Всей семьей мы пошли резать валежник на дрова. Тайге в наших местах нет конца-краю, и охраны почти нет никакой, хотя считается все кругом вотчиной графа Строганова, однако исстари заведено беречь лес, и ни один разумный человек не свалит здоровую елку или березу на топливо.

Помню, я читал как-то дома вслух книгу, принесенную из школы. В книге было сказано, что на Волге мужики «ронят» двухсотлетний дуб, чтоб сделать оглоблю или ось.

Дед страшно возмутился.

— Нет мужиков таких на свете! — сказал он. — Ни за что не поверю. Брешет писатель!

И не стал дальше слушать чтение.

Летом временами налетал сильный ветер, старые деревья выворачивало с корнем. Много было валежника, если ураган приходил после затяжного ливня, — намокшая земля не держала корней.

Едва стихал ураган, мужики бросали всякие дела, бежали в лес. В сенокос и страду пилить дрова некогда, валежины только пятнали топором. Пятно было все равно как столб, поставленный старателем на золотой россыпи. Каждая семья имела свое пятно: у дяди Нифонта — две прямые зарубки, у тетки Ларионихи — две косые, у нас — две косые, в середине прямая.

Случалось, хозяин забывал или не находил отмеченные им валежины, и они годами оставались никем не тронутые, гнили на земле.

В эти дни наших коров доила и выпускала на пастбище Палага Лариониха. Уходя со двора, мы оставляли собак на привязи. Урма видела, что дед идет куда-то без ружья, значит не на промысел, сидела спокойно. Пестря вопил, захлебывался, пытался порвать ошейник, бежать за нами. Дед одобрительно смеялся.

— Знатная собака выйдет из Пестри, — говорил он. — Ишь, какой непоседа; ишь, беснуется. Азарту — хоть отбавляй.

Бабушка работала на пару с матерью, я — с дедом. Сперва обрубали сучья, резали дерево на трехаршинные кряжи, снимали топорами кору, потом ставили кряжи к выворотню для просушки.

Валежины приходилось пилить внаклон, даже на коленях. Пилу часто зажимало, дергали ручки изо всех сил. К вечеру все уставали, болела поясница, сводило ноги.

Перед тем как начать разделку, дед обстукивал дерево обухом. Иногда звук был глухой или какой-то хрипло дребезжащий: внутри гнилье либо дупло. Дед сокрушенно качал головой, стесывал зарубки. Это означало — отказываемся от валежины, и все добрые люди могут ею пользоваться, если у них нет выбора.

Попадались деревья-великаны, твердые, как кость. Зубья пилы отскакивали, звенели, скрежетали на поверхности. Дед, рассердившись, брался за топор, вырубал узкую щель. Пила надсадно повизгивала в бороздке, на землю сыпались опилки, похожие на ржаную муку.

Легче разделывать пихту: пила входила в нее свободно и просто, как в примятый лыжами снег. Но это дерево горит с веселым треском, кидает в стороны множество искр, скоро сгорает, дает мало тепла.

Дед часто устраивал перекур. Мы тоже садились отдохнуть. Мать была то задумчива, то внезапно оживлялась, вспоминала отца.

— Где-то наш Алексей Спиридоныч? — говорила она, и сдержанная улыбка пробегала по ее лицу. — Может, короб золота несет, и мы теперь богачи, не надо ни дров, ни хлеба запасать — все будет готовенькое.

— Подарков накупил, гостинцев разных! — поддакивала бабушка. — В сундуках не вместится! А деду — ружье с золотой насечкой! Ах, боже ж мой, какая жизнь начнется!

Обе шутили, но в шутках матери было затаенное желание: «Пусть выйдет все, как я загадала». Очень ей хотелось разбогатеть.

Изредка доносились голоса лаек. Кто-то постреливал в лесу. Дед прислушивался, мрачнел, брови у него шевелились.

— Хапуги двинулись на промысел.

Он вскидывал на меня глаза, наставительно говорил:

— Станешь охотником — за хапугами не гонись. Белка еще не выкунела, у нее на хребте только-только серая ость пробивается, а они лесуют: хлоп да хлоп! Верно, возьмут по чернотропу много, да толку что? Шкурки за пол цены пойдут. И все жадность. Скудный умом человечишка хочет пораньше тайгу облазить, захватить побольше, и невдогад ему, что и людям и себе вредит.

Я сказал, что не хочу быть охотником.

— Будешь иль не будешь — время покажет, — ответил дед. — А я должен учить загодя. Иные еще вот лисиц промышляют в феврале, когда у зверей баловство начинается. Становится охотник на лыжи, сослеживает лисью свадьбу. За самкой бегают два, три, а то и пять женихов. Самка — впереди. Охотник, не таясь, катит наперехват. Женихи видят человека, разбегаются кто куда. А он лису гонит дальше и дальше. Потом садится в укрытое место, ждет. Женихи ворочаются на след подружки. Жадный человек всех до одного перебьет, а лиса останется без приплоду. Не охота — разбой! Надо же думать о людях, коим после жить доведется. Ничего не оставим — что про нас подумают? Запоминай все. Умру, некому учить будет.

