(Тургенев познакомился с Еленой Ивановной Бларамберг (в замужестве Апрелевой; 1846 -- 1923) в 1871 году в Петербурге, в доме композитора А. Н. Серова. Возможно, что еще до этого он знал о ней от старшей дочери Полины Виардо, Луизы Эритт, чьим близким другом была Елена Бларамберг. Тургенев одобрил первые творческие опыты своей новой "ученицы", представил се в литературных столичных кругах как образованного, умного и способного человека, познакомил с А. Ф. Писемским и М. М. Стасюлевичем. Впоследствии, часто бывая на "средах" у Писемского, Бларамберг подробно писала Тургеневу (видимо, по его просьбе) об этих литературных вечерах.
"Радуюсь, что Вам наша женская литература нравится, она действительно этого заслуживает; да и кроме того -- это signum femporis [Знамение времени (лат.).] – замечал Тургенев в письме к П. В. Анненкову от 13/25 ноября 1879 г. Эти слова Тургенева о "женской литературе" как о своего рода "знамении времени" во многом объясняют причины того постоянного, порой энтузиастического участия, которое принимал он в судьбах творческой молодежи. Сам факт прихода женщин в литературу рассматривался Тургеневым как закономерное явление в долгожданном и столь необходимом для России процессе эмансипации личности.
Воспоминания Бларамберг (литературный псевдоним -- Е. Ардов) особенно интересны в тон их части, где речь идет о жизни Тургенева в Буживале, ибо мемуаристка была одной из немногих, имевших возможность наблюдать изо дня в день в течение довольно долгого времени жизнь в "Ясенях".
Впервые воспоминания опубликованы в "Русских ведомостях", 1904, No 4, 15, 18, 22, 25, от 4, 15, 18, 22 и 25 января. Печатается но тексту первой публикации.
Это было в марте 1871 года, вскоре после кончины А. Н. Серова [А. И. Серов умер 20 января 1871 г.]. Мы собрались у вдовы покойного композитора, В. С. Серовой, и в ожидании Тургенева сидели в небольшой, скромно, если не скудно меблированной комнате, служившей музыкальной чете, кажется, чем-то вроде гостиной.
Старшая дочь Полины Виардо, г-жа Луиза Эритт, жила в это время у В. С. Серовой, и ее-то и хотел навестить Иван Сергеевич в этот достопамятный для меня вечер <...>
Тургенев приехал прямо с вечера в пользу литературного фонда, на котором он читал; приехал поздно. Мы уже потеряли надежду его увидеть <...> [Тургенев впервые встретился с Е. Бларамберг между 15/27 февраля и 21 февраля/5 марта 1871 г. Однако в тургеневской летописи нет упоминания о том, что писатель именно в этот промежуток времени выступал с чтением своих произведении на вечере в пользу Литературного фонда, о чем упоминается в мемуарах. Он выступил с чтением "Бурмистра" несколько позже -- 27 февраля/11 марта -- в клубе художников, на литературно-музыкальном утре в пользу гарибальдийцев.]
Продолжая начатый в передней разговор, Тургенев, надевая pince-nez на плоской черной ленте, замешкался несколько в дверях.
-- Ошикали!.. Форменным образом ошикали! -- смеясь, говорил он на ходу и с этими словами вошел к нам <...>
Г-жа Эритт представила меня ему.
Он мягко обхватил мою руку своею красивой, выхоленной белой рукой и остановил на мне внимательный, как бы испытующий взгляд прекрасных, вдумчивых и несколько грустных глаз <...>
-- Ошикали! -- повторил он, все так же посмеиваясь.
Смеялся он заразительно, по-детски, обнаруживая белые, частые, мелкие зубы сквозь седые усы, соединявшиеся с серебристо-белою, волнистою, мягкою, как шелк, бородой.
-- Странное ощущение, когда шикают!.. Я подождал, постоял, поклонился и ушел с эстрады.
-- Voyons, Tourguéneff!.. Это вы говорите только для красного словца, -- сказала г-жа Эритт. -- Никто Тургеневу не станет шикать!
-- Факт остается фактом, -- настаивал он на своем.
А факт был тот, что его встретили аплодисментами и аплодисментами же сопровождали чтение. Только в задних рядах раздался слабый протест. Взрыв аплодисментов покрыл его, но настороженное ухо автора "Отцов и детей" уловило и этот намек на протест, который как бы подтвердил нарекание, вызванное со стороны молодежи знаменитым романом.
Со времени появления "Отцов и детей" Иван Сергеевич, как он мне впоследствии рассказывал, получил немало писем обвинительного свойства. В резких выражениях и брани авторы писем не стеснялись... Один из них даже дошел до письменного заявления, что де... "такого" (следует грубое ругательство) "не зазорно и подстрелить из-за угла" (sic!).
Иван Сергеевич рассказывал, что в письмах из Гейдельберга ему грозили приехать в Баден-Баден, где он жил, со специальной целью "разделаться" с ним...
[Поэт К. К. Случевский в одном из несохранившихся писем к Тургеневу сообщал о резко неприязненном отношении русских студентов, учившихся в Гейдельберге, к роману "Отцы и дети". В своем ответном письме к Случевскому от 14/26 апреля 1862 г. Тургенев категорически отрицал обвинение в якобы преднамеренных выпадах против демократической молодежи. Не менее острой была реакция части гейдельбергской молодежи на следующий роман Тургенева -- "Дым". В сатирическом изображении "Губаревского кружка" она усматривала выступление против революционной эмиграции (см. ст.: А. Б. Муратов. Гейдельбергские арабески в "Дыме". -- Л Н, т. 76, с. 71 -- 105).]
Угрозы оставались угрозами, но обвинения и непопулярность, размеры которой он, впрочем, живя за границей, преувеличивал, не могли не наложить своей печати <...>
-- Позвольте вас проводить, -- обратился он ко мне.
Неожиданность предложения, волнение, робость, овладевшие мною при мысли, что я весь долгий путь с Васильевского острова до Гагаринской, где жили мои родители, проеду с глазу на глаз с писателем, к которому относилась с юношеской восторженностью, лишили было меня слов; но он заговорил так просто, так добросердечно, лишь только попавшийся нам плохой извозчик тащил нас кое-как по рыхлому снегу, что я скоро оправилась и спокойно, без трепета могла слушать и отвечать ему <...>
-- Россия переживает такое время, когда художественные произведения ей не нужны, -- сказал он между прочим. -- Вы говорите, -- продолжал он мне в ответ, -- о влиянии, какое я будто бы имею, о той любви, какою пользуюсь... Это относится к прошлому, а теперь я вижу только резко выраженную враждебность... Новые птицы, новые песни... Нам, отсталым писателям, пора и умолкнуть... <...>
Три-четыре дня спустя мы снова коротали вечер в ожидании Тургенева у В. С. Серовой. Он и в этот раз приехал поздно, прямо с педагогического диспута Софьи Константиновны Кавелиной с известным преподавателем истории Сиповским, если не ошибаюсь.
Впечатление, вынесенное им с этого диспута, было огромное, потрясающее.
Молоденькая, восемнадцатилетняя девушка, с ясными глазами, в сером платье и белом платочке на шее, поразила его и многосторонним знанием, и точностью, определенностью приводимых ею доводов, и тою простотой, искренностью и сдержанностью, с которыми она вела прения в присутствии многочисленных слушателей.
Тургенев был очарован, но его приводило в восхищение и внушало ему какое-то трогательное благоговение главным образом то, что эта очаровавшая его девушка была русская девушка. В ней он видел нарождающийся новый тип честной, благородной русской женщины, бодрой, умной, кроткой, веселой при изумительном трудолюбии и обширном образовании.
[Диспут С. К. Кавелиной с известным русским педагогом В. Д. Сиповским о преподавании истории в средних учебных заведениях состоялся 20 февраля 1871 г. на заседании С.-Петербургского педагогического общества. В письме к Виардо от 22 февраля Тургенев рассказывал о том необыкновенном впечатлении, какое произвела на него С. К. Кавелина: "...Молодая девятнадцатилетняя барышня (дочь профессора из числа моих друзей, г. Кавелина) перед двумя сотнями слушателей в диспуте на историческую тему отстаивает свое мнение с редкостными знаниями, уверенностью и красноречием. Вот это, несомненно, нечто новое, и ни тени педантизма, детская непосредственность, такая полная отрешенность от всего личного, что исчезает всякая робость. Это удивительно!" (Тургенев, Письма, т. IX, с. 365 -- 366). С. К. Кавелина (в замужестве Брюллова) -- впоследствии одна из первых женщин-историков, автор оригинальных исторических исследований. Брюлловой написана литературно-критическая статья о "Нови", в которой она называет роман великим произведением, "политическим исповеданием веры" писателя (о Брюлловой и Тургеневе см. предисловие и публикацию И. Ф. Будановой "Статья С. К. Брюлловой о романе "Новь". -- Л Н, т. 76, с. 277 -- 320). Тургеневу принадлежит некролог о C. К. Брюлловой (Тургенев, Сон., т. XIV).]
