Запрягаю Бардадыма, надеваю длиннополый хозяйский кафтан, сажусь на козлы. Фекла открывает ворота.

— С богом! — напутствует хозяин. — Гляди в оба, деревня!

Ночью была пороша. На улицах поблескивает свежий снежок, над городом кружатся стаи голубей, звонят колокола; густой звон уплывает в небо. Кончились мытарства, определился на место: все теперь зависит от меня. Только бы не проштрафиться в чем-нибудь, только бы не сплошать, не сорваться с этой первой ступеньки, а там уж, оглядевшись и окрепнув, пойду дальше.

Останавливаюсь на первой колоде. Впереди до десятка извозчиков. Первоочередный, грузный мужик с кривым носом, сидит на козлах, остальные возятся около санок, пинают скатанный снежок.

Хочется спуститься с козел, поговорить с извозчиками, но боюсь — поднимут на смех: «Где тебе такой дурацкий кафтан сшили, малый?»

К санкам подходит мужчина в шубе с бобровым воротником, откидывает полость, садится.

— Очередь не моя, — робко говорю я.

— Меня это не касается, — громко отвечает седок. — В Русско-Азиатский банк.

В поисках работы я исходил город вдоль и поперек, и даже, наверное, видел Русско-Азиатский банк, но теперь не знаю, куда ехать. Седок не обиделся.

— А, новичок? Ну, поезжай прямо, там скажу.

Дергаю вожжи. Седок покрикивает:

— Направо! Налево!

Подъезжаем к банку. Вот он, Русско-Азиатский.

Буду помнить. У подъезда седок молча протягивает двугривенный. Я приободрился. Может, не так трудно ездить на козлах?

В полдень подсчитываю выручку. Два с полтиной. Для начала хватит. Пора обедать.

Хозяин принимает деньги, вывертывает мои карманы, щупает подкладку пиджака, лезет в голенища валенок.

— Что? Не веришь?

— Почему я должен верить? — говорит хозяин. — Что за человек? Я тебя на улице подобрал.

Вечером обыск повторяется. Агафон спрашивает, кого я возил, за сколько, знает всех купцов, чиновников города.

Стоит сказать:

— Посадил на углу Торговой и Шадринской толстого господина с палкой… — хозяин перебивает:

— Знаю, Осмоловский, до Благородного собрания, сорок пять копеек.

— С русой бородой, в золотых очках, посадил у ресторана «Белый медведь», повез…

— Мишка Пшеницын, ездит к любовнице на заимку — шесть гривен. Еще кого?

Называю третьего седока.

— В заведенья никого не возил?

Я молчу.

— Язык проглотил, что ли?

— Не знаю.

— Ну, понимаешь, дурные дома? Это на Сибирском тракту, около заставы целый квартал. Сахалин называется. Живут там девки-гулены. Ездят на Сахалин пьянчужки разные, отпетый народишка. А бывает, и наш брат, степенные, люди, закатываются покуролесить, когда шлея под хвост попадет. С вечера до утра блуд идет — содом-гоморра, не приведи господь. А которые людишки с панталыку сбились, те и днем на Сахалин наведываются. Им по колено море, шалопутным. С них дери без таксы, как можно дороже: бог простит!

Смотрю на хозяина, стараюсь запомнить все, что он говорит.

— В заведеньях хозяйки извозчикам на чай дают. У них конкуренция, как в торговом деле, и каждой хочется, чтобы ты гостя вез к ней, а не в соседний дом. За это умасливают извозчиков; чаевые не прикарманивай, будем считать за выручку.

Потекли дни. Все до мелочей повторяется. И сколько ни привожу денег, старик недоволен.

— Только два рубля? — говорит он, принимая выручку. — Почему же лошадь в пене? Где тебя носило? Дешево берешь или что?

По пальцам перечисляю ездки. Хозяин хмурится, подводит к божнице, приказывает:

— Поклянись перед ликом господа нашего Исуса Христа, что не украл.

Я клянусь.

Становится смешно. Порой охватывает ярость: хочется плюнуть хозяину в рожу, ломать стулья. Но встают перед глазами кочетовские картины. Голодная зима. Надо терпеть. Дальше что-нибудь изменится, будет легче. Огляжусь, подыщу другое место. Может, все-таки устроюсь на завод…

Хозяин наблюдает за мной. Желтые глаза его сухо поблескивают.

— Иди спать, дурак, и помни: бога обманывать нельзя. Он, владыка всевышний, все видит. Солжешь — в бараний рог скрючит.

