ПОВEСТЬ.

I.

Ненси только что проснулась и, лениво потягиваясь, дернула длинный шнурок сонетки. В дверь постучали.

— Entrez![1]

В комнату вошла белокурая швейцарка-горничная.

— Ce que désire mademoiselle?[2]

Но прежде чем получился ответ, в ту же минуту из большой комнаты, находившейся рядом с той, где спала Ненси, появилась высокая фигура очень пожилой дамы, одетой в черное шелковое платье с длинной пелериной; голову ее прикрывал большой кружевной чепец. Лицо вошедшей носило следы давно уже утраченной строгой красоты. Седые волосы были спереди слегка подвиты, и брови старательно подрисованы. Эти подрисованные брови на совершенно старом, поблекшем лице производили неприятное впечатление и оттеняли еще больше холодный, несколько острый блеск глубоко засевших в своих впадинах, когда-то прекрасных черных глаз; а прямой стан, белые, холенные руки и горделивая, даже несколько высокомерная посадка головы придавали всей фигуре какую-то особую величавость. Это была бабушка Ненси — Марья Львовна Гудаурова.

Она безмолвно рукою махнула горничной, и та вышла.

— Сколько раз я тебе говорила — не зови ее без надобности, — заметила Марья Львовна полустрого Ненси, — я ведь здесь — и помогу тебе встать сама.

— Ах, бабушка, она такая смешная, эта Люси, такая смешная… Она мне нравится….- спешила оправдаться Ненси.

— Ну, хорошо, хорошо. Стань, крошка, — я буду тебя вытирать.

Ненси прыгнула на клеенчатый коврик возле кровати и, дрожа всем телом, терпеливо ожидала конца скучной операции, которую бабушка аккуратно совершала над ней каждое утро. Но Марья Львовна не торопилась. Она медленно, как бы смакуя, проводила губкой, потом — жестким полотенцем по гибким членам еще не вполне сформированного, нежного тела Ненси.

— Ну, одевайся, крошка!

— Ах, слава Богу!.. Ах, как скучно, бабушка, это обтиранье!.. — И Ненси торопливо начала одеваться.

— Зато ты мне скажешь потом спасибо, крошка, когда в сорок лет будешь еще совсем молода.

— Ах, это так долго, долго ждать. Я не доживу… и потом — сорок лет… Ай, какая я буду старуха!..

— А твоя мать?

— О, мама молодая!..

— Но ей сорок лет.

Ненси задумалась.

— Ну, что же ты? Снимай перчатки и одевайся.

— Ах, да…

Ненси стащила с рук широкие замшевые перчатки, в которых всегда спала, по приказанию бабушки, и стала поспешно одеваться.

«Elle а du chien, — думала бабушка, любовно глядя на ловкие движения Ненси и представляя ее себе уже расцветшей красавицей в парадном, пышном туалете декольтэ, дразнящем глаз и воображение, окруженною толпою блестящих поклонников. — Oui, elle а du chien!..»[3]

— А мама встала? — спросила Ненси.

— Elle fait lа toilette…[4] Ах, постой! — испуганно остановила бабушка Ненси, нетерпеливо дергавшую гребнем свои длинные золотистые волосы. — Ты с ума сошла. Дай, я сама расчешу. Ты помнишь, мы читали, почему Сара Бернар сохранила свои волосы: il faut les soigner[5] — надо осторожно с ними… Они требуют особого ухода, если хочешь сохранить их до глубокой старости.

— Ну, бабушка, все сохранять да сохранять — это скучно!

— О, дитя, — загадочно улыбнулась старуха, — наша жизнь прекрасна, пока она молода, и чем дольше сумеешь казаться такою, тем дольше будешь жить и пользоваться счастьем.

— Да как же это, бабушка? Вот ты: видишь — волосы седые, а брови надо чернить… Значит, все бесполезно, — наставительно произнесла Ненси.

Тень легкой не то — скорби, не то — иронии пробежала по полным губам несколько крупно очерченного рта старухи. Держа между пальцами концы прядей золотистых волос Ненси, она осторожно расчесывала их, стараясь не зацепить, не порвать ни одного волоска.

— Вот, бабушка, ты и замолчала, — с торжеством воскликнула Ненси, — вот ты и побеждена, побеждена, побеждена!..

— Совсем нет, — снова улыбнулась старуха, — ты не можешь ничего этого понять. Наступают известные годы. В шестьдесят семь лет, как мне, это уж настоящая старость, и в такие годы стараться быть молодой смешно, да и бесполезно… Но видишь: я все же не хочу быть безобразной, как другие старухи, и, чем могу, достигаю того: мою руку всякий может с удовольствием пожать, даже поцеловать — она мягка, бела, приятна; волос красить я не буду — c'est ridicule[6], но беззубый рот и лицо без бровей не эстетичны. Я не стану рядиться — это смешно, но я всегда одета просто и изящно; глядя на меня, никто не скажет: «какая безобразная, противная старуха»!

— Да, правда, правда, бабушка! — звонко захохотала Ненси. — Юлия Поликарповна… у нее один только зуб во рту, и когда она говорит — у нее так смешно и противно высовывается язык с одной стороны… и потом она втягивает губы… фуй, как противно!.. У-у-у, ты моя красавица, красавица, красавица! — Ненси неожиданно бросилась на шею в старухе и стала ее осыпать поцелуями.

— О, моя прелесть!.. Психея!.. — шептала растроганная Марья Львовна, отвечая на поцелуи внучки.

Она посадила в себе на колени девочку.

— А ты, ты посмотри на себя, — как ты прекрасна! — произнесла она с восторгом, приподняв руку Ненси. — Смотри, какие тонкие линии — совсем Психея… Все это создано для радости и счастья. И ты должна все это холить и беречь. Теперь — Психея, потом будешь Афродита… Помнишь… мы смотрели в Лувре?

— Ах, эта безрукая?!.

Бабушка засмеялась и потрепала Ненси по щеке.

— О, глупенькая крошка! Это — красота!

Она спустила Ненси с колен.

— Однако, будет! — поскорей одевайся и пей свой шоколад.

В комнату вошла легкой, моложавой походкой, в нежно-розовом фуляровом капоте, роскошно убранном кружевами, высокая, элегантная брюнетка.

— Bonjour, maman[7], — почтительно наклонила она свою причесанную по последней моде голову, чтобы поцеловать руку Марьи Львовне.

Вошедшая нимало не походила на свою мать. Это была довольно красивая особа средних лет, с мелкими, неправильными чертами лица. Круглые, высоко поднятые брови под низким лбом придавали всей физиономии не то наивное, не то удивленное выражение; а большие синие глаза красноречиво говорили о бессонных ночах… В них жило что-то животное и бесстыдно-разгульное… Едва заметный пушок легкою тенью лежал над верхнею губою ее маленького, пухлого рта, а начинающие уже отцветать щеки были покрыты тонким слоем душистой пудры.

— Здравствуй, — сухо ответила на ее приветствие Марья Львовна. — Ты уже почти готова, а мы, видишь, еще прохлаждаемся.

Сусанна Андреевна — так звали брюнетку — не обратила ни малейшего внимания на холодный прием старухи и порывисто бросилась к Ненси.

— Здравствуй, моя прелесть!

Она крепко расцеловала нежные щечки дочери.

— Ой, да какая же ты вкусная!.. У нее разве нет цветных рубашек, maman? — спросила она Марью Львовну.

— Нет. Я предпочитаю и для ночных, и для денных — белые.

— Ах, нет, c'est si joli… rose pâle…[8] отделать валансьеном, — так шло бы к этой petite blonde[9].

— Я не люблю, — резко ответила старуха.

