Надвигалась осень. Полевые работы кончились. Я постреливал на осинах глухарей, добывал рябчиков, но взрослые еще не признавали меня охотником. Настоящим промысловиком считался тот, кто убил медведя, лося, куницу, соболя, росомаху или рысь.
Правда, у меня была одна встреча с медведем, но кончилась она так, что и вспоминать не хочется.
Однажды я отдыхал, сидя на валежине. На тропу, шагах в сорока, выкатился медвежонок. Пузатый, лохматенький первогодок звереныш!
Невозможно было свалить его крохотным зарядом из моей шомполки. но все-таки я выстрелил. Почему? Просто так, вздумалось пошутить с малюткой!
Должно быть, две-три дробинки попали в цель. Медвежонок вертелся и скулил. На плач из ельника примчалась мамаша, смекнула, в чем дело, и ринулась ко мне.
Я бросил шомполку, с ловкостью кошки забрался на дерево. Не было ни ножа, ни топора для защиты. Я знал, что медведи неплохо лазают по деревьям, и гибель казалась неизбежной.
Медведица почему-то не полезла за мной. Встав на дыбы, она злобно трясла молодую елочку, на которой я сидел. Дерево качалось, готовое вот-вот повалиться. Кружилась голова, сердце стучало так, словно хотело выпрыгнуть из груди, но я не разжимал пальцев, вцепившихся в смоляные ветки.
Медвежонок сидел на дороге и плакал. Мать поворачивала голову, раздраженно шипела. Я понимал ее так:
«Молчи! Видишь, трясу? Вот стряхну этого бездельника, наломаю ему бока!»
Мишутка плаксиво тянул:
«Ты, мам, как следует наломай! Пусть не стреляет маленьких!»
Медведица тихо урчала:
«Наломаю, Мишенька. Уж я постараюсь!»
Она бы наломала… Выручили меня соседи. Они «стригли» в тайге рябину и выехали к тропе на шести лошадях, навьюченных мешками с «уральским виноградом». Мужики громко разговаривали, кони ржали, почуяв медвежий дух.
Медведица прислушалась, недовольно уркнула и пошла в кусты. За нею, смешно переваливаясь, ковылял Мишутка.
Я слез с дерева, ничего не сказал мужикам. Такими «подвигами» охотники, даже юные, не хвастаются.
Храбрые люди, возможно, улыбнутся над моею исповедью. Я советую всем храбрецам посидеть — хотя бы десяток минут — на елке, которую трясет разъяренная пятнадцатипудовая медведица! Посидеть без надежды на спасение, не ведая о том, что едут мужики-избавители, — и храбрецы все поймут…
На зорях дед выходил под окно, долго глядел в верховья, где синеют в тумане горы. С наступлением заморозков старика охватывало беспокойство. По каким-то древним приметам он точно предсказывал, когда выпадет снег, когда станет река.
С первым снегом охотники уйдут в дальние угодья на белкованье, на соболевку.
Ах, если бы дед взял на промысел! Уж чего-чего, а дорогого зверя-то я достану. Забывая мудрые наставления Всеволода Евгеньевича о вреде предрассудков, я даже подумывал о жар-птице. Вдруг мне удастся ее поймать! Я договорюсь с ней, выпущу на волю, и она будет загонять в мои ловушки чернобурых лисиц, в сети — рыбу…
В одну ночь землю засыпало мягким, пушистым снегом. По реке плывет свинцово-серая шуга. Холодное небо низко нависло над деревней. В сад прилетели нарядные снегири. Летом и осенью их у нас не бывает— значит, сомневаться насчет зимы нечего.
Дед чинил на дворе сани, дымил трубкой, напевал солдатскую песню. Я догадывался, что старик возится около саней не зря, и спросил, скоро ли он поедет в свою долину Двух Ручьев.
— Готовлюсь, — отозвался старик. — Самая пора настает.
— Меня не возьмешь — один на лыжах в тайгу пойду, — сказал я, и голос мой дрогнул.
Дед выпрямился. Глаза его улыбались.
— Весь в меня, бесенок! Что делать, не знаю. Мать просит дома тебя оставить, за скотиной доглядывать. Пожалуй, возьму, ежели мать уломаем.
Весь день я ходил по дому в тревоге. Вечером бабушка потихоньку шепнула, что мать отпускает меня. От радости я обхватил ее шею руками, поцеловал в щеку.
