По-прежнему стояли теплые, ясные дни. Сама природа как бы помогала Гремячему. Он писал каждый день. Набросав бесчисленное количество эскизов карандашом, он приступил теперь в краскам.
Как-то Ненси и он сидели под большой, развесистой липой. Сеанс был особенно удачен. Гремячий работал с необыкновенно сильным подъемом, но без всякой напряженности. В глазах светилось вдохновение; он был объят его могучей силой. И Ненси, со всею чуткостью своих измученных болезнью нервов, невольно прониклась его настроением, как бы участвуя вместе с ним в загадочном процессе творчества.
— Талант… тайна таланта… как понять ее?.. — взволнованно произнесла Ненси.
Гремячий улыбнулся своей детской улыбкой, а в глазах его еще не потух тот огонь, что говорил о высшем наитии только что пережитых минут.
Он наклонил рукой висевшую над ним большую, густую ветвь. Ее тонкие, с зубчатыми краями листья трепетали.
— Вот, — сказал он, — живая ткань… дыхание жизни… Жизнь веет везде… мы ощущаем… Зрение дает впечатление мягкое, ласкающее — мы наслаждаемся… Но как понять?..
Он выпустил из рук ветку. Она размашисто закачалась, прежде чем приняла прежнее положение.
— Так и человек — качается… долго… пока найдет.
— А страсти?.. — нервно перебила Ненси.
— Страсти — фикция… Воображаемые двигатели мира.
— А если страдаешь?
— Когда я увлекался чувством…
— Вы?
— Почему вас это удивляет?.. Я таков по природе… Теперь это пережито… и больше не вернется.
Он тихо-тихо вздохнул, коротким, как бы облегченных вздохом.
— Так вот, я хочу рассказать вам… — Он положил в сторону кисть. — Когда я увлекался, все раздражало чувственных образом мои нервы, волновало кровь… просыпались желания. Это принято поэтизировать, но я буду выражаться просто: моя, — вы понимаете, моя чувственность окрашивала природу в особый колорит соблазна, а я приписывал все это исключительно ей…
По его худощавым плечам пробежала нервная дрожь.
— И вот… Вам не скучно?
— О, нет, нет… — поспешила его успокоить Ненси.
— Я ведь потому… Мне хочется сказать, как все это во мне возникло — внутреннее — и подавило материальное…
— Я знаю, знаю!.. — с живым сочувствием проговорила Ненси. — Какая тяжкая борьба!.. Так борются подвижники, аскеты…
— Нет, совсем нет! — горячо опровергнул Гремячий, и все лицо его внезапно вспыхнуло. — В борьбе нет правды. Борьба сама по себе фальшь и самоуслаждение… Созерцай правду в себе, восстань сам против себя за эту правду, тогда все совершится без борьбы… потому что — внутреннее — сильнее, самовластнее плоти… Я ненавижу, я презираю аскета. Он лицемерен, и этим горд!.. Насилие над природой? Нет! Правда только в свободе… Борьба — самообман, борьба есть приказание, — продолжал, сам уходя с увлечением в свои мысли, Гремячий.
Он замолчал. Молча сидела Ненси, с опущенными вниз веками. Длинные ресницы делали щеки точно прозрачными; кисти небрежно опущенных на колени рук слегка вздрагивали… И когда она подняла глаза — Гремячий был поражен тем лучезарным светом, который исходил из этих глав…
Сеансы все принимали более и более нервный характер. Ненси сама торопила художника, точно боялась, что он не успеет докончить начатое.
Между Гремячим и ею установились совсем особенные отношения. Как будто, среди общего течения жизни, они были унесены на далекий, безлюдный остров, где жили они только вдвоем. Это был иной мир — туманный, полуфантастический. Они боялись инстинктивно чужого вторжения. Они ревниво оберегали этот прекрасный, полный обаяния мир, как оберегали бы редкий, нежный цветок, чтобы от грубого прикосновения чьей-нибудь неосторожной руки не потерял он свой чудный аромат.
То не была ни любовь, ни дружба.
То было свободное, совсем свободное единение двух душ.
* * *
Юлия Поликарповна слегла. Уже целую неделю не было видно, в аллеях парка, ее громоздкого кресла и в нем маленькой, сгорбленной фигурки с пледом на больных ногах.
Выдался пасмурный день, и Гремячий не мог работать. Ненси просила его проводить ее до Юлии Поликарповны, так как Марье Львовне нездоровилось, и она оставалась дома.
