Перевод с французского и примечания под ред. А. А. Сухова
Часть I. Либерально-конституционное движение
На русской границе
Вержболово, пятница 19 ноября (2 дек.) 1904 г
"Пока в России не будет конституции, я туда ни ногой", -- часто говаривал я моим русским друзьям. "Пора", -- сказал мне недавно один из них, -- "вы приедете, может быть, вовремя, чтобы присутствовать при ее рождении".
Вот почему я нахожусь сейчас в поезде, между Эйдкуненом и Вержболовым, пограничными станциями, немецкой и русской, на магистрали, соединяющей Париж и Петербург. Нигде не останавливаясь, я пересек Германию во всю ее длину, от Вестфальских равнин до равнин восточной Пруссии: все та же плоская земля, предтеча великой русской равнины. Какой-то петербургский коммерсант, болтливый, но добродушный немец, возвращающийся из Берлина, куда он ездил по делам, убеждает меня попристальнее глядеть в окна вагона, чтобы увидеть ручеек, служащий в этом месте границей. Говорят, это вызывает некоторое волнение. Однако ночь так черна, что мы не видим ручейка.
Появление контролера, проверяющего билеты, прерывает нашу беседу. Он берет у нас все наши газеты и журналы, разбросанные по скамейкам вагона. Их нельзя брать с собой в Россию. Итак, мне приходится оставить здесь все периодические издания, которыми я запасся: L'Humanite, Le Matin, L'Aurore, L'Europeen, Berliner Tageblatt, даже Le Temps, даже L'Echo de Paris.
Как раз номер "Юманитэ" содержит речь, которую Анатоль Франс произнес в Трокадеро; конец ее нисколько не похож на восхваление царизма. А "Парижское Эхо"? -- Оно как раз печатает недавние знаменитые резолюции съезда земцев в Петербурге. Это не менее опасно, чем речь Ан. Франса. Что касается "Берлинер Тагеблатт", то эта газета рассказывает на первой же странице о скандале в Михайловском театре, где публика освистала и оскорбила прима-балерину Балетту, и описывает, как великий князь Алексей, приняв мужественно -- и не без основания -- на свой счет эти свистки и ругательства, должен был улизнуть из ложи, где он не чувствовал себя в полной безопасности. Нечего и думать провезти этот номер газеты. Решительно все начинает мне казаться опасным. Невозможно преодолеть чувства некоторого инстинктивного недоверия и понятного беспокойства, когда въезжаешь в эту страну. Будем благоразумны. Только что, переезжая через пограничный ручеек, я еще не чувствовал себя в России; теперь лишь у меня такое впечатление, что я действительно приехал...
Вержболово. Таможенный досмотр, дело мне уже известное. Проверка паспортов, дело для меня новое. Носильщики в белых передниках и круглых, черных шапках, с бледными лицами и робким видом вошли в вагоны и почти без слова, без жеста унесли наш багаж в залу таможни. При входе жандармы отбирают паспорта. Зала залита волнами электрического света; длинные прилавки, на которых мы распаковываем и раскладываем наш багаж. Армия носильщиков роется в нем под бдительным оком чиновников таможни. У меня имеется кожаный портфель с моими рукописями; я очень беспокоюсь за его участь. Я знаю: их рассмотрит цензура и возвратит мне в Петербурге, если, конечно, они не содержат ничего подозрительного. Мой немец уверяет, что мне нечего бояться. Я все же опасаюсь...
И совершенно напрасно! Ни досмотрщики, ни чиновники не хотят замечать моего портфеля, который, однако, что называется, прямо лезет им в глаза. Мне объясняют: "Тут нет ничего удивительного. В последнее время правила здесь не слишком строго соблюдаются". И чтобы объяснить мою удачу причинами общего характера, я вспоминаю, что говорит пресса о русских делах: уже три месяца, как здесь веет некий дух либерализма и всюду вызывает благодетельные последствия. В таможне, как и в других местах, разумеется.
Вот, однако, две сцены, от которых мне становится снова не по себе. Рядом со мною человек от 55 до 60 лет, с пергаментным лицом, с густою бородой: у него что-то неладно с паспортом и багажом. Ему предлагают следовать за жандармом, и я вижу, как он возвращается тем же путем, каким мы прибыли. Ему не придется сесть в петербургский поезд. "У кого паспорт не в порядке, должен вернуться назад", -- говорит мой чичероне, -- "и германский поезд, который доставил нас сюда, ждет на вокзале для приема таких обратных пассажиров".
В той же зале, в то же время -- другая сцена: посредине стоит большой стол, а вокруг него таможенное начальство, жандармские офицеры. Среди них я узнаю одного путешественника, которого я уже заметил в поезде: он улыбается, переходит от одного жандарма и таможенника к другому, хлопает их фамильярно по плечу. Он -- русский; я вижу это по его внешности, манерам, разговору. Несомненно также, что это не простой смертный: в германском поезде он отправлялся торжественно в вагон-ресторан два часа спустя после общего обеда, чтобы избежать нежелательного соприкосновения с другими путешественниками; мы наблюдали, как он шествовал туда с достоинством в сопровождении почтительно изгибающегося, худощавого секретаря. Вот он теперь разговаривает с властями. Его багаж, разумеется, избавлен от досмотра. Паспорта с него тоже не спросят: знают, с кем имеют дело. Еще одна подробность, которую я как-то не заметил в поезде: этот важный господин -- кавалер ордена Почетного Легиона.
Два веса, две меры: гнет и фаворитизм; и то и другое, должен признаться, практикуется открыто. Подводя итог, скажу, что со мною лично, не в пример другим, обошлись довольно справедливо; по недосмотру, может быть, или, как мне объясняли, вследствие временного ослабления административных строгостей.
Прибытие
Петербург, суббота 20 ноября (3 декабря).
Я приехал в Петербург вечером на расположенный вдали от центра Варшавский вокзал. Во время переезда с вокзала в гостиницу я узнаю, что сегодня вечером состоится банкет писателей. На нем должны присутствовать Максим Горький и Леонид Андреев. Вечер будет носить характер политический и, наверное, произведет громадное впечатление. Для меня большое огорчение, что я не могу там быть. Завтра, однако, я надеюсь вознаградить себя за это лишение, отправившись собирать сведения.
Банкет писателей
Петербург, воскр. 21 ноября (4 декабря).
Сегодня только и говорят, что о вчерашнем собрании. Этот банкет писателей, говоря точнее, был банкетом "представителей интеллигентных профессий". Слова "собрание", "заседание" пугают немного правительство, и оно пришло сейчас с обществом к некоему молчаливому соглашению, которое, как кажется, удовлетворяет обе стороны; правительство хочет соблюсти внешность, общество требует, чтобы можно было свободно высказаться. Средство к тому -- банкеты. "Главное -- столковаться", -- говорю я, -- "дела идут, мне кажется, на лад". "Да", -- отвечает мне либерал из оптимистов, -- "дела идут так хорошо, что мы верим в ближайший успех наших требований, раз мы имеем возможность их высказывать. Вам известны решения, к которым пришли земцы. Вчерашнее собрание повторило их с еще большей смелостью. Предметом вчерашнего торжества было, как вы знаете, празднование сорокалетней годовщины со дня введения Судебных реформ Александра II".
Вчерашнее собрание выставило следующие требования:
1. Гарантия для всех граждан основных и неотъемлемых прав: неприкосновенности личности, свободы совести, слова, прессы, собраний и союзов.
2. Равенство всех перед законом, независимо от общественного положения, национальности и религии.
3. Участие свободно избранных представителей народа в создании законов и в утверждении бюджета.
4. Ответственность министров перед собранием этих представителей.
То обстоятельство, что эти резолюции свидетельствуют о полнейшем единодушии представителей интеллигентных профессий и земцев, дает им неоспоримое значение. Они подписаны 676 участниками банкета, среди которых находятся люди с самыми блестящими, самыми известными именами русской современной литературы и общественной мысли: Леонид Андреев, Анненский, Богданович, Ватсон, Венгеров, Бердяев, Максим Горький, Короленко, Мережковский, Миклашевский, Минский, Острогорский, Прокопович, Тан, Турчанинов, Якубович; много профессоров, врачей, адвокатов, инженеров и т. д. Председательствовал Владимир Короленко. Все эти обстоятельства, понятно, еще больше подчеркивают характер этой манифестации. Внушительная для самих присутствующих, она и в публике произвела сенсацию; она несомненно является поддержкой либеральной политики министра внутренних дел (Святополка-Мирского). Впечатление от этого банкета будет в сто крат сильнее, когда станут известными резолюции, вотированные на других банкетах, организованных по тому же поводу во всех крупных провинциальных городах.
Этот оптимизм меня обнадежил. У меня не было другого желания, как присутствовать при полном расцвете этой знаменитой весны, о которой мне твердят со всех сторон, указывая на ее первые благодетельные результаты. В своих мечтах я готов был уже видеть русскую революцию, начинающуюся праздником Федерации [Автор думает о празднике 14 июля 1790 г. на Марсовом поле в Париже в день первой годовщины взятия Бастилии. Здесь присутствовала масса народа из всех департаментов Франции, войска, двор, духовенство. И народ, и король клялись друг другу в верности. Впрочем, и этот праздник примирения и любви был кануном кровавых боев между монархией и восставшей нацией. Прим. ред.].
Однако, сам того не желая и к своему великому огорчению, я встретил в тот же день неизбежного либерала из категории пессимистов и скептиков, который мне сказал: "Весна? Полноте! Подождите, по крайней мере, чтобы показались хоть какие-нибудь ростки. Давно мы сеем, а что мы пожали до сих пор? У нас в России бывают такие заморозки весной, которые губят все. Сейчас мы много шумим по поводу собраний, по поводу резолюций представителей земств [6-го ноября. Смотри введение. Прим. ред.]. Вспомните, однако. Съезд земцев должен был иметь характер официальный, но не имел его. Резолюции должны были быть представлены императору; они ему представлены не были. Скажу больше: если бы они и были ему представлены, на них не получилось бы никакого ответа. Все, чего мы достигли за последние три месяца, так это того, что нам стало легче дышать, а получив возможность дышать, мы можем возвысить голос. Но уверяю вас, мы еще недостаточно громко говорим, чтобы быть услышанными. И даже эти относительно лучшие условия нашей жизни добыты не нами, либералами. Мы радуемся, что у нас князь Святополк-Мирский министром внутренних дел, но у нас он есть потому только, что социалисты-революционеры избавили нас в июле от зловещего Плеве и что бомба, которая его убила, оставила в высших сферах внушительные и поучительные воспоминания. Мы радуемся дарованному нам подобию свободы, однако без наших невольных и неизвестных дальневосточных друзей, без гибели порт-артурского флота, без ляоянского поражения мы были бы столь же безмолвны, как и бессильны. Сейчас мы уже не немы; вы могли в этом убедиться, но ничто еще не доказывает, что мы сильны".
Адвокаты
Петербург, вторник 23 ноября (6 декабря).
Сегодня говорят уже не только о банкете писателей. Третьего дня в здании Судебных установлений должны были собраться адвокаты, чтобы отпраздновать годовщину Судебной реформы 1864 года. Но двери здания оказались запертыми. Председатель Совета присяжных поверенных, Турчанинов, получил от прокурора Судебной палаты письмо, где этот последний заявлял, что цель собрания не соответствует зданию.
Разумеется, адвокаты протестовали, и весьма энергично. В час дня перед зданием Судебных установлений их собралось человек четыреста. Кто-то предложил устроить заседание в Городской Думе, куда все и направились [Это шествие адвокатов было довольно юмористически описано в одном из тогдашних листков. Полиция наблюдала процессию хорошо одетых, откормленных людей с тревожным недоумением, задавая себе знаменитый гамлетовский вопрос "быть или не быть?" в привычной для нее постановке: "бить или не бить?" С рабочими или даже со студентами она не колебалась бы. Тем временем адвокаты, чувствуя себя героями и почти революционерами, благополучно дошли до думы. Прим. ред.]. Заседание было весьма бурное. Турчанинов заявил, что в качестве председателя Совета присяжных поверенных он не может в таких условиях признать настоящее собрание законным, а затем удалился. Адвокаты остаются и выносят резолюцию, в которой констатируют, что им невозможно официально отпраздновать сорокалетие великой Судебной реформы. Они постановляют выразить прокурору Судебной палаты свое негодование и принести на него жалобу. Наконец, они присоединяются к представителям земств, требуя гарантий гражданской и политической свободы.