Ненси была уже в коротеньком корсете «paresseuse»[10] и в белой батистовой юбке.

— Я — злейший враг таких корсетов, — почти с негодованием воскликнула Сусанна Андреевна, — это яд для молодых.

— Пожалуйста, не вмешивайся не в свое дело, — вспылила старуха, — я не хуже тебя знаю, что яд и что полезно.

Сусанна Андреевна уступила и замолчала. Входить в препирательства с матерью, да еще из-за таких пустяков, вовсе не входило в ее планы. Она провела очень веселую зиму в Ницце и, соблазняясь соседством Монако, посетила этот прелестный уголок, где оставила в неделю все свое, полагающееся ей от матери и от мужа, годовое содержание; а теперь, воспользовавшись пребыванием Ненси с бабушкой в Савойе, она прилетела сюда и, разыгрывая роль нежной дочери и мамаши, еще не успела приступить к цели своего приезда. Предмет ее страсти — итальянец из Палермо — ожидал ее в Ницце и бомбардировал письмами, а Марья Львовна, как на зло, держала себя так, что просто не подступись.

С самого раннего детства Сусанна Андреевна находилась в странном положении относительно матери. Блестящая красавица, какою была Марья Львовна в молодости, к крайнему своему удовольствию, она долго не имела детей. Она выезжала, принимала поклонников, задавала пышные рауты и обеды, поражала своими туалетами заграничные модные курорты и, беззаботно кружась в вихре светской жизни, жгла миллионное состояние своего мужа, как вдруг, совершенно неожиданно, на двадцать седьмом году жизни, с ужасом убедилась, что должна сделаться матерью. Не желая, чтобы ее видели в «таком положении» ее поклонники, Марья Львовна уехала в одно из отдаленных поместий; проклиная судьбу, прожила она там девять болезненных месяцев беременности; проклиная, родила дочь, которой, тем не менее, пожелала дать красивое имя Сусанны. После чего, в сопровождении прелестной «беби» и рослой кормилицы, снова возвратилась в Петербург, в круг своих обожателей, по прежнему стройная и обаятельная. Беби с кормилицей поместили подальше, во внутренние комнаты, и каждый день мамка, нарядив ее во все лучшее и нарядившись сама, преподносила ее «мамашеньке» в будуар, где Марья Львовна, в утреннем дезабилье, обыкновенно принимала, перед завтраком, своих интимных друзей. Она полулежала на кушетке, перед ней стояли цветы и корзины с самыми редкими, по сезону, фруктами. Она подносила к глазам беби персик или пунцовые вишни и смеялась, когда не умеющий владеть своими движениями ребенок тянул ручонки вправо, желая поймать находящийся от него влево предмет. Интимные друзья приходили в восторг и бросались целовать беби. Ребенок подрос — понадобилось кормилицу заменить нянькой. Выписали старушку, сестру одного из управляющих имениями, а для надзора за нею привезли из Парижа француженку. Mademoiselle Тереза, или Тиз а ́, как ее сокращенно именовали, интересовавшаяся в новой для нее обстановке положительно всем, кроме вверенного ее попечению ребенка, решила с истинно парижской ловкостью воспользоваться своим пребыванием в богатом русском семействе, чтобы собрать тот мед, который ее соотечественники в таком обилии привозят с «дикого» севера. Для этой цели она подружилась с интимными и неинтимными друзьями Марьи Львовны, устроивала свиданья, сплетничала, наушничала; она выучилась с изумительным искусством направлять в ту или другую сторону симпатии и антипатии обольстительной прелестницы — своей патронессы. Боже сохрани было заслужить нерасположение Тиза! Это знали все «друзья дома» и наперерыв, один за другим, осыпали ее подарками и деньгами. Муж Марьи Львовны — человек ограниченный и смирный, обожая свою красавицу-жену и всецело будучи ее рабом, считая для себя священной обязанностью удовлетворение самого малейшего ее желания — беспрекословно исполнял все прихоти и затеи Марьи Львовны. А причудам ее не было конца. Таким образом, несмотря на свое огромное состояние, он был вечно в тревоге, вечно озабочен, постоянно разъезжая из одной губернии в другую для проверки управляющих и доходности своих обширных поместий. Сусанне минуло десять лет, и теперь, кроме неизменной Тиз а, штат ее воспитателей увеличился еще целым синклитом учителей. Сусанна училась небрежно и лениво. Ее гораздо больше интересовали роскошные туалеты матери, чем книги. Она засматривалась на них, любовалась, и потом мечтала о них целыми днями. Часто из своей далекой «классной» она с завистью прислушивалась к шуму парадных комнат, где царило вечное безумное веселье и где средоточием этого веселья, богиней его была, казалось, неуязвимая временем, ее красавица-мать. Марья Львовна, накануне своих сорока лет, оставалась по прежнему обаятельной, по прежнему неизменной властительницей сердец, и Тиза могла также по прежнему собирать обильную жатву даров с «интимных» и «неинтимных» друзей. Но годы шли, Сусанна подрастала. Вот, наконец, настал тот день, когда она, конфузясь, но с тайной радостью в сердце, появилась в наполненном мужчинами будуаре матери. Все были поражены, начиная с самой Марьи Львовны, юной прелестью этого распускающегося цветка. Около того времени умер муж Марьи Львовны. Волей-неволей приходилось самой заняться делами. Прошел добрый год, пока они постигла, наконец, кое-как те тайны мелочных забот практической жизни, которых всегда чуждалась, считала чем-то низменным и которые ей были противны до отвращения. Между тем Сусанне минуло семнадцать лет. Марья Львовна испугалась. Вертясь среди вечного праздника жизни, она не замечала существования дочери. Но как же теперь?

Вернувшись к прежней обстановке и «друзьям», она принуждена была, скрепя сердце, всюду и везде появляться с дочерью. Сусанна обращала на себя всеобщее внимание. Как в шампанском, в ней играла жизнь, била ключом, опьяняя и ее самоё, и всех окружающих. Искусство опытной кокетки, умевшей годами поддерживать привязанности к себе, меркло перед возникающей силой этой будущей вакханки. Марья Львовна возненавидела дочь и задумала выдать ее замуж по возможности скорее, без проволочек, без раздумья, только скорее. Случай не заставил себя ждать. Выбор пал на прокутившегося кассира, забулдыгу и пьяницу. Приданое дано хорошее и дело слажено. К тому же Сусанна сама стремилась выйти замуж, — в этом она видела настоящую свободу и зарю новой, веселой жизни, о которой мечтала еще в детстве, завидуя матери. Выйдя замуж, Сусанна не теряла драгоценного времени. Муж был очень доволен ее взглядами на жизнь, без излишней сантиментальности и предрассудков, — и оба превесело проводили дни, не мешая нисколько один другому. Вскоре появилась у них за свет Ненси.

II.