— Только боюсь, Матвейко, — шептала бабушка, — баловной ты, испортишь деду охоту…
Я дал клятву: баловства не будет, во всем стану слушаться деда.
Спать легли рано. Дед поднял всех на рассвете.
— Ну, соболятник, едем!
Я поспешно одевался, носился по избе, опрокидывал скамьи, табуретки. Бабушка, посмеиваясь, собирала нас в дорогу. Сборы были недолги. Дед все подготовил заранее.
Сели в легкие розвальни. Бабушка — кучером. Она стегнула Буланка вожжой, и сытый мерин ходко помчал нас в тайгу. Урма и Пестря бежали за санями.
Долго ехали в студеной тишине. Снег отливал голубым, розовым, синим. На свежей пороше — стежки белок, зайцев, горностаев. Следы горячили собак. Урма вытягивала морду, тонко взвизгивала, будто приглашая остановиться. Пестря ошалело кидался к следам, но дед кричал:
— Назад! — и собаки бежали в санную колею.
Чем дальше проникали в лес, тем больше было звериных следов. Пестря метался из стороны в сторону. Дед посадил собак в розвальни.
В полдень остановились на привал, развели костер, вскипятили чайник. Бабушка долго кормила Буланка.
— Давай запрягать, — молил я деда и с ненавистью смотрел на Буланка: жует и жует, лохматая скотина, будто три дня не кормили!
Дед хлопал рукавицами, отогревая руки, сдержанно говорил:
— Куда спешить? Не на пожар едем.
У бабушки сердце доброе: она поняла мое нетерпение, начала запрягать. Мы тронулись. Тайга становилась гуще и темнее. Встречались крутые угоры, лога, груды валежника.
Дальше ехать на санях было невозможно. Мы слезли, привязали к опояскам лыжи. Бабушка осталась. Я слышал за спиной милый старческий шепот:
— Ни пуха ни пера вам, охотнички!
Дед вскинул на плечи огромный пестерь с сухарями и морожеными пельменями — охотничьим припасом.
— Пошли, — сказал он каким-то новым, помолодевшим голосом.
Вечерело. Тихо было в снежном лесу. Склоны гор были охвачены широкими тенями. Дед шел впереди, по бокам бежали собаки. Скоро перевалили через горный хребет и опустились в заповедную долину Двух Ручьев. Там была избушка, построенная когда-то дедом для промысла. Вокруг избушки стеной стояли мохнатые ели и пихты.
…В камельке потрескивали дрова, пламя бросало на стены светлые отблески. Дед готовил ужин, рассказывал о своей молодости, о повадках красного зверя.
Утром, чуть свет, вышли на промысел. Дед ставил капканы, плошки, поставухи. Я шагал за ним по пятам, приглядывался. В лесу весело щелкал мороз. Снег на полянах лежал голубыми озерами.
Дед бормотал над ловушками:
— Встану я, раб божий Спиридон, перекрестясь, пойду, благословясь, из ворот в ворота, из дверей во двери, на восток, на запад. Ставлю ловушку на лисицу рыжую, на лисицу чернобурую, на темного соболя…
Потом долго натирал капкан пихтовыми лапками.
— Запоминай науку, Матвей. Голой рукой железо трогать — боже упаси. Зверь хитер. Он, поди-ко, за версту чует. Самое любезное дело пихта: отшибает человеческий дух.
Он ловко срезал деревянной лопатой снег, опускал в лунку капкан, засыпал его сверху.
На другой день взяли ружья, пустили собак. Лыжи легко скользили по мягкому снегу. Мы шли в сторону от ловушек, потому что собаки могли попасть в расставленные дедом капканы. На поляне, почти из-под лыж, разбрызгивая снег, поднялась тетеревиная стая. Треск проворных крыльев напугал меня, и я не успел вскинуть ружье. Дед выстрелил, два черныша упали на снег.
— Знатную похлебку сварганим! — улыбнулся старик. — А ты что? Особого приглашенья ждешь?
— Прозевал.
— В лесу зевать не полагается: гляди в оба, зри в три, — наставлял дед. — Зеваки лапти плетут да на полатях валяются.
Первые дни не очень везло. В ловушки никто не попадал. Крупный зверь, по словам деда, куда-то переместился. Охотились на белок. После каждого выстрела дед кричал:
— Ком на пол!
Я однажды спросил:
— Зачем говоришь эти слова? Разве белка и так не упадет?
— Кто же ее знает, — смущенно ответил старик. — Может не упасть.