Я подозреваю, что адвокатура представляет наиболее активный элемент партии либералов. И невольно я думаю о роли, которую играли адвокаты в первые годы французской революции, в эпоху, когда так же, как и теперь, речь шла о том, чтобы вырвать конституцию у абсолютной монархии. К тому же, как мне говорят не без лукавства, адвокаты наиболее заинтересованы в осуществлении конституционного режима: терять им нечего [Это "нечего" великолепно. Адвокатам при старом режиме жилось весьма неплохо. Прим. ред.], а выиграть можно очень много.
Из телеграмм и писем стало известным, что во всех частях империи годовщина Судебной реформы была отпразднована банкетами, что эти торжества приняли повсюду характер политический и что везде были вынесены резолюции, аналогичные резолюциям, принятым земцами. В Москве собрание было особенно многочисленно, и ораторы весьма смелы. Один из университетских профессоров сделал краткий исторический обзор Судебной реформы. Он указал на возмутительную роль Муравьева, министра юстиции, который, будучи сначала защитником и сторонником уставов 1864 года, впоследствии их систематически нарушал, искажал, изменял. Характерная подробность: один из членов организационного комитета банкетов (при московской земской управе) произнес такую сильную речь, что каждая его фраза была покрыта аплодисментами -- ораторский успех, в России весьма редкий.
Я узнал также, что две недели тому назад, когда Святополк-Мирский объявил представителям земств, собравшимся в Петербурге, что их съезд не может считаться официальным, более ста присяжных поверенных округа Московской Судебной палаты собрались под председательством Мандельштама и отправили собранию земцев декларацию с требованиями конституции и свобод.
Все эти новости произвели на меня сильное впечатление. Я нарочно пошел повидать моего позавчерашнего либерала-пессимиста, чтобы с ним поквитаться и убедить кстати самого себя. В разговоре с ним я настаиваю на значительности полученных из провинции новостей. Он обо всем осведомлен не хуже, пожалуй, даже лучше меня. Он, например, рассказывает, что в Одессе и Нижнем Новгороде в субботу состоялись банкеты либералов, и что явившиеся туда делегаты рабочей партии были приняты с энтузиазмом, причем ораторы требовали свободы стачек. В Саратове состоялись два банкета: один -- дворянства, другой -- социал-демократов и социалистов-революционеров. Участники этого последнего банкета послали дворянам делегацию, чтобы сообщить им принятые резолюции, и дворяне в свою очередь восторженно присоединились к этим резолюциям.
"Возможно ли", -- говорю я, -- "чтобы правительство могло противостоять всеобщему, усиливающемуся с каждым днем давлению общественного мнения?"
"К несчастью", -- отвечает он мне, -- "наше правительство не слишком чувствительно к этому давлению. У него есть старые аристократические предрассудки, от которых оно не может отделаться. Оно не любит, когда на него наседают. Оно дарует не то, что у него требуют, а то, что ему угодно дать, и когда это ему угодно. Нельзя сказать, чтобы оно нам никогда не делало сюрпризов, и было бы несправедливо с нашей стороны жаловаться. Вспомните манифест 11 (24) августа по поводу рождения царевича: какие великие и богатые милости получили мы тогда! Сложение с крестьян недоимок по выкупным платежам, отмена наказания кнутом, обещание прощения политическим осужденным и эмигрантам в том случае, если они раскаются и отрекутся от своих заблуждений -- чего там только не было! Правда, смешно было рассчитывать на поступление этих знаменитых недоимок, что же касается наказания кнутом, то его уже давно не применяют на практике [Заменив с успехом розгами. Прим. ред.], и отмена имеет бумажный характер. А по поводу прощения -- в виде награды за раскаяние, -- мы можем лишь восхищаться этой великодушной мерой, в особенности, когда применение ее зависит от произвола министров и губернаторов. Мы, видите ли, даже и не мечтали никогда о подобных подарках по поводу счастливого рождения наследника. Мы ждали совсем другого. Теперь мы требуем конституции; что касается меня, я убежден, что именно поэтому-то мы получим нечто совсем иное. Царь захочет еще раз нас удивить: ее-то именно он нам не даст!"
Ясно, что подобные речи не в состоянии ни подогреть, ни поддержать восторженного настроения.
Демонстрация 28-го ноября[*]
[*] - Эту демонстрацию организовали большевики. Меньшевики высказывались против, считая, что подготовления к ней начались слишком поздно и что рабочие кварталы не успеют даже получить в достаточном количестве прокламаций с призывами. Однако, как правильно подчеркивает Авенар, на Невском вместе со студентами оказалось немало рабочих из-за Александро-Невской заставы, то есть из района, самого отдаленного от центра города. (Прим. ред.)
Петербург, понедельник 29 ноября (12 декабря).
Сегодня общественное возмущение доходит до своего апогея под влиянием вчерашних кровавых событий. Уже целую неделю говорили о социал-демократической демонстрации, назначенной на воскресенье, но слухи ходили самые противоречивые. В последний момент, в субботу, казалось, что демонстрация не состоится. В воскресенье утром градоначальник предупреждал, однако, публику в объявлении, напечатанном крупным шрифтом на первой странице больших газет, что на после-обеда назначена демонстрация, и что публика поступит благоразумно, воздерживаясь от всякого в ней участия, ибо полиция прибегнет "к законным мерам", чтобы восстановить порядок. Несмотря на это, около полудня на Невском собралась большая толпа, в особенности на Казанской площади, центральном пункте Петербурга. Меры, принятые полицией, делают весьма затруднительным даже сегодня восстановить точно картину того, что произошло.
Наиболее точные сведения, собранные мной, были мне доставлены очевидцем. Благодаря своей профессии (он доктор) и экипажу, он мог несколько раз в течение после-обеда проникнуть за полицейские оцепления, непроницаемые для публики. Вот что видел этот свидетель: выходя в час дня после завтрака от своих знакомых, живущих недалеко от Казанской площади, он заметил казаков, атаковавших толпу. Быстрым обходным движением они окружили одну группу людей, которые и были арестованы; среди них было много студентов, но также немало рабочих Александро-Невского фабрично-заводского района. Таким образом, демонстрация не имела характера исключительно интеллигентского, как сперва предполагали и утверждали.
Около трех часов на Михайловской улице, недалеко от Гостиного Двора, как раз против Думы, было собрано десятка два дворников, десяток городовых и три или четыре казака; они, казалось, поджидали кого-то: дело в том, что дом на углу Михайловской и Невского был преобразован в тюрьму, и туда запирали демонстрантов по мере того, как они были арестовываемы. Вот ведут студента, уже избитого кулаками и сапогами. И прежде, чем запереть в импровизированной тюрьме, его избивают еще раз.
Три минуты спустя -- такая же возмутительная сцена. Ведут студента гигантского роста; голова его распухла и окровавлена. Его избили саблей плашмя, и он едва держится на ногах или, вернее, его поддерживают окружающие. И вот на избитого, беззащитного, готового упасть в обморок человека бросаются эти звери и бьют его кулаками и сапогами. Из полицейского поста выходит пристав. Знаком он пытается прекратить эту дикую сцену. Напрасно. Он бессилен остановить этих людей, опьяневших от злобы.
Говорят, -- газеты о вчерашнем дне пишут до странности кратко -- говорят, что во время демонстрации никто не был убит. Тем не менее, привожу здесь свидетельство врача, по словам которого в одном из домов, преобразованных во временные тюрьмы, был обнаружен мертвым какой-то студент. И, вероятно, это не единственный случай.
"Journal de Saint-Petersbourg" ["Journal de S.-P." -- петербургская французская газета, зависевшая одновременно и от французского посольства и от русских официальных кругов. Французская республика и российская монархия с начала 90-ых годов мирно сожительствовали друг с другом и даже заключили формальный союз. Французский капитал нашел весьма удобное для себя помещение в российских государственных займах и торгово-промышленных ценных бумагах и был кровно заинтересован в поддержке существующего в России строя. Далее французские имущие классы лелеяли тогда вcе время мысль о возвращении Эльзас-Лотарингии, отошедшей к Германии в результате франко-прусской войны 1870--71 г. Царизм обязался помочь своей союзнице в случае ее новой войны с Германией. Это еще одна причина, почему французское посольство всегда поддерживало у нас старый режим. Из сказанного вполне понятно, что "Journal" в своем "освещении", вернее, затемнении событий 28 ноября вполне преднамеренно лгал, отстаивая в России интересы французских банкиров и прочей французской буржуазии и правильно предчувствуя, что рабочая революция может отнестись без уважения к долговым обязательствам царского правительства. (Прим. ред.)] говорит о "нескольких лицах, получивших легкие ушибы". "Не было", -- продолжает газета, -- "ни убитых, ни раненых, ни искалеченных". Что это: наивность или желание создать иллюзию? Мне уж больше по душе то бесстрастие, которое обнаружили несколько иностранцев, поместившихся на балконе Европейской гостиницы и фотографировавших эти возмутительные сцены. В пять часов еще нельзя было проходить мимо Казанского собора. Демонстрация продолжалась. Старшие дворники стояли еще двойной цепью перед церковью. Подобрали нескольких раненых городовых, а из публики -- одного адвоката. Что касается числа демонстрантов раненых или арестованных, то мне называли разные цифры: и пятьдесят, и сто, и двести. Число лиц, принимавших участие в демонстрации, по словам одних -- 300, другие говорят -- пять тысяч.
Кому верить? Утверждать, что огромные силы полиции были мобилизованы против демонстрации в 300 человек -- это, конечно, вздор, и официальные газеты не лгут, говоря всего о "нескольких тысячах". Но если они считают нужным сообщить приблизительные цифровые данные о демонстрации, почему не говорят они правды о ее результатах. Следствием этой системы умолчания являются самые разнородные слухи, которыми полон город.
Во всяком случае, воскресная демонстрация не была только прогулкой трехсот студентов но Невскому, и рассеяли ее иначе, чем ласковыми словами и отеческими жестами. Увы, в наступающем декабре (он для русских начинается завтра) повторение вчерашних диких сцен весьма и весьма возможно...
Дворники
Петербург, вторник 30 ноября (13 декабря).
Дворники пользуются печальной известностью. Воскресные события показали мне воочию и роль, которую они исполняют, и их зверство. Я, конечно, и раньше знал, что они в тесной связи с полицией. Не говоря о моем паспорте, который я должен был вручить дворнику нашего дома в самый день моего приезда, я потом узнал, что дворник расспрашивал Катю, прислугу, собирая всякие сведения на мой счет, напр., каким образом я, иностранец, попал именно в этот дом. Это маленькое дознание было произведено не столько ради удовлетворения собственного любопытства, сколько в исполнение приказа, полученного от полиции. Студенты рассказывали мне, что наблюдение за ними дворников еще более строго и унизительно. Дворника учат ненавидеть студентов, ненавидеть также евреев, которых постоянно могут лишить права жительства. Дворники получают вопросные листы, цель которых точнейшим образом информировать полицию о жильцах-студентах. Эти вопросные листы составлены в следующих выражениях:
1. Откуда студент прибыл?
2. Куда?
3. Достаточно ли обеспечен в материальном отношении; если нет, то откуда добывает средства на свое существование?
4. Как он живет: у родных, знакомых, с товарищем или же одиноко?
5. Фамилия.
6. Имя и отчество.
7. В каком учебном заведении слушает курсы или куда держит экзамен?
8. Какой ведет образ жизни, замкнутый или рассеянный, имеет ли знакомства и из какого круга?
9. Не замечается ли в образе жизни, одежде, поведении чего-либо особенного, способного возбудить какое-либо подозрение?
10. Когда он приехал?
Мало этого: дворник может запретить студенту принимать у себя более пяти лиц единовременно. Если он знает или только предполагает, что в комнате студента собралось более пяти человек, он имеет право войти и удалить присутствующих. Дворники ненавидят и притесняют студентов. В прошлое воскресенье они имели случай безнаказанно дать исход своей ненависти самым циничным и жестоким образом.
