От Бека я имел адрес в Париж к народовольке Софье Львовне Шейнцис, которая отнеслась ко мне с добрым вниманием и заботливостью. Благодаря ее заботам я с первых же дней приезда в Париж устроился на работу в одной автомобильной мастерской. Первые два месяца я жил исключительно среди французов и имел возможность наблюдать французского рабочего на фабрике и вне фабрики. Мирная и, по сравнению с Россией, сонная жизнь Франции произвела на меня удручающее впечатление. Того революционного духа, которым мы недавно жили у себя дома, здесь не было и в помине. Переход в эту сонную жизнь был для меня чрезвычайно тягостен и невыносим. Я не мог помириться с мыслью, что проживу в этой обстановке более нескольких месяцев. И я решил про себя, что через два три месяца непременно поеду обратно в Россию. Для этого необходимо было поскорее списаться с своими амурскими друзьями.

Первое полученное мною из Екатеринослава письмо расстроило, однако, мои мечты о немедленном возвращении в Россию. Мне сообщили, что со времени моего отъезда заграницу несколько товарищей были убиты в стычках с полицией, несколько арестовано и сидят в Екатеринославской тюрьме в ожидании казни; в числе последних — и Владимир, приезжавший в Александровск на наше освобождение. Тарас усиленно разыскивается полицией. Меня просили никоим образом не приезжать и продержаться заграницей, хотя бы год. — Ты там на свободе. Займись книгами, языками. Пригодится и тебе и всем нам, — писали мне. Следующее письмо наносит мне новый удар: арестован (по подозрению в сношениях с революционерами) и выслан в Сибирь Николай, а также мой брат, которого также выслали в Сибирь за родство со мной. Еще через некоторое время в разных местах были арестованы Тарас Онищенко, Геннадий Мудров и многие другие. Уцелевшим пришлось разъехаться. Амур наш опустел. Возвращение мое не вольно откладывалось на неопределенное время. Тем временем я разыскал наших товарищей, которых в Париже оказалось довольно много. Достал номер пятый Буревестника, недавно вышедший. Его страницы тоже говорили, но лишь в большем масштабе, об эпидемии казней, о том всеобщем разгроме, которому повсеместно подверглось наше движение в России. Больно было читать хронику из России, некрологи и т. д. Среди находившихся тогда в Париже анархистов были: Оргеиани, Забрежнев, Ветров, Венин, Рогдаев, только что приехавший из России и пробиравшийся на международный анархический конгресс в Амстердаме, М. Корн и многие другие. Париж тогда являлся центром многочисленной политической эмиграции. В среде последней ежедневно почти шли митинги, доклады, лекции и проч. на злобу дня. Анархисты занимали в ней не малое место. Они устраивали свои доклады, митинги и часто выступали на многочисленных лекциях лидеров социалистических партий и довольно удачно оппонировали им. Наибольшую славу в этом отношении пожинал Николай Рогдаев, имевший исключительные ораторские дарования. Спор между социалистами и анархистами здесь, как и в России, шел, главным образом, о характере русской революции. Эсеры, меньшевики и большевики считали буржуазную революцию и буржуазную демократию в России исторической неизбежностью и необходимостью. Анархисты выдвигали тезис социальной революции, утверждая, что только лозунги социальной революции способны поднять массы на серьезную революционную борьбу. Недавний разгром русской революции самодержавием служил им в этом отношении одним из сильных доказательств. Социал демократические лидеры старались высказать пренебрежение к оппонировавшим анархистам. Будучи долгие годы во главе российского политического движения, они не могли уже иначе, как свысока и с пренебрежением, смотреть на всякую новую мысль, на всякое новое слово. Из выступавших в те годы социал-демократических лидеров отмечу Мартова, Алексинского, позже Троцкого и Ленина. Хрусталев — Носарь также пытался сыграть роль лидера, но в первом своем выступлении после прибытия из ссылки, был так катастрофически разгромлен Рогдаевым, что сами социал-демократы снизили тон своего отношения к нему.

Ленин, несомненно, был наиболее убежденным активным деятелем социал-демократии. Его выступления всегда дышали силою и энергией. Обычно, они касались тактических расхождений с группой Мартова. Тактика Ленина казалась более революционной по сравнению с тактикою Мартова, но цель обеих групп была одна — обе стремились к установлению буржуазного парламентаризма в России. При всем моем желании я никак не мог видеть существенной разницы между этими группами. Тактическое расхождение — мелочь в сравнении с тем общим, которое эти фракции имело. И я потом часто думал — удайся в 1905 году буржуазная революция в России, установись у нас республиканский режим по образцу, например, Франции, обе фракции занимались бы одним делом в буржуазном парламенте и делить им было бы нечего.