У Пестри был широкий поиск. Он работал сам по себе, но когда Урма находила белку, подавала голос, он бешеным скоком летел к ней, помогал облаивать.
Первую мою белку-подранка Пестря схватил поперек тушки. Зверек изогнулся, вонзил резцы в ноздри собаки. Пестря визжал, катался по снегу, но белки не выпускал.
— Помоги, дедко! — крикнул я. — Она порвет ему ноздри!
— Пусть привыкает, — спокойно сказал дед. — Урма по первому году тоже брала как попало, доставалось и ей.
Я помог Пестре освободиться от белки, а дед ворчливо наставлял пса:
— Учись, учись, дурак! Бери за горло, и она не укусит. Не научишься брать бельчонок — не возьмешь куницу, не возьмешь соболя. А раненую рысь за бок схватишь — кишки выпустит!
И он показал, как брать: сунул белку в пасть кобелю, сжал его челюсти. Пестря фыркал, тряс головой, а дед посмеивался:
— Вот так! Вот так!
Валил снег, дули жгучие ветры. В такие дни белка хоронится в гайне, ее не видно. Но собаки облаивают дерево. Дед стучит обухом топора по стволу, я оглядываю запушенную снегом ель.
— Ну что? — спрашивает дед.
— Не видать.
Потом я остукивал дерево — старик высматривал, но и он ничего не видел.
— Полезай на дерево, Матюха!
С ружьем за спиной я поднимался по скользким, обледенелым сучьям. Стыли руки, колючий снег набивался за воротник. Я тряс дерево, гикал, взбирался почти к самой вершине. И белка наконец оказывала себя.
— Стой, вижу! — кричал дед.
Я опускался. Ухал выстрел, зверек падал, и его на лету подхватывали собаки.
Бывало белка сидит на таком дереве, что на него не взобраться. Тогда я лез на соседнее, обнаруживал зверька, прилаживался и стрелял.
Однажды после сильной отдачи я сорвался с пихты и упал. На счастье, под деревом был мягкий сугроб.
— В твои годы я падал — счету нет, а живу до сей поры, — успокаивал дед. — Когда летишь с дерева, норови на ноги встать: они, брат, пружинят, ноги-то.
Вечером, в избушке у камелька, я спросил деда: не видал ли он жар-птицы? Какая она? Какое у нее перо?
— Да ведь как сказать? — ответил старик. — Она, поди, не всякому себя оказывает. Подойдешь к ней, обернется ронжею или черным дятлом — вот и раскуси. Лик ее вряд кто видал. Одним словом, волшебная птаха. Да погоди, доберемся до нее.
— А что, ежели поймаем? В один год разбогатеем, на охоту не пойдем.
Мои слова напугали деда.
— Наплетешь тоже! О богатстве думать не моги: от него всякая скверна по земле идет. Как это — не ходить на охоту? Человеку ноги, руки даны, чтоб трудиться.
Я молчал. Он подкинул в печку дров, продолжил свою мысль:
— Ты, парень, за легкой поживой не гонись: увидишь в чужом капкане горностая, лису или кого другого— не бери! Хозяин придет — сам возьмет. Чужая собака гонит зверя — стрелять не смей! У нас в роду того не было — чужим корыстоваться. У кого совесть не замарана, тот по ночам крепко спит, все люди ему други да приятели. Запомнишь, что говорю?
— Запомню, дедушка.
Пробыли в тайге две недели. Крупного зверя не убили, жар-птицу не поймали, но принесли много белок, все шкурки были первого сорта.
Дед был доволен. Обо мне и говорить нечего.
Бабушка была рада нашему приходу, нашей удаче, рассказала деревенские новости. Дядя Ларион опять «оперился» и надел золотую коронку на зуб. В городе Ларион познакомился с каким-то доктором, начавшим лечить ревматизм и подагру муравьиным соком и припарками из ошпаренных рыжих муравьев. В наше отсутствие Ларион отвез доктору два воза муравьищ, получил много денег, на днях собирается опять ехать.
— Скажи на милость! — усмехнулся дед. — Да как он того доктора отыскал?
— Это уж его спроси, — смеялась бабушка.. — Хвастает, что на муравьях большой капитал заработать можно. Народ к доктору валом валит. Муравьища только давай, только давай!
Мать сказала:
— А ведь, пожалуй, зря Матвейку не пустили в письмоводители к Лариону. Голова у Лариона шибко варит.
Дед махнул рукой.
— Ну его, пустобреха! К весне снова все профукает.