Бабушка впервые увидала Ненси, когда ей исполнилось два года. То были дни тяжелых, грустных испытаний для Марьи Львовны. Толпы интимных и неинтимных друзей редели и исчезали вокруг пятидесятичетырехлетней старухи. Тиза давно покинула свою chére dame[11] и поселилась где-то в одной из французских провинций, устроив son ménage[12] на приобретенные нетрудным путем русские деньги. Хотя, благодаря богатству Марьи Львовны, целые оравы льстецов, добивавшихся ее благосклонности, и теперь теснились возле нее, заменяя прежних рыцарей-поклонников ее неотразимой красоты и прелести, но Марья Львовна была слишком горда и самолюбива. Ей становились противны, гадки все эти немолодые и молодые люди, опивающиеся ее шампанских и готовые притвориться даже влюбленными в нее. Она презирала их. Она привыкла видеть у своих ног поэтов и музыкантов, слагающих в честь ее стихи и романсы, миллионеров, готовых ради ее благосклонности спустить все свое состояние. Она привыкла из лучших лучшим отдавать симпатии своего сердца. Все ее многочисленные любовные истории были полны иллюзий и поэзии. Она привыкла царствовать над мужскими сердцами всесильной властью своего женского могущества красавицы… И вдруг признать эту силу в деньгах, покупать любовь и ласки за деньги! Нет, для Марьи Львовны это было бы хуже смерти. Она закрыла наглухо двери своего огромного дома в Петербурге и уехала за границу, где искала хотя какого-нибудь забвения. Но где найти его? Всесильные чары ушли, оставив за собою только раздражающую сладость далеких воспоминаний. Сознание этой невозвратимой утраты преследовало ее повсюду: и в Париже, и в излюбленных курортах… Она поселилась, наконец, в Монако и там всецело отдалась во власть отвратительному чудовищу, придуманному человеком — рулетке. Она играла, играла, играла с безумством утопающего, хватающегося за соломинку. Однако практический смысл, который она приобрела во время управления делами, после смерти мужа, пришел вовремя на помощь и помог ей выбраться из бездны, куда тянула ее ненасытная потребность забвенья. Перед нею точно в видении промелькнуло что-то страшное; она увидала грозный призрак нищеты и, ужаснувшись ее возможности, — очнулась. В одно прекрасное утро, когда особенно ярко и приветливо светило солнце, она покинула очаровательный уголок, оставив в жертву прожорливого чудовища миллион из своего двух с половиною миллионного состояния. Подъезжая к России, она, кажется, в первый раз за все время охватившего ее безумия, вспомнила, что у нее есть дочь, и решилась посетить ее. В сердце Марьи Львовну зашевелилось даже что-то похожее на любовь — во всяком случае, то была жажда прилепиться к чему-нибудь, жажда привязанности и ласки. Когда она увидела Ненси, необыкновенно восторженное чувство овладело ею: о! это — живое олицетворение амура с картины Мурильо! Один из выдающихся художников своего времени был несколько лет фаворитом Марьи Львовны, и она выучилась у него применять свои впечатления жизни в произведениям искусства. «Амур с картины Мурильо» до того овладел всеми чувствами Марьи Львовны, что она прожила у дочери гораздо более, чем предполагала, и когда пришлось уезжать, решилась предложить отдать ей совсем Ненси. Чете Войновских (такова была фамилия родителей Ненси) этот план пришелся очень по вкусу. Приданое Сусанны было уже на исходе, и папаша с деликатной осторожностью намекнул бабушке, что, в виду тяжелой для них разлуки с единственной обожаемой дочерью, недурно было бы родителей снабдить более или менее солидной суммой. На единовременную выдачу Марья Львовна не согласилась, но определила ежегодно выдавать Сусанне денежное пособие. На этом покончили, и амур был отдан в полное распоряжение бабушке. Никогда не знавшая детской близости, Марья Львовна растерялась, недоумевая, как лучше обращаться с очаровательным амуром. Одно казалось ей несомненно ясным: жизнь Ненси должна быть сплошным праздником; ни в чем не должен встречать отказа этот чудный ребенок; он должен быть окружен роскошью и негой, потому что создан для счастия, радости и власти. Так решила Марья Львовна и, чтобы дать образцовое воспитание внучке, пригласила для этой цели рекомендованную ей одну очень почтенную особу; но она оказалась, к сожалению, воспитательницей чересчур суровой, с слишком спартанскими взглядами; бедная изнеженная Ненси часто плакала, и бабушка рассталась с воспитательницей. Притом, боясь, что долгие усидчивые занятия, к которым, благодаря своей впечатлительности и любознательности, была склонна Ненси, гибельно повлияют на здоровье нервной, малокровной девочки, Марья Львова нашла, что лучшим и наиболее успешным воспитателем в деле образования будут для Ненси путешествия. Они стали ездить по Европе, не оставляя позабытым ни одного уголка, хоть сколько-нибудь и чем-нибудь замечательного. И действительно, Ненси скоро выучилась свободно болтать на немецком, французском, английском и итальянском языках — как на своем собственном. Она, правда, затруднилась бы сказать, шестью ли шесть тридцать шесть или шестью семь, но зато она твердо знала все школы живописи, она могла указать, в каком музее или картинной галерее, и где именно, находится картина такого-то мастера, и никогда вещь времен Людовика XIV не приняла бы за принадлежащую эпохе Людовика XV. Бабушка радовалась блестящему облику, приобретенному, благодаря путешествиям, ее любимицей, все более и более убеждаясь в правильности своих взглядов на воспитательное значение путешествий.

Организм Ненси был так болезненно хрупок, что доктора не позволяли ей жить в Петербурге, и бабушка продала там свои огромные дома, положив раз навсегда никогда более не возвращаться в этот пагубный для здоровья Ненси город. Пользуясь всеми благами жизни богатой девочки, Ненси расцветала и хорошела с каждым днем. Марья Львовна упивалась, таяла, блаженствовала, созерцая свою любимицу; ей казалось, что в этом нежно-прозрачном теле возрождается она сама, по-прежнему юная, прекрасная, и снова начинает жить, радоваться, наслаждаться.

Вот именно в эту эпоху мы и застаем их в Савойе, близ Женевы, в горах, где бабушка поселилась в прелестном château[13], чтобы Ненси подышала свежим горным воздухом, а к августу месяцу предполагалось увезти ее в русскую деревню, по предписанию доктора, на всю зиму.

III.

Был ясный и жаркий день, и Ненси настаивала непременно предпринять прогулку на Grand Saléve[14], откуда открывается великолепный вид на Монблан и ближайшие к нему горы. Сусанна Андреевна хотя не особенно долюбливала подобные экскурсии, но на этот раз, в виду своего зависимого и затруднительного положения, выразила даже восторг от предполагаемой прогулки. Сначала Ненси пожелала было идти пешком, но тотчас одумалась и, пожалев бабушкины ноги, предложила поездку на ослах; а когда и это предложение оказалось несостоятельным, остановилась на заключении, что самый удобный способ восхождения на гору — электрический трамвай, ежечасно доставляющий туристов на вершину Saléve, в месту, неизвестно почему-то называемому «Treize arbres»[15]. Очевидность благоразумия последнего предложения была признана всеми, и вот в четыре часа, после плотного завтрака, наши путешественницы направились в станции.

Ненси очень любила природу. Она даже пробовала рисовать, и обрадованная бабушка сейчас же поспешила пригласить ей в учителя одну из парижских знаменитостей; но уроки ни к чему не привели, — таланта у Ненси не было, — были только любовь и чутье, отчасти природное, отчасти выработанное изучением картин в музеях.

— Бабушка, смотри, какое освещение в долине! — восхищалась Ненси, когда они в маленьком вагончике медленно поднимались в гору. — Видишь эту тень сбоку, бросаемую горой… а влево, — посмотри, — деревья купаются в солнце — видишь? Да, бабушка?

— Да вижу я… вижу! Чего ты кипятишься?

— Монблан как великолепен!.. и все горы!.. Я правду говорила, что надо сегодня ехать? Правду?.. Мама, да что же вы не восхищаетесь?!.

Сусанна, в большой соломенной шляпе, украшенной полевыми цветами, улыбаясь, небрежно кивнула головой.

— Ах, очень, очень мило! C'est splendide!..[16] Я очень люблю горы…

Ей было невыносимо скучно. Когда же кончится эта несносная идиллия и она снова умчится в Ниццу, где ждет ее черноглазый итальянец, где забудет она свои сорок лет и будет так весело, весело проводить время?!..