Иное дело анархисты. Они расходились с социал-демократами в корне, расходились относительно основной цели революции, относительно главных задач завтрашнего дня. Расхождения эти остались бы при всяком исходе русской революции. По вопросам этих расхождений и шла главным образом дискуссия и борьба между анархистами и социал-демократами заграницей.

По мере того, как в России все более и более укреплялась реакция, слабела и замирала политическая жизнь в эмиграции. Разгром и разложение революционных сил в России расстраивали и ее ряды. В 1908 году и в особенности в 1909 эмиграция была менее шумна, нежели в 1907. Большинство ее стало уходить в личную жизнь, потеряв надежду на скорое возвращение в Россию и перестав реагировать на политические события. Лишь отдельные, наиболее активные партийные работники жили революционными идеями.

В 1907-8 годах наши товарищи заграницей вели активную, притом, массовую работу для России. Издавали журналы, брошюры. В районе г. Хотина Бессарабской губ. они имели хорошо поставленную границу, через которую в неограниченном количестве переправляли в Россию свои издания, оружие, а также людей туда и обратно. Приток наших людей из России, — преимущественно смертников — продолжался. Вскоре после моего приезда, в Париж приехал наш старый амурский товарищ Тихон Жарков, Игнат Музиль (родной брат Рогдаева), Александр Мудров (в Женеву), только что бежавший из Севастопольской тюрьмы в числе 16 путем взрыва тюремной стены и др. Мечтой большинства из нас было возвращение в Россию для революционной работы. Мы никоим образом не могли мириться с продолжительным пребыванием заграницей. Просто жить там, вдали от революции мы считали изменой революционному делу. Однако, поездки в Россию с каждым разом становились все труднее и труднее. Организаций на месте не было, связи были разрушены и приезжающие сразу попадали в крайне тяжелую обстановку, когда приходилось вести работу в обществе малоизвестных людей и самим все сызнова создавать. Большинство уехавших в Россию из Парижа и Женевы в 1907-8 г. г. вскоре погибло и товарищам, с которыми они всего два-три месяца назад обсуждали планы работ в России, приходилось писать о них бесконечные некрологи. Трудность и опасность поездки все же не останавливали порыва наших товарищей, и они друг за другом бросали заграницу и ехали в Россию. Мне удалось собраться с поездкой лишь в начале 1909 года.

Поехал я с одним юзовским товарищем Кузьмою. Предварительно мы закупили в Льеже партию оружия, которую направили к нашей границе в Черновицы. Границу тогда держали два наших товарища — Оленка и Александр Мудров. По их рекомендации я взял для себя район Брянск-Бежица, Орловской губернии. Кузьма поехал в Одессу. Доставленное из Льежа оружие мы решили на этот раз не брать с собой, а прислать за ним или самим приехать, после того, как нами на месте будет поставлена работа и когда будет в нем надобность. Ехал я в Брянск с настоящим «железным» паспортом на имя Михаила Гуляка, — крестьянина Подольской губернии, который уехал в Америку на заработки и который свой паспорт оставил на границе у контрабандистов.

В Брянске и Бежице я нашел полное затишье на рабочем фронте. Революционная волна 1905-6 г. г. улеглась; повсеместно чувствовалось торжество полицейщины, которая всюду установила свое око. Рабочий массовик держался на расстоянии от революционных идей. Он ушел в обывательщину, чувствуя, что она страхует его от репрессий власти. Более сознательные жили внутренней ненавистью к победителям от самодержавия, ко и только. Внешнего, реального исхода этой ненависти они избегали давать, сознавая общую придушенность и обреченность отдельных протестов. Словом, полная реакция во вне, запуганность и пессимизм внутри рабочих масс, — так можно характеризовать обстановку, при которой в середине 1909 г. мне пришлось приступить к анархической работе среди рабочих города Брянска.

В самом Брянске имелось несколько наших товарищей, также на паровозостроительном заводе в Бежице и в рабочем поселке Радице. В первую очередь необходимо было связать их воедино. Эту работу мы выполнили с товарищем Григорием Ипатовым. Группа была создана, через нее мы распространили привезенную мною из заграницы нашу литературу. Затем был создан кружок человек в 15 из сочувствующих и интересующихся анархизмом рабочих, с которыми я повел систематические занятия по теории и тактике анархизма. Занятия велись в лесу, в строжайшей конспирации. Нити в рабочую массу начали проводиться. Затем были восстановлены связи с смоленскими и рославльскими товарищами. Потребовалась литература, оружие. За ними был командирован в Черновицы Евстафий Ипатов (младший из братьев), который на обратном пути из Австрии в Россию был задержан на границе австрийскими властями. Вторично за литературой и оружием поехал я и привез того и другого около 6 пудов. Литература была распространена на месте и разослана в соседние города. Конспиративные занятия в лесу возобновились, успех был очевидный. Перспектива рисовалась нам очень отрадная. Мы регулярно из вечера в вечер ходили в лес на кружковые собеседования и начали уже поговаривать об организации рабочих массовок по примеру 1905-6 г. г.

В один из сентябрьских вечеров, когда достаточно стемнело, я подходил к опушке леса, где меня обычно встречали два-три товарища, чтобы проводить в глубь леса, где происходили самые занятия. И на этот раз, как всегда, вижу от деревьев отделяются три фигуры и направляются ко мне. Не успел я протянуть руку, чтобы поздороваться, как моментально был схвачен с разных сторон и закручен по рукам веревками. Оказывается, я попал в полицейскую засаду. Товарищи, пришедшие ранее меня, успели разбежаться. В западню попал один я. Меня повели в неизвестном направлении. Полицейские торжествовали. Не зная, кто я, и представляю ли я для них интерес, они вели себя, как победители в стране побежденных: всех встречных и нагоняемых крестьян били нагайками, орали и грозили. По дороге меня завели в какой то трактир, где находился и поджидал сам становой пристав. Увидя, что стража пришла с добычей, он сразу вскочил и впился в меня взглядом. — Кто? Откуда? Почему в Брянске? — засыпал он меня вопросами. Я назвался Михаилом Гуляком, приехавшим в Брянск искать работы. На это он мне ответил, что через несколько дней вполне установит мою личность и если увидит, что я сказал неправду, обещал запороть меня до смерти. На другой день я мог убедиться в том, что слова его не были простой угрозой: всех содержавшихся при его стане заключенных нещадно били.

Попался я в руки не брянской полиции, а полиции Радицкого стана, так как участок, на котором происходили наши собрания и на котором я был захвачен, был подведомствен радицкому становому приставу. Меня впихнули в небольшую, совершенно темную камеру, где на нарах находилось уже четыре-пять человек. Я расспросил, кто находится и за что посажен. Оказывается, все рабочие с местного стекольного завода Мальцева. Часть были взяты за драку в пьяном виде на улице, некоторые за препирательство на улице с городовым. На утро всех их стали вызывать на «допрос» в канцелярию. Через пять минут после того, как в канцелярию увели первого из них, послышались вначале жалобные стоны, которые затем перешли в отчаянные душераздирающие крики. Мы все поняли, что несчастного бьют. Товарищи уведенного переглянулись между собой и побледнели. С напряжением ждали мы его возвращения. Через несколько минут он показался, громко плача и держал правую руку навесу. Его ввели в камеру и взяли следующего. Из канцелярии вновь понеслись душераздирающие крики. Товарищи приведенного робко спросили, за что били. Лицо у него было в кровоподтеках. А он, продолжая плакать, приподнял руку и говорит: «что лицо, — вы посмотрите, что они сделали с моей рукой». Ладонь руки была сине-багрового цвета. Она и вся рука до локтя были вздуты. Весь допрос в канцелярии состоял в том, что ему приказали вытянуть правую руку и держать ладонью вверх. Затем специальной палкой, обмотанной медной проволокой, начали немилосердно бить по ладони. Как только от нестерпимых болей, после первых ударов, он отдернул руку, его начали избивать по лицу и по голове. Его заставили принять на руку пятьдесят ударов и по окончании экзекуции заявили, что если он вторично попадет под арест, то получит сто ударов. Никаких иных протоколов не составлялось. Так же избитый и со вздутой рукой возвратился второй из них. Той же участи один за другим подверглись остальные.

Около полудня повели на допрос меня, но не в канцелярию, а в дом пристава, который находился тут же в общем полицейском дворе. Становой пристав Лужецкий был известен по всей Орловской губернии, как неутомимый искоренитель всяческой крамолы. Он сыграл большую роль в ликвидации революционных настроений среди местных рабочих и в вылавливании опасных элементов. На него раза два производились покушения, но безуспешно. Целыми днями он рыскал по своему округу, стараясь всюду быть сам и следить за тем, чтобы у него не было «ни соринки». И действительно, у себя в районе Радицкого стана. он навел идеальный полицейский лоск. Все перед ним трепетало или раболепствовало. И полицейские и штатские величали его не иначе, как барин. Некоторое время перед этим орловский губернатор публично благодарил его за образцовый порядок, установленный в его округе.

С внешней стороны Лужецкий являлся здоровым, широкоплечим мужчиной лет сорока, одетым в офицерскую форму. Белобрысые волосы его были острижены «под ежика» и придавали его свирепому лицу еще большую свирепость. Его глаза, взгляд и подход напоминали собой страшного цепного пса, который вот, вот набросится и начнет грызть жертву. С таким именно взглядом он подошел ко мне перед допросом. — «Слушай, ты должен сказать о себе всю правду. Скажешь правду, будет хорошо, не скажешь, — будь я сукин сын, если ты выйдешь живым отсюда. Ты сам видишь — мы действуем строго». Я рассказал ему вымышленную историю о том, что приехал в Брянск несколько дней назад в поисках работы, — надеясь получить ее либо в брянском арсенале, либо на паровозостроительном заводе в Бежице; что мой арест около леса лишь простая, неприятная для меня, случайность. Я видел, что рассказ мой произвел на него впечатление; мой «железный» паспорт подтверждал правдивость рассказа. Но в то же время, в глубине души, по какой то интуиции, он чувствовал, что за мною скрывается другой человек. Хотя он все время не менял своего зверского выражения и тона, я отлично уловил в нем некоторое колебание души, состояние раздвоенности. Он аккуратно записал в протокол все сказанное мною и, отсылая обратно в камеру, вновь пригрозил мне.

На следующий день пришла сестра Ипатова — Клавдия и дала обо мне сведения, в общем совпадающие с теми, что я давал накануне. Лужецкий совсем заколебался и решил, кажется, ограничиться справкой обо мне не в Подольской губернии, а у Брянской полиции. Отсылая меня в камеру, он в последний момент спросил меня, женат ли я. Я сказал, что женат — (по паспорту я значится женатым). — Как же Ипатова только что сказала, что ты холост? — воскликнул он, и все прежнее подозрение вновь вернулось к нему. Напрасно я говорил ему, что Ипатова мало знает меня, что она высказал i только свое предположение. Он весь уже зарядился против меня.

Из его квартиры меня в сопровождении трех стражников повели прямо к фотографу и сняли в двух видах. Я видел, что дело мое принимает грозный оборот и по пути к фотографу и обратно высматривал, нельзя ли дать тягу. Но на успех не было ни одного процента, и я благополучно был доставлен в свою камеру.

В камере я напряженно стал обдумывать свое положение. Мне предстояло — или быть раскрытым и тогда смертная казнь неминуема или (при нераскрытии) быть осужденным за бродяжничество на 4–6 лет каторги. А это означало вечно находиться под угрозой быть раскрытым и казненным. Все во мне говорило, что надо бежать и бежать сей час же, пока я нахожусь здесь в стане, а не переведен еще в брянскую тюрьму. Я внимательно осмотрел свою камеру, и луч надежды блеснул во мне. Арестантская, в которой я помещался, представляла собой довольно крепкий деревянный дом (сруб), который стоял в самом заду двора полицейского управления. В этом доме имелись две камеры и комната полицейского стражника, который находился при арестантах день и ночь. Двери из камер вели в комнату стражника, так что когда арестованных выводили в уборную, находившуюся во дворе, то они всегда должны были проходить комнату стражника и пройти часть двора. Уборная находилась сбоку арестантской и примыкала к небольшому заборчику, в нескольких шагах от которого начинался лес.

Наша камера всегда была заперта тяжелым замком снаружи. Но комната стражника, из которой выход вел во двор, была открыта, и даже в том случае, когда стражник бегал за чем либо на улицу, он ее не закрывал. Выйти из камеры прямо на двор, минуя комнату стражника, — нечего было и думать: стены были сложены из очень толстых бревен, с которыми ничего нельзя было сделать. Но две внутренние стены камеры, отделявшие нас от стражника, были сбиты из досок. Между досками местами были даже небольшие щели, через которые можно было видеть, что делается в стражницкой. Доски шли в горизонтальном положении. Я внимательно осмотрел их и увидел, что все они обоими концами входят в паз и прибиты поэтому наглухо. Все, исключая одной. Строитель внутренней стены должен был в одном месте срезать паз на ширину доски, дабы, благодаря этому, по порядку вогнать доски в пазы и разместить их одна за другой. Там, где паз был срезан, легла последняя доска. Одним концом она вошла в паз, а другим легла на срезанное место и была приколочена двумя большими гвоздями. Если прибитый гвоздями конец оторвать, тогда второй конец доски легко можно вынуть из паза; образуется отверстие, через которое легко можно пролезть в комнату стражника, из нее во двор, а из двора через забор в лес. Этот план бегства я и наметил себе.

У меня не было никакого оружия, с которым бы я приступил к делу. Я достал было из нар гвоздь, но сейчас же убедился, что он никакой помощи не принесет мне: доски были слишком крепко прибиты. Если бы была веревка, можно было бы через щели просунуть конец ее сверху намеченной доски и обратно вытянуть этот конец снизу ее. Тогда можно было бы тянуть за оба конца веревки к себе и оторвать доску. В качестве такой веревки я попробовал, было, шнурки от своих ботинок, но они моментально разорвались, не оказав никакого действия на прочно вбитые гвозди.

Дни тем временем шли. Я мог действовать лишь в те моменты, когда оставался один в камере и когда мой стражник Макушин выбегал за чем либо на улицу. Такие моменты случались редко. Обычно, со мной сидело несколько человек, пригнанных из разных мест района. В первый же день они были избиваемы, а затем отсиживались по несколько дней в арестантской вместе со мной. Однажды из села Дядькино, за оскорбление урядника, пригнали группу молодых заводских рабочих, человек в шесть. В течение недели, что они сидели со мной, их били несколько раз. Еды не давали никакой. Лишь к концу недели выдали на каждого по полтора фунта хлеба и поставили ведро с водой. Все это так на них подействовало, что двое поговаривали о самоубийстве, некоторые предлагали бежать. Люди были настроены революционно и из разговоров с ними я узнал, что они причастны к революционному движению и имели связи с максмалистами. Я решил, что можно доверить им свою мысль о побеге и попросить их помочь мне сорвать доску. Часть из них охотно откликнулась на мою просьбу, но другие, находившиеся во второй камере, напротив, запротестовали, когда мы начали тянуть доску. Им объяснили, что это делается для человека, которому грозит тюрьма. Не согласились: — пусть бежит тогда, когда мы уйдем, а иначе мы будем отвечать за его побег. — Пришлось ждать их ухода.

Положение мое между тем становилось крайне тяжелым. За 12–13 дней, что я находился здесь, мне выдавали хлеб всего два раза по полтора фунта; часто по целым суткам не давали воды. В течение первой недели я испытывал острые муки голода, которые затем несколько утихли. В нарах находились миллионы клопов, которые свирепо кусали и не давали спать. Но клопы были сущими пустяками в сравнении с другим врагом, который ежедневно точил меня. Это холод. Был конец сентября. Погода стояла и холодная и сырая. В окне моей камеры не было не только стекол, не было даже и рамы. Стояла лишь здоровая железная решетка. Погода на дворе и в камере была одна и та же. Меня не хватали лишь дожди. Я был взят в легком пиджаке и в нем одном спасался. Никаких подстилок не было — голые нары и голый пол. Днем было еще терпимо. Но как только наступал вечер и особенно ночь, камера наполнялась страшным холодом и не было от него спасения. В это время невозможно было ни лежать, ни даже сидеть. Я подымался на нары, прижимался к углу, стараясь уклониться от потока сырого и холодного воздуха, и так простаивал, все ночные часы. Засыпать удавалось лишь утром, когда несколько теплело. От голода и холода я очень ослабел, нары и пол камеры были сплошь усеяны моими волосами, которые стали безостановочно сыпаться с головы. Лужецкий хотел довести меня до отчаяния и заставить сознаться. Как мне потом передавали, он мог держать меня у себя не более недели, по истечении которой обязан был передать уездным властям. Но жажда отличиться, заслужить новый чин толкали его на нарушение закона и на применение ко мне мучительных средств, дабы вынудить сознание. Я не сдавался, и глухая, но упорная борьба с обеих сторон тянулась изо дня в день.

Прошло уже недели две, как он допрашивал меня последний раз. И вот он вновь вызывает меня и заявляет, что пришла справка из Подольской губернии обо мне. — Оттуда пишут, что никакого Гуляка у них нет, и значит ты соврал, назвавшись уроженцем Подольской губернии. Слушай, Гуляк, — продолжал он более миролюбивым тоном, — чего ты упорствуешь? Человек ты известный, но ты не хочешь сказать, для чего приехал в наш город. Расскажи откровенно и дело, вероятно, прекратится. — Я видел, что он соврал насчет справки из Подольской губернии и насчет моей известности. Я продолжал настаивать на своих первых показаниях и просил перевести меня в Брянск, зная, конечно, что этого он в настоящее время не сделает. Он заорал: — Никуда ты отсюда не пойдешь, пока не сознаешься во всем. На днях холодную (арестантскую) будем ремонтировать и ты будешь посажен в хлев на привязь, будешь валяться там на грязной земле.

Положение мое ухудшалось. Я видел, что срок остался мне небольшой. Через неделю, самое большое — через две, из Подольской губернии придет справка о Гуляке, будет установлено, что я не Гуляк, и после этого меня немедленно переведут в тюрьму. Необходимо приложить все усилия, чтобы бежать до этого срока. Ежедневно я пользовался каждой минутой, когда стражник Макушин выбегал за чем либо на улицу. Я все тянул доску, но безуспешно. Во время одной из таких попыток Макушин, стоявший за воротами двора, услыхал скрип в моей камере. Он быстро вбежал в арестантскую, схватил тяжелую нагайку и ко мне. — Что за скрип был? — Я ловко нашелся, сказав, что скрипят нары, когда на них сидишь. Нары действительно скрипели. В течение нескольких минут Макушин выстукивал молотком решетку на окне, пол и стены. Посмотрел на мою доску и ударил по ней раза два кулаком. Доска прочно держалась на своем месте. Страшно-подозрительный он вышел, пригрозив засечь нагайкой, если что случится. Я стал продолжать свою работу более осторожно, хорошо зная, что в случае ее обнаружения буду действительно избит и засечен нагайками.

Прошло уже три недели со времени моего ареста. Меня по прежнему почти не кормили. Я очень ослаб, но духовная энергия не покидала меня и я каждодневно брался за свою работу. Однажды утром, часов в девять вижу из своего окна, как спешно запрягают для пристава тройку лошадей. Он сам тут же одетый, бегает и отдает распоряжения. Мой стражник Макушин также одет по дорожному. Смотрю — он садится в фаэтон пристава и тоже едет с ним. Сердце мое учащенно забилось, у меня мгновенно пронеслась мысль — сейчас или никогда. Как только они выехали со двора, я взялся за работу. На этот раз у меня в руках было довольно крепкое орудие для срыва доски: я снял с себя кальсоны и через щели охватил ими конец своей доски. Прежде чем решительно тянуть ее, я внимательно осмотрел внутренность двора. В нем никого не было. Лишь на улице, из под ворот виднелись ноги часового, стоявшего на карауле. Я стал тащить. Доска шла горизонтально на высоте моего плеча и это не позволяло мне проявить всю силу и ловкость. Я тогда поднялся на нары, одной ногой уперся в них, а другой в стену и стал изо всех сил тащить. Проклятая доска не поддавалась. Я бился над ней уже с четверть часа, изодрал себе руки в кровь, а она ни с места. Наконец я увидел, что гвозди слегка сдвинулись. Это меня ободрило и влило новые силы. Я напряг все свои мускулы и еще раза два-три отчаянно дернул за доску и вдруг, потеряв равновесие, с размаха упал на нары, которые тут же рассыпались подо мной и с сильным грохотом посыпались на пол.

В первое мгновение я не понял в чем дело, думая, что я нечаянно оборвался и упал. Но когда поднял глаза, я увидел широкую полосу света на том месте, где находилась доска. Один конец ее был оторван и, свесившись вниз, она держалась на другом конце. Я быстро подбежал и поставил доску в прежнее положение, чтобы не бросалось в глаза. В этот момент из конюшни выбежал конюх и кинулся к моему окну. — Что ты тут делаешь? — закричал он. Я отвечал, что упали нары, когда я поворачивался на них. — Нары, — Макушина нет, он бы тебе показал нары, — проворчал он и пошел к себе в конюшню. Увидав вышедшего в это время писаря, он сказал ему насчет моих нар. Тот махнул рукой и пошел обратно в канцелярию.

Осмотревшись, я вылез через щель в комнату стражника. И здесь, к удивлению моему заметил, что из окошечка соседней камеры на меня смотрит молодой человек, посаженный туда накануне. Глаза его были расширены и выражали страх. Я схватил со стола Макушина свою шляпу, пихнул ее себе под полу и быстро подошел к выходной двери. Приоткрыв ее на маленькую щель и убедившись, что во дворе в этот момент никого нет, я вышел и, наклонив голову, пошел к уборной. Никто меня не заметил. За уборной я стал уже невидим. Я надел шляпу, перелез через забор и первые несколько шагов прошел не спеша, стараясь на случайных посторонних или на стражников, если бы они оказались поблизости, произвести впечатление человека спокойно прогуливающегося около леса. Но едва я вошел в лес и деревья стали прикрывать мою фигуру, я бросился бежать, углубляясь все дальше и дальше в лес. Бежал я версты три, а затем, устав, пошел обычным шагом. Несколько раз я останавливался и прислушивался: никакой тревоги не доносилось. И я опять с новой энергией удалялся.

Я удалялся вглубь знаменитого Брянского леса, который тянулся в разные стороны на сотни верст. Я знал, что в нем масса волков, часто приходящих даже к селениям, и что в нем не редкость набрести на медведя. Как раз за год перед этим наши рославльские товарищи — Абрам Хазанов и др., — спасаясь от полиции и войск в брянских лесах, имели там встречу с медведем. Но волки и медведи — все таки меньшее зло в сравнении с теми двуногими, которые могли гнаться за мной по пятам.

Поэтому я с облегченным сердцем, как к жизни, шел вглубь богатырского леса.

Шел я в чаще, избегая выходить на тропинки. Руководствуясь солнцем, я взял направление на станцию Льговскую, находившуюся верстах в 15 от места моего побега, и рассчитывал прибыть туда часам к двум-трем дня. На Льговской проживали товарищи, у которых я надеялся устроиться.

Прошло уже часа два с момента моего бегства. Я решил выйти из чащи леса и идти тропинками, считая, что нахожусь верстах в 12-ти от места побега и не подвергаюсь более опасности попасть в руки погони. С четверть часа я шел дорожкой и вдруг вижу — саженях в 30 от меня мою тропинку пересекает верховой стражник. На момент он остановился на перекрестке двух тропинок, как бы раздумывая, куда далее ехать, и повернул голову в мою сторону. Я бросился в кусты и в чащу леса. Он дважды выстрелил и огласил лес отчаянным воплем, созывая остальную стражу. Впопыхах, на сильном ходу я зацепил ногой за корень дерева и со всего размаха растянулся по земле. Шляпа моя слетела, и я никак не мог ее разыскать. Стараясь обмануть, стражника, я взял направление обратное тому, по какому побежал, и через две минуты неожиданно выскочил на железную дорогу, проходившую по лесу. Я перебежал ее и стал углубляться в чащу. Железная дорога загибала по лесу, и я слышал, как стражник, подскочив к группе путевых рабочих, спросил, не видали ли они, чтобы кто пробегал. Те ответили, что не видели. Я стал все дальше и дальше уходить от опасного места, и часа через два облегченно вздохнул. Я присел у одного дерева, как вдруг недалеко от себя слышу собачий лай — целая свора собак лает и заметно движется. Ужасная мысль мелькнула в голове, — на меня, должно быть, спустили собак, от которых нет никакого спасенья. Я ранее слыхал, что брянская полиция практиковала этот способ при розысках беглецов. Я вскочил и что было силы побежал в сторону от лая. Но в ту же минуту меня ударила мысль, что бегством по лесу я только притяну к себе собачью свору. Я оглянулся, ища спасенья. Взгляд мой упал на гигантское дерево. У основания его земля возвышалась холмом. Я знал, что такие холмы имеют внутри пустоту. Я нашел расщелину, заросшую мохом, и целиком влез в эту расщелину под корни дерева. Около моего дерева лежало другое поваленное, которое своим гигантским стволом закрывало вход в мое убежище. Я пролежал в нем несколько часов. Собачий лай давно умолк. Начало темнеть и полил дождь. Часа через два вода проникла в мое помещение, но я решил пролежать в нем по крайней мере до полуночи и уже потом выбираться из леса. Слышно было, как неподалеку где-то проходят железнодорожные поезда.

Поздно ночью — я думаю, было уже более двух часов — я выбрался из своей норы и стал осторожно пробираться в сторону шума поездов. Дождь все время шел, но в лесу стояла глубокая тишина, и треск веток, попадавшихся мне под ноги, далеко разносился. Я исходил из той мысли, что в лесу где-то находится засада, и поэтому старался продвигаться, как можно бесшумнее, дабы не быть услышанным.

Приблизительно, через час, я увидел, что иду в сторону, обратную от железной дороги. Я пошел назад, стараясь точно держаться того места, откуда несется шум проходящего поезда. Не проходит и часа, как я слышу шум поезда опять позади себя. Я еще и еще меняю направление и каждый раз путаюсь. Уже совсем рассвело, а я все блуждаю по своему лесу. Тогда я понял, что ходить по большому лесу, не зная способов ориентировки, трудно и опасно. В течение всего дня я метался от одного места леса к другому — и все напрасно, Я попал как бы в заколдованный круг и начал уже отчаиваться. Дождь шел, не переставая, а я от беспрерывной беготни обливался потом. Силы, однако, не покидали меня. Я попытался, было, взобраться на одно высокое дерево, чтобы с него наметить направление себе, но не смог долезть и до половины его. Начинало уже смеркаться, а я все нахожусь в том же положении, что и накануне ночью. В конце концов от чрезмерного физического и духовного напряжения у меня появились галлюцинации зрения и слуха. Я делал огромное усилие воли, чтобы не попасть им во власть и, действительно, освободился от них. Уже часов в пять вечера, не держась никакого направления, я случайно вышел на железную дорогу. Идти по ней было еще рано, но я уже не упускал ее из вида. Как только окончательно стемнело, я выбрался на полотно дороги и пошел по шпалам. В ближайшей сторожевой будке я спросил, правильно ли иду на Льговскую. Оказывается, я шел в противоположном направлении и оказывается, я попал совсем не на ту дорогу. Вместо Киево-Московской, как я предполагал, я шел по Риго-Орловской дороге. До Льговской мне предстояло пройти около 25 верст. Я безостановочно шел их и прибыл на Льговскую после полуночи. В ту же ночь я получил помощь от друзей, до которых добрался. Я вынужден был просидеть несколько дней на конспиративной квартире, пока на вокзалах не была снята усиленная слежка за мною. Через неделю я был уже в Москве.

* * *

Товарищей читателей может заинтересовать судьба лиц, которые были связаны с описанными событиями.

Абрам и Владимир, приезжавшие на наше освобождение в Александровск, вскоре после этого погибли. Абрам был застрелен на Амуре отрядом стражников недели через две после возвращения из Александровска; Владимир был повешен в екатеринославской тюрьме через несколько месяцев после казни Бабешко.

Тарас Онищенко попал на каторгу по ряду иных дел. Его участие в нашем александровском побеге не было раскрыто. Как передавали, он умер в Шлиссельбургской крепости от побоев и затем от туберкулеза.

Николай был одно время сослан в Сибирь под чужим именем; после вернулся. Ни разу он не был раскрыт царской полицией. До настоящего времени он живет на Амуре и ведет жизнь честного пролетария, работая на одном из амурских заводов.

Григорий Ипатов осенью 1910 года во время раскрытия нашей московской организации и всеобщих арестов членов этой организации, оказал вооруженное сопротивление стражникам в районе Брянска и был убит, Евстафий Ипатов судился со мной в Москве в 1911 г. по делу 36-ти[3] и в Бутырках отбывал каторгу; его сестры — Клавдия и Антонина — крепостное заключение за связь с братьями и Михаилом Гуляком. После революции проживали на старом месте в Брянске.

Василий Густавович Бек долгие годы был преследуем полицией и жил в нищете. В 1917 году, по выходе из тюрьмы, я навестил его в Екатеринославе. Он был уже шестидесятилетним полустариком, но мужественно относился к событиям. Социальный переворот в России полностью поддерживал. Летом, в 1919 г., при наступлении деникинцев на Украину, был схвачен белыми и, по сообщению, расстрелян ими за сочувствие и поддержку революции.

Анастасия Галаева была в 1911 году осуждена в каторжные работы по делу группы А. К. «Интернационал». После революции 17 года возвратилась из Сибири и продолжала работать в анархическом движении. Умерла в 1927 году от туберкулеза легких.

Становой пристав Лужецкий в дни керенщины был в армии и задавал тон в солдатском комитете. После октябрьского переворота, по настоянию брянских рабочих, в частности Евстафия Ипатова, был расстрелян.

Судьба Кривоноженко осталась неизвестной.

Париж, 17–31 августа, 1929 г.