Помещение Юлии Поликарповны находилось в первом этаже. Ненси вошла в какой-то полумрак. Липы, под окнами, дающие приятную тень во время солнцепека, теперь придавали комнате неприятный, мрачный характер.
Старуха лежала на кровати, закинув навзничь голову.
— Кто это, Валя?.. — спросила она, не двигаясь, слабым, хриплым голосом.
— Я… Юлия Поликарповна, — робко ответила Ненси.
— А? Кто? Говорите громче, громче говорите…
— Ненси.
— А-а-а-а… Ну хорошо! Прощайте… прощайте… прощайте… Прощай, милая девочка… А? Правду я говорю, Валя?..
— Что вы говорите?
Валентина подошла к кровати.
— К вам гости пришли.
— Я и говорю: прощай, милая девочка… Ты знаешь ведь, что я люблю Ненси… Прощай, милая девочка, — повторила она протяжно. — Я уезжаю… как только эти проклятые доктора спустят с постели — кончено! — еду непременно… А? Правду я говорю, Валя?.. Переверни-ка меня.
Карасева перевернула на бок несчастный говорящий скелет.
Юлия Поликарповна бессмысленно смотрела своими мутными глазами на Ненси.
— Куда ты едешь? — спросила она шепотом.
— Не я, а вы…
— Ах, да-да-да! Я еду… непременно еду… Проклятые… проклятые!..
— Ну, чего вы!.. — Валентина плотно провела платком по желтым, иссохшим щекам старухи. Та точно не чувствовала грубого прикосновения.
— Успокойтесь, Юлия Поликарповна! — проговорила Ненси.
— Уеду, уеду, уеду, уеду!.. Теперь же найму дачу в Петергофе, а в будущем году начну строить собственную… Совсем другое дело, когда живешь в собственной даче… А? Правду я говорю, Валя?
Ненси встала. Душная, мрачная комната, острый запах лекарств, тусклое небо, шум дерева под окном, белая бабочка, случайно залетевшая в комнату, мутные глаза умирающей старухи, в своем жалком одиночестве цепляющейся за жизнь, — Ненси не в силах была больше выдержать.
— Прощайте, Юлия Поликарповна.
— Прощай, милая девочка, прощай, прощай… Ты едешь — и я уеду скоро…
Ненси бросилась, почти с рыданием, на встречу ожидавшему ее Гремячему.
— Это ужасно!.. Боже мой, это ужасно — так любить жизнь!.. — лепетала она.
Она отказалась сесть в кресло и пошла быстрой походкой, какой не ходила давно. Вплоть до отеля они не проронили ни слова и молча расстались.
Нервная возбужденность не покидала Ненси до самого вечера, вечером и ночью; а на утро она уже не могла подняться с постели.
Она попросила послать за Гремячим.
— Ну, прощайте, Антонин Павлович, — сказала она, улыбаясь, протягивая исхудавшую, бледную руку. — Спасибо… и больше не надо.
— До свидания, — произнес он.
Глаза их встретились.
Это было в последний раз. Больше ни она, ни он не видались.
Болезнь приняла острую форму. Ненси уже не повидала постели. Она сделалась вялой, часто забывалась тяжелым сном; во сне металась беспокойно; ее громкие жалобные стоны рвали за части сердце я день и ночь не повидавшей ее бабушки.
Теперь несчастная Марья Львовна не сомневалась, не надеялась. Жестокий Дамоклов меч висел над ее головой, и она покорно ждала беспощадного удара.
Был теплый июльский вечер. В отворенные окна несся ледовый запах цветущих лип. Сумерки окутали комнату своим мягким, туманным полусветом. Ненси открыла глаза. Увидя бабушку возле себя, она сделала манящий знак рукой. Марья Львовна придвинулась совсем близко к ее изголовью.
— Все это ничтожно, — послышался тихий, постоянно обрывающийся голос Ненси, — и не надо меня жалеть… Я умру… я это хорошо… Не плачь… не надо…
Марья Львовна не плакала. Слезы были бы слишком ничтожными выразителями ее великого горя.
Наступил конечный период болезни. Диабет быстро довершал свое дело, чему помогала еще больше молодость Ненси. Как отвратительный удав, выдавливая жизненные соки, болезнь жадно уничтожала беспомощную жертву. Распадались ткани, разрушалось тело. Угасала жизнь…