В маленьком красивом домике, на вершине горы, кипит жизнь: любители природы и живописных пейзажей закусывают, пьют пиво, вино, молоко; англичанки, в излюбленных ими соломенных канотьерках с прямыми круглыми полями, добросовестно изучают в бинокли подробности величественного горизонта; компания веселых, подвыпивших французов громко выражает неизвестно по поводу чего неистовый, чуть не детский восторг; далее чье-то благочестивое, тихое семейство, мирно расположась на траве небольшого лужка, с необычайным аппетитом уничтожает довольно основательный запас закусок, привезенных из дому; какой-то мечтательный турист заносит в записную книжку свои впечатления…

Ненси резво побежала и бросилась на траву, прямо против гор.

— Ах, как хорошо!

— Ненси!.. — испуганно кричала Марья Львовна, — ты простудишься, или сюда!.. Мы будем сидеть здесь, любоваться, пить citronade[17] или что ты хочешь…

— Нет, бабушка, нет! оставь меня, не бойся, — я не простужусь, ведь жарко. Не мешай, дай мне мечтать…

Марья Львовна, скрепя сердце, уступила девочке и осталась с Сусанной на террасе домика:

— О, этот своевольный, прелестный ребенок!

«Вот, кажется, удобная минута», — подумала Сусанна.

— Maman, — начала она вкрадчиво, — ваша любовь в Ненси так… так трогательна, что я не знаю, как выразить мою благодарность!..

— Ненси — прелесть!.. — как бы про себя проговорила Марья Львовна.

— Ах, я сама обожаю ее, но, несмотря на это, всегда уступаю вам первое место, зная, как вы ее любите.

Марья Львовна ничего не сказала и только холодным, презрительным взглядом окинула дочь. Этот взгляд взбесил Сусанну.

«Ну, постой же!» — мысленно произнесла она с ненавистью.

— Ах, maman! — вдруг заговорила она мрачно, с оттенком глубокой грусти. — Мне очень, очень тяжело сказать вам… но верьте…

— Что такое? — небрежно проронила Марья Львовна, любуясь красивым пейзажем, но более всего Ненси в траве. Девочка лежала в свободной, непринужденной позе, упершись локтями в землю и поддерживая ладонями свою прелестную головку с роскошными распущенными волосами.

— Я, право, не знаю, как это предотвратить, — продолжала Сусанна, — но мой муж… Вы знаете его взбалмошный характер… Ему вздумалось… он захотел, чтобы я с ним провела зиму… Ах, это ужасно!..

Марья Львовна оставалась безучастной.

— И он решился… он требует… чтобы Ненси тоже…

Марья Львовна вздрогнула и насупилась.

— Какой вздор!

— Да, да, да… и я… я ничего не могу поделать… потому что… Ах, maman, мне так тяжело сказать… Я не могу!

Сусанна вынула платок и приложила его в сухим глазам.

— Ну, говори скорей, не мучь! — отрывисто произнесла Марья Львовна, чувствуя, как кровь отлила у нее от сердца.

— Вот видите, maman… Я увлеклась и… вы сами знаете, как это заманчиво… я думала выиграть и… и… вы знаете — в Монако… и вместо того…

— Ты проиграла. Ну?

— Ах, да, maman, все… все шесть тысяч, что вы мне даете… Теперь, теперь, вы сами знаете, мне ничего не остается, как ехать к мужу, к этому извергу, и я должна, должна, maman, и… и Ненси…

— Можешь писать своему болвану, что ты не приедешь… Ненси он не увидит, как ушей своих. Шесть тысяч я тебе дам, — презрительно проговорила Марья Львовна и направилась к Ненси.

«Ну, слава Богу!..» — и Сусанна вздохнула свободно.

Ненси лежала и думала. О чем думала — сама хорошенько не знала, но она не могла, не в силах была оторваться от этих безсвязных, крылатых дум, между тем как сердце ее билось и замирало так сладко, так мучительно-сладко… Она обводила глазами раскинувшуюся глубоко внизу широкую долину, всю усеянную маленькими белыми домиками, словно точками… Как хорошо!.. А вон там дальше, в котловине, высится грациозная зеленая Môle[18]; речка вьется у ее подножья… а сзади и с боков полукругом оцепили ее серые мглистые скалы. Еще дальше на синеве неба, — вон, вон, на самом краю горизонта — резво обозначилась линия снеговых гор. Остроконечной пикой встала Aiguille verte[19] … Вправо от нее потянулся длинный хребет самых причудливых форм и очертаний… А вот, наконец, и он, своими четырьмя изгибами как бы подпирающий небо, царственный белоснежный Монблан!

Ненси все смотрела, смотрела и смотрела. Наступал вечер. Под лучами заходящего солнца снеговые вершины приняли ярко-розовый оттенок. Монблан стал походить на фантастическое огненное облако, упавшее на совершенно теперь темные скалы; серо-лиловое небо еще ярче выделяло абрис огненных вершин… Прошло две-три минуты; откуда-то набежали легкие, прозрачные тени и… все изменилось: краски мгновенно побледнели, их блеск исчез, и только один верхний край исполинского конуса Монблана оставался еще некоторое время окрашенным в ярко-розовый цвет. Но вот потух и он. Зато на небе теперь целая радуга самых разнообразных цветов. Полосы всяких оттенков — и голубая, и бледно-розовая, и лиловатая, и светло-желтая — необъятным, колоссальным ковром раскинулись по синей безоблачной лазури. Солнце ушло за Юру. Небо, по прежнему, стало все синим и из-за потемневших гор медленно, словно крадучись, выплывал бледный, меланхолический диск луны. В воздухе начало заметно свежеть. В ущельях закурились туманы и поползли вверх по утесам скал…

Ненси вскочила. Она и не заметила, что возле нее давно уже стоит Марья Львовна.

Вся дрожащая, прижалась она в старухе.

— Что с тобой, крошка? — в тревоге спросила ее Марья Львовна.

— Ах, бабушка, мне хорошо… Мне хочется умереть, броситься в пропасть!..

Бабушка крепко, крепко прижала в себе пылающую головку Ненси, а старое сердце ее встрепенулось от прилива какого-то странного чувства радости и тревоги.

«Она созрела, милая крошка, — думала Марья Львовна. — Это любовь! L'amour encore inconnu…»[20]

И вспомнился ей темный, старинный сад, и длинная липовая аллея, и приехавший на каникулы ее кузен, красивый мальчик-лицеист, и сладкий, сладкий поцелуй первой любви… Она забыла грустные стороны этой истории: их поймали, кузена выгнали, а ее больно-пребольно высекли… Но она все это забыла, и теперь, прижимая к груди взволнованную, трепещущую девочку, как бы переживала вместе с нею предчувствие и ожидание этого первого упоительно-сладкого поцелуя любви.

Сусанна в это время, от нечего делать, рассматривала книгу, в которую путешественники вносили свои имена. Тут были надписи на всех языках, даже на японском и сиамском. Она остановилась перед страницей, где какой-то энтузиаст в глупейших стихах выражал свой восторг.

Сусанна улыбнулась и захлопнула книгу.

«Какой дурак!.. Ну, скоро ли кончится прогулка с этой взбалмошной девчонкой, и когда старуха даст мне деньги, чтобы я могла, наконец, улететь от них»?..

— Maman!.. — раздался звонкий голосок Ненси, — мы уезжаем!..

— А!.. Я тут задумалась немного и не заметила, как прошло время… Mais… les pensées bien tristes, ma chére enfant.[21]

Она неизвестно почему почувствовала прилив грустной нежности и, притянув к себе Ненси, поцеловала ее в лоб.