"У нас", -- говорило мне одно лицо, -- "полиция никогда не предупреждает беспорядков. Она ждет, пока беспорядки возникнут, а потом их подавляет. В воскресенье, как и всегда в подобных обстоятельствах, собрали дворников группами и держали их с четырех часов утра в некоторых дворах в центре города. Благодаря раннему часу, публика не видела, как они собирались. Потом их на тощий желудок все утро поили водкой. А затем, в полдень, их выпустили против студентов, которых они считают своими злейшими врагами".
Этот рассказ находит себе подтверждение в словах многих лиц. Я узнал также, что не одни студенты пострадали от свирепости дворников. Были избиты люди, не принимавшие никакого участия в демонстрации, и некоторые из них намереваются возбудить судебное преследование против градоначальника, ибо исполнение дворниками функций внешней полиции законом не предусматривается [Что-то о таких исках мы не слыхали. Здесь Авенар, несмотря на ряд уроков, полученных им от российской действительности, вообще показывает себя неисправимым оптимистом. (Прим. ред.)].
Петербургские вечера
Петербург, четверг 2 (15) декабря.
Вчера я был в гостях у одной писательницы, хорошо известной в Петербурге. В этот вечер настроение у всех было повышенное, под впечатлением воскресных событий. Юные студенты и студентки говорили с большим воодушевлением. Они передавали возмутительные подробности усмирения, рассказывали о бале студентов технологического института, имевшем место вечером того же дня [25 ноября -- день годовщины основания петербургского технологического института -- праздновался всегда торжественным образом. Уже с 1901 г. эти "балы" переродились в политические собрания. Разумеется, в нескольких помещениях бальная обстановка сохранилась, и там студенты-белоподкладочники, нарядные дамы и барышни и куча подходящих к ним гостей отплясывали напропалую до рассвета. Однако центр тяжести вечера состоял в собраниях в больших чертежных верхних этажей (III и IV). Здесь сходились радикальные студенты и курсистки из всех высших учебных заведений, рабочие и просто любопытствующая публика. Ораторы -- большей частью популярные среди молодежи писатели, адвокаты и пр. -- говорили на жгучие современные темы. Вечер 1904 г. отличался особенной левизной. Танцоров политики вытеснили окончательно. В большой чертежной I курса состоялось собрание интеллигенции, о котором пишет Авенар. Здесь блистали своим красноречием б. бакинский голова Новиков, адвокат Волькенштейн и другие либералы. Тут же выступали эс-эры. Эс-дэ (большевики и меньшевики вместе) организовали отдельное рабочее собрание в большой химической аудитории. У нас, кроме известных уже аудитории подпольных работников, выступило несколько марксистов-журналистов (напр., Румянцев), а также тов. Коллонтай. В заключение была принята резолюция о том, что только социал-демократия отражает и защищает истинные интересы рабочего класса и страны в целом. Я с несколькими рабочими был делегирован на "всесословную сходку" и там провел ту же самую резолюцию, за которую, "испугавшись демагогов", голосовали... либералы. В конце вечера все помещения Технологического института были переполнены митингующими. Избитые на демонстрации студенты и рабочие воспламенили своими речами слушателей, и в результате царский портрет в актовом зале был закрыт красным знаменем, а затем, говорят, серьезно пострадал. Аналогичные, но менее значительные собрания, происходили "весной" во всех высших учебных заведениях Питера. (Прим. ред.)]. После возмутительных сцен, разыгравшихся днем, никому, конечно, в голову не приходило танцевать. После горячих речей собрание, в котором участвовало более пяти тысяч студентов, адвокатов, врачей и т. д., вынесло резолюцию, гласящую, что отныне демонстранты должны иметь при себе оружие. Кто-то указывает студентам, что момент для демонстрации был выбран неудачно. "Вы демонстрируете в то время, когда мы еще не знаем, как отнесется правительство к конституционным требованиям, как раз, когда мы ждем царского ответа на резолюции земцев. Вы все дело испортите. Не было никакого смысла демонстрировать именно в воскресенье; уж лучше бы выбрать вчерашний день, когда происходил процесс Сазонова".
Студенты отвечают, что они хотят не получать, а брать!
"Мы не хотим, чтобы нам бросали кости, как собакам", -- говорит один, -- "мы не хотим просить правительство ни о чем". Большинство среди них не либералы-конституционалисты, а либо социал-демократы, либо социалисты-революционеры. Они соглашаются, что среди либералов есть демократы, но они относятся в то же время с недоверием к некоторым земцам, которые, называя себя либералами, не стоят за всеобщее голосование и удовольствовались бы легко одной Верхней Палатой. Молодые отличаются страстной непримиримостью.
Слушая их рассуждения, я понимаю, что сейчас политика для них -- все в жизни. Рядом с ними -- люди, ставшие жертвами политики, жертвами в смысле, который нам, французам, необычен. Это -- бывшие ссыльные, вернувшиеся из Сибири или из других отдаленных мест империи. Я беседовал с одним из них, проведшим десять лет на Сахалине; я встретил жену другого политического, который был заключен в продолжение года в Шлиссельбурге, а потом провел пять лет в Сибири, на тысячи верст к северу от Иркутска; он жил в шалаше из веток, на которые лил воду, чтобы получить таким образом ледяную крышу. Эти люди действовали в эпоху, когда самодержавие было менее угрожаемо, чем сейчас, но оно от этого не было менее свирепо.
Много спорят о возможной политике правительства в ближайшем будущем. Сегодня господствует пессимистическое настроение. Мне показывают следующий текст:
"Распоряжением министра внутренних дел от 25-го сего ноября газете "Сын Отечества", ввиду ее вредного направления, выразившегося в особенности в статьях "Заметки журналиста" и "Из провинциального портфеля", объявляется второе предостережение, в лице редактора-издателя Сергея Юрицына".
Вчера газета "Право" получила второе, а вышеупомянутый "Сын Отечества" третье предостережение, что влечет за собой его приостановку на 3 месяца.
Наиболее оптимистически настроенные начинают задумываться по поводу искренности либеральных намерений правительства, и в особенности министра внутренних дел. Одни жалеют или защищают Мирского, но есть и такие, которые открыто обвиняют его в слабости. "Еще сегодня", -- говорит мне один адвокат, -- "он отказался передать императору петицию от адвокатов Москвы и Петербурга. Итак, еще один скверный симптом. Мы, несомненно, идем к реакции".
Особенно занимает всех ожидаемый в ближайшие дни царский манифест. Он должен появиться 6-го декабря, в день Николая. Идут бесконечные разговоры о возможном содержании этого манифеста.
Петербургская и московская городские думы
Петербург, воскресенье 5 (18) декабря.
Два важных политических события в течение прошлой недели: заседание московской думы во вторник, петербургской -- в среду, где думцы единогласно приняли требование конституционных гарантий.
Новость эта, опубликованная на следующее утро, вызвала по всей России неописуемый энтузиазм. Это было сигналом, зарею. В тот же вечер петербургская дума собралась на экстренное заседание; председательствовал генерал Дурново. Все присутствующие члены (приблизительно 80 из 160) этого довольно-таки реакционного собрания единогласно постановили в закрытом заседании, что они присоединяются к резолюции московской думы. Сверх того было решено подвергнуть вопрос новому обсуждению в очередном общем заседании, назначенном на пятницу, т. е. через день. Конституционная партия одержала верх настолько, что присутствующие члены партии стародумцев тоже вотировали за. И один из них -- лицо весьма значительное и по той роли, которую он играет теперь, и по своему прошлому -- так объяснил, почему он голосовал за конституцию:
"Десять лет я исполнял обязанности, давшие мне возможность хорошо узнать, что такое злоупотребление властью со стороны администрации. Десять лет я боролся с N-ской думой (не петербургской). Не знаю, кто из нас был прав, но я знаю, что городские общественные управления должны пользоваться большей свободой. Я люблю государя. Я ему присягал. Но я буду голосовать за то же, за что и вы, ибо, по-моему, требовать конституции -- это доказать, что любишь своего государя и остаешься ему верен".
Итак, все указывало на то, что заседание петербургской думы, назначенное на пятницу вечером, оставит по себе долгую память. Те, кто по секрету узнали, что происходило в среду, уже учитывали вероятные результаты пятничного заседания и заранее радовались. Увы! Заседание это длилось полчаса; ни речей, ни голосования... В пятницу вечером в думе я присутствовал при том, как задушили предполагавшиеся прения. Получен был приказ сверху, -- от министра внутренних дел, "сторонника либеральных реформ", как это всякому известно, -- которым предписывалось председателю объявить собранию, что оно в своих суждениях не должно выходить из тесного круга вопросов городского благоустройства. Пятьдесят гласных немедленно удалились в знак протеста, но пятьдесят человек -- это ведь не все собрание, это даже не большинство. Дума не отправилась искать своей "Залы для игры в мяч", чтобы там продолжать заседание на свободе... [Когда представители "третьего сословия" объявили себя 17 июня 1789 г. представителями всего французского народа и назвали себя Национальным Собранием, двор возмутился их наглостью и принял свои меры, чтобы помешать дальнейшим заседаниям "крамольников". Когда те явились утром 20 июня на место, они застали зало заседаний запертым и окруженным солдатами. Тогда, по предложению доктора Гильотэна, отца гильотины, депутаты отправились в манеж для игры в мяч. Среди необыкновенного подъема настроения собрание единогласно присягнуло не расходиться и собираться везде, где позволят обстоятельства, пока не будет создана и прочно утверждена новая конституция. Толпа пред манежем ответила на эту клятву громкими приветствиями. Двор разбудил дремавшие силы народа. (Прим. ред.)]
Я знаю, что мы в Петербурге, я знаю, что на сей раз речь идет только всего о городской думе, а не о каком-нибудь политическом собрании; все же случившееся весьма неприятно для конституционной партии. Странный пример подают столичные думы своим провинциальным сестрам. Да и земства найдут, вероятно, что Питер довольно плохо подготовляет их будущую работу. Несомненно, однако, что в течение ближайших двух месяцев настоящий кризис получит то или другое разрешение. В каком направлении?
Царский Манифест, нетерпеливо ожидаемый на завтра (Николин день), может принесть конституционалистам осуществление их заветнейших надежд, но может и разочаровать их окончательно. Но следует предвидеть и такой случай, что манифест не принесет ровно ничего: ни обещаний, ни отказа, ни даже указания на образ мыслей правительства. Словом, с тех пор, как на Руси стало несколько легче дышать, т. е. за последние три месяца, с момента назначения Святополка-Мирского министром внутр. дел, всеобщая вера покоится на словах министра, провозгласившего свое доверие нации.
Но какими непрочными представляются основания этой веры, если мы вспомним некоторые характерные факты последних дней: 26 ноября -- реакционная тронная речь в финляндском сейме, 28-го -- свирепое подавление студенческой демонстрации, 30-го -- приостановка газеты "Сын Отечества" на 3 месяца и второе предостережение газете "Право"; 1-го декабря -- отказ Святополка-Мирского передать царю резолюции московских и петербургских адвокатов; наконец, 3-го -- решительное запрещение прений, предписанное петербургской думе.
Конечно, банкет писателей 20 ноября, заседание присяжных поверенных 21 ноября, собрания адвокатов, состоявшиеся по всей России для празднования годовщины Судебных уставов и требования конституции, заявления различных сословий на финляндском сейме, заседание московской думы (во вторник) -- все эти выступления от этого, разумеется, нисколько не теряют в своем значении. Но можно ли с уверенностью предвидеть, что случится, если правительство все еще находится в нерешимости: принять ли открыто тактику абсолютизма, подозрительного и реакционного, или показать себя решительно либеральным. Еще сегодня то или другое решение стоит целиком под знаком вопроса: царь скажет свое слово завтра в манифесте. А если он его не скажет, то в течение ближайшего месяца заговорят земцы на своих собраниях... [Автор совершенно не предвидит возможности выступления широких народных масс. Для него в это время вся суть момента концентрируется в относительно маловажных разногласиях между либеральной и консервативной частями имущей верхушки. При этом он целиком опьянен потоком либеральных речей и верит, что этот поток снесет плотину самодержавия. Правительство молчало, но оно в тиши готовилось к ликвидации вынужденных от него либералами уступок. Как давно известно, реакционеры не болтуны, а большие практики. (Прим. ред.)]
Земства и конституционное движение
Петербург, среда 4 (21) декабря.