Иду в каморку, укладываюсь на полу, прикрываясь хозяйским кафтаном. Форточки нет. От дурного, спертого воздуха кружится голова. А в горнице хозяин тем временем обыскивает Кузьму, Волчка. Сквозь тонкую переборку доносится надоедливый скрипучий голос:

— Любопытно, куда это вы прячете деньги? Знаю — крадете, а поймать — не поймаешь!

— Плохо ищешь, — смеется Волчок. — Очки надень!

— Нечего зубы скалить! — возвышает голос Агафон. — Я не кто-нибудь — хозяин, меня уважать надобно.

— Уважаем и почитаем, ваше степенство! — шутит Кузьма. — Денно и нощно бога молим за вас, как вы есть благодетель и кормилец наш.

— Идите ужинать, дьяволы! — сердится хозяин, понявший издевку.

В субботу хозяйский сын Митька не пришел. Кузьма и Волчок удивлены.

За ужином Агафон сидит с постным лицом.

— Издох под забором, к тому все клонилось. Покарал господь за непочтение к родителю.

Фекла вздыхает.

— О господи, грехи тяжкие. Неужто помер?

Хозяин зажигает лампаду, стоит на коленях перед темным киотом.

— Митька еще воскреснет, — смеется Волчок. — Он живучий, как чертополох. Побили его, отлежится— придет. Истинный бог, придет.

Митька и впрямь заявляется в воскресенье утром. На дворе громкие голоса. Волчок толкает меня локтем в бок.

— Представленье началось. Вставай, ребята!

Одеваемся, выходим во двор.

Невзрачный человек, одетый в тряпье, кричит:

— Загубили мою жизнь, папаша! Эх, папаша! Худо вам на том свете будет, папаша!

Хозяин щелкает зубами, как старый волк, окруженный собаками, топает ногой.

— Пошел вон, прощелыга!

— Не сгину. Обездолили, папаша. Где маменькино приданое? На вечное босячество обрекли меня, папаша. Эх…

— Сам себя обрек, вор, — вставляет хозяин.

— Вы не вор, папаша? Не вам говорить, не мне слушать.

— Молчи, бесстыжая морда! Как смеешь отцу говорить такое?

— Не отец вы, кащей бессмертный.

— Уходи, поганец! — грозит Агафон. — Полицию позову.

— Что ж, зовите. Только я от своего не отступлюсь. В полном праве требовать. В суд подам, к архиерею пойду, губернатору пожалуюсь. Осрамлю, опозорю на весь город, папаша.

— Не будет тебе, псу, ничего, — спокойно говорит хозяин. — Все равно пропьешь. Чужим людям богатство откажу, тебе не оставлю по кабакам носить. Не жди.

— Сожгу я вас, папаша. Клянусь прахом незабвенной родительницы, сожгу. Есть терпенью предел, папаша.

— Зачем при свидетелях говоришь? — спрашивает хозяин. Глаза его сухо блестят. — Случись грехово дело, в тюрьму дурака посадят.

— Все едино конец, папаша.

Митька садится на чурбан, фальшиво голосит:

Пей же, моя буйная головушка, не спивайся.
Во пропое, моя буйная головушка, не печалься.
Я напьюсь, напьюсь, добрый молодец, сам просплюся,
С государевыми целовальниками расплачуся.

Митька икает, сплевывает под ноги.

Не по-летнему всхожее солнышко греет,
Не попрежнему отец с матушкою сына любят,
Соживают-то добра молодца со подворья,
Наделяют-то добра молодца путь-дорожкой.
Я пошел, пошел, добрый молодец, сам заплакал,
Со своими родителями не простился.

Песня тоскливая.

В щели забора подглядывают соседи. Из флигеля выползают жильцы, портнихи. Хозяин окидывает людей хмурым взглядом.

— Вам чего надо? А? Ну, глядите, любуйтесь, как сыновья родителей почитают. Эх, народ-люди!

А люди не уходят. Кто-то, невидимый из-за сугроба, весело кричит:

— Митька, дай старику под девятое ребро! Уважь родителя.

Кто-то вступается за хозяина.

— Двинь его кистенем по башке, Агафон Петрович, нету законов — над родителем издеваться.

Хозяин подталкивает сына к воротам. Митька смиренно просит:

— Дай хоть трешку на опохмелье, папаша. Заказов нет, подыхаю с голоду. Эх, папаша!

Хозяин сует ему полтинник. Митька целует родительскую руку.