Дома все молчаливо уселись за стол; в таком же молчании прошел и обед, после которого все вышли на террасу перед château — полюбоваться видом. Château стоял очень живописно над обрывом высокой скалы.

— Ах, бабушка, как жизнь прекрасна!.. — воскликнула Ненси, глядя на долину, всю залитую лунным светом, и на Женеву, лежащую в самой голове озера, с ее роскошной набережной, сверкающей длинной бриллиантовой лентой электрических огней…

— Да, да, да, дитя мое! — ответила Марья Львовна. — Но или спать, — ты знаешь, как мы долго возимся.

Возбужденное состояние Ненси несколько беспокоило старуху. «Надо с ней поговорить», — думала она.

Ненси неохотно повиновалась. В спальне началось снова тщательное и бесконечное расчесыванье волос, потом смочили их каким-то составом, потом заплели слабо в одну косу; потом Ненси мылась; потом бабушка натирала ей душистой мазью все тело и руки, после чего были надеты перчатки, и когда все было окончено, Ненси оставалось только закрыть глаза и спать. Но она знала, что не заснет: волнение, охватившее ее там, на верху Saléve, не утихало.

— Бабушка, посиди со мной!

— Охотно, моя крошка.

Марья Львовна и сама хотела поговорить с Ненси о щекотливом и необходимом предмете.

— Бабушка, знаешь, мне очень всех жалко, — сказала Ненси, улыбаясь печальной улыбкой.

Такой оборот разговора был неожидан для Мкрьи Львовны.

— Как жалко?.. Кого?.. Зачем?..

— Да всех, всех… и тебя, и маму… и всех. Я сама не знаю: мне весело и жалко всех.

«Ну, это все те же фантазии, — внутренно успокоилась Марья Львовна. — Ее время пришло — это ясно». — Ненси, моя крошка… — начала она нежно.

— Ах, бабушка, знаешь что?.. — перебила ее Ненси:- я часто думаю: отчего я не жила в средние века, когда были трубадуры и рыцари, когда бились на турнирах и умирали за своих дам! Как это было чудно!.. А этот дом, где мы живем теперь… знаешь, ведь он тринадцатого века; мне рассказывала Люси, — он был разрушен и его опять построили. Подумай: здесь жил какой-нибудь владетельный барон; он уезжал в походы, его жена стояла на верху башни и ждала его возвращения. А там, внизу, стоял влюбленный трубадур и пел ей о любви…

Марья Львовна сама увлеклась нарисованной девочкою картиной.

— Поверь мне, крошка, рыцари и дамы остались все теми же, какими они были в средние века — изменили только одежду; но пока мир живет — история любви одна и та же.

— Ах, нет, нет, нет! Теперь никто не бьется, не умирает, не похищает своих дам и никто не поет под балконами песен. А потом одежда… Если бы я была царица, я всем бы приказала одеваться опять рыцарями, а дам я всех одела бы в костюмы времен Людовика XV… А, знаешь, кем бы я хотела быть сама? Марией-Антуанеттой… Ах, как я ее люблю! Такая тоненькая, тоненькая, такая изящная…

— Ты будешь лучше, чем Мария-Антуанетта… Ненси, дитя, послушай, что я тебе скажу сейчас… Ты только молчи и слушай внимательно.

Ненси пытливо и с любопытством смотрела на видимо взволнованную бабушку.

— Вот видишь, Ненси, ты и сама не понимаешь; но во мне говорят опыт и любовь к тебе. Ты уже становишься взрослой, ты созреваешь, моя родная, и скоро, быть может, очень скоро узнаешь любовь; но помни, крошка: это — царство женщины, и это же может стать ее погибелью. Женщина всегда должна властвовать, хотя бы путем хитрости, но никогда не подчиняться. Она должна повелевать. И ты, ты дай мне слово, если в тебе, при виде какого-нибудь мужчины, проснется что-то новое, с чем ты бороться будешь не в силах, — приди и скажи мне все, не утаивая.

Ненси засмеялась.

— О, бабушка, я уже была влюблена…

— Как?!..

— В моего учителя, в Париже. Я даже хотела убежать с ним, — таинственно прибавила Ненси. — А после отчего-то страшно стало. Я и раздумала.

Марья Львовна улыбнулась.

— Ну, это детские шалости… Может, Ненси, придти другое. Ты не стыдись, дитя: в этом — назначение женщины… Но ты приди и расскажи мне все. Это нужно не только для моего спокойствия, но и для твоего счастия… Слышишь?

— Хорошо, бабушка, — серьезно ответила Ненси.

— Ну, а теперь спи.

Марья Львовна перекрестила внучку и вышла, направляясь в комнате Сусанны. «Надо покончить, однако, с этой дурой», — подумала она.

Та, облекшись снова в свой розовый фуляр с кружевами, нетерпеливо ходила по комнате, поджидая мать.

Марья Львовна, войдя, опустилась в кресло.

— Итак, ты говоришь, что спустила все шесть тысяч.

— Да, maman, — робко ответила Сусанна.

«Опять сначала!.. — Она думала, что уже вопрос исчерпан, и мать приступит прямо в делу. — Нет, опять вопросы»!

— И как это тебя угораздило?

На языке Сусанны вертелся желчный упрек: «А как же вас, во время оно, угораздило спустить миллион?..» — Но она сдержалась.

— Что делать, maman, увлеклась.

Мать сердито метнула в ее сторону глазами.

— Делать нечего, — придется раскошеливаться.

— О, maman, вы были так добры — вы обещали…

— От слова не отказываюсь, но прошу помнить, что больше в этом году не дам ни копейки… pas un son![22]

«Ах, противная! ах, старая!.. — бесилась Сусанна. — Каков тон!»

— Maman, это большое несчастие — просить у вас денег сверх положенного, — но, уверяю вас, больше не повторится, — произнесла она с некоторым достоинством.- Je suis bien malheureuse moi-même…[23]

— Ну, ладно. Так я тебе дам сейчас чек на три тысячи…

Глаза Сусанны стали совсем круглыми от испуга. Марья Львовна усмехнулась.

— Не бойся — это пока. Получишь в Crédit Lyonnais[24] здесь в Женеве, а остальные, когда приеду в Россию, переведу тебе в Париж или туда, где ты будешь обретаться, сейчас же… Или, впрочем, нет — бери, на все шесть тысяч и отстань.

Марья Львовна подписала чек и передала дочери. У Сусанны отлегло от сердца, и захотелось ей, в припадке веселости, пооткровенничать, похвастаться, позлить maman. Она была уверена, что и по сей день вызывала в матери былые завистливые чувства.

— Merci, ma bonne maman![25] - бросилась она в матери на шею и села рядом, взяв старуху за руку.

— Я вас люблю, maman, и мне так больно, больно, что вы… вы ненавидите меня…

— Совсем нет, — ответила Марья Львовна, глядя в сторону. — Но как-то так сложилась жизнь…

— А у меня всегда, всегда влечение к вам и мне всегда хочется поговорить, посоветоваться с вами в трудные и радостные минуты жизни, как теперь.

— Что же, я не прочь помочь советом — говори.

— Maman… ma bonne… J'aime!..[26]

Марью Львовну покоробило от этого признания. Сусанна вскочила и стала во весь рост перед старухой, точно актриса, которой стоя удобнее говорить монолог.

— Вы знаете, maman, когда я вышла замуж, j'étais trop jeune pour comprendre la vie…[27] Мой муж, — она презрительно повела плечами, — pour une jeune fille[28] совсем был неподходящая пара… même j'étais vierge longtemps, parole d'honneur![29] - прибавила она таинственно, — но он был рыцарь, это правда, он дал мне полную свободу: nous étions connue des amis[30] и… появление Ненси на свет — какой-то странный, слепой случай. Право!