Лицо его, когда он это высказывал, сияло, и глаза утратили обычное грустное выражение. Для него вечер в педагогическом собрании, на котором так блистательно выступила талантливая, симпатичная русская девушка, составлял радостное событие, и радость эта подтверждала его горячую любовь к родине.., Какими несправедливыми показались мне упорно преследующие его упреки в том, что он, живя за границей, изменил России, разлюбил ее...
В этот приезд в Петербург я более с Тургеневым не встречалась.
Года четыре спустя г-жа Эритт тайком от меня отправила ему два или три записанных мною, но ее просьбе, рассказа, импровизированных в длинные зимние вечера, которые мы проводили с нею в Дрездене. Рассказы эти утрачены; содержания их не помню, но отзыв Ивана Сергеевича побудил меня, приняться за более серьезную работу.
Первая часть задуманного романа была ему отправлена на рассмотрение с просьбой дать мне, в виду его отъезда в Россию, рекомендательные письма к лицам, причастным к литературе.
Полученное от него письмо служит лишним доказательством того внимания и той бережности, с какими он относился к начинающим писателям, не жалея времени на чтение незрелых произведений и радуясь как находке малейшему проблеску дарования [В письме от 13/25 августа 1875 г. из Парижа содержался критический разбор первого романа Е. Бларамберг "Без вины виноватые". Роман, по мнению Тургенева, являлся плодом "ума наблюдательного, начитанного -- и теплого, правдивого сердца" (Тургенев, Письма, т. XI, с. 113 -- 114). Роман был опубликован в "Вестнике Европы", 1877, No 7 -- 8 ).]. Впоследствии мне пришлось еще больше убедиться и в его терпении, и в его неиссякаемом доброжелательстве. Вороха рукописей, заваливавших стол в Париже, неутомимо и с одинаковым вниманием разбирались и рассматривались <...>
Рекомендательные письма Ивана Сергеевича ввели меня в круг московских писателей и способствовали моему тесному знакомству с А. Ф. Писемским. О нем, о его средах, на которых неизменными гостями были А. Н. Островский, П. И. Мельников (Печерский), А. И. Кошелев, С. А. Юрьев и другие, я писала Тургеневу подробно и под свежим впечатлением. Черновики некоторых этих писем сохранились, но, к сожалению, его письма, адресованные мне в Москву, утрачены.
Дальнейшее знакомство продолжалось в Париже, куда в начале 1876 года переехала на жительство г-жа Луиза Эритт. День моего приезда, в марте того года, совпал с одним из знаменательных четвергов Полины Виардо, на которых появлялись все звезды музыкального, писательского и артистического мира <...>
[Артистические "четверги" и "вторники" в доме Виардо имели европейскую известность. "Все шло под эту кровлю высокого художества, считая честью быть у гениальной певицы и музыкантки", -- рассказывал художник А. П. Боголюбов (Л Н, т. 76, с. 450; см. также наст, т., воспоминания Б. Фори, Поля Виардо).]
Салон, куда весь артистический мир Парижа стремился попасть, был убран в строго выдержанном стиле. Ничего лишнего, много простора. Белая лакированная мебель, обшитая светлым шелком, не загромождала середины комнаты. Слева от рояля две ступеньки вводили в картинную галерею, освещенную сверху. Здесь помещался орган и находилось несколько немногочисленных, но очень ценных картин. Между ними превосходный портрет масляными красками Тургенева, работы Харламова, на мой взгляд, -- лучший из всех мне известных портретов писателя, передававший и его черты, и характерное выражение его глаз и лица, не говоря уже о мастерском исполнении всего целого.
Салон, в который мы первоначально вошли, соединялся посредством раздвоенной стены с кабинетом г. Луи Виардо, мужа знаменитой певицы <...> Это был тогда человек лет семидесяти, сдержанный, даже несколько чопорный по внешнему (виду), но бодрый, крепко сложенный, коренастый, среднего роста, с очень крупными чертами лица, на котором улыбка появлялась редко, и когда появлялась, то придавала серьезному, суровому лицу выражение особого добродушия.
Превосходный переводчик "Дон-Кихота" Сервантеса, знаток живописи, составитель известных каталогов картинных галерей Лувра, Мадрида, Дрездена, Ватикана и др., Луи Виардо пользовался заслуженной репутацией образованного и стойкого в политических убеждениях человека. Он был антиклерикал и антиимпериалист с головы до ног и никогда ни при каких обстоятельствах этими убеждениями не поступался <...>
Прошло полчаса. На лестнице, ведущей во второй этаж, послышались скорые, легкие шаги; дверь салона распахнулась, и ко мне быстро направилась дама в черном кружевном платье. Большие, навыкате, близорукие глаза ласково смотрели на меня. Но стремительно поспешая вперед, она задела ногой кайму ковра, на котором я стояла, споткнулась и упала на одно колено.
-- De prime abort! -- à vos pieds! [Сразу же -- к вашим стопам! (фр.)] -- воскликнула она весело.
Но не успели Форэ и Марианна подбежать к ней, как она гибким молодым движением поднялась уже на ноги и бросилась с протянутыми руками ко мне.
Я была поражена и гибкостью, и стремительностью, и грацией, разлитой во всей фигуре Полины Виардо, далеко, однако, не безукоризненно сложенной, и сразу поняла то обаяние, которое с первого взгляда производила эта великая артистка и очаровательная женщина на всех окружающих, не имея при этом за собой преимущества красоты. Прекрасны были у нее нос, лоб, волосы, придававшие верхней части лица, в профиль, вид камеи, изящные маленькие уши и совершенной формы бюст и руки. Глаза, отражавшие каждый оттенок настроения, своей выпуклостью не соответствовали понятиям о красоте; не соответствовали понятиям этим и толстые губы, и слишком широкие бедра... Тем не менее общий облик был обаятелен, настолько обаятелен, что эта пятидесятивосьмилетняя женщина заслонила собой и юную прелесть своих молоденьких дочерей, -- вторая дочь, хорошенькая m-me Claudie Chamerot, в это время тоже приехала с мужем, -- и эффектных, блестящих дам, съехавшихся в тот вечер в ее салон.
Были: Сен-Санс, Сарасатэ, появился вслед за ними Шарль Гуно... Салон наполнился изысканною публикой, центром которой с начала до конца оставалась гениальная хозяйка дома. Но музыкальная часть вечера еще не начиналась, когда в дверях показался Тургенев, а с ним рядом -- плотный, рослый господин с красноватым, широким лицом, вниз спускавшимися длинными усами, и маленькими,; зоркими, светлыми глазками, наружностью напоминающий отставного майора. То был Густав Флобер. Оба писателя на мгновение остановились в дверях <...> Здесь, в этом салоне, где сосредоточивалось все, что писательский, музыкальный и артистический мир Парижа мог предложить наилучшего, где блестели звезды первой величины, здесь, среди утонченной художественной обстановки, наружность Ивана Сергеевича еще больше выделялась своей выразительностью и духовною красотой, чем в Петербурге в плохо освещенной, по-студенчески обставленной квартирке на Васильевском острове <...>
В этот вечер Полина Виардо принимала участие в исполнении только в качестве блестящего аккомпаниатора. Она вообще редко выступала как певица не только на эстраде, но и у себя дома. За все довольно продолжительное время знакомства мне удалось слышать ее всего дважды. Раз неожиданно в один из четвергов она сдалась на просьбы, и выбор ее пал на сцену лунатизма леди Макбет из оперы Верди. Сен-Санс сел за рояль.
Госпожа Виардо выступила на середину залы. Первые звуки ее голоса поражали странным гортанным тоном; звуки эти точно с трудом исторгались из какого-то заржавленного инструмента; но уже после нескольких тактов голос ее согрелся и все больше и больше овладевал слушателями. Все притаили дыхание и с замиранием сердца ловили горячие, страстные звуки; все проникались ни с чем не сравнимым исполнением, при котором гениальная певица так всецело сливалась с гениальной трагической актрисой. Ни один оттенок страшным злодеянием взволнованной женской души не пропал бесследно, а когда, понижая голос до нежного ласкательного пианиссимо, в котором слышались и жалоба, и страх, и муки, певица пропела, потирая белые прекрасные руки,, свою знаменитую фразу: "Никакие ароматы Аравии не сотрут запаха крови с этих маленьких ручек..." -- дрожь восторга пробежала по всем слушателям.
При этом -- ни одного театрального жеста, мера во всем; изумительная дикция: каждое слово выговаривалось ясно; вдохновение, пламенное исполнение в связи с творческой концепцией исполняемого, довершали совершенство пения.
За арией леди Макбет последовал "Erlkonig" ["Лесной царь" (нем.).] Шуберта, тоже с аккомпанементом Сен-Санса. Мне случалось слышать эту всем известную балладу в исполнении многих выдающихся певиц и певцов, -- Полина Виардо затмила всех. Лесная драма проносилась перед вами; и сдержанный, степенный голос отца, и испуганный шепот, жалобы и вопль о пощаде младенца, и вкрадчивый, манящий голос Лесного царя, переходящий в страстный, властный призыв. Впечатление получалось потрясающее!..
