Год был урожайный на зверя. Охотники приходили с богатой добычей. Дядя Нифонт и Колюнька принесли по сотне беличьих шкурок, двух лисиц-огневок, шесть горностаев, Зинаида Сирота — много белок, двух рысей, росомаху. Но всех обогнал дед. Он добыл свыше двухсот белок. Бабушка, осмотрев шкурки, сказала, что за все дадут верных шестьдесят рублей.

Удача деда взбодрила семью. Мы весело поужинали. Шестьдесят рублей склонялись на все лады. Долго обсуждали, что купить на эти деньги в первую очередь, что во вторую, какие и кому уплатить долги.

Утром стали собираться в Ивановку — продавать пушнину. Продавал обычно дед, бабушка ездила для охраны, чтоб не пускать его ни в казенку, ни к пивоваркам, и соседи насмешливо говорили; «Старый солдат ездит на базар под конвоем». Это обижало деда, он ворчал на конвоира, однако подчинялся, потому что знал свою слабость.

Отец пошел запрягать Буланка, но тут к воротам лихо подкатил дядя Нифонт на Гнедке, запряженном в кошеву. Дядя тоже ехал с пушниной в Ивановку и сказал, что незачем гнать двух лошадей — он подвезет деда. Дед согласился. В маленькой кошеве не было места для бабушки. Как быть? Дядя решительно заявил, что на этот раз можно пустить старика и без конвоя.

— Ничего не случится, мамаша, — уговаривал он бабушку. — Не с чужим едет. Вместе ж продавать будем.

Бабушка уступила, правда не очень охотно.

— Нифонт, гляди, пожалуйста, чтоб не обсчитали старика, — просила она. — Деньги большие придется получать. Ты в ответе, ежели что…

— Да что ты, маменька, гудишь? — развязно проговорил Нифонт, подсаживая деда в кошевку. — Будто мы дети. Впервые, что ли, едем?

И они уехали. Мать весь день хмурилась и пугала бабушку, что зря доверились Нифонту. Мужики, они все пьянчуги. Им ничего не стоит прогулять по пятерке! А на пять рублей можно купить два; с половиною пуда самолучшей крупчатки. Бабушка отмахивалась.

— Молчи, Степанида! У самой сердце болит.

К ночи дядя Нифонт приехал один.

— Куда старика дел? — .накинулась на него бабушка. — Я что наказывала? Ты же слово давал, непутевая голова!

— Папаша того, — заплетающимся языком ответил дядя. — У пивоварки Марины Игнатенковой, значит… За пушнину он взял шестьдесят два целковых, я тоже получил изрядно. Ну, с радости выпили по маленькой. Я думал, ничего, обойдется. А он, значит, на свою стезю, и домой не вытащишь. Хочешь — верь, мамаша, хочешь — нет. Я и так, и сяк, он безо внимания.

— Ох! — прошептала бабушка. — Чуяло ж сердце! Нелегкая тебя нанесла утром. «Мы не дети, мы не впервые!» Вот и съездили, голуби! Ты бы хоть деньги лишние у него отобрал.

— Как возможно, мамаша? Он хозяин своим капиталам и мне родитель. Я против него что?

— Уж не запой ли начался? — голос бабушки дрогнул. — Было счастье, да одолело ненастье.

— Похоже, — бормотал дядя. — Тем пахнет, мамаша: запой. Это ты верно судишь.

Отец принялся бранить дядю Нифонта, назвал его ворогом нашей семьи. Нифонт мотал головой, оправдывался.

— Братуха, пойми! Случись такое с тобой, я бы сгреб за шиворот да в кошеву, и весь разговор. А он же родитель! Мы обязаны уважать родителей.

— Уважил! — кричал отец. — Теперь все до копеечки спустит по твоей вине. Век не забудем!

Нифонт ушел домой. От сильного расстройства у бабушки бывали сердечные припадки. Так случилось и на этот раз. Она охнула, пластом повалилась на лавку. Мать отпаивала ее водой, старалась успокоить.

Отец решил ехать за дедом. Зашел дядя Ларион и вызвался помогать отцу.