— Ты спрашиваешь моего совета и перебираешь какие-то старинные истории, — нетерпеливо заметила Марья Львовна. — Если ты хочешь сказать мне что-нибудь о тайне рождения Ненси, то мне все равно, кто был ее отцом; quand même[31] — она мне внучка, и я ее люблю!..

— О, нет, нет, нет, maman! C'est sûr[32], она — его дочь. Как раз это совпало с тем временем, quand j'étais toute seule…[33] Но видите, к чему я это все говорю: я хочу развить последовательно… Вы знаете, maman, — произнесла она с хвастливо-циничной улыбкой, — qu'on m'aimait beaucoup, beaucoup…[34] и это ни для кого не секрет, напротив, c'est mon orgueuil!..[35] «L'amore e vita»!..[36] О, это чудное итальянское изречение!.. Des romans tristes[37] — я их не знала. Как только я видела, что дело идет к концу — я забастовывала первая, имея всегда в резерве un nouveau[38] … О, мужчины — ce sont des canailles![39] Их надо бить их же оружием, всегда наносить удар первой… Не правда ли, maman?

Она засмеялась звонко и резко, развеселившись сама не на шутку от этих воспоминаний.

— Но сейчас, сейчас, maman! — спохватилась она, заметив скучающее выражение на лице старухи. — То, что я хочу вам рассказать теперь, это — совсем другое. Вы понимаете, maman: когда возле глаз собираются лапки и на голове нет-нет да промелькнет седой волос… О, maman!.. — она вздохнула — наступает для женщины тяжелая, переходная пора. Что делать, надо ее пережить. Но если здраво, без предрассудков смотреть на вещи, — можно и эту пору прожить превесело!.. — Сусанна подмигнула как-то лукаво глазом и продолжала тем же цинично-откровенным тоном. — Искали нас, и мы должны искать; платили нам — и мы должны платить! И это даже справедливо: перемена декорации, а сущность та же. Не правда ли?

На лице Марьи Львовны выразилось глубокое презрение. Это подзадорило еще больше Сусанну в ее излияниях.

Она бросилась на мягкое кресло, откинув назад голову:

— И вот, maman, теперь j'aime[40] как никогда! Он юн, — ему всего двадцать лет — mais il comprend l'amour[41], как самый опытный старик… Он строен, гибок — это Аполлон, и он… il m'aime!..[42] О, maman, — потянулась она с нескрываемым сладострастием: — à certain âge, c'est si agréable![43]

— Развратница!.. — с зловещим шипением вырвалось из уст Марьи Львовны.

Сусанна не смутилась. Она повернула в матери насмешливое лицо и, усмехаясь, спросила:

— А вы, maman?

Марья Львовна встала негодующая и злобная.

— Ты… ты не смеешь так говорить со мной!.. Развратница! Развратница!.. Ты была там служанкой, где я царила!.. Ты в сорок лет дошла до унижения платить ее ласки какому-то проходимцу, — моих же добивались, а я в сорок лет, как в двадцать, была богиней!.. Меня искали, я снисходила, давая счастие; а когда пришла пора — ушла сама с арены, где царила полновластно; а ты…

Марья Львовна махнула презрительно рукой и, не договорив фразы, вышла из комнаты. Проходя мимо Ненси, она остановилась в раздумье над разнежившейся в постели девочкой… А Ненси мнились рыцари, трубадуры, дамы в пышных нарядах, Мария-Антуанетта, какою она изображена на портрете в Версале, и, зачем-то, тут же затесался художник-француз, дававший Ненси уроки в Париже. Ненси, помня наставления бабушки о преимуществе положения женщины, что-то приказывала французу, а он не слушался; это огорчало Ненси, и сон ее был тревожен. Она сбросила одеяло, разметавшись на постели. Бабушка, прежде чем прикрыть ее, остановилась в раздумье над изящной, тонкой фигуркой с точно изваянными ножками.

— Психея… совершенная Психея!.. О, что-то ждет ее в жизни?..

Марье Львовне вдруг пришло в голову, что эта Психея также в сорок лет станет «искать» и «покупать», как та презренная, что говорила сейчас. Она вся вздрогнула от негодования.

— О, нет! Она будет царицей и только царицей! На чт о же я подле нее?

Старуха бережно покрыла девочку одеялом и осенила крестом.

— Спи, крошка, спи, Христос с тобою!

IV.

Уже неделя, как Марья Львовна и Ненси — в деревне. Ненси скучает, а потому решили, посоветовавшись с доктором, провести зиму снова за границей. У Ненси не остыла страсть к рисованию, и она думает возобновить свои уроки живописи у парижской знаменитости. А здесь Ненси скучно, «ужасно скучно», и бабушка не знает, как и чем занять ее. Как-то утром, от нечего делать, бродя по пустынным комнатам большого старинного дома, Ненси забрела в библиотеку, где отыскала несколько интересных исторических книг на французском языке. Историю Ненси любила, и теперь у нее было занятие — по утрам она могла читать, но остальное время дня, по прежнему, тянулось скучно и однообразно.

— О, нет, пусть лучше меньше пользы для моего здоровья, но в Париж! в Париж!.. — твердила Ненси. — Тут даже и природы нет разнообразной — все луга, луга да лес… Ни холмика, ни горки…

Однажды вечером бабушка велела заложить кабриолет.

— Поедем покататься, Ненси.

— Отлично! Отчего тебе давно это в голову не пришло? Я буду сама править.

— Ну, хорошо, но грума мы все-таки возьмем.

Ненси быстро убежала и почти тотчас же вернулась, одетая в шляпку и толстые перчатки, вся пунцовая от нетерпения.

— Что уже, скоро?

— Да сейчас, сейчас!

Кучер Вавила, жирный, обленившийся старик, смотрел, однако, по-видимому, на дело несколько иначе и совсем не торопился, несмотря на слезные просьбы мальчика-грума, который, желая изо всех сил угодить барышне, молил его запрягать как можно скорее.

— Постой… постой, — медленно приговаривал Вавила, — не егози… Что поспешишь — людей насмешишь!..

— Вавила… — раздался, наконец, у конюшни нетерпеливый голос Ненси. — Я приду, право, сама помогать!

Вавила усмехнулся себе в бороду и покачал головой.

— Ишь ты, какая прыткая, что твой гренадер!.. Шустро-больно — поспеешь… Сей-ча-с, барышня! — протянул он, закидывая чересседельник.

Наконец запряжка была кончена, и кабриолет подкатил в крыльцу.

— Лошадь смирная? — спросила опасливо Марья Львовна.

— И-и-и… овца!.. — отвечал Вавила.

Ненси вскочила и ловко взялась за возжи. Бабушка уселась рядом, а сзади поместился грум, сын заведующего молочным хозяйством, черноглазый расторопный подросток Васютка. Он был грамотный, отлично учился в школе и, услыхав о приезде господ, сам побежал к управляющему просить, чтобы его сделали грумом.

Лошадь, потряхивая ушами, резво бежала по проселочной, хорошо накатанной дороге. Вправо и влево потянулись луга, с разбросанными кое-где деревьями: там стройный, высокий дуб стоит одиноко, подняв горделиво свою кудрявую голову; здесь, в стороне от него, близко лепясь одна в другой, молодые березки скучились небольшой рощицей и между ними завязалась злосчастная осинка, с вечно трепещущими, не знающими покоя листьями. За лугами пошли вспаханные поля. Какой-то запоздалый мужик, почти у самой дороги, допахивал на бурой, тощей клячонке свою полоску, спеша окончить долгий рабочий день. Навстречу кабриолету, поднимая целую тучу ныли, шла домой с поля скотина; пастух с длинным-предлинным кнутом и двое босых мальчишек-подпасков, перебегая с места на место, подгоняли отстававших коров и овец. Большая, косматая овчарка, как бы с сознанием серьезности возложенной на нее обязанности, важно выступала впереди стада.