Ничто не может дать более точного представления о современном политическом возбуждении в России, как знакомство с повестками дня, резолюциями, адресами, заявлениями и т. д., вотируемыми или подписываемыми на бесчисленных собраниях официальных и частных, которые происходят не только в таких больших центрах, как Москва и Петербург, но даже в самых отдаленных уголках огромной империи. Всеобщность и единодушие этих требований, их смелость, шум, произведенный некоторыми из них, вызвали такое глубокое и такое разнохарактерное волнение в обществе и в официальных сферах, что правительство сочло нужным вернуться в течение двух последних недель к таким мерам строгости, от которых уже успели несколько отвыкнуть: предостережения газетам, приостановка их, приказы и циркуляры, запрещающие собраниям обсуждение известных вопросов, а газетам -- опубликовывание отчетов о заседаниях, имеющих политический характер, и даже запрещение печатать некоторые слова, оскорбляющие уши реакционеров.
Говорят -- а говорят так много -- что, будто бы, еще один циркуляр запрещает отныне чиновникам телеграфа в провинции принимать телеграммы, содержащие постановления собраний, имеющих политический характер. Таким образом, в течение некоторого времени мы не будем знать, что делается в глубине России, но это отнюдь не значит, что там ничего не произойдет.
У нас уже имеются первые сведения о том, что такое представляет собой легальное конституционное движение. Губернские земские собрания уже начали собираться. Первая -- Калуга, потом Ярославль, потом Вятка, Полтава составили всеподданнейшие адреса, где почтительная и условная форма прикрывает точное и твердое требование конституционного режима. Земские собрания, таким образом, подтверждают солидарность со своими представителями, посланными ими в прошлом месяце на съезд в Петербург.
Мы переживаем весьма критический момент. Быть может, удалось бы "канализировать" действующие силы, но не остановить. Мелкие репрессивные меры радуют тех, кто был бы весьма огорчен, если бы правительство пошло навстречу и дало свою конституцию. Но правительство не решается. Оно надеется, вопреки очевидности, победить японцев, освободить Порт-Артур, истребить при помощи своей Тихоокеанской эскадры японскую. Сторонники оппозиции, хотя гордость и патриотизм некоторых из них и страдают, желают и ждут в близком будущем совершенно противоположного, по крайней мере, в том, что касается Порт-Артура. Таким образом, вопросы внутренней политики тесно связаны с войной. Правительство хочет лишь выиграть время, но со всех сторон увеличиваются знаки нетерпения и протеста. Земства сразу же ударились в открытую оппозицию; волей-неволей, а царю придется решиться стать заодно с ними или против них. Он не обнародовал манифеста 6-го декабря, но он не может дольше молчать: в его интересах не заставлять дольше ждать своего ответа.
Царский ответ
Петербург, четверг 9 (22) декабря.
В "Правит. Вестнике" читаем:
"6-го декабря председатель черниговского губернского земского собрания представил по телеграфу его императ. величеству ходатайство означенного собрания по целому ряду вопросов общегосударственного свойства. -- На телеграмме этой его импер. величеству благоугодно было собственноручно начертать: "Нахожу поступок председателя черниговского земского собрания дерзким и бестактным; заниматься вопросами государственного управления -- не дело земских собраний, круг деятельности и прав которых ясно очерчен законами"".
Фраза Степняка приходит мне на мысль:
"Русскому либеральному движению приходится иметь дело с самой упрямой династией в мире, которая всегда обнаруживала совершеннейшую неспособность понять как свои собственные интересы, так и интересы нации. Ни одному здравомыслящему человеку не придет в голову надеяться на то, что Романовы когда-нибудь обратятся к истинно-либеральной политике".
Тверское дворянское депутатское собрание
Тверь, суббота 18 (31) декабря.
Я выехал из Москвы в Тверь. Здешнее земское собрание соберется лишь в феврале, но я знал, что вчера должно было предварительно состояться дворянское депутатское собрание.
Издавна собрания тверского дворянства играли в истории русской внутренней политики значительную роль, ибо тверские дворяне всегда были во главе либерального движения. Еще в Москве и Петербурге я мог убедиться, что не только в Тверской губернии, но и по всей России будут следить на этот раз с особенным вниманием за дебатами в названном собрании.
Было известно, что две партии, либеральная и консервативная, начнут борьбу приблизительно с равными силами.
Первый же день представил капитальный интерес. Борьба распалась на две схватки: первая имела место после обеда, вторая вечером; и это второе заседание окончилось в час ночи двумя голосованиями, давшими полную победу либералам.
Послеобеденное заседание было посвящено дебатам и речам. По предложению одного гласного было решено рассматривать отдельно приветственный адрес по поводу рождения наследника и вопрос о политических реформах. После этого, вслед за многозначительными заявлениями ораторов той и другой партии, что "анархия и дезорганизация царят сверху донизу в русском обществе", консерваторы пришли к заключению, что следует предоставить императору заботу восстановить спокойствие путем строгого применения принципов самодержавия; спасение -- в традиционной русской политике: власть -- с одной стороны, повиновение -- с другой. "Победа, все же, останется за нами", -- выразился даже один из ораторов, -- "ибо мы представляем повиновение, а противники наши -- борьбу". Либералы, напротив, в весьма удачных речах, из которых последняя и лучшая была произнесена Иваном Петрункевичем, резко высказывались в том смысле, что зло можно излечить отныне лишь "влив новую кровь в политические органы страны, удовлетворив тем самым повелительным требованиям общества, которое хочет представительного образа правления".
В семь часов вечера члены либеральной партии собрались на обед в Центральной гостинице для обсуждения текста предложений, которые должны были быть доложены собранию в ночном заседании. Для ведения дебатов избрали генерала Кузьмина-Караваева, профессора-юриста в одной из высших военных школ Петербурга, который издавна пользуется своим положением, чтобы служить интересам либерального движения. (Он, если не считать еще какого-то молодого пехотного капитана, был единственным военным среди тверских конституционалистов, тогда как консерваторы представляли пеструю картину чиновных мундиров как статских, так и военных: генералов, адмиралов и т. д.). Стол был накрыт на 70--80 человек; стало быть, на обеде присутствовало лишь около трети всех членов собрания. Поэтому либералы вовсе не были уверены в исходе борьбы, и некоторые весьма сомневались в победе. После совещания решили свести все предложения к двум: представить царю поздравительный адрес, чего избежать было никак невозможно, но адрес, елико возможно, краткий, и единственную резолюцию, выражающую категорически желание иметь представительное правление.
В десять часов вечера в дворянском собрании завязалась первая битва по поводу адреса, и либералы одержали первую победу: их текст был принят большинством ста двадцати голосов против ста. Успех превзошел ожидания и был хорошим предзнаменованием для второй резолюции, более важной. Эта вторая резолюция либералов была поставлена на голосование в 12 часов ночи и была принята большинством 99 голосов против 36 и при 93 воздержавшихся. Она была составлена в следующих выражениях:
"Тверское дворянское собрание признает, что и жизненное разрешение задач, намеченных в именном высочайшем указе 12 декабря, идущем навстречу ясно выраженным пожеланиям русского общества, и всякая плодотворная законодательная работа возможны лишь при деятельном участии свободно избранных представителей населения".
Либералы громко приветствовали принятие этого текста. Сейчас битва закончена, ибо конституционалисты решили, совершенно справедливо, что их протест против царского указа должен быть сконденсирован в одно-единственное постановление. Тверское дворянство сделало еще один шаг вперед по сравнению с московским земством, решившим в прошлый вторник забастовать. В своей резолюции, находящейся сейчас в руках министра внутренних дел, тверичи сформулировали главнейшее требование либеральной партии: народное представительство вместо комитета министров, к которому никто не питает доверия, представительство, долженствующее заниматься рассмотрением и решением задач, намеченных в указе, что в сущности является ничем иным, как повторением программы конституционной партии.
Банкет в память декабристов в зале Павловой [*]
[*] - Я не обладаю даром вездесущия. Читатель помнит, что в день банкета в память декабристов я находился в Москве. Впечатления, сообщаемые здесь, принадлежат моему alter ego, с которым я условился в том, что он заменит меня в Петербурге, в качестве свидетеля всех значительных событий, в то время как я буду в Москве и Твери. Благодаря этой комбинации я могу дать отчет о банкете в память декабристов, ибо тот, который должен был состояться в Москве и где я думал присутствовать, был запрещен генерал-губернатором. Удивительно, что петербургский банкет не постигла та же судьба. Еще более удивительно, что никто не был арестован в связи с банкетом. Ведь утром этого самого дня появился указ и правительственное сообщение. "Где была полиция?" -- спрашивают реакционеры. В зале ее не было, по крайней мере, открыто, в форме.
Петербург, воскресенье 14 (27) декабря.
Я приехал в 9 часов. При входе в зал молодые девушки с корзинами продают красные бантики (символ свободы и конституции) и белые с красным (свобода, конституция, мир). Я замечаю, что публика покупает почти исключительно последние. В зале длинные ряды сервированных столов. В убранстве нет ничего, что бы специально относилось к предмету сегодняшнего собрания. В глубине -- сцена; занавес опущен. В конце первого стола, слева от входной двери, на возвышении -- кафедра. Это -- для ораторов. Около усаживаются председатель (Кедрин, адвокат, гласный думы) и члены президиума. Зала быстро наполняется. Председатель стучит и докладывает собранию, что у входа стоит много студентов, не имеющих входных билетов и просящих позволения войти. Они хотят лишь присутствовать на банкете, стоя вдоль стен. Разрешение дается единогласно.
Студенты входят и располагаются шпалерами. Среди них немало молодых девушек. У студентов -- синие блузы, сверху накинута тужурка. Многие из этих молодых людей бледны, худы, болезненны; среди них, наверное, много бедняков.
Один гласный думы провозглашает "ура" в честь декабристов, "великих патриотов и мучеников". Затем желает присутствующим приятного аппетита. Банкет начинается. Разносят чай, каждый пьет, сколько ему угодно. Кое-кто пьет содовую воду. Некоторые требуют шампанского. Я невольно думаю о студентах, стоящих у стены и не имеющих возможности внести трехрублевый пай.
Без инцидентов дело, конечно, не обходится. Один из них разыгрывается совсем близко от меня. Какой-то журналист, сидя в конце стола, записывает что-то в книжечку. Это кажется подозрительным. К нему приступают с вопросами. Кто его рекомендовал? Дело становится серьезным. Очевидно, его объяснения недостаточны, ибо ему приходится встать и уйти. Я замечаю, что у него на глазах слезы.
За четвертым столом сидит артиллерийский офицер. Его мундир удивляет, заинтересовывает, все перешептываются. Становится известным, что это запасный офицер, отправляющийся в Манчжурию. Его привел с собою верный человек. Да и физиономия у него, вдобавок, славная, симпатичная.
После первого же блюда начинаются речи. Первым говорит Анненский, сотрудник "Русского Богатства". Это человек пожилой, седой, приятного вида. Он повторяет резолюцию банкета писателей, имевшего место 3-го декабря. После него корреспондент одной газеты, вернувшийся из Манчжурии, говорит о том, что он там видел. Он читает бесконечную газетную корреспонденцию о событиях на Дальнем Востоке. Одна женщина -- писательница -- заявляет, что десять месяцев тому назад она предвидела, предсказала, описала все то, что случилось; в этом можно было бы легко убедиться, если бы ее книга не была запрещена цензурою. Она находит прекрасным, что тысячи людей убиты, ибо это откроет глаза остальным. Один писатель высказывается против "преступной войны". Пешехонов, сотрудник "Русского Богатства", также говорит против войны, красноречиво и волнуясь. Это человек лет 45, брюнет, крепкий, простой наружности, с кроткими глазами. Он чужд ораторских эффектов. Вернувшись на место, он внимательно слушает тех, кто говорит после него, в особенности тех, кто высказывается против войны. Тогда он утвердительно кивает головой, выражая тем свое полнейшее одобрение.
Кто-то из журналистов выразился так: "Нечего искать далеко сцен ужаса: они разыгрываются на Невском". Другой оратор произносит очень сильную речь и в заключение, пародируя слова царя, говорит: "Мы должны заявлять об этом дерзко и бестактно". Председатель возглашает: "Мы будем иметь честь выслушать товарища рабочего". Один за другим всходят на трибуну два рабочих [Тов. Боханов, наборщик, только что вернувшийся из ссылки под именем Петрова, и я. Боханов полагал программу с.-д., я критиковал указ 12 дек. Боханов произвел на слушателей впечатление уже своей наружностью: высоким ростом, широкими плечами, широким же энергичным лицом со следами оспы. Громким голосом, нанося кулаком тяжелые удары по хрупкой кафедре, с которой только что говорил один из журналистов, он признает своим учителем Карла Маркса. Когда в конце собрания в резолюции пропустили было "тайное" избирательное право, откуда-то из конца залы раздался громовой голос Боханова: "А тайное почему пропустили?" Моментально несколько человек с карандашом бросились пополнить пробел, чтобы успокоить грозного пролетария. Автор отмечает аплодисменты собрания в ответ на мой призыв идти по революционному пути. Конечно, большинство считало пока революцию только красивой фразой, простым украшением речи. Пешехонов даже подошел ко мне и Боханову и с явной досадой спросил нас, где же, наконец, тот пролетариат, о котором так много говорят и который все не желает появиться на сцене. Зато нашлась и такая группа интеллигенции (адвокат Моргулис, редактор "Волыни" Никитин, гостивший тогда в Питере), которые вместе с кучкой офицеров практиковали уже до 9-го января совершенно фантастическое вооруженное восстание. Это восстание должно было возникнуть в результате одного из очередных банкетов, причем журналисты и адвокаты оказывались застрельщиками, выйдя на Невский с оружием в руках. Все эти и другие еще более дикие подробности я слышал лично от Никитина, который говорил от имени заговорщиков. Все же такие планы свидетельствуют об определенной раскаленности обстановки. (Прим. ред.)]. Они говорят очень серьезно, вполне свободно; слушают их с чрезвычайным вниманием. Это один из первых банкетов, на котором появляются рабочие. Оба -- социал-демократы. Один из них цитирует "нашего учителя Карла Маркса". Он же требует избирательных прав для женщин. Его прерывают: "Вернемся к вопросу о войне, женщины на войну не идут". Другая, весьма сильная речь заканчивается следующими словами: "Есть один путь спасения -- революция. Я зову вас всех к революционной борьбе". Тройной взрыв аплодисментов!
Два другие оратора имеют большой успех, высказываясь против войны. Оба они весьма известны: профессор Гуревич и бывший бакинский городской голова Новиков. Кто-то говорит о необходимости пропаганды среди офицеров. Другой требует и получает без труда "ура" в честь Сазонова, убийцы Плеве.
Наконец, переходят к обсуждению резолюций. Я хотел бы знать, на чем остановятся, но в течение часа спорят о том, как написать: "Представители интеллигенции и народа, собравшись 14 декабря" или просто "представители интеллигенции". Я удаляюсь раньше, чем вопрос решен. Уже больше двух часов ночи, а банкет начался в 9 с половиной.
На другой день я узнал, что немного спустя после моего ухода собрание, включавшее в себя 780 писателей, адвокатов, врачей, студентов и т. д., единогласно вынесло постановление, требующее прекращения войны и для этого -- немедленного созыва учредительного собрания.
* * *
Петербург, 20 декабря 1904 г. (2 января 1905).
Сегодня я встретился с одним из моих русских друзей, обыкновенно хорошо осведомленным. Прежде всего задаю ему вопрос, не был ли кто арестован после обеда в честь декабристов. "Нет", -- отвечает он мне, -- "однако вообще теперь ничему не следует удивляться. Правительство так нерешительно, настолько потеряло голову, что оно преследует наудачу. И потом, может быть, у него сейчас другие, отвлекающие его внимание заботы, о которых мы ничего не знаем. По-видимому, получены серьезные новости из Порт-Артура. Внешние затруднения могут объяснить отчасти то обстоятельство, что власть не принимает строгих мер даже после такой резкой манифестации, как банкет в память декабристов. И разве можно было бы сдержать силы оппозиции, разошедшейся вовсю, арестом нескольких лиц? Волнуются не отдельные профессиональные группы; нет, волнение и недовольство обнаруживаются всюду, во всех органах, во всех классах общества. Все, что не живет существующим режимом, против этого режима. Вы мне говорите о банкете в память декабристов. Но ведь заранее было известно, что цель его -- политическая. Относительно других собраний этого нельзя было бы сказать наперед с тою же уверенностью, если бы нам не было известно, что в наши дни используют каждый повод, чтобы протестовать против правительства. Так, несколько дней тому назад на совещании врачей по поводу санитарного состояния Петербурга один оратор вызвал горячие аплодисменты, доказывая, что это состояние зависит главным образом от административного режима и господствующих у нас политических условий. Среди тех же врачей, на их обеде 18-го декабря, как вам известно, пошли дальше конституции. Правда, триста присутствующих врачей голосовали за резолюцию против существующего политического порядка, являющуюся выражением мнения либералов, но нашелся врач, социал-демократ, произнесший весьма резкую речь, а затем рабочий [Тов. Шарек из Василеостровского района. (Прим. ред.)], требовавшие республики. В конце банкета социал-демократы проникли в залу с красными знаменами. Что остается делать правительству? Если оно примет энергичные репрессивные меры, начнет обыскивать, ссылать -- оно только вызовет большее раздражение и усилит движение. Если оно не будет ничего делать, оппозиция пойдет своим чередом, более равномерно, но беспрерывно и неудержимо. Директор департамента полиции в большом затруднении. Преследовать? Но перед лицом столь всеобщего движения он должен усомниться в действительности этого средства, и затем... он знает, что его могут укокошить. Предоставить событиям идти своим чередом? Но он видит опасность, которой подвергается правительство, да и не в привычках русской полиции складывать руки. Цензоры, политические сыщики не в меньшем затруднении. Они доносят, а по их докладам ничего не делается. Несколько недель тому назад вернулись, правда, к приему предостережений газетам, но робко и как бы конфузясь. Трудно сказать, почему одна статья вызывает предостережения, а другая, столь же смелая, проходит незамеченной. Одна либеральная газета наказана запрещением розничной продажи, но эта мера вызывает громадное усиление подписки. Другая газета приостановлена, но она снова появляется, только под другим заглавием, с тем же составом сотрудников; ее покупает та же публика. Словом, система полумер недействительна, а крайние меры опасны".
Петербургские впечатления от падения Порт-Артура
Петербург, среда 22 декабря 1904 г. (4 января 1905 г.).
Общественное мнение целиком занято капитуляцией Порт-Артура. Только такое грандиозное событие снова заставило говорить о войне, о которой в Питере толковали раньше сравнительно мало. Все согласны с тем, что раз Порт-Артур пал, то случилась некая перемена там, которая повлечет за собой другую перемену здесь. Впечатления от события гораздо сильнее, чем можно было ожидать. Падение Порт-Артура ожидалось многими и было учитываемо оппозиционными партиями, но следует отметить, что капитуляция крепости не вызвала ни у кого радости, даже у тех, кто ее желал. Конечно, всякий немедленно понял, насколько, благодаря этому событию, выигрывало дело мира и теряло правительство, но рассказ о жестоких страданиях осажденных в последние месяцы произвел еще более сильное впечатление. С ужасом узнали, что уже три месяца перед сдачей осажденные питались исключительно рисом, что между ними обнаружилась цынга, что не хватало снарядов. Повсюду господствует смешанное чувство ужаса перед прошлыми страданиями и облегчения по поводу блага, которое принесет с собой капитуляция. Она спасет 20.000 жизней; она положит конец адским мукам. Простое человеческое сострадание у всех заговорило сильнее политических и патриотических чувств.
Долго будут говорить об этой ужасной осаде. Все газеты приписывают честь упорного сопротивления Стесселю, ибо все официальные телеграммы исходили от Стесселя. Не все, однако, держатся такого мнения на его счет. Я слышал против него серьезные обвинения из уст одного военного, участника обороны Порт-Артура вплоть до конца апреля, человека, заслуживающего полнейшего доверия. Он решительно заявляет, что Стессель -- трус, и что генерал Кондратенко должен был ему связать руки в августе, чтобы помешать еще тогда капитуляции, совершенно не вызывавшейся необходимостью.
Другая тайна начинает занимать общественное мнение: каковы ближайшие намерения японской армии? Ведь капитуляция Порт-Артура освобождает японцев от серьезной заботы и развязывает им руки. Не следует ли ожидать в ближайшем будущем новых поражений?
Мне говорят: "До сих пор мы еще не одержали ни одной победы. А кто виноват? Мы говорим: министры. А народ начинает говорить: царь, затеявший несправедливую войну". Один крестьянин из окрестностей Москвы говорил на днях: "Да, да... Стали дом строить на соседской земле: чего же удивляться, что завязалась драка".
К этому нужно прибавить тяжелые страдания, недовольство, рассказы раненых солдат, возвращающихся на родину. Им дают по 20 копеек в день, а фунт хлеба стоит 10 копеек, бутылка молока -- 15 коп. Им дают на дорогу от Харбина до Москвы суточные за 16 дней, а на самом деле переезд длится 25 дней. Им приходится нищенствовать. Правда, имеются питательные пункты на станциях, но чаще всего поезда приходят с опозданием на несколько часов. Раненый офицер, вернувшийся из Манчжурии, рассказывает, что уже три месяца не получал жалования. У него не было фуражки, и только в Иркутске ему удалось ее достать. Форма в лохмотьях делала его похожим на нищего, белье кишело паразитами. Если верить тому, что я слышу со всех сторон, и все с большей и большей настойчивостью, то недовольство войной еще более сильно там, где результаты этого недовольства могут иметь самые тяжелые последствия, а именно в действующей армии, там, в Манчжурии. Я собрал на этот счет сведения, которые произвели на меня сильнейшее впечатление. Все приходят к заключению, что капитуляция Порт-Артура усилит среди войск деморализацию, возникшую еще раньше. Те из солдат, которые способны размышлять, давно уже пришли к выводу, что завоевание -- притом весьма проблематичное -- Манчжурии не окупит гибель стольких жизней и трату народных средств. Даже те из них, кто не привык думать и слепо жертвует своими физическими и духовными силами, начинают смутно понимать, что падение Порт-Артура делает их усилия не только бесцельными, но и лишенными всякого значения. Было естественно, было героично переносить все страдания мобилизации, бесконечного путешествия, зимней кампании, чтобы идти на выручку братьям, которые должны были переносить еще большие страдания в городе, осажденном уже одиннадцать месяцев. Но теперь? Цель исчезла, вопрос -- почему -- остается открытым...
Впрочем, корреспонденты газет, находящиеся в армии, повторяют наперебой, что войска воодушевлены чувством глубокой веры; газеты утверждают, что "мобилизация проходит в полном порядке".
Читайте и верьте, только не пытайтесь проверять на местах. Не ездите, например, в Польшу, ибо факты дадут вам довольно яркое опровержение. Так, вы узнаете, что случаи дезертирства участились, вы увидите, может быть, как сажают предварительно в тюрьму, по нескольку человек в тесные камеры, тех, кого собираются посылать на Дальний Восток поддерживать честь русского оружия. Поляки нисколько не дорожат навязываемой им славой, состоящей в том, что они доставили до сих пор 24 проц. мобилизованных войск, в то время когда по своей численности они не превышают 5 проц. всего населения империи. И не следует думать, что мобилизация вызывает беспорядки исключительно в Польше. Еще недавно в самой Москве один полк взбунтовался и избил офицеров, так что пришлось оцепить вокзал войсками и полицией, чтобы подавить мятеж, причем многие солдаты были ранены и один убит. Эти примеры и другие, которые можно было бы привести, достаточно красноречиво говорят о правдивости официальных телеграмм и о духе армии.
Война непопулярна, потому что не народ захотел ее; довести ее до победного конца можно было бы только тогда, если бы этого захотел народ, а узнать, какова в этом случае воля народа, можно, лишь дав ему возможность выразить свое мнение, т. е. даровав народное представительство. И он требует эту гарантию каждый день все смелее. Но конечно, не комитет министров со своими реформами в духе уклончивого царского указа сможет дать удовлетворение возбужденному общественному мнению. Всякая революция сверху будет только призраком революции, которому никто и не поверит. Указы являются лишь злой насмешкой, игрушкой, которую дают голодным людям.
Конституционная проблема волнует сейчас русских людей до такой степени, что порт-артурский эпизод удержит их внимание не надолго, как ни скорбен, как ни тяжел он сам по себе. Они будут ссылаться, они уже ссылаются на него лишь затем, чтобы найти в нем осуждение современной бюрократической системы. Что было сделано до войны, чтобы укрепить город? Что сделано, чтобы его защищать в течение 11 месяцев осады? Мобилизуются армии, посылаются эскадры, но каков контроль расходов, каково назначение употребленных средств, раз они не дали никакого результата? За 11 месяцев Россия только и испытала, что поражения на суше, катастрофы на море; и однако, Россия -- страна могучая, можно сказать, неисчерпаемо богатая живой силой, да и деньгами.
Как объяснить столько несчастий, не восходя к самому источнику зла: бездеятельности, невежеству, безответственности администраторов? Народ, который почти совершенно не читал газет, читает их теперь с жадностью, и хотя они дают ему мало и часто обманывают, все же они ему дают кое-что, и не всегда обманывают. Он достаточно часто нащупывает действительность для того, чтобы в нем проснулось недоверие.
Мобилизация заставляет редеть сельское население: молодые парни уходят и не возвращаются. Но то, что они пишут из Манчжурии, весьма значительно: там они лучше, чем у себя на родине, понимают бесполезность этой войны. Они видят, что Манчжурия -- страна населенная, которая не может дать места новым жителям; там земли они не получат. И они требуют у тех, кто остался в России, новостей о внутренней войне; их тревожит борьба между правительством и народом; таким образом, получается странное положение: солдаты, находящиеся в вынужденном бездействии в Манчжурии, вместо того, чтобы быть актерами русской политической жизни, участвуя во внешней борьбе, стали отдаленными и встревоженными зрителями внутренней политической драмы. Дело идет к развязке; это чувствуется, это видно, но к какой -- никто не может сказать. Если бы Тихоокеанская эскадра уничтожила флот адмирала Того и вошла в Порт-Артур, все сошлись бы в предсказании и ожидании свирепой реакции. Но Порт-Артур пал, вторая эскадра далека от своей цели, а третья -- под знаком вопроса. Внутреннее положение более напряжено, чем когда-либо. Правительству очень бы хотелось протянуть время и усыпить бдительность общественного мнения, но это не удалось уже 12 декабря, а после падения Порт-Артура стало еще менее возможным.
Часть II. Рабочее движение
Стачка
Петербург, понедельник 3 (16) января.
Рабочие Путиловского завода, вступившись за четырех своих товарищей, недавно уволенных, объявили стачку. Этот сталелитейный завод насчитывает 12800 рабочих. Работы совершенно приостановлены.
Вторая стачка
Петербург, вторник 4 (17) января.
Рабочие Франко-Русского Общества в числе 3000 человек, в свою очередь, объявили стачку из солидарности с путиловцами, а также под влиянием Русского Рабочего Союза [Так Авенар везде называет гапоновское "Собрание русских фабрично-заводских рабочих". (Прим. ред.)], к которому принадлежат как одни, так и другие.
Ещё стачки
Петербург, среда 5 (18) января.
Так как все попытки стачечников столковаться с дирекцией Путиловского завода не привели ни к какому результату, то рабочие устроили в понедельник и во вторник очень бурные собрания. Движением по-прежнему руководит Русский Рабочий Союз, и под его влиянием стачечное движение принимает неожиданные размеры. Сегодня примкнули к стачке рабочие многих заводов и, между прочим, 10000 человек с Александро-Невского судостроительного завода, и 8000 с фабрики Штиглица. Говорят, что во главе движения находится священник Гапон, председатель Русского Рабочего Союза.
Пушечный выстрел по Зимнему Дворцу
Петербург, четверг 6 (19) января.
В обществе не отдают себе точного отчета в том, что происходит в предместьях Петербурга. Говорят о "путиловской стачке", но каждый день узнаешь, что рабочие других крупных заводов присоединяются к движению.
Газеты обнаруживают большую сдержанность в этом вопросе, ибо статьи, относящиеся к стачке, подвергаются специальной -- и весьма строгой -- цензуре градоначальника. "Русские Ведомости" публикуют большую статью, требующую свободы стачек, но, конечно, не дают точных сведений о ходе петербургской забастовки. Впрочем, есть немало людей, которых сейчас не слишком интересуют стачки, но чрезвычайно интересует совсем другой вопрос.
Сегодня после обеда распространился слух о покушении на царя. Во время водосвятия на Неве был дан выстрел из пушки первой гвардейской артиллерийской батареи; орудие помещалось около Биржи, против Зимнего Дворца, на противоположном берегу Невы и оказалось заряженным картечью. Стекла четырех дворцовых окон были разбиты и один городовой тяжело ранен.
По этому поводу создаются многочисленные гипотезы. Представляется весьма странным, что могли случайно забыть заряд в пушке после учебной стрельбы и оставить его там как раз до сегодняшнего торжества; но не менее странно предположить, чтобы какой-нибудь революционер сумел проникнуть в среду офицеров или солдат гвардии и, особенно, чтобы он выбрал такой способ покушения, очень трудный в смысле подготовки и такой гадательный по своим результатам. Из тех, кто верит в покушение, некоторые приписывают его не исключительно революционерам. "Странное совпадение", говорит мне один, "ни великий князь Михаил, брат государя, ни Витте не присутствовали на церемонии. Михаила очень любит гвардия, а вдовствующая императрица любит его больше, чем его брата, царя, ибо Михаил более энергичен. Покушение, может быть, -- результат дворцовой интриги..."
Покушение или случай, а впечатление, произведенное этим на царя, -- глубоко. Это его первый приезд в Питер за всю зиму. И без того, Царское Село, по его мнению, более безопасно, чем Зимний Дворец. Сегодняшнее событие только укрепит в нем это убеждение. И если он суеверен, то одна подробность должна глубоко взволновать его: раненого полицейского зовут... Романов.
На пути к всеобщей забастовке
Петербург, пятница 7 (20) января.
О случае на Неве больше нет и речи. Только и говорят, что о стачке, развивающейся с молниеносной быстротой. Она уже вышла из предместий, она -- в самом сердце города. Огромные толпы манифестантов ходили сегодня утром по предместьям, закрывая заводы, а после обеда стачечники рассеялись группами по всему городу, увлекая своим примером рабочих или силой принуждая их бастовать.
Все, кого я встречаю, изумлены и встревожены. Кто мог бы еще несколько дней тому назад ожидать всеобщей стачки? Кто говорил о Русском Рабочем Союзе? Кому известен был этот Гапон, имя которого сегодня у всех на устах? Наиболее осведомленные либералы стали интересоваться им третьего дня; кое-кто спрашивал себя вчера, не стоит ли сходить послушать его; а сегодня уже многие отправились в предместья на митинги, туда, где, как известно, находится центр этого таинственного и громадного движения. Я видел сегодня вечером сотрудника одной газеты, который только что вернулся с одного из этих собраний. Он не скрывает от меня своего волнения и энтузиазма. Он говорит, что рабочие очень спокойны, но полны решительности. Гапону они доверяют всецело. Они хотят идти вместе с ним в воскресенье к царю с петицией. "Они пойдут, это несомненно. Их будет от ста до ста пятидесяти тысяч, точно не знаю. Сегодня вечером бастуют 87000 человек. Завтра остановятся все заводы, все мастерские; все, решительно все".
Я встретил молодую даму, которая была занята устройством на понедельник тайного доклада одного адвоката о Гомельском погроме; процесс об этих беспорядках, разбирающийся сейчас, еще недавно заставлял так много говорить о себе. Она и не думает больше об этом. Она мне говорит: "Как все это кажется незначительным сегодня, не правда ли? Кто знает, что еще с нами будет до понедельника?"
Мне захотелось повидать одного из моих русских друзей, который тоже должен был побывать в предместьях. Я отправился к нему около девяти часов вечера: он еще не возвращался. Его жена очень беспокоилась, не зная, в котором часу ночи он вернется, и вернется ли он вообще, ибо в таких случаях всегда можно ожидать арестов.
В десять часов вечера я отправился в санях через весь город на Петербургскую сторону повидать знакомых студентов социал-демократов, для которых, как я это знал, рабочий вопрос составляет главнейший интерес в жизни. Двое из них женаты и занимают вместе квартиру, скромную и полупустую, как это и приличествует людям, не желающим себя ничем связывать и предвидящим возможность быть внезапно вырванными из своей среды. "Нужно быть всегда готовым", -- сказал мне раз один из них. Это не простое предположение. Один из них вернулся из Сибири, где он провел три года в ссылке после университетских беспорядков 1901 года. Другому пришлось готовиться к университетскому экзамену экстерном. И только третий уцелел в университете и ходит на лекции. Я их застал за самоваром. Они мне сообщили точные сведения об общем ходе стачечного движения и об отдельных стачках. Они не предвидели ни этого взрыва, ни его размеров. Они очень взволнованы, просты и серьезны и производят симпатичное впечатление. В них не замечается ни малейшей нерешительности. Они знают, в чем состоит их долг. Стачечное движение, какое бы оно ни было, их не испугает. В воскресенье они пойдут вместе с народом.
Мы проводим за совместной работой часть ночи.
Рабочие поднимаются
Петербург, суббота утром 8 (21) января.
Забастовка. Можно сказать -- всеобщая. Рабочее восстание. Новая и ужасная угроза русскому правительству. Уже до этого к внешним затруднениям в последние месяцы присоединилась все увеличивающаяся опасность внутреннего политического кризиса. Теперь вдруг возникла новая, более серьезная рабочая опасность. Новые актеры вышли на сцену; речи их будут посерьезнее речей либералов-конституционалистов, и с первого же момента они сумели привлечь на себя всеобщее внимание. Забастовка распространилась по Питеру, можно сказать, с молниеносной быстротой, принимая во внимание, что у рабочего класса не было достаточно опыта и что этот класс плохо организован. 12500 человек в прошлый понедельник прекратили работу на одном заводе; согласно сведениям, собранным вчера вечером, общее число стачечников -- около ста тысяч, из ста пятидесяти тысяч рабочего населения Петербурга. Всеобщая стачка неминуема: она явится результатом сегодняшних собраний и грандиозной демонстрации, назначенной на завтра.
Движение, как известно, началось на Путиловском сталелитейном заводе (у Нарвской заставы), где изготовляли миноносцы, пушки, снаряды, локомотивы, вагоны и где работали в последнее время 12500 человек. Причина стачки -- увольнение 4-х рабочих, которые, по словам администрации, ленились и плохо работали. Это показалось рабочим произволом, они прекратили работу в понедельник утром. Четверо уволенных рабочих принадлежат к Русскому Рабочему Союзу; он-то и организовал движение под руководством своего председателя, священника Георгия Гапона, уже в тот момент весьма влиятельного среди рабочих, а сегодня весьма популярного и могущественного.
Делегация из десяти рабочих, возглавляемая Гапоном, явилась в понедельник к администрации завода, потребовала вновь принять уволенных рабочих и предложила условия, на которых могли бы начаться переговоры с рабочими, а равно и предъявила свои требования.
Условия, на которых могли бы начаться переговоры, следующие: 1) Администрация завода должна искренне пойти навстречу нуждам рабочих, не давая лживых объяснений и обещаний, которых в будущем она не выполнит. 2) Будет выбрана комиссия, составленная поровну из представителей двух сторон: рабочих делегатов и представителей администрации. 3) Делегатам гарантируется неприкосновенность и свобода от всяких репрессий со стороны администрации. 4) Решения комиссий будут обязательны; они будут вывешены на стенах всех цехов завода и подписаны администрацией и фабричным инспектором. 5) Никто не пострадает за стачку ни сейчас, ни по возобновлении работ, и все рабочие получат целиком свою заработную плату за стачечные дни.
Что касается требований рабочих, то вот главнейшие пункты, представленные комиссии.
1) Восьмичасовой рабочий день. 2) Плата за новые виды работ будет устанавливаться по совместном обсуждении представителя администрации и рабочих делегатов. Плата за старые виды работ будет пересмотрена на тех же условиях. 3) Будет учреждена постоянная комиссия для рассмотрения всех случаев увольнения и других недоразумений между рабочими и администрацией. 4) Увеличение заработной платы квалифицированных рабочих до одного рубля в день. 5) Отмена сверхурочных работ; в случае, если без них нельзя обойтись, то оплачивать их вдвойне. 6) Если материал испорчен не по вине рабочего, убыток ложится на администрацию. 7) Рядовые рабочие будут получать по 70 коп. вместо 40, и на заводе должен быть устроен приют для их детей. 8) Медицинский персонал должен быть вежлив с больными и не обращаться с ними, как с пьяницами, что часто случается. Лечение на дому должно быть бесплатным и распространяться на всех служащих. 9) Мастерские должны быть оборудованы согласно правилам гигиены.
Я нарочно записываю некоторые второстепенные пункты программы, ибо они любопытны в том смысле, что проливают свет на условия труда русского рабочего и на его отношения к работодателям.
Директор-администратор завода Смирнов, инженер путей сообщения, принял делегацию и отверг предложенные условия. Как следствие -- продолжение стачки. В понедельник вечером на окраине, за Нарвской заставой, 6000 рабочих собрались на митинг. Среди них было много путиловцев, но также немало и других, живущих в этой части города, одной из тех, где сконцентрирована крупная промышленность. В результате, во вторник в полдень 3000 рабочих Франко-Русского Общества объявили стачку, не указывая сначала повода к ней. "Мы хотим обсудить между собой текст наших требований; после этого мы их представим администрации". И несколько часов спустя они эти требования представили по назначению. Они сводятся, приблизительно, к программе путиловцев: 8-ми часовой рабочий день, отмена сверхурочных работ; кроме того, увольнение одного инженера и одного мастера, возбудивших против себя сильное недовольство.
Что касается условий переговоров, то рабочие требуют:
1) Создания комиссии из представителей администрации и рабочих пополам. 2) Гарантии безопасности для рабочих делегатов. 3) Обещания со стороны администрации не вызывать полиции. Эти три пункта приняты, только относительно последнего дирекция ответила, что не может совершенно гарантировать рабочих от вмешательства полиции. До этого момента стачка ограничивалась двумя заводами и была локализована в районе Нарвской заставы. Три фактора ускорили движение: Русский Рабочий Союз, индивидуальная пропаганда среди рабочих, от одного к другому (ибо оба завода находятся по соседству), наконец, деятельность социал-демократической партии, пославшей немедленно своих эмиссаров за Нарвскую заставу. Под влиянием этой энергичной агитации, в среду утром волнение охватило все рабочее население Петербурга, и стачка в мгновение ока приняла неожиданные размеры.
В половине девятого стачечники явились на Невский завод (где строятся машины и корпуса кораблей) и выключили электричество. Рабочие в количестве от 8 до 10 тысяч человек покинули мастерские и объявили стачку. Полиция даже не успела появиться. Оттуда движение распространилось на два завода Штиглица, где в производстве заняты главным образом женщины (всего около 8000 рабочих); рабочие мануфактурной фабрики оставили работу в девять часов, прядильной -- в 11 часов.
В четверг был праздник Крещенья, со знаменитым водосвятием на Неве и еще более знаменитым пушечным выстрелом, случайным или нарочным, по царскому павильону и Зимнему Дворцу. В этот день, как и в предыдущие, стачечное движение продолжало распространяться в угрожающих размерах. В предместьях собрания происходили среди белого дня. Их немедленным следствием было массовое присоединение рабочих к отделам Русского Рабочего Союза. Очевидно, нужно ожидать не только всеобщей забастовки, но и угрожающих демонстраций. Начинают подписывать резолюции, имеющие и экономический и политический характер. Гапон и представители отделов составляют петицию, некоторые пункты которой имеют явно политический характер. Целый день на улицах производятся сборы в пользу стачечников.
В четверг вечером в селе Смоленском, за Шлиссельбургской заставой, было собрание в школе Технического Общества для рабочих. Об этом собрании уже за несколько дней было напечатано в газетах, благодаря чьей-то нескромности. Помещение рассчитано всего на несколько сотен лиц, а было ясно, что явятся тысячи. Вмешается полиция. Будет свалка, аресты. Закроют школу. Поэтому организаторы объявили в газетах, что собрание не состоится. Оно, однако, состоялось. На нем было от 300 до 400 рабочих, социал-демократов и несколько социалистов-революционеров. Обе партии решили примкнуть к движению, которое было вызвано не ими. Необходимо было организовать грандиозную демонстрацию. Обсуждали, следует ли устроить ее вооруженной или мирной. Социал-демократы высказались за то, чтобы демонстранты не были вооружены.
В тот же четверг, вечером, министр финансов устроил в министерстве совещание владельцев главнейших заводов. Как они желают отвечать на требования и угрозы рабочих? Присутствовало 40 человек, большинство с иностранными фамилиями. Один высказался за примирительный образ действия, но после того, как представитель одного завода сказал, что на насилие следует отвечать насилием и потребовал вмешательства вооруженной силы, большинство присоединилось к этому мнению.
Никто не протестовал.
Ответ фабрикантов был сообщен министру, который должен испросить у императора разрешение действовать.
Вчера, в пятницу 20-го, стачка распространялась дальше. Она достигла Шлиссельбургской заставы, охватила казенную фабрику игральных карт, Обуховский литейный завод (10000 рабочих), находящийся в ведении морского министерства, ткацкие фабрики Максвелля и Паля (от 2-х до 3-х тысяч), суконную фабрику Торнтона, Невский стеариновый завод, Александровский сталелитейный и т. д. Я называю крупнейшие предприятия; очень многие мелкие также закрылись, разумеется.
Вчера движение стало распространяться и на Васильевском Острове. С утра стало известно, что работа прекратилась на табачной фабрике Лаферма (1000 рабочих) и в типографии Вольфа (400). Следует прибавить сюда Балтийский завод (постройка судов; в ведении морского министерства), фабрику Лесснера (части машин), завод Хаймовича (жесть). Стачечники являлись на фабрики и заводы иногда сотнями, иногда тысячной толпой, приглашали рабочих и приказывали хозяевам остановить работу, заполняли дворы, мастерские, залы, где находятся машины. В несколько часов Васильевский Остров весь был охвачен стачкой и вечером, вследствие необъяснимой случайности, не было электричества во всей этой части города. С Острова стачечники, а вместе с ними и стачка, двинулись на север, на Петербургскую и Выборгскую стороны.
И в других частях города, где стачечное движение еще не чувствовалось, появлялись забастовщики. Они шли группами по улицам, стучались в ворота фабрик и мастерских и приказывали бросать работу. Закрылись все типографии: Академии Наук, Стасюлевича (издателя "Вестника Европы", органа либералов), Экгардта, все газетные. Сегодня не вышла ни одна газета, за исключением "Правительственного Вестника" (на одном листе, с телеграммами, повторяющими вчерашнее) и немецкой газеты "Petersburger zeitung" в уменьшенном объеме.
Уже началась частичная забастовка трамваев и железных дорог. На Варшавской и Балтийской линиях движение приостановлено. Завтра мы узнаем, стала ли забастовка всеобщей, но и сейчас мы от этого недалеки.
Утверждают, что во время вторжения стачечников на заводы раздавались прокламации, подписанные партией социалистов-революционеров. Несомненно также, что движению способствует социал-демократическая партия. Силы всей демократии, конечно, участвуют в движении, но первый нажим, и самый сильный, исходит не от социал-демократов, но от социалистов-революционеров. Мне признавались в этом члены обеих партий, да и факты о том свидетельствуют в достаточной мере.
В огромном развертывающемся движении есть что-то самопроизвольное, всеобщее и таинственное, превышающее организационные силы одной партии, и есть один человек, пользующийся неслыханным влиянием на стачечников и вообще на весь рабочий мир: священник Гапон.
Вечером в пятницу Гапон говорил, по крайней мере, на 11-ти митингах. Там, где помещение невелико, бывало по два митинга подряд. Гапон обладает даром народного, всепобеждающего красноречия. Его речи трогательно-просты и переходят иногда в разговор между оратором и присутствующими.
"Готовы ли бороться за свои права?" -- "Да, да". -- "Клянетесь ли вы сражаться за свободу на смерть?" -- "Да, свобода или смерть!" -- И во многих местах присутствующие присягали на кресте, что они готовы пожертвовать своей жизнью.
Гапону удается проводить при знаках шумного одобрения постановления ошеломляющей смелости, которые завтра будут фигурировать в петиции царю. Вместе с ним, благодаря ему, забастовка перестает быть лишь экономической и принимает политический характер. Резолюции либеральных банкетов, даже резолюции земств кажутся такими бледными рядом с петицией, которую рабочие попытаются завтра представить царю. Она преисполнена благоговейной и трагичной важности.
Вчера Гапон рекомендовал рабочим достойно приготовиться к сегодняшнему дню. В своей последней речи он сравнивает этот день с кануном Пасхи.
Завтра наступит воскресение, радостная заря новой жизни. Завтра все они, изо всех предместий Петербурга, пойдут к царю в Зимний Дворец. Если царь не приедет из Царского Села, чтобы принять петицию, то там уже видно будет, что делать: может быть, отправятся всей массой в Царское Село, подобно тому, как парижское население ходило некогда к Людовику XVI в Версаль 5-го и 6-го октября.
Революция?
Петербург, суббота вечером 8 (21) января.
Сегодня после обеда Гапон был у Муравьева, министра юстиции. Он был приглашен еще накануне, но тогда явиться не пожелал. Сегодня, однако, сознание того, какое значение приобрела его личность в гигантском восстании рабочих, заставило Гапона пойти на риск: его, мол, не посмеют арестовать. И, действительно, не посмели. Гапон изложил министру требования рабочих и просил об их немедленном удовлетворении. Муравьев ответил просто, что на нем тоже лежит свой долг. И этот долг предписывал ему, очевидно, не вмешиваться. Впрочем, из "сфер" нет никаких новостей: ни от царя, ни от кого-нибудь из министров. Чувствуется, что близится роковой день.
В либеральных кругах были весьма встревожены: Гапон обещал явиться в редакцию "Наших Дней" после своего визита к Муравьеву и не пришел. Наконец, результат свидания стал известен. Перед вечером один рабочий принес в редакцию текст письма к министру внутренних дел и в то же время текст петиции рабочих к царю. Он перед тем носил эти два документа в министерство. Ему ответили там, что Святополк-Мирский отсутствует, но что министру передадут и письмо и петицию. Немного спустя телефонировали из министерства в редакцию "Наших Дней", что оба документа уже переданы министру. Письмо к Святополку-Мирскому составлено в следующих выражениях:
"Ваше высокопревосходительство!
Рабочие и жители Петербурга разных сословий желают и должны видеть царя 9-го января в 2 часа пополудни на площади перед Зимним Дворцом, чтобы лично высказать ему как свои собственные нужды, так и нужды всего русского народа. Царю бояться нечего. Я, как представитель Русского Союза фабрично-заводских рабочих, мои сотрудники и товарищи-рабочие и так называемые революционные группы разного направления гарантируем неприкосновенность его особы. Пусть же выйдет он к своему народу, как истинный царь, с открытым сердцем; пусть примет из наших рук нашу просьбу. Того требует его собственное благо, благо обитателей Петербурга и всего нашего отечества. Иначе может порваться моральная связь, соединявшая до сих пор русского царя с русским народом. Великий долг ваш пред царем и пред всем русским народом -- представить немедленно его величеству вышеизложенное и прилагаемую при сем петицию. Скажите царю, что я, рабочие и многие тысячи народа твердо решили пойти к Зимнему Дворцу, пойти мирно, с верой в него; пусть же и он на деле покажет свое доверие фактами, а не манифестами.
Со всего вышеизложенного снята копия, как оправдательный документ, свидетельствующий о характере петиции, и эта копия будет опубликована во всеобщее сведение всего русского народа".
Письмо подписано Гапоном и одиннадцатью представителями Русского Рабочего Союза. В это же время Гапон лично написал царю, чтобы предупредить его. Его письмо гласит:
"Государь, не думай, что твои министры сказали тебе всю правду о настоящем положении. Весь народ верит в тебя, он решил явиться завтра в 2 ч. пополудни к Зимнему Дворцу, чтобы поведать тебе свои нужды. Если ты не решишься явиться перед народом, ты разорвешь нравственную связь, существующую между тобой и твоим народом. Доверие, которое он питает к тебе, исчезнет. И на том месте будет пролита невинная кровь между тобою и народом. Явись завтра пред людьми, прими с открытой душой нашу покорную просьбу. Я, представитель рабочих, и мои доблестные товарищи гарантируем неприкосновенность твоей особы".
Сейчас, когда я пишу, все переживают невыразимую тревогу. Существует предположение, что забастовка перейдет в революцию. Можно ожидать всего. На завтрашний день полицией приняты неслыханные меры, и солдатам запрещено выходить из казарм. Некоторые воинские части, как передают, проведут всю ночь под ружьем, и ходит слух, что на предместья наведены пушки. У входа на каждый мост поставлено по пол-эскадрона кавалерии и по роте пехоты. Дворники рекомендуют жильцам своих домов запастись водою, керосином и т. д. Они предупреждают также население, что на улице рискуешь получить пулю, ибо, как это было месяц тому назад, полиция расклеила сегодня вечером объявления, приглашающие жителей не подвергать свою жизнь опасности, выходя на улицу. Рабочая демонстрация будет иметь, наверное, иной размах и иное значение, чем демонстрация студентов. В то же время вторая дополнит первую. Оба раза действует одна и та же сила, но только теперь во сто крат энергичнее, чем раньше.
В этой лихорадке теряешь власть над разумом, над чувствами. Несмотря на показания достовернейших свидетелей, подтверждающих решительное, но спокойное настроение рабочих, как-то не считаешься с этим. Забываешь о клятве, которую они дали, явиться с благоговейным спокойствием и представить свою просьбу императору, забываешь, или не придаешь ей значения: внезапное и грандиозное выступление 150000 рабочих представляется чем-то столь громадным, что трудно отделить идею революции от идеи демагогических насилий. Никто не может утверждать, что дело обойдется без вооруженного столкновения с войсками и даже быть уверенным, что правительство выйдет победителем из этого конфликта. Случай 6-го января на Неве дает даже некоторым повод утверждать, что у революционеров существуют сторонники в армии. И только таким способом революция победит. А если она победит, то где остановится? "Тогда мы все взлетим на воздух", -- сказал мне иронически, но не без тревоги, один конституционалист. "Все либералы, все буржуа -- на фонари!" "Что нам до сих пор известно?" -- говорил мне другой.
Характер этого народного движения удивляет людей всех партий. Рабочие хотят политических реформ, это так; но прежде всего они идут за священником, а этот "батюшка" не желает разговаривать ни с директорами заводов, ни с министрами; он обращается непосредственно к царю. В глазах социалистов, как и либералов, Гапон -- фигура странная, непонятная. Циркулируют, по крайней мере, пять версий биографии Гапона. Некоторые утверждают, что при нем состоит охрана из вооруженных рабочих. Одно несомненно: интеллигенты, которые вчера бегали его слушать, не верят ни ушам, ни глазам своим; они ошеломлены магическим действием его слов.
Говорят, что рабочие пойдут завтра навстречу настоящей бойне. Я слышал, что в некоторых кварталах они прогнали от себя интеллигентов: "Вы нам не нужны; терять нам нечего; мы сумеем умереть сами". В других местах, напротив, они требовали ораторов.
Информаторы сообщают, что кое-где были сцены насилия. Один рабочий Варшавских ж.-д. мастерских, не желавший прекратить работу, был якобы убит своими товарищами. Мастер в одной типографии попробовал сопротивляться забастовщикам; его, будто бы, схватили и сунули в машину, которая раздробила ему голову. Нельзя, конечно, верить этим слухам, но еще менее можно отделаться от тревожного любопытства, когда кто-нибудь приходит с новостями.
В одной семье, где я бываю, происходит захватывающая сцена (да, вероятно, и в других местах). Прислуга -- замужем за рабочим суконной мануфактуры у Шлиссельбургской заставы. Она узнала сегодня, что он, подобно многим другим, поклялся умереть, если нужно, но добраться до Зимнего Дворца. Ее глаза полны слез, и по временам в кухне она садится, берется за голову, сдерживая рыдания, удрученная немой горестью.
Вмешательство либералов
Петербург, воскресенье утром 9 (22) января.
Вчера состоялось многочисленное собрание либералов в редакции "Наших Дней". Рабочий, который носил письмо министру внутренних дел, тоже присутствовал. У него спрашивают:
-- Вполне ли миролюбивы ваши намерения? Если царь не захочет отвечать, не прибегните ли вы к насилию?
-- Нет. Пусть он только покажется и скажет, когда прийти в другой раз.
-- А если его не будет в Зимнем Дворце?
-- Мы ему гарантировали неприкосновенность. Он может позвать нас в Царское, но и Гапона вместе с нами.
Несмотря на уверения рабочих, у каждого был ужас пред возможным кровопролитием. Нельзя ли было еще в этот момент предупредить его? Итак, решили предпринять еще один, последний шаг. Так как правительство само не заговаривает, то решено послать к нему депутацию, умоляя его вмешаться. Выбрали десять делегатов и среди них рабочего, присутствовавшего на собрании [Все тот же Кузин. (Прим. ред.)]. Делегация явилась прежде всего в министерство внутренних дел. Святополка-Мирского не было; делегатов в том уверяли на все лады. Они стали ждать. Министр не явился. Товарищ министра, директор департамента полиции, согласился принять делегацию. Он уверял, что министр ничего не может сделать. Это им, делегатам, либералам, следовало бы предпринять что-нибудь и обратиться к рабочим. Тогда делегаты дали понять, что они не могут отнестись с осуждением к требованиям, из которых многие согласуются с пунктами конституционной программы. "В таком случае, делать нечего", -- и бюрократ удалился.
У Витте делегатам более посчастливилось. Он их принял в половине двенадцатого, взволнованный, встревоженный, но бессильный. Председатель совета министров не господин положения! Так кто же тогда? Кто в настоящую минуту располагает полным доверием царя, свободой решать, властью остановить? Витте телеграфирует Святополку-Мирскому. Тот отвечает, но... он тоже не может вмешаться. Ничего! -- В половине второго ночи делегаты возвращаются в редакцию "Наших Дней". Они печально сообщают, что их попытка ни к чему не привела. Правительство ничего не ответило рабочим. Оно лишь расположило в боевом порядке казаков, уланов, гвардию. Ружья готовы. Ничего не оставалось, как ждать событий. Наскоро организовали справочное бюро. С раннего утра молодые люди должны отправиться в предместья и вернуться в десять часов с докладом в залу, где назначен сборный пункт.
Кровавое воскресенье 9-го января
Петербург, понедельник утром 10 (23) января.
Вчера утром, в воскресенье, рабочие стали собираться повсюду в предместьях на митинги; начали формироваться шествия. Лихорадочно ждали новостей о событиях. В половине одиннадцатого я явился на собрание, назначенное еще прошлой ночью, где должны были быть централизованы первые сведения. Начиная с половины шестого, молодые люди отправились в предместья. Они возвращаются один за другими и рассказывают, что видели. Я застаю как раз одного из них, который дает отчет о своей миссии в быстрых кратких фразах.
С семи часов началась стрельба на Шлиссельбургской заставе. Тогда демонстранты вооружились чем попало -- ножами, топорами, камнями. Они даже хотели поставить своих детей во главе шествия. Женщины перерезывали ножами постромки у лошадей. Рабочие пели Марсельезу. Первые выстрелы не испугали толпу. Она не отступала, а, напротив, все росла. Шлиссельбуржцы наверное опрокинут войска, заграждающие им дорогу, и в течение дня дойдут до центральной части города вплоть до Адмиралтейства и Зимнего Дворца. Рассказчик прибавляет, что рабочие очень возбуждены, просят помощи, требуют оружия.
Вбегает другой очевидец. Он рассказывает, что две пушки двигаются по Литейному, совсем близко; их везут или к Зимнему Дворцу или к Выборгскому мосту, за которым сосредоточено до 40000 рабочих.
В зале царит шумное волнение; все знают, что в этот момент повсюду происходит бойня, и ничего нельзя сделать, и ничего не могут решить. Но в предложениях нет недостатка. Непрерывный поток речей; некоторые из них весьма агрессивны. Иные ораторы очень взволнованы. Один взбирается на стол и, топая ногою, выбрасывая вперед руки нервным жестом, кричит прерывающимся голосом, что рассуждать нечего. Нужно идти бороться и умереть вместе с народом. Ему удается увлечь за собой девять присутствующих. После него речи продолжаются. В зале немало женщин. Мужчин около пятидесяти. Они понимают, насколько их помощь слаба, или думают, что в этот момент поставлены на карту не их интересы. На путях из предместий в город находятся рабочие, идущие навстречу смерти ради рабочего дела; происходит общенародное восстание, усмиряемое ружейными выстрелами. Причем тут либералы?
Конституционное движение прошлого декабря осталось далеко позади. И либералы беспокоятся. Они не были подготовлены к этой борьбе, ставшей громадной с первого же момента. Она их так поразила, что они не знают, на что решиться. Одни оратор говорит, что Гапон просит оружия для рабочих; самому ему хочется иметь револьвер. Не могут прийти ни к какому общему решению; вооружить рабочих или нет -- предоставляется инициативе отдельных групп. Наконец, постановляют снова собраться в 2 часа в большой зале Публичной библиотеки.
Я иду туда по Невскому, запруженному народом. Слышен громкий говор, крики. Толпа громко говорит. Это производит сильное впечатление на того, кто знает обычное молчание улицы в России. Проезжают отряды казаков и уланов. Демонстранты уже проникли в город. Здесь, в библиотеке, выходящей на Невский, мы в самом центре событий. Мы проникаем в огромную читальную залу библиотеки, которая по воскресеньям остается открытой до трех часов. Сторожа ничего не могут поделать: они не получили никакого приказания, да их и слишком мало.
Те же сцены, что и на утреннем собрании. Слушают ораторов, которые, взобравшись на столы, передают волнующие новости. Это эмиссары, ходившие за сведениями; на этот раз они возвращаются не из предместий. Стреляют в двух шагах от нас на Казанской площади. В этот же момент немного далее, на набережной, соседней с Зимним Дворцом, на Певческом мосту, начинается страшная пальба, давшая в результате, как говорят, 27 убитых и 150 раненых.
Горький здесь. Он тоже взбирается на стол. Высокий, тонкий, очень бледный, склонив немного голову и оперев подбородок на левую руку, он произносит несколько слов глухим голосом.
В зале какая-то женщина, пришедшая в библиотеку заниматься, бешено кричит присутствующим: "Бунтовщики!" -- С ней хотят расправиться. Поднимается неописуемый беспорядок. В глубине залы с громадного портрета царь созерцает эту сцену революционного клуба.
В соседней небольшой зале продолжают сбор денег в пользу раненых, начатый сегодня утром. Бросают деньги прямо на стол, в беспорядке. Целая куча золотых монет. Дальше монеты в рубль, бумажки в 3, в 25, даже в 100 рублей. Мне известны люди, которым нечем будет заплатить за квартиру после пожертвования, но они не колеблются...
Полиция не вмешивается. Только в три часа, когда закрывают библиотеку, появляется городовой -- слишком поздно.
Вместе с одним другом я решаюсь отправиться вдоль Невского к Зимнему Дворцу. Мы подвигаемся с трудом среди толпы, в которой теперь много рабочих. В иных местах -- скопление публики. Окружают, слушают, расспрашивают рабочих, которые были свидетелями первых ужасных сцен. Мы встречаем трех инженеров, знакомых моего друга. Мы их расспрашиваем, а они, в свою очередь, расспрашивают нас. Пока мы беседуем, вокруг нас образуется кружок. Рабочие отвечают нам на задаваемые вопросы. Инженеры пользуются тем, что вокруг них публика, чтобы клеймить акты насилия, совершенные войсками, чтобы говорить против армии и войны. "Наши солдаты допускают, чтобы их били в Манчжурии, но здесь они хотят одерживать победы над безоружными людьми".
В этот момент, еще не понимая, что случилось, мы подхвачены и увлечены толпой, которая бегом несется вверх по Невскому. Слышны детские крики. Какой-то солдат туземных кавказских войск, находящийся в толпе со своей огромной папахой, проносится мимо нас, удирая быстрее других. Какая-то женщина цепляется за него, ища защиты. Он отталкивает ее и исчезает.
Я вижу другую женщину, которая бросается к дверям магазина с целью укрыться в нем. Хозяин бесстрастно смотрит сквозь стекла двери, запертой на ключ. Он и не думает отворить. Задыхающиеся женщины стараются укрыться во впадинах дверