Боренька не сразу опомнился после всех событий, штормовой волной подхвативших его молодую жизнь и унесших в новые дали.
Был он приличный, славный и скромный юноша. В университете занимался усердно, не все понимал, но все "зубрил" старательно, на экзаменах отвечал почтительно и даже самым радикальным профессорам нравился своим застенчивым видом и робкими, смущенными глазами.
Ему в течение всего университетского курса помогала тетушка, которой он никогда не видал в лицо. Какая-то старая, архивная тетушка, жившая в городе Загорске, где-то не то в Сибири, не то на Урале. Присылала она аккуратно по 40 р. в месяц и писала каракулями какие-то неразборчивые слова, вероятно, весьма нежные. А когда Боренька известил ее об окончании курса -- с дипломом второй степени, -- то неведомая тетушка по телеграфу перевела ему триста рублей.
И эти триста рублей положили начало его испытаниям.
Квартирная хозяйка, дородная и лицемерная полька панна Жозефина, всегда особенно внимательно относившаяся к Бореньке, по окончании им университета начала усиленно за ним ухаживать, часто заходила к нему попить чаю, поболтать и посплетничать насчет многочисленных квартирантов, у нее обитавших.
И в один прекрасный вечер, когда Боренька не удержался и сообщил, что тетушка "подарила ему по телеграфу" целых триста рублей, панна Жозефина, и без этого слишком хорошо знавшая состояние денежных дел своего квартиранта, вдруг проявила необыкновенную нежность и осыпала его невообразимым количеством комплиментов.
Боренька был скромный юноша, не знавший и боявшийся женщин. В редкие минуты совершенно бессмысленных, каких-то инстинктивных подъемов, за которые ему впоследствии бывало невыносимо стыдно, он с товарищами ездил к женщинам, покупал их дешевые ласки и возвращался домой, точно после совершенного преступления. И после этого еще более стыдился женщин. На улицах никогда не засматривал под шляпки, да и вообще не глядел на женщин. Знакомых у него не было. Жил он одиноко и угрюмо, хотя его сердце не раз бунтовало против такого уклада жизни и просило какой-то воли, о которой он, впрочем, и сам не имел никакого представления.
И когда панна Жозефина начала говорить с ним на самые важные и самые интимные темы жизни, он совершенно растерялся.
Панна Жозефина говорила довольно сносно по-русски, но яркий польский акцент звучал в ее словах слишком режуще.
-- Не можно, -- журчал ее голос и глазки маслились и странно-пытливо смотрели на Бореньку, -- не можно одному такому господину оставаться.
Звучало "оставаця".
И в мозгу у Бореньки точно маленьким острым молоточком кто-то долбил -- "ця-ця-ця"...
-- Не, не можно пану оставаться. И я уже все поняла, разумела. И прекрасная барышня, настоящая паненка уж тут есть... Есть... Как господин хочет...
-- Но мне никого не нужно, -- смущенно бормочет Боренька.
-- Я и не говорю, -- отвечает панна Жозефина. -- Я не говорю. Но только господин должен иметь должность. Может быть самим господином прокурором, а, может, и даже адвокатом. Большие деньги иметь можно. А без жены...
Боренька решительно встал.
-- Извините, хозяюшка, -- но я, ей Богу, не понимаю вас. И вы, вероятно, ошиблись. Я думаю уехать на днях. Так что все ваши речи -- ни к чему.
И лицо его пылало красками. И не надо было быть такой наблюдательной, какой была панна Жозефина, чтобы заметить, что Бореньке, в сущности, очень понравился весь этот небольшой и состоящий из неопределенных намеков разговор.
И панна Жозефина прекрасно рассмотрела это и с удвоенной энергией продолжала:
-- Да я ничего. Только позвольте завтра вас пригласить на ужин. После театра приедут мои знакомые. А у них дочка. Моя любимица... Анелька звать ее. Вот приходите. Хорошая очень эта барышня. Да вы ничего не думайте. Я ведь очень честная женщина... Признаю только любовь через церковь.
И панна Жозефина, колыхаясь всем своим излишне-большим и излишне-округленным существом, выплыла, точно вылилась из комнаты.
А Боренька заходил, как автомат, по своему скромному жилищу, и на сердце у него прыгали какие-то бесенята. Было радостно. И непонятно почему. Было весело и даже сладко. Точно кто-то, кто снился, да грезился в мечтах, поцеловал вдруг его -- в широко и жадно раскрытые губы...
Стыд сменился радостью, радость стыдом. Кто-то смеялся в сердце, щекотал уста, дразнил воображение. По-детски прыгало сердце, точно любимую игрушку получил он неожиданно в подарок. И когда, утомленный беспрерывной нервной ходьбой по комнате, Боренька опустился на узенький, с торчащими вверх сломанными пружинами, диван, ему вдруг так отчетливо представилось, что к нему наклонилось какое-то ароматное, юное личико, пахнуло райскими духами и молодая грудь нежно коснулась его дрожавшей груди.
-- Фу, пропасть!
Боренька вскочил и встряхнулся.
Стал быстро одеваться и скоро убежал из дому.
Убежал в кабак. В тот ресторанчик, где собирались постоянно студенты, его гимназические товарищи, но куда он не ходил, потому что не любил никакого буйства молодости и не понимал его.
Сейчас его туда потянуло. Ему хотелось новых ощущений, Он пылал неосознанной жаждой рассказать всему миру все, что он только что пережил. И в то же время хотелось ему осмеять и, осмеявши, выбросить из души все, только что пережитое.