Ненси опустила возжи, и лошадь пошла шагом. Проезжали мимо небольшой усадебки, стоящей на границе бабушкина имения.

Новый, в русском стиле, с резным крыльцом и таким же балкончиком, дом приютился под сенью темных развесистых лип и зеленых кленов. Перед домом, на небольшом открытом лужке разбита круглая пестрая клумба, с очень искусным подбором цветов. Дверь на балкон, откуда спускалась лестница в сад, была раскрыта настежь. Тихие, меланхолические звуки Шопеновского ноктюрна неслись оттуда и как бы замирали, дрожа и плача в окрестном воздухе. Кто-то играл не столько искусно, сколько увлекательно. Чья-то душа изливалась в звуках. Под пальцами играющего они пели, рыдали, они говорили.

«Nocturne» был кончен. И вот, то требуя и угрожая, то плача и изнемогая, понеслись могучие вопли Бетховенской сонаты «Pathétique»[44]. Таинственный некто играл удивительно, с поразительной силой, передавая муки великого духа, томящегося бытием.

Как очарованные сидели в своем кабриолете бабушка и Ненси, сдерживая дыхание, боясь пошевельнуться.

Рояль замолк, но через минуту он зазвучал новой, на этот раз бесконечно грустной мелодией. То было «Warum?»[45] Шумана. Томящие звуки неотступной мольбы лились тоскливо-тревожно. Они нарастали больше и больше, а все та же неизменная музыкальная фраза настойчиво повторяла тяжелый, неразрешимый вопрос… Напрасно все!.. Как он устал, как изнемог он, в тщетных поисках — истерзанный творец, он гаснет, умирая. И вопль последнего, предсмертного «Warum?» хватает за душу и рвет на части сердце.

— Как хорошо!.. — тихо прошептала Ненси, когда замерла последняя нота.

— Поедем. Неловко, могут заметить, — убеждала бабушка.

— Ах, нет, мы должны послушать еще!

Но слушать больше было нечего. Артист кончил. Ненси подождала с минуту, потом, вздохнув, тронула лошадь, но поехала шагом, все еще надеясь, что волшебные звуки опять раздадутся из уютного деревянного домика.

— Как хорошо!.. Кто там живет и кто так очаровательно играл?

— Барчонок… — предупредительно откликнулся Васютка.

Ненси обернулась.

— Какой барчонок? Неужели он маленький?

— Нет, какой маленький, — фыркнул Васютка, — длиннейший. А только он молодой совсем еще… В гимназию вот только перестал ходить.

— А!.. да, я теперь припоминаю: это вдова с сыном. Она недавно, лет пять тому назад, купила эту усадьбу. Я как-то видела ее один раз в церкви, — сказала Марьи Львовна.

— Ах, бабушка, голубушка, — засуетилась Ненси, — позови их к нам! Он будет играть нам, играть много-много, сколько захотим.

— Полно, дитя! Ну, как же я позову? Мы незнакомы.

— Ну, милая… ну, ради Бога!.. Напиши записку — они и приедут… Ну, я хочу! — капризно настаивала Ненси.

— Нет, этого нельзя. Может быть, представится случай, тогда — другое дело.

Ненси нетерпеливо дернула лошадь, и она побежала рысью. Дорога пошла хуже; кабриолет, поминутно, то подбрасывало на кочках, то совсем накренивало на бок, на глубоких неровных колеях.

Ненси не обращала ни малейшего внимания на это обстоятельство. Понукая и торопя лошадь, она ехала, не разбирая дороги, сердитая и мрачная.

— Ненси, — взмолилась наконец Марья Львовна. — Ты с ума сошла… Да пожалей меня!.. Едем назад!

Ненси молча повернула лошадь и поехала шагом. Бабушка чувствовала себя виноватой перед своей любимицей.

— Ненси, успокойся. Я как-нибудь устрою. Раз ты хочешь — конечно, я сделаю…

Личико Ненси моментально озарилось беззаботной улыбкой. Она чмокнула старуху в щеку.

— Бабушка, как это будет весело!.. Он будем играть много, много…

Когда кабриолет снова поравнялся с домиком, дверь балкона оказалась закрытой; но ее большие, широкие стекла позволяли видеть уютную комнату, освещенную лампой с красивым абажуром, и сидящих у стола: пожилую, благообразной наружности женщину, с работой в руках, и бледного, худощавого юношу, наклонившегося над книгой.

— Вот это верно он — наш музыкант, — шепнула Ненси. — Посмотри, это и есть барчонок? — спросила она Васютку.

— Они… они… он самый! — почему-то ужасно обрадовавшись, Васютка привстал даже на своем сиденье, заглядывая в стеклянные двери балкона.

С этого вечера Ненси не переставала надоедать бабушке относительно данного ей обещания. Старуха не знала, как быть? Ехать самой она считала неловким и для себя унизительным. Одна оставалась надежда — встретиться в церкви, находившейся в имении Марьи Львовны, куда съезжались в обедне все более или менее богомольные соседи-помещики. Хотя пришлось бы идти на знакомство первой и в этом случае, но церковь как-то примиряла с этою мыслью Марью Львовну. В церкви все-таки будто не так неловко; тем более, что церковь принадлежала ей.

Но судьбе было угодно распорядиться иначе, и желанию Ненси суждено было исполниться совсем не по плану, намеченному бабушкой.

V.

В один из жарких августовских дней, — таких, когда солнце печет, как будто предупреждая, что это его последние греющие землю лучи, перед долгой разлукой его горячие прощальные поцелуи, — бабушка была занята расчетами и хозяйственными соображениями, а Ненси, захватив книгу, которую никак не могла одолеть, отправилась в лес искать красивого тенистого уголка, где можно было бы, усевшись под деревом, почитать и помечтать. Бродя в раздумье, она увидела небольшой песчаный обрыв, усеянный кустарником и молодым ивняком; на дне обрыва лежали большие серые камни, а возле них протекал ручей.

— Вот здесь усядусь, — подумала Ненси, наметив самый большой камень у ручья, и стала уже спускаться, как вдруг остановилась. На одном из уступов обрыва, совершенно закрытом зеленью, лежал он — бледный, худощавый юноша-музыкант — и что-то торопливо писал на небольших длинных листках нотной бумаги.

Ненси овладело детское, шаловливое чувство: она тихо, бесшумно подкралась к пишущему.

— Что вы тут делаете? — окликнула она его с звонким смехом. — Забрались в чащу, и думаете, что вас никто не видит… А вот я и увидела!

Юноша вздрогнул, инстинктивным движением рук прикрыл листки бумаги и, увидев перед собою озаренную солнцем прелестную фигурку хорошенькой девушки, с длинными, ниспадавшими по плечам золотистыми волосами — покраснел и растерялся. Ненси стало от этого еще смешнее: ее забавлял растерянный, сконфуженный вид знакомого незнакомца.

— Позвольте представиться — я ваша поклонница. Ведь вы артист, а я… ваша поклонница.

Юноша встал, хотел поклониться, но в это время листки нот от его движения рассыпались и полетели, один догоняя другого, вниз, к ручью. Юноша что-то пробормотал и бросился за ними вдогонку; но Ненси опередила его и, покрасневшая, слегка запыхавшаяся, передала ему листки, когда он достиг ручья.