[Талантом Виардо восхищались А. Рубинштейн и Чайковский, Гуно и Шопен, Герцеп, Флобер. Роль Ифигении в исполнении Полины Виардо в опере Глюка "Ифигении в Тавриде" была одной из особенно любимых Тургеневым. "И. Тургенев говорит о своем волнении, когда он слушал "Ифпгеншо в Тавриде" утром на репетиции, -- пишет в своем "Дневнике Ф. Тургенева. -- "Во всей музыке, -- говорил писатель, -- нет ничего более прекрасного -- я это всегда утверждал и стою на этом". "Был потрясающий момент, -- вспоминал он, -- там есть один стих -- "Моя отчизна уничтожена!". Как она произнесла это! Там было несколько французов, они сильно побледнели, оркестр остановился, -- невозможно было продолжать -- так это сильно..." (Л Н, т. 76, с. 377). Современники были на редкость единодушны, рассказывая о том ни с чем не сравнимом впечатлении, которое производила на зрителей Полина Виардо -- певица и актриса. Вот что вспоминает, например, дочь Теккерея -- Изабелла Ричи, слушавшая Виардо: "В тот незабываемый вечер, так ярко запечатлевшийся в моей памяти, г-жа Виардо... пела, аккомпанируя себе с какой-то особой, одной ей присущей прелестью и вдохновением. Это была одна немецкая баллада, что-то бесхитростное и вместе с тем очень сложное, что-то огромное и необъятное. Она пела, и в музыку вдруг врывался шум грозы и топот ног крестьянских ребятишек, бегущих по дороге. Мы слушали ее, и шум дождя наполнил комнату, и сами мы казались себе этими детьми. Когда песня замолкла, трепет восхищения, охвативший слушателей, перешел в восторженный хор похвал. Это было одно из тех мгновений, которые запоминаются на всю жизнь. Пение Полины Виардо затронуло в наших сердцах какие-то неведомые нам сокровенные струны; ее глаза сняли, последние слова она произнесла почти шепотом..." [Перевод Н. И. Хуцишвили] (Ritchie. Lady Blackstick papers. London, 1908, p. 233 -- 259).]
Трудно было поверить, что так молодо, пылко, вдохновенно поет пятидесятивосьмилетняя женщина, у которой, по ее же словам, сохранилась в голосе всего лишь одна октава.
Как бы желая показать всю разносторонность таланта, столь прославленного меломанами сороковых годов, Полина Виардо в тот же достопамятный вечер исполнила по-испански с одним исполнителем-тенором, оперным певцом, комический любовный дуэт негра с негритянкой.
Неподдельная веселость, кокетливая жеманная игривость влюбленной негритянки, выдвинув партию сопрано легкого, жанрового дуэта, действительно явились новым доказательством гибкости и разнообразия изумительного таланта Полины Виардо, по силе музыкального понимания и творческой передаче доселе не имеющей себе никого равного.
"В каждой исполняемой ею роли она давала цельный образ соответственно обстановке эпохи, в которой жило данное действующее лицо, согласно темпераменту этого лица, -- говорил Тургенев, вспоминая блестящий период театральной деятельности певицы. -- Кто не слыхал, не видал ее в "Орфее" и "Ифигении" Глюка, в "Фиделио", в Дездемоне, Норме, Розине ("Севильский цирюльник"), тот не может понять энтузиазма, который овладевал всем зрительным залом, когда Полина Виардо появлялась на сцене!" <...>
На другой день моего приезда в Париж, ровно в 11 часов утра, камердинер Ивана Сергеевича, извещенный снизу звонком привратницы, отворил мне на площадке верхнего этажа дома 50 rue de Douai дверь в помещение своего господина <...>
Здесь, в этом скромном, из трех комнат состоящем Помещении, проводил Тургенев зимние месяцы со дня переезда из Баден-Бадена в Париж. Сюда, как мусульмане в Мекку, стекались знаменитости всех национальностей; сюда же являлись в бесчисленном множестве соотечественники и соотечественницы всякого состояния, настроения, направления <...>
Редко кто выходил отсюда неудовлетворенным. Тургенев не умел отказывать, и если не мог удовлетворить просьбу тотчас же, то давал обещание по возможности ее исполнить. Обещаний своих он не забывал, что мог -- делал, и огорчался искренне, если попытки не увенчались успехом.
Ивана Сергеевича часто упрекали в "популярничанье". Каким он был в молодости -- не знаю. Мне пришлось познакомиться с ним за несколько лет до его кончины, когда он приблизился к шестидесятилетнему возрасту.
В это время его мягкость, снисходительность и чарующая простота обаятельно действовали на всех, кто к нему подходил. Он был и остался большим барином в силу своего происхождения и той сферы материального обеспечения, в которой вырос, в силу привычки благовоспитанности, от которой не мог, да и не желал отрешаться; но барство его проявлялось не в оскорбительном высокомерии в обхождении с теми, кто стоял ниже по происхождению или состоянию, а в брезгливом отношении ко всему мелкому, пошлому, наглому, лживому и продажному.
Когда камердинер распахнул передо мной дверь, Тургенев сидел за письменным столом спиной к свету, лицом к выходу. Тонкая, вязаная, темная вареза облекала его могучий стан. Он встал, подошел поздороваться и, предложив сесть к столу, вернулся к своему рабочему креслу, но скоро снова встал и продолжал беседу, то шагая по ковру, то останавливаясь передо мной и пристально, пытливо в меня всматриваясь. Мне казалось, что он не столько старается проникнуть в мои мысли, как уловить особенности лица, жестов, выражения... Беседа шла о второй части моего романа, рукопись которого лежала на столе. Взятая тема, ввиду неопытности автора в житейских отношениях, и как раз именно в тех самых отношениях, которые автор попытался затронуть, удивила его, но не вызвала ни улыбки, ни снисходительной небрежной критики <...>
Помню, как увлекался он романом, появившимся под заглавием "Варенька Ульмина" в "Вестнике Европы".
Роман этот в рукописи был первоначально прислан Ивану Сергеевичу. Он нашел в этом произведении печать оригинальности, сильный красочный слог, настроение -- одним словом, недюжинный талант. К этому роману он отнесся как к родному детищу <...>
[С начинающей писательницей Любовью Яковлевной Стечькиной Тургенев познакомился в 1878 г. Он заинтересовался ее повестью "Варенька Ульмина", вещью "очень странной, но живой" (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 408 -- 409; см. также в паст. т. воспоминания А. Н. Луканиной). Повесть, переработанная на основе замечаний Тургенева, затем, по его рекомендации, была опубликована в "Вестнике Европы" за 1879 г., No 11 и 12. Впоследствии Тургенев принял живое участие в судьбе Л. Я. Стечькиной, тяжело заболевшей туберкулезом. "Приезжает молодая девушка-писательница лечиться в Париж, -- вспоминает И. Я. Павловский, -- И. С. бегает по отелям, отыскивая для нее помещение, знакомит с молодыми людьми, чтобы ей не было скучно, возит к докторам, которые будто бы с него "ничего не брали" (а они с него брали больше, чем с других), утешает, ссорится, когда больная капризничает и не хочет принимать лекарства, два-три раза в день бегает справляться об ее здоровье. И почему? Потому что у девушки этой есть талант..." (И. Я. Павловский. Воспоминания об И. С. Тургеневе. Из записок литератора. -- "Русский курьер", 1884, No 196, 18 июля).]
В своих увлечениях он мог ошибаться и воображением дополнять недочеты того или другого произведения, но в этих увлечениях, может быть, более, чем в чем-либо другом, выступало желание, найдя хотя бы крупицу дарования, поощрить к труду, имея в виду возможное нарождение и развитие нового на пользу России таланта.
Не всегда, однако, он поощрял. Меня просили узнать мнение его об одной присланной ему повести...
"Удивительное дело, -- сказал он в ответ. -- Композитор проходит теорию музыки, гармонию; живописец не напишет картины, не ознакомившись с перспективой, красками, рисунком; в архитектуре, в скульптуре требуется первоначальная школа. Только принимаясь за писательство, полагают, что никакой школы не нужно и что доступно оно каждому, кто обучался грамоте<...> Автор повести, о которой вам писали,, несомненно, -- человек грамотный и, несомненно, полагает, что этого совершенно достаточно, чтобы "накатать" повесть<...> Я отослал ее ему обратно без всяких комментарий"<...>
Не выносил он также повестей "с направлением".
"Можно быть рабским подражателем того или другого известного писателя, -- говорил он, -- можно быть жалким кропателем бесцветных, водянистых рассказцев, но для чего к тягучей, бездарной беллетристической форме пристегивать "идею"... <...>
Из первоклассных французских писателей в кабинете Ивана Сергеевича, кроме Флобера, я встречала Эмиля Золя. Флобер относился к Тургеневу с каким-то особенным нежным благоговением, но и в обращении Золя чувствовалось глубокое уважение.