Я напомнил деду, что слышал от него это много раз.

— Ну так что? — не смутился дед. — Путное слово можно повторить, чтоб лучше запомнилось, а глупое слово и один раз молвить грешно.

Он опять заговорил об охоте.

До чего же непонятный старик! Ведь знает — не добираюсь промышлять, а рассуждает так, словно дело решено и я завтра возьмусь за ружье.

Когда нарезали достаточно кряжей, собрались домой, я вспомнил про учителя. Мужики валят заботу о школе друг на друга или подвозят гнилой пихтач, водянистый осинник. Изба у Всеволода Евгеньевича холодная, зимою он мерзнет, а выругать ленивых мужиков не умеет.

Я намекнул, что не мешало бы распилить дерево для учителя.

Мать сразу взъелась.

— Это чего ради? У нас в школу теперь ходить некому. Чьи дети учатся, тот пусть дрова готовит.

— Одну-то валежину можно, — сказала бабушка. — Душевный он человек, Всеволод Евгеньевич. Матвейку нашего любит, уму-разуму наставляет. Давайте распилим бревешко, руки не отвалятся.

Дед согласился. Мать обозвала нас благодетелями, ушла домой. Глядя ей вслед, бабушка сказала:

— Сноха ничего, работящая, а понятия у ней мало, дальше носу не видит. Не артельный человек. Эх-ма!

— Без нее обойдемся, — сухо ответил дед.

Мы выбрали ель в обхват толщиною, нарезали восемь здоровенных кряжей. Я сделал топором особые метки на этих кряжах, и на душе стало светло. Радовала мысль, что учитель, может быть, вспомнит обо мне, когда сухие дрова запылают в его камельке в студеный зимний вечер. Обязательно вспомнит!

Лед присел покурить, бабушка долго молчала, о чем-то задумавшись.

— А что, Демьяныч, не заготовить ли нам домовины? — сказала она тихо и просто, словно речь шла о каких-то пустяках.

Я вздрогнул. У кочетовских стариков и старух была привычка заранее готовить себе домовину — гроб. Мне никогда и в голову не приходило, что дед и бабушка могут умереть и что день этот, возможно, не так уж далек.

— Есть о чем думать, — небрежно сказал дед. — У нас три сына, внуки растут. Неужто похоронить не смогут? И не знаю, как ты, а я до ста годов проживу. Пока смерть меня найдет, домовину черви источат.

— Как хочешь, — кротко ответила бабушка. — Все под богом ходим, и я за себя не ручаюсь. Мирское твори, а к смерти греби. Ты уважь, сделай милость.

Дед спорить больше не стал. Мы пошли искать для бабушки дерево. В лесу было много старых лип. Дед обстукивал их топором, долго выбирал и наконец остановился против толстой, совершенно сухой липы с гладким, прямым, как свеча, стволом.

Мы подрезали дерево пилою, и оно с гулким стуком рухнуло на поляну. Нутро у дерева было совершенно пустое, стенки же дупла — тонки, но прочны. Дед снял мерку с бабушки, по мерке отпилили кряж. Затем топором и деревянными клиньями раскололи дупло на две части; одна часть была лишняя, незачем тащить ее в деревню.

Домовина понравилась бабушке.

— Спасибо, Демьяныч, уважил, — сказала она. — Хорошо будет лежать в этой липке, тепло и сухо.

— Зря надумала, — сказал дед. — Еще в самом деле накаркаешь! На тот свет нечего спешить.

— Ничего не зря, Демьяныч, все так делают. От конца не спрячешься. Да и то молвить: кабы люди не мерли, земле бы не снести.

Она ласково взглянула на деда, улыбка скрасила ее сухое, утомленное лицо.

— А хорошо я прожила с тобой, Демьяныч. У других баб косточки целой нет: мужьями биты-колочены, мордованы да увечены. У нас были лады и нелады — у кого их нет? Сколь я претерпела от твоей слабости к водке — один бог знает… Но ты берег меня, ни разу не побил, черным словом не обругал, и за то земной поклон тебе, супруг мой желанный!

Она низко поклонилась деду. Он смутился и заморгал.

— Да полно, старуха! Что ты? Вот накатило… Матвея насмешим.

— Ничего смешного нет, — сказала бабушка. — Пусть малый смотрит, слушает мои слова. Ему тоже доведется с женою жить. Я хочу, чтоб он с тебя пример взял.

На руках вынесли бабушкину домовину к дороге и поставили под большой сосной. Дед сказал, что завтра съездит за нею на телеге.

После слов, сказанных бабушкой в лесу, невозможно было разговаривать о мелких житейских делах, и мы до самой деревни шли молча. Дед время от времени как-то значительно кряхтел, будто нес на плечах тяжелую ношу.