— Благодарю вас… благодарю… — лепетал он, неловко кланяясь.

Высокого роста и худой, он был угловат в движениях.

— Сядемте вон на тот камень, — пригласила его Ненси. — Я к нему и подбиралась.

Когда они уселись, Ненси с любопытством окинула взглядом все еще сконфуженного, не знавшего куда, девать свои руки молодого человека, и лицо его ей очень понравилось. Оно было правильной овальной формы, с тонко-очерченными носом и ртом, с близорукими большими темно-серыми выразительными глазами и высоким, необыкновенной белизны, прекрасным лбом, с сильно развитыми на нем выпуклостями поверх густо-соболиных бровей. Руки его были несколько велики и некрасивы, но Ненси вспомнила, что это руки музыканта, и простила им их некрасивость.

— Как ваша фамилия? — спросила она юношу.

— Мирволин.

— А моя — Войновская; видите, как смешно: война и мир. А как вас зовут?

— Юрий.

— А меня Ненси… т.-е. не Ненси — Елена, но я так уж привыкла, и Ненси красивее… А как ваше отчество?

— Николаич.

— А мое — Сократовна. Видите, как уморительно: Ненси Сократовна… Но вы меня зовите просто — Ненси… так все меня зовут. Вам сколько лет?

— Девятнадцать.

— А мне чуть-чуть что не шестнадцать… Вот будет через две недели… Тогда я буду уж Сократовна, а не просто Ненси… А вы что делали сейчас?..

Юрий вспыхнул и ничего не ответил.

— Нет, вы признайтесь мне, не бойтесь… Я никому, никому не скажу.

— Я… я писал… сочинял, — ответил он, запнувшись.

— Ах, вы и сочиняете… Вот вы какой талант!.. И у вас больше к чему влечение: к грустному или к веселому?

— Т.-е., как это?

— Ну, что вы больше любите?.. Вот я — я больше люблю грустное, и даже когда вокруг весело — мне делается часто грустно… А вы — вы любите веселое?

— Нет, тоже больше, пожалуй, грустное… в поэзии; а в музыке я люблю все.

— Вот, когда вы играли… Ах, как вы играли!.. Я никогда не забуду… Мы ехали мимо — я остановила кабриолёт, и мы все время стояли, пока вы играли…

Юрий зарделся.

— О, Боже мой, зачем? Если бы я знал, я ни за что не стал бы играть.

— И очень глупо! — наставительно произнесла Ненси. — А если бы у меня был талант, я поставила бы рояль на площади самого большого города и стала бы играть… Со всего мира приходили бы толпы народа, чтобы слушать меня и наслаждаться.

— Но я еще не музыкант! — глубоко вздохнул Юрий, — и чтобы играть, по настоящему, я должен еще много, много учиться.

— Послушайте… знаете что? Пойдемте сейчас к нам. Вы будете мне играть… все… как тогда… Шопена и Бетховена, и «Warum»… Ах, этот чудный «Warum»!

— А вы любите и знаете музыку? — оживился Юрий.

— Да, я училась и знаю, но я сама играю плохо, — небрежно ответила Неиси. — Но не в этом дело… Пойдемте сейчас к нам!

— Нет, как же это… вдруг… Не знаю, право…

— О, да какой же вы трус!.. Пойдемте!.. Ведь мы живем только вдвоем — бабушка и я… Меня вы, верно, не боитесь, — лукаво усмехнулась она, — а бабушка…

— Вот ваша бабушка… Она скажет… Неловко… я не знаком.

— Бабушка моя предобрая. Я очень люблю мою бабушку. Что я хочу — то и она хочет; что я люблю — то и она любит… У нас есть старуха, скотница… Она мне попробовала было рассказывать, что бабушка прежде была злая, но я велела ей сейчас же замолчать… И не поверю никогда!.. Кто любит музыку, картины и цветы, как бабушка — не может быть злым… Это неправда!

Юрий слушал с восторгом ее мелодический, юный голосок. Эта девочка с золотистыми волосами, говорящая так горячо, так просто, смелая, наивная и прелестная, казалась его восторженной душе каким-то чудным видением, лесной, явившейся ему в солнечных лучах феей.

Не прошло минуты, и он уже следовал за ней по направлению в усадьбе.

Бабушка покончила со счетами и ожидала Ненси к завтраку, в большой прохладной столовой. Несмотря на то, что их было всего две — стол сервировался очень парадно и им прислуживали два лакея в белых перчатках. Один из них старик — еще из бывших дворовых, другой — молодой, выписанный, по случаю приезда барыни, из города.

Ненси ввела Юрия за руку, почти силой. Он не ожидал, что попадет в такие хоромы, и чувствовал себя крайне неловко.

— Бабушка! я привела гостя, — кричала Ненси. — Прошу любить и жаловать… А это — моя бабушка, — обратилась она к молодому человеку. — Тоже ваша поклонница, как и я…

— Прошу садиться! — проговорила Марья Львовна, желая ободрить сконфуженного юношу. — Позавтракайте с нами… Дмитрий, — еще прибор!

— Я… очень благодарен… я… я завтракал.

— Ничего. В деревне можно, говорят, и завтракать, и обедать по два раза, — любезно улыбнулась Марья Львовна.

Юрий сел, проклиная свою глупую уступчивость настояниям Ненси.

Лакеи подавали чопорно, чуть что не сердито. Юрий задел ложкой за соусник, и тот едва не полетел на пол. Руки у Юрия дрожали, он готов был провалиться.

— Ничего, — успокоивала его Марья Львовна, — это случается. Нужно ближе подавать, — заметила она лакею, который, чувствуя себя вполне правым, только презрительно повел плечом.

Ненси было и жалко бедного музыканта, и она кусала себе губы, чтобы не расхохотаться над его смущением и неловкостью. «Что он дикий, что ли, совсем?» — думала она, наблюдая за ним.

Наконец, несносный для Юрия завтрак окончился. Перешли в большой вал, с старинной мебелью, украшенной бронзою и великолепным новым роялем по середине. Ненси приступила прямо к цели.

— Ну, конфузливый господин, садитесь и играйте, а мы с бабушкой сядем вон там и зажмурим глаза… Вы знаете: когда зажмуришь глаза и слушаешь музыку, уносишься далеко-далеко, в заоблачные края…

Юрий чувствовал, что положительно не может играть, — до того ему, всегда свободно отдающемуся любимому занятию, было странно и непривычно положение, в которое он попал. Он стоял в нерешимости и имел самый жалкий и убитый вид.

Ненси готова была рассердиться от досады, глядя на него.

— Ну, что же, мы вас ждем!.. — подошла она к нему. — Прикажете раскрыть рояль?..

Она направилась в роялю, а он пошел за ней, точно подчиняясь тяжелой, неизбежной необходимости, и, сев в роялю, поднял на нее чуть не с мольбой свои большие, ясные глаза:

— Я… ничего не могу играть сегодня, — проговорил он с трудом. — Сыграю, может быть, романс Рубинштейна — и больше ничего.

На этот раз, несмотря на непреклонность своего, наконец, исполнившегося желания, и Ненси почувствовала, что надо покориться.

— Ну, хорошо, — сказала она кротко, с грустью, и пошла к бабушке, сидевшей на диване.

Юрий заиграл. Играл он бегло и с оттенками, но то нечто, что заставляло его самого забывать весь мир и воплощаться в звуках, то нечто, что уносило его на небо и заставляло сладко замирать сердце — отсутствовало. Лицо Юрия выражало крайнее напряжение, вокруг губ легла глубокая скорбная складка.