— В момент домой притащим, — бахвалился Ларион. — Нифонт — мямля. Оставил родителя бог знает где!

Они быстро собрались и уехали.

Ночь прошла в суматохе. Бабушке было худо, мать то склонялась над нею, то продувала в оледенелом стекле лунку, глядела в окно, не едут ли наши.

Бабушке полегчало утром, когда Всеволод Евгеньевич дал ей каких-то пахучих капель, и она забылась в тихом, спокойном сне.

Под окном скрипнули полозья, нетерпеливо заржала лошадь. Я в одной рубашке выбежал на крыльцо. У ворот стоял Буланко: вожжи были привязаны к передку, чересседельник отпущен, сани — пусты…

Мы с матерью терялись в догадках: что случилось? Бабушка встала с постели, живая и бодрая, будто не трясло ее всю ночь, надела валенки, полушубок, закутала голову шалью, повелительно сказала:

— Едем со мной, Матвейко!

…Еще с улицы услышали мы в доме пивоварки Марины пиликанье гармони, топот, пьяные голоса.

— Гуляют! — сказала бабушка. — Ах ты, горе мое лихое!

Широко, по-мужски шагая, она взошла на крыльцо, распахнула обитую войлоком дверь. Я вошел за ней. В переднем углу сидел, развалившись, дед, справа от него — дядя Ларион, слева — отец с чьей-то гармонью в руках, лениво игравший «камаринского». Два незнакомых бородатых мужика плясали перед столом. На лавках сидели еще четыре мужика. Стол был уставлен бутылками с водкой, кружками с пивом, закусками. Все в избе были пьяны. Дядя Ларион, с покрасневшими щеками и потным лбом, клевал носом.

Бабушка оттолкнула плясунов, и они молча сели на лавку. Гармонь смолкла.

— Никак хозяюшка припожаловала? — сладким голосом проговорила толстая пивоварка Марина. — Милости просим!

Бабушка окинула ее сердитым взглядом, повернула голову к столу.

— Ларион, Алексей, сынки мои милые! — сказала она. — Вы зачем сюда приехали?

Ларион развел руками.

— Мамаша, я уговаривал, а родитель, то есть, никак слушать не желает, — залепетал отец. — Я изо всех сил, мамаша…

— Вижу, сам науговаривался, — бабушка с укоризной покачала головой. — Ах, сынки, сынки, надежа моя! Опора моя на старости лет!

Она сощурилась на собутыльников деда, бог знает откуда налетевших пропивать наши кровные шестьдесят два рубля.

— А вам, гостеньки дорогие, не пора по домам? Небось люди тоже семейные? Где-то жены тоскуют, детки плачут, а вы тут на чужой счет угощаетесь.

Пьянчуги заулыбались, зашумели. Дед стукнул кулаком по столу.

— Наталья, гости мои, я здесь хозяин.

Бабушка принужденно улыбнулась, отодвинула дядю Лариона и подсела к деду, начала звать домой. Дед не соглашался. Пьяные мужики галдели, не слушая друг друга. Марина притворно-фальшивым голосом уговаривала пьянчуг разойтись по домам.

— Хватит, попировали, — говорила она, косясь на бабушку. — Я тоже с вами умаялась, ночь не спавши, прямо глазыньки слипаются.

Бабушка запустила тайно руку в правый карман штанов деда, выхватила кошелек и сунула ею себе за пазуху.

— Наталья, ты меня знаешь? — задиристо спрашивал дед. — Уходи отсюда. Душа моя меру чувствует. Сам все разумею.

Бабушка встала.

— Гуляй, гуляй, Спиридон Демьяныч! Только буйну голову не прогуляй. Счастливо пировать!

Я понял все. Деньги у нее за пазухой, отпала нужда уговаривать старика: пированье само собой кончится, гуляки разбредутся, и дед явится домой.

Она взяла меня за руку, кивнула сыновьям, и мы вышли на улицу. Дядя Ларион и отец покорно плелись за нами.

— Мы за ним досмотрим, — несвязно говорил дядя Ларион. — Тут, мамаша, свой глаз нужен, и мы родителя не бросим.

— Оба поедете со мной, — внушительно оказала бабушка. — Спиридон уж не дитя, чтоб за ним доглядывать. Да и хороши вы, доглядчики: сами пьянее старика! И зачем я таких шатунов-забулдыг нарожала! Ни об чем не думаете, ошалели от водки совсем. Даже коня-то привязать не могли, пустили его на волю божию.

— Ларион пускай едет домой, а мне никак невозможно, — заговорил отец. — К примеру, папаше музыка потребуется, чужого гармониста позовет, — надо поить, платить. Во сколько обойдется? А я свой, даром сыграю, спою. Я должен остаться при папаше.

— Понимаю, — бабушка взяла его за воротник полушубка, сильно тряхнула. — Понимаю, куда гнешь! И вот что окажу: Спиридон мне муж законный, обязана ему ноги мыть да воду пить. Нету моей бабьей власти над мужем. А ты сын, под сердцем моим выношенный, тебя могу поучить уму-разуму. Не поедешь— возьму палку, зубы повыкрошу!

Я просто любовался бабушкой. Что-то новое было в ее облике, движениях, словах. От кроткой и доброй старухи веяло силой, решимостью постоять за семью до конца, и я не сомневался — она «выкрошит зубы» отцу, если он пойдет наперекор.

Отец и дядя Ларион тоже понимали это. Они молча сели в сани. Бабушка сама правила конем, и у нее было скорбное, будто окаменевшее лицо.

Дома отец сразу лег спать и захрапел. Бабушка сказала матери:

— Я у Спиридона кошель вытащила — бог надоумил. Ужасно боялась, что дружки-собутыльники заметят и гаркнут: «Демьяныч, держи карман!» Их, пропойных чертей, полна изба. Тяну кошель, а рука дрожит, словно чужого граблю. О господи, до чего дожила!

Они вместе с матерью вывернули объемистый кошелек из лосевой кожи, подсчитали смятые кредитки, серебро, медяки. Было двадцать семь рублей с копейками.

— За два дня больше тридцати целковых пропито! — ужаснулась мать. — Ну на что похоже? Куда столько пошло?

— Ты же знаешь, какой старик, — отозвалась бабушка. — Пьяный всем взаймы без отдачи раздает. Да и пьет не один, целую ораву накачивает водкой. Тут сотню пропить недолго.

— Какой же изверг водку придумал? — сказала мать. — Вот кого пришибить не жалко!

— Его, милая, не пришибешь. У того лиходея, наверно, кости давно сгнили.

Бабушка спрятала кошель с деньгами в сундук, задумалась и сказала повеселевшим голосом:

— А все ж таки я двадцать семь рублей отвоевала! До весны проживем как-нибудь.

Дед пришел на четвертый день. Был он трезв и кроток. Бабушка не пеняла, не задирала его, только спросила, не хочет ли он опохмелиться, и готова была поднести маленький лафитничек. На такие случаи она всегда хранила бутылку водки.

— Боже избавь! — отмахнулся дед. — Веришь ли, с души воротит, видеть не могу. Старость, должно, подступает: все труднее да труднее пить.

Его накормили, напоили чаем. Укладываясь на лавку спать, он робко сказал:

— Тут, Денисовна, такое… Кошель с деньгами я где-то обронил. Пришлось в кредит пить. Займи у кого-нибудь, отдай пивоварке Марине, меня не позорь. Соломиных еще никто не попрекал, что они долгов не платят. Завтра иду на промысел, принесу белок — разочтемся.

— Сколько должен?

— Двадцать шесть рублей.

Мать отвернулась к окну, плечи у нее вздрагивали. Бабушка коротко ответила:

— Уплачу.

Больше она не сказала ни слова, но я понимал, как тяжело ей, как велика ее скорбь. Завтра она отнесет долг пивоварке. Из отвоеванных ею двадцати семи рублей, которым она так радовалась, останется один рубль. Как жить? И все от водки, будь же она проклята!

В тот день я молча дал себе клятву никогда не брать в рот хмельного, не причинять пьянством горьких слез семье…