Золя -- плотный, ширококостный, с круглым заурядным лицом -- напоминал скорее богатого, изрядный капиталец скопившего собственника, чем писателя; только глаза, серьезные и вдумчивые, изобличали мыслителя, говорил мало, больше слушал. В то утро, когда мне в первый раз пришлось увидеть его, речь зашла об его романе "Assommoir". Успех этого романа превзошел ожидание автора [Отдельное издание романа Золя "Западня" ("Assomoir") появилось в начале 1877 г. Огромный по тому времени тираж книги был раскуплен в течение нескольких дней.]. До этого романы Золя расходились вообще довольно туго.
-- Да и теперь, -- заметил он с улыбкой, -- я обязан успехом женщинам и... духовенству. Мой издатель утверждает, -- пояснил он, -- что на десять покупателей моей книги приходится четыре женщины и четыре духовных лица...
На первом представлении нашумевшей комедии Эркмана-Шатриана "L'ami Fritz" [Пьеса Эмиля Эркмана и Луи Шатриана (выступавших под общим псевдонимом Эркман-Шатриан) "Друг Фриц" ("L'ami Fritz") шла на сцене "Comedie Francaise" в декабре 1876 г. ] мне довелось увидеть и Альфонса Доде... Мы шли, направляясь за толпой, к выходу по узким коридорам "Comedie Francaise". когда с нами столкнулся, протискиваясь сквозь толпу, человек маленького роста, узкоплечий, с огромною головой, точно отнятой от другого туловища; громадная, густая, длинная до плеч шевелюра, темная борода и прекрасные, мягкие, бархатные глаза довершали симпатичный, общеизвестный по фотографиям облик блестящего романиста. С порывистостью и живостью южанина приветствовал Тургенева автор "Fromont jeune et Risler ainé" и, кинув на ходу вскользь похвалу пьесе Эркман-Шатриана, напомнил, удаляясь, об очередном литературном обеде, на котором сходились еженедельно братья Гонкуры, Флобер, Золя, Альфонс Доде и Тургенев.
Когда мы двигались в толпе по тесным закоулкам "Дома Мольера", вокруг нас раздавался сдержанный благоговейный шепот: "C'est Tourguéneffl.. Le grand Tourguéneffb" [Это Тургенев!.. Великий Тургенев! (фр.)] Подобного рода восклицания мне приходилось слышать каждый раз, когда Иван Сергеевич одновременно с нами появлялся в концерте, в театре, вообще среди какого-нибудь сборища. Львиная седая голова, высокий рост, характерное, белою шелковистою бородой обрамленное лицо обращали на него общее внимание. Редкий из парижан не знал, кому принадлежит эта выдающаяся наружность, и часто приходилось мне сопоставлять уважение, поклонение чужестранцев с холодностью, непониманием, порицанием, а нередко и грубым отрицанием соотечественников по отношению к своему знаменитому писателю <...>
"Наступили новые времена, нужны новые люди, -- говорил он. -- Устарелому писателю надо умолкнуть..."
А между тем новые люди, новые течения мысли, намечавшиеся в России, продолжали привлекать его внимание.
Некий г. N, русский, поселившийся временно в Париже, возбудил в нем живейший интерес. Когда и при каких обстоятельствах Тургенев с ним познакомился, я не знаю, но в разговоре он часто о нем упоминал... Однажды мы с N почти одновременно вошли в кабинет писателя. Иван Сергеевич нас познакомил. Наружность N была незаурядная. Далеко не юноша, лет 30-ти, рослый, плечистый, борода окладистая, лоб умный, рот резко очерченный, с плотными губами, взгляд быстрый, глаза наблюдательные. Он сел или, скорее, повалился на диван и, опираясь ладонью на колено, не менял принятой позы, как не менял непроницаемого выражения лица. Говорил он мало, выражался односложно, как бы давая понять, что мог бы сказать гораздо больше, если бы считал это нужным.
Беседу вел Тургенев. Он сидел в кресле против своего собеседника, не спуская внимательного, доброжелательно-испытующего взора с его лица. Каждое отрывистое возражение, небрежное замечание неразговорчивого и, несомненно, высокомерно державшегося гостя -- порой N ограничивался просто неопределенным мычанием -- он, казалось, ловил с жадным интересом и задерживал в неисчерпаемом кладезе своей памяти, пропуская совершенно без внимания то, что в обращении N могло быть лично для него оскорбительным.
-- Носится с ним, -- говорили мне соотечественники, посмеиваясь над "ухаживанием" Тургенева за N, как они выражались, -- а N морочит "старичка"... На, дескать, пиши с меня тип для нового задуманного романа.
Вряд ли N мог "морочить" Ивана Сергеевича и вряд ли "поза" ускользнула от наблюдательности писателя. Но он умел отбросить внешнее, ненужное, не давая этому ненужному затемнять того, что казалось ему существенным. Факты, свидетельствующие о силе воли, неустрашимости и находчивости, -- вот что заинтересовало Тургенева в N и побуждало искать в этой личности тот нарождающийся тип твердо идущего к намеченной цели человека, которого он надеялся, мнил, хотел видеть в представителях нового поколения.
Лица, с грехом пополам окончившие неудовлетворительный курс неудовлетворительного русского средне-учебного заведения и часто не переступившие даже за половину университетского курса, считали себя вправе относиться "с кондачка" к одному из самых образованных людей нашей родины, первоклассному притом писателю, который за свою долгую плодотворную жизнь ни одной строки не написал против своего убеждения; никогда не потворствовал своим пером ходячим вкусам и требованиям преходящих веяний, и при всей своей мягкости, впечатлительности продолжал, живя и вдали, любить Россию, как любят ее на чужбине, как любил ее другой большой писатель, А. И. Герцен, какою-то жгучею, мучительною любовью, отдавая ей все помыслы, талант свой и труд, хотя именно из России шли все те удары, которые заставляли его временно сомневаться в собственных силах.
"Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без нее не может обойтись", -- писал он еще в 1859 году.
Так думал он и шестнадцать лет спустя.
В апреле, одновременно с семейством Виардо, Иван Сергеевич переехал в Буживаль, па свою дачу "Les Frênes". В мае и я по приглашению г-жи Виардо поселилась у нее в "Les Frênes" на все лето.
Дача Тургенева находилась саженях в двадцати от дачи г-жи Виардо. Подниматься приходилось к обеим дачам от набережной Сены легким подъемом в гору, где на некоторой высоте белелась меж ясеней дача Полины Виардо, а на том же уровне, справа от нее, точно выступая из корзины цветущих фуксий и махровых пеларгоний, густою кустистою порослью обхвативших словно пестрым ярко цветным поясом фундамент, бросался в глаза грациозный, изящный, как игрушка, резьбой украшенный "chalet" [швейцарский домик (фр.)] Ивана Сергеевича.
Швейцарский и русский стиль удачно соединялись во внешнем виде летнего приюта писателя, а внутри все отличалось строгою простотой и комфортом <...> Кроме общего сохранившегося в памяти впечатления художественного сочетания красок и линий во всей обстановке, мне припоминаются артистически расписанные стекла в дверях с изображением картин из русской жизни, в разных ее проявлениях: зимние пейзажи, сцены охоты, избы, сани, тройки.
Но лучшим украшением этой очаровательной дачи был, несомненно, кабинет Тургенева во втором этаже, обширный, высокий, светлый, где темно-красным обоям соответствовали массивные, черного дерева кресла, стулья, диван, обтянутые красным сафьяном, художественной работы книжные шкафы, черного же дерева внушительных размеров письменный стол, крытый тоже красным сафьяном. Свет проникал с двух сторон. Три окна выходили в парк, а одно, более широкое, приспособленное для занятий живописью, было проделано в фасаде. Отсюда открывался вид на Сену и ее расцвеченные садами и кокетливыми дачками берега. Близ этого окна помещался всегда мольберт с начатою или законченною картиной.
Вторая дочь г-жи Виардо, Claudie Chamerot, проводившая лето с мужем и малюткой-дочерью у родителей в "Les Frênes", занималась живописью, и для нее-то и был устроен в кабинете уголок мастерской художника <...>
День в "Les Frênes" начинался довольно рано <...> Иван Сергеевич утром не выходил из своего "Шале"; редко появлялся он и ко второму завтраку, в таких случаях присаживался в сторонке и выпивал только чашку крепкого чаю. Самовар обязательно подавался к этому завтраку.
Часа в три, по окончании уроков пения, не прекращавшихся и летом, мы сходились обыкновенно у него в кабинете. Claudie садилась за мольберт, я -- в некотором расстоянии от нее, -- она писала с меня портрет, -- г-жа Виардо занимала место у круглого стола с каким-нибудь рукодельем, Марианна тоже, а г-жа Эритт читала вслух что-либо из новейших произведений английских или французских писателей. Помнится, предметом чтений в то лето был только что появившийся растянутый роман Джоржа Эллиота "Даниель Деронда".
Иван Сергеевич часто присутствовал при этих чтениях. Он сидел у письменного стола; иногда слушал и вставлял замечания, иногда балагурил, причем Claudie или Марианна вскакивали, тормошили его, зажимая ему рот и восклицая:
-- Voyons, Tourguel, -- то было дружеское прозвище, данное ему молодою женскою половиной семейства Виардо, -- voulez-vous nous laisser tranquilles!.. Nous voulons écouter... [Постойте, Тургель... не будете ли вы столь любезны оставить нас в покое! Мы хотим послушать... (фр.)]
Иногда чтение надолго прерывалось шутками, смехом, бесчисленными анекдотами, которыми Тургенев так и сыпал в часы хорошего расположения духа и первый добродушно смеялся, заставляя смеяться других; иногда во время чтения он пробегал свою многочисленную корреспонденцию или же присаживался к мольберту Claudie и следил за ее кистью.
Изредка по воскресным дням мы оставались в гостиной. Г-жа Виардо садилась за рояль. Одно утро, помню, было посвящено на ознакомление с партитурой оперы "Кузнец Вакула" Чайковского, другое -- на исполнение Шопена. Как современница Шопена, лично его знавшая, слышавшая его игру, обладая притом превосходною техникой, Полина Виардо передавала шопеновские ноктюрны, вальсы, мазурки, прелюды с выдающеюся экспрессией и законченностью... Слушая проникновенную игру, Тургенев сидел в отдалении в кресле и, прикрыв глаза рукой, казалось, весь отдавался настроению музыки.
Сам он ни на одном инструменте не играл. Любил больше всего Моцарта, Шуберта, затем Шумана, Шопена и не любил Вагнера. У него, по его словам, на первом представлении "Тангейзера", жестоко тогда освистанного, имелся тоже на всякий случай ключ в кармане... Пустил ли он его в дело, не знаю... Помнится, он, смеясь, уверял, что общий пример его увлек... Как бы то ни было, но и впоследствии Вагнер не пользовался его симпатиями и только позднейшими произведениями вызывал в нем некоторый интерес.
К обеду, около семи часов вечера, собиралась вся семья; бывали часто и посторонние. Застольную беседу направлял обыкновенно Тургенев. Он любил говорить и говорил хорошо, уснащая свой разговор меткими, тонкими замечаниями, наблюдениями, описаниями. Его слушали не только охотно, но всегда с живейшим вниманием. Мимолетная встреча, обрывок мелодии, запах цветка, мысль, выраженная и схваченная на лету, складывались у него мгновенно в образы...
Однажды, возвратясь из Парижа к обеду в "Les Frênes", он рассказывал за столом о разных встречах, впечатлениях и между прочим упомянул, что на одной из улиц он взял фиакр. Проехав немного, он почувствовал сильный запах фиалок. Сначала он думал, что аромат фиалок несся в спущенное окно фиакра из корзины сидевшей где-нибудь невдалеке продавщицы цветов, но никакой продавщицы поблизости не было. Фиалками пахло внутри фиакра; запахом фиалок была пропитана пошлая, обтертая столькими спинами, захватанная столькими руками обивка фиакра. Хорошенькая женщина ехала, верно, перед тем в этом фиакре... Букет фиалок лежал у нее на коленях; фиалки держала она в руках, фиалками благоухала ее одежда. Куда она ехала?.. Одна ли она ехала? Что она думала... Что чувствовала, когда, вдыхая аромат, прижимала душистые, прохладные фиалки к лицу?.. Грациозный женский образ, полный поэзии и прелести, уже намечался, готовый войти в "Стихотворения в прозе", но Иван Сергеевич только мимоходом коснулся его, и видение исчезло среди других образов, которые возникали, чередуясь, в его беседе, когда он был в ударе...
Иногда он спорил, и спорил ожесточенно, но никогда не переходил на личность, никогда не оскорблялся колкостями и нападками, часто едкими и не без оттенка раздражения, на его мнения.
Заговорили как-то о новейших типах женщин, проникших в литературу. Тургенев заметил, что женщина нынче играет первенствующую роль, так как к ней перешла энергия борца, утраченная изнуренными пессимизмом мужчинами, и ей по праву принадлежит будущее <...>
Он много ходил днем по парку, всего чаще один, изредка с г-жой Виардо, с которой он совещался о своей работе и которой читал каждую главу своего нового романа. Она прекрасно понимала по-русски, отлично выговаривала, когда ей приходилось петь русские музыкальные произведения, но говорить стеснялась...
-- Ни одна строка Тургенева с давних пор не попадала в печать прежде, чем он не познакомил меня с нею, -- сказала она мне раз. -- Вы, русские, не знаете, насколько вы обязаны мне, что Тургенев продолжает писать и работать, -- заметила она однажды в шутку.
Это не было тщеславным самообольщением. Даже поверхностное знакомство с этой гениальной артисткой делало понятным то влияние, которое она должна была, не могла не иметь на восприимчивую, впечатлительную натуру писателя. Ее ум, художественный вкус, умение схватывать существенное и отбрасывать мелкое, не важное, ее разностороннее образование, -- она в совершенстве владела испанским, итальянским, английским, немецким языками, -- наконец, ее энергия, трудолюбие и непоколебимая, никому и ничему не поддающаяся сила воли должны были в часы ослабления художественного творчества действовать ободряющим и побуждающим к деятельности образом <...>
Над дачей г-жи Виардо, в глубине парка, на верхней площадке, стоял домик-беседка <...> Из окна этого укромного домика мне приходилось незаметно наблюдать за Иваном Сергеевичем, когда он, совершая обычную прогулку, медленно шел по крайней аллее в близком расстоянии от меня. И лицо и походка выражали утомление и печаль. Мне казалось, что в такие минуты уединения он чувствовал себя одиноким и оторванным от родной почвы и сознавал, что как ни близка ему дружеская семья и как ни любим он всеми членами этой семьи, а все-таки он волей судьбы "прилепился к краешку чужого гнезда", -- как он выразился в письме к приятелю <...>
В конце мая мы предполагали все отправиться на несколько дней в Nohant к Жорж Санд, с которой семейство Виардо и Тургенев неизменно поддерживали многолетние дружеские отношения. Моему нетерпеливому ожиданию познакомиться со знаменитою писательницей не суждено было исполниться. Получилось письмо из Nohant о тяжкой болезни Жорж Саид и вслед затем известие о ее кончине*. Известие это поразило Ивана Сергеевича, который неоднократно подолгу гостил желанным гостем в Nohant, но особенно оно подействовало на г-жу Виардо <...> [Жорж Санд скончалась 8 июня 1876 года. (Примеч. Е. Ардова-Апрелевой.)]
[Жорж Санд скончалась 8 июня 1876 г. Тургенев в это время был в России и о смерти ее узнал из письма Полины Виардо, которую связывала с автором "Консуэло" давняя дружба. В статье-некрологе "Несколько слов о Жорж Санд" ("Новое время", No 105, 15/27 июня 1876 г.) Тургенев привел большую выдержку из этого письма к нему Полины Виардо (Тургенев, Соч., т. XIV, с. 232 -- 233). В заключение статьи он сравнивал Жорж Саид с "нашими святыми", то есть деятелями русского освободительного движения. "Всякий тотчас чувствовал, что находится в присутствии бесконечно щедрой, благоволящей натуры, в которой все эгоистическое давно и дотла было выжжено неугасимым пламенем поэтического энтузиазма, веры в идеал..." Тургенев собирался впоследствии написать "серьезную статью" о Жорж Санд (Тургенев, Письма, т. XI, с. 277 -- 278).]
Несколько дней спустя Тургенев уехал в Россию, куда его призывали расстроенные дела по имению. Он отличался, как известно, доверчивостью и непрактичностью. Несмотря на достоверные и непреложные факты, доведенные до его сведения, о неудовлетворительном управлении его имением, Иван Сергеевич долго медлил положить этому предел. В конце концов он решился, однако, поехать в Спасское с тем, чтобы переменить управляющего.
[Имеется в виду Н. А. Кишинский, управляющий имениями Тургенева в 1867 -- 1876 гг. Обнаружив большие растраты и хищения, допущенные Кишинским, Тургенев отстранил его от должности управляющего. Вскоре им был приглашен в качестве управляющего имениями Н. А. Щепкин, внук знаменитого актера.]
Письма его по поводу свершившегося события полны юмора. Объявив свой ультиматум и выдержав от рассчитанного управляющего целый поток угроз и грубостей, он, кипя от бешенства, молча смотрел из окна, как воз за возом увозили имущество кичливого пана, примечая среди этого имущества знакомые, несомненно, всегда в Спасском; находившиеся предметы, пока и сам управляющий не выехал из ворот; тогда, словно опомнившись, он выскочил, в свою очередь, за ворота, и, грозя кулаком вслед благополучно отъехавшему уже далеко управляющему, разразился самою неистовою бранью. Облегчив себя этим взрывом никому не повредившей ярости, он вернулся в дом и принялся в юмористическом тоне, не щадя себя, описывать эту комическую сцену в письме г-же Виардо <...> Тургенев, описывая свое пребывание в Спасском, сказал между прочим, что слышал от одной старухи крестьянки слово, которое для него было comme un coup de foudre... [Как удар грома (фр.).] Он внесет его в свой роман... Изумительно меткое выражение и такое простое, несложное, такое многозначащее... Оно должно стать таким же прозвищем, как "нигилист" <...>
А слово это было "опроститься, опростелые"...
Мое возвращение в Париж прервало на некоторое время оживленные общения с обитателями "Les Frenes", которые переехали только позднею осенью. Иван Сергеевич, однако, еще до переезда на зиму в дом 50, rue de Douai, поднялся ко мне однажды на пятый этаж.
Он привез рукопись рассказа ["Apollon Markowitch", "Independance Beige", 1877 г. -- "Аполлон Маркович", "Наш век", того же года. (Примеч. Е. Ардова-Апрелевой.)], написанного мною в "Les Frenes" и оставленного ему для прочтения. Не могу припомнить в точности всего сказанного им по поводу рассказа. Осталось воспоминание о том изумительном внимании, с которым Тургенев отнесся и к этой второй работе начинающего писателя.
Рассказ вслед за тем был переведен на французский язык и но предложению Тургенева прочитан зимой в салоне г-жи Виардо в присутствии членов семьи и нескольких посторонних лиц <...>
На другой день в обычный час Иван Сергеевич с доброю улыбкой приветствовал меня в своем кабинете. Рукопись перевода лежала у него на столе.
-- Великолепный, великолепный перевод, -- повторял он. -- Я был бы рад, если бы меня так переводили!.. [Рассказ "Аполлон Маркович" Тургенев рекомендовал для публикации в "Вестнике Европы", однако в журнале этот рассказ Е. Бларамберг, показавшийся Стасюлевичу слабым, не появился. "Аполлон Маркович" был напечатан в газете "Наш век" (1877, No 50 -- 52, 21 -- 23 апреля) под псевдонимом Ардов. Редакция газеты в специальном примечании рекомендовала начинающего автора как "несомненный талант". Французский перевод рассказа был выпущен в Брюсселе, в газете "Independence Beige" (1877).] Ну-с, почин сделан... X, -- он назвал одного из бывших на чтении слушателей, -- вернул мне незадолго до вашего прихода рукопись <...> Он истинно расположен к вам и огорчился потому, что хотя рассказ ему и понравился, но он считает его... безнравственным!..
Иван Сергеевич встал и, шагая по кабинету, заговорил о той пропасти, которая разъединяет русского и француза различием их основного миросозерцания.
-- Французы -- формалисты, и твердо стоят на букве закона; стоят все: и заурядные, зажиревшие буржуа, и лица высокой культуры... В вашем рассказе многократно обманутый, оскорбленный муж продолжает с любовью относиться к жене до последней минуты ее жизни... Такое отношение не только глупо в глазах каждого уважающего себя француза, но прямо безнравственно, ибо закон не прощает, а подвергает заслуженной каре жену за измену <...>
Сезон начинается поздно в Париже, и четверги возобновились в декабре, если не позже. Но, кроме четвергов, у г-жи Виардо собирался по воскресным вечерам интимный кружок. Бывали Ренан, Анри Мартен, Литтрэ, Сен-Санс, Форэ, Годар и др. Из русских частым посетителем вечеров был Панаев и его талантливая дочь.
[Имеется в виду Валериан Александрович Панаев, публицист, в 1876 г. встречавшийся с Тургеневым в Париже. Его дочь А. В. Панаева-Карцова брала уроки пения у Полины Виардо.]
Молодежь устраивала шарады в действиях, затевала разные игры. В шарадах участвовал и Тургенев, внося много оживления, остроумия и беспредельного добродушия в эти забавы*. К слову сказать, его деятельное участие в играх и веселье молодежи никого не повергало в изумление. Ренан, Анри Мартен, работавшие по четырнадцать часов в сутки -- нормальный рабочий день француза, -- не считали для себя предосудительным отдаваться часа на два самым наивным, самым детским развлечениям, как, например, игра в фанты, причем Ренану, человеку необыкновенной толщины и насчитывавшему уже тогда около семидесяти лет, приходилось, по нашему назначению, прыгать через платок, что он и проделывал при общем неудержимом хохоте самым простодушным образом <...>
* [Эту черту характера Тургенева знали и ценили его друзья. "Тургенев любит шум и веселье, -- записано в "Дневнике" Жорж Санд. -- Оп такой же ребенок, как и мы. Танцует, вальсирует; какой он добрый и славный, этот гениальный человек" (А. Моруа. Жорж Санд. М., 1967, с. 395). О радостной, артистической атмосфере, царившей в кругу Тургенева -- Виардо, рассказывают в своих воспоминаниях А. И. Боголюбов, С. И. Танеев, И. Е. Репин. В салоне Виардо собирался "весь музыкальный Париж. Серьезная музыка чередовалась с веселыми танцевальными вечерами. Вместе с молодежью веселился Тургенев, ставивший шарады, а Сен-Санс, по словам Репина, аккомпанировал танцам с таким энтузиазмом, что "чуть на голове не ходил" (В. Д. Поленов, Е. Д. Поленова. Хроника семьи художников. М., "Искусство", 1964, с. 15).]
Час обеденный, час отдыха для всех давал повод в Париже, как и в "Les Frenes", к оживленной беседе. Касалась она разных предметов, реже всего политики. На Тургенева зимой довольно часто, однако, находило настроение пессимистическое -- под влиянием ли повторяющихся мучительных припадков подагры или других неизвестных мне причин <...>
[О свойственных Тургеневу приступах горечи, вызванных болью за "состояние дел" на родине, вспоминает также И. Я. Павловский ("Русский курьер", 1884, No 137).]
В эту зиму некая Мари Дюма задумала давать музыкально-драматические "matinees" -- утренние представления -- для ознакомления парижан с произведениями различных национальностей. Дошел черед и до русского утра. Мари Дюма прислала г-же Виардо ложу.
Программа состояла из первого действия "Русалки" Пушкина, сцен из "Каменного гостя" его же (Дон-Жуан и Донна Анна) и вокально-оркестровой части. Драматическому отделению предшествовала лекция (conference) о русской литературе. Лектор начал прямо с Жуковского, остановился несколько дольше на Пушкине и перешел к новейшей литературе, "знаменитейшего представителя которой, -- закончил он, -- мы имеем честь видеть в стенах этого зала".
С этими словами лектор обернулся с поклоном к нашей ложе, где позади дам сидел Тургенев. Публика встала; раздались дружные аплодисменты, Тургенев вынужден был тоже встать и раскланяться. Аплодисменты продолжались довольно долго, и довольно долго Тургенев не садился и поклонами благодарил публику.
Наконец все успокоилось. Занавес поднялся. Казалось бы, после такой овации другой, менее непосредственный человек отнесся бы или, по крайней мере, пытался бы отнестись снисходительно к исполнению, но Тургенев не допускал искажения произведений того, кого считал он светочем России, русского народа, русской литературы... А исполнение "Русалки" было жалкое... Особенно комическую фигуру представлял Князь -- жиденький французик в каком-то шутовском костюме, не то кучерском, не то цыганском, с его забавным размахиванием рук и непрерывным встряхиванием головы... Мы с трудом удерживались от смеха. Тургенев не смеялся. Сжимая кулаки, он, не стесняясь, громкими резкими восклицаниями выражал негодование и, только уступая нашим просьбам, согласился... не замолчать, а выйти из ложи<...>
Между тем получились последние исправленные корректурные листы первой части "Нови". Иван Сергеевич передал их мне для прочтения <...>
Вскоре вслед затем познакомилась я в корректурных же листах и со второй частью "Нови" <...> Мы свиделись за воскресным обедом.
После обеда, когда в салоне начали собираться посторонние посетители, Иван Сергеевич подсел на стул сзади меня в уголке за роялем и вполголоса спросил:
-- Ну что?!
-- "Новь"?.. Чудесно!.. Прочитано в один присест, запоем... Но...
-- Но вы не удовлетворены?
-- Но "они" вам чужды.
Иван Сергеевич понял, что говорится об Остродумове, Маркелове и др.
-- И в душе несимпатичны... Помимо воли вы отнеслись к ним холодно...
-- Может быть, может быть, -- сказал он, будто несколько огорченный <...>
Припоминая эту краткую, ярко, со всеми деталями места, где она происходила, внедрившуюся в намять беседу, меня поражает в то прошлое время -- недостаточно мною оцененное трогательное смирение, с каким всемирно известный писатель выслушал мнение лица, сравнительно молодого, во всех отношениях неопытного и которое не могло иметь никакого авторитета в его глазах...
Газетные и журнальные отзывы о "Нови" известны. Тургенев видел в них подтверждение той непопулярности, которая, по его мнению, продолжала господствовать вокруг его имени в русском обществе...
В самый разгар сезона в салоне г-жи Виардо, по примеру прошлых лет, состоялось литературно-музыкальное утро в пользу русской библиотеки в Париже. Салон наполнился многочисленною русскою публикой.
Госпожа Виардо исполнила романс Чайковского "Нет, только тот, кто знал свиданья жажду" со свойственною ей страстью, выразительностью и безукоризненной дикцией. Тургенев прочитал отрывок из "Дыма": "Встреча на станции Литвинова с братьями Губаревыми" и сцену бегства из дома Сипягина Марианны с Неждановым.
Комические сцены удавались ему лучше лирических. Читал он, однако, вообще превосходно, просто и отчетливо. В числе исполнителей находились Поль Виардо (скрипка) и, если не ошибаюсь, С. И. Танеев -- рояль*. Успех утра был во всех отношениях огромный. Мы, домашние и притом неплатные слушатели, изображая из себя раек, скучились в смежной столовой и, кто стоя, кто сидя на столе, -- стулья все были вынесены в залу, -- выражали свой восторг аплодисментами. Иван Сергеевич неоднократно кланялся в нашу сторону, что, разумеется, вызывало новые клики и аплодисменты, которые подхватывала и степенная, чопорная публика первых рядов.
*[Тургенев покровительствовал молодому С. И. Танееву, будущему талантливому композитору, ввел его в артистический круг друзей Полины Виардо. "Отличный фортепианист и прекрасный малый", -- аттестовал он Танеева в одном из своих писем к А. П. Боголюбову (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 72). Танеев должен был выступать на литературно-музыкальном утре 14/26 февраля 1877 г., но этот концерт но состоялся.]
Однажды в Париже, войдя днем в кабинет Тургенева, я застала у него даму, очень полную и высокую, с круглым, чисто русским лицом, господина с обликом французского капиталиста и двух детей, от 3-х до 6-ти лет: мальчик и девочка.
-- Дочь моя, зять и внуки, -- заметил Иван Сергеевич своим ровным ленивым голосом, представляя меня поднявшейся с дивана даме и ее семье <...>
Кроме русского лица да голоса слегка нараспев, ничто не выдавало ее происхождения. России она, конечно, не помнила.
В апреле 1877 года я вернулась в Москву, а в начале июня того же года Тургенев приехал в Петербург [Тургенев приехал в Петербург 22 мая/3 июня 1877 г.]. Прожив большую часть молодости в Петербурге и за границей, я не знала вовсе русской деревни, и мне вздумалось пожить некоторое время в Спасском, о чем я и написала Ивану Сергеевичу. Прилагаю его ответ: "<...> С великим удовольствием соглашаюсь на ваше изъявленное желание -- и предоставляю вам весь мой деревенский дом в Спасском, спальное и столовое белье и пр. <...>" [Письмо Тургенева от 1/13 июня 1877 г. (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 166 -- 167).].
Обстановка флигеля была старинная. В гостиной -- широкие, мягкие, зеленым сафьяном обтянутые диваны, позволяющие лечь и вдоль и поперек; удобные и тоже широкие кресла с мягкими налокотниками и валиками для головы. Массивные преддиванные столы, горка с остатками старинных чашек и безделушек; тяжелые зеленые старинные занавеси на окнах, устойчивые, работы крепостных столяров ломберные и шахматные столики <...>
Кабинет был одновременно и спальней писателя. Ширмы, обтянутые малиновой тафтой, заслоняли кровать. Между двух окон, выходивших в сад на скрытую густой порослью церковную ограду, стоял по длине комнаты письменный стол.
Смежная с кабинетом узкая проходная комната, уставленная мебелью из карельской березы и книжными шкафами, носила название "казино". Три двери -- одна в кабинет, другая -- на низенькое крылечко в сад, третья -- в большую, очень светлую комнату с биллиардом посредине и библиотечными шкафами из ясеневого дерева вдоль всех стен от полу до потолка. Шкафы эти заключали более двух тысяч томов полных собраний сочинений писателей XVIII столетия, преимущественно энциклопедистов, а также русских старинных изданий и журналов.
В шкафах "казино" были собраны европейские классики. Особенною полнотой отличалась немецкая литература XVIII и XIX столетий.
Флигель с его домашним обиходом находился в 1877 году в ведении Захара, старого камердинера Тургенева <...>
Подавая чай или обед, Захар -- старинной выправки человек, высокий, худощавый, пожилой, с бельмом на глазу -- становился в дверях и, заложив одну руку за спину, охотно вступал в беседу, причем с благоговейной нежностью говорил об Иване Сергеевиче, которого он в молодые годы сопровождал и в Петербург, и в Москву, и с почтительною иронией докладывал о "мамаше их" Варваре Петровне <...>
Анекдотов о властной самодурке-помещице ходило множество, составляя резкий контраст с былью и небылицами, которыми уснащались россказни об ее знаменитом сыне... В первых преобладали черты жестокости, самоуправства, властолюбия, эгоизма и невнимания к правам человека, будь то родной сын или "раб"; во вторых -- черты гуманности, мягкости, подчас излишней, доверчивости, подчас наивной, и ни одной черты, унижающей человеческое достоинство.
В рассказах ли Захара, или дряхлого дворового, бывалого охотника, послужившего прототипом Ермолаю ("Записки охотника"), или не менее дряхлой богаделки, знавшей "благодетельницу" Варвару Петровну и умилявшейся над ее барской добродетелью, а попутно восхвалявшей сынка благодетельницы, "ясного сокола, батюшку нашего Ивана Сергеевича"... или в повествованиях испитого фельдшера, бывшего крепостного Варвары Петровны, -- личность Тургенева являлась всегда светлою, ясною, ничем не запятнанною <...>
-- Эту вот аллею, -- говаривал Захар, почтительно следуя за мной по саду, -- Иван Сергеевич сами насадили... Каждое дерево собственными руками сажали... В этой беседке часто, когда приедут, сидят с книжкой... А вон на той скамейке, что под двумя братьями, -- так называлась оригинальная ель, двойной ствол которой, сплетаясь, рос из одного корня, -- частенько в прежнее время, когда Иван Сергеевич подолгу в Спасском проживали, сиживали гости: Панаев, Некрасов, Григорович, Поцонский, Шеншин, -- они же Фет... Граф Лев Николаевич Толстой тоже, бывало, наезжали <...>
В Спасском, близ церкви, через дорогу, находилась богадельня, построенная еще при Варваре Петровне. Здесь в 1877 году доживали свой век несколько старух. Не раз заходила я к ним и беседовала об их нуждах и о старине. Благодаря ли вниманию, меня окружавшему, или по другой причине, но богаделки решили, что я дочь Ивана Сергеевича и прямая его наследница. Толки эти распространились и по селу Спасскому... Иная баба, встречая меня на селе, зазывала к себе, потчевала, чем могла, и( умильно покачивая головой, заявляла, что будто весь народ, когда видит меня в церкви, думает: "И лицом-то она вся в тятеньку свово, барина нашего Ивана Сергеевича".
Мои протесты пи к чему не вели. "Скрывает!" -- говорили бабы, хитро подмигивая друг другу. Конечным же выводом слагавшейся помимо моей воли легенды явились просьбы и обращения ко мне со всякими нуждами.
О некоторых просьбах я сообщала Ивану Сергеевичу. Он писал в ответ:
"<...> Любезнейшая Елена Ивановна! Мне действительно известна кандидатка в богадельню, о которой вы говорите, -- и я не вижу препятствий ее поступлению на открывшуюся ваканцию <...> Я очень рад, что Спасское продолжает вам нравиться. Меня очень трогает то, что вы говорите о чувствах спасских жителей ко мне -- одним доказательством больше, как легко заслужить любовь русских крестьян. Вся моя заслуга состоит в том, что я им никогда не делал зла -- и даже, по мере возможности, делал немножко добра, которое, в сущности, ничего мне не стоило и не лишало меня ни единой прихоти. Легенда о нашем родстве, очень для меня лестная, вероятно, имеет основанием тот факт, что вы Ивановна; впрочем, она служит доказательством, что вы крестьянам нравитесь; вот они и приурочили вас ко мне. Я уверен, что пребывание ваше в деревне будет полезно вами с литературной точки зрения: набирайтесь как можно больше впечатлений -- но не думайте -- пока -- передавать их. Это придет со временем. Резервуар не может в одно и то же время набирать в себя воду и выпускать ее. "Записки охотника" накоплялись во мне целых 10 лет <...>" [Письмо Тургенева от 15/27 августа 1877 г. (Тургенев, Письма, т. XII, кн. 1, с. 198 -- 199).].
Иван Сергеевич обладал редкою способностью проникаться настроением чужого художественного произведения, воспринимать и отличать то, что в нем было истинно прекрасного. Но никто из современных ему писателей не ставился им на такую высоту, как граф Лев Николаевич Толстой.
О бывших между ними недоразумениях Тургенев упомянул как-то раз, и то вскользь, не входя в подробности.
В 1878 году, приехав в начале августа в Москву, он навестил меня в редакции "Русских ведомостей", где я в то время работала, и первым делом сообщил, что написал Льву Николаевичу о своем желании навестить его в Ясной Поляне и уже получил радушное приглашение приехать [См. об этом в наст. т. воспоминания С. Л. Толстого. В 1878 г. Тургенев пробыл в Москве с 3/15 по 7/19 августа.].
"Вы не можете себе представить, как я рад этой поездке, -- говорил он. -- Я уверен, что теперь всем недоразумениям конец... С моей стороны, по крайней мере, все давно забыто. Я немедленно еду и уж из Ясной Поляны проеду в Спасское. Что вам привезти на память из Спасского?.. Издание Жорж Санд, что в шкафу "казино"? Прекрасно; не забуду... Привезу с удовольствием" <...>
По возвращении из Спасского он приехал ко мне снова в редакцию "Русских ведомостей" с большим томом Жорж Санд, издания 1838 года в руках <...>
По-видимому, свидание с Львом Николаевичем удовлетворило его во всех отношениях, мало того, -- придало ему какую-то особую бодрость. По крайней мере, никогда не видела я его таким веселым и помолодевшим, как в этот его приезд.
Мы часто встречались у А. Ф. Писемского и предприняли несколько совместных поездок, между прочим, в Абрамцево по Ярославской железной дороге, близ ст. Хотьково, к г-же Мамонтовой, с которою он желал познакомиться, и в Кунцево -- к Павлу Михайловичу Третьякову.
В Абрамцеве Иван Сергеевич бывал в молодости у Сергея Тимофеевича Аксакова, и ему хотелось вновь увидать ту узкую извилистую речку, на берегу которой он с автором "Семейной хроники" предавался ужению рыбы, тот дом, где проживала тесно сплоченная дружная патриархальная семья, где он вступал в горячие споры с Константином Аксаковым, с одной стороны, приводившим его, молодого западника, в негодование ультраславянофильским миросозерцанием, а с другой -- в умиление перед сыновним культом престарелого отца, "и где на старом аксаковском пепелище водворились новые люди, новая жизнь"...
Об Аксаковых, отце и сыновьях, Константине и Иване Сергеевичах, заговорил он снова, когда, поздно вечером, после блестящего приема и не менее блестящих проводов, устроенных ему владельцами Абрамцева, мы остались одни в вагоне, и, как всегда, едва намеченными образами вызывал целые картины пережитых им впечатлений и яркие характеристики сошедших в могилу лиц...
Припоминается мне эпизод со щукой... Иван Сергеевич с обычным юмором начал было рассказывать, как он в один из своих приездов в Абрамцево поймал большую щуку, как он волновался, хватая щуку, упавшую с леской на траву и бившуюся в тщетных усилиях сорваться с крючка, и какое непритворное огорчение и зависть к удаче своего молодого товарища испытывал Сергей Тимофеевич -- страстный рыболов, -- у которого в этот день клевала только мелкая, ничтожная рыбешка...
Рассказ этот со всеми подробностями местности неожиданно прервался. Слабый вздох донесся до нас с противоположного конца отделения, куда на одной из промежуточных станций близ Москвы вошла дама под вуалью.
Услышав вздох, Тургенев оглянулся. Дама, сидя спиной к нам, смотрела в окно и время от времени прижимала руку к виску.
-- Не больна ли? -- наклонясь ко мне, шепнул Иван Сергеевич. -- Может, холера?
Я рассмеялась. Добродушно смеясь, в свою очередь, он, однако, пошарил в ручном мешке, вытащил флакон одеколона, с которым никогда в пути не расставался, окропил меня, себя, наши диваны и украдкой брызнул несколько капель в сторону все в той же позе неподвижно сидевшей незнакомки и затем, убрав флакон, продолжал рассказ.
Вскоре после поездки в Абрамцево мы условились ехать в Кунцево.
Приехав к нему в назначенный час в квартиру управляющего удельною конторой И. И. Маслова, у которого Иван Сергеевич всегда останавливался, я застала у него пожилую даму, всю в черном, небольшого роста, худощавую, с очень быстрыми темными глазами и порывистыми движениями. То была мать Скобелева [Речь идет об Ольге Николаевне Скобелевой, матеря генерала М. Д. Скобелева.]. Язвительно и резко заговорила она, после того как Иван Сергеевич меня ей представил, о происках и интригах, жертвой которых, по ее словам, сделался ее прославленный сын в русско-турецкую войну...
"Ему всем обязаны, -- заключила она, -- а между тем наградой ему была только клевета, клевета, клевета!"...
Она говорила стоя, с большим волнением, и не только резкие черты лица ее, но и узкие плечи и руки -- все находилось в движении. Иван Сергеевич внимательно слушал, по обыкновению запечатлевая в памяти особенности жестов, речи, выражения лица...
Не думал он, что дни этой не по летам подвижной, пылкой, честолюбивой, энергичной женщины уже сочтены... "Паломничество к любимому писателю", как она сама именовала свое посещение его, оказалось последним... Она была ограблена и зверски убита, как известно, в предпринятую ею поездку в славянские земли.
Визит г-жи Скобелевой затянулся, и уже стемнело, когда мы сели в карету, чтобы ехать в Кунцево. Темнота усилилась набежавшими облаками. За разговором мы не заметили, что начал накрапывать дождь. Вдруг он хлынул как из ведра. Мы уже доехали до Кунцева, но кучер повернул не туда, куда следовало, и, въехав в какой-то узкий переулок, объявил, остановив лошадей, что не знает, в какую сторону надо теперь свернуть. Тургенев, всю дорогу балагуривший и смешивший меня анекдотами, высунулся наполовину в окно и начал вопить тоненьким голоском:
-- Помоги-и-те! Помоги-и-те!
Со всех дачных дворов поднялся неистовый лай собак. В опущенное с моей стороны стекло просунулись растерянные лица двух дворников, а за ними испуганно заглядывали в карету чьи-то другие лица. От смеха я не могла слова вымолвить, а Тургенев, потешаясь произведенным переполохом, все еще вопил, высунувшись в окно:
-- Помоги-и-те!
С дворниками, ночными сторожами на козлах, подножках и на запятках въехали мы в ворота дачи Третьяковых, от которой, как оказалось, мы были всего в нескольких шагах.
Комический эпизод привел Ивана Сергеевича в самое веселое настроение, и весь вечер держал он под властью своего мягкого незлобивого юмора осчастливленных его приездом хозяев и их домочадцев.
Вскоре после того он уехал в Буживаль.
В январе 1879 года, поднимаясь по лестнице в помещение петербургского кружка художников, где в тот вечер выступала в "Грозе" Стрепетова [Вечер состоялся 10/22 февраля 1879 г.], я неожиданно увидела впереди себя Тургенева, предполагавшего приехать в Петербург только весной. Для него мой приезд из Москвы был также неожидан. Разговаривая, мы вошли в театральную залу, переполненную публикой. Лишь только высокая фигура Тургенева появилась в дверях, какой-то трепет и шепот пронесся по рядам стульев; все начали вставать, и зала разразилась аплодисментами. Тургенев, несколько озадаченный, на мгновение остановился, потом заторопился двинуться вперед вслед за распорядителем, сопровождаемый дружными аплодисментами.
-- Что это? -- сказал он мне взволнованным голосом. -- Настроение будто изменилось.
Изменившееся, по его мнению, настроение еще ярче выразилось в Москве, где в феврале он согласился читать на заседании Общества любителей российской словесности. Бурными, долго не умолкавшими аплодисментами встретили его, лишь только он взошел на эстраду, и восторженными овациями благодарили за чтение, по окончании которого на эстраду вошел студент и, поднесши Ивану Сергеевичу лавровый венок, произнес краткую прочувствованную речь. Тургенев положил венок к подножию находившегося на эстраде бюста Пушкина и ответил несколькими словами, вызвавшими новую бурю восторгов. Студенты толпой, кликами и аплодисментами провожали писателя по коридорам до швейцарской и высыпали бы на улицу, если бы полиция не поспешила закрыть дверь, когда Тургенев вышел на подъезд. Пристав предупредительно и почтительно подсадил Ивана Сергеевича под руку в карету.
-- С честью провожают! -- смеясь, сказал он, когда дверка кареты за нами захлопнулась.
Голос его дрожал. Он откинулся в угол кареты и, против обыкновения, молчал, сказав только, как бы про себя:
-- Мог ли я это предвидеть!
А. Ф. Писемский ожидал нас после заседания к ужину. Но и за ужином Тургенев был менее разговорчив, чем всегда. Он казался утомленным, и только глаза его светились каким-то необычным, радостным светом.
Источник текста: И.С. Тургенев в воспоминаниях современников: В 2 т. Т. 2. -- М: Худ. литература, 1983. С. 165 -- 191. Комм. В. Г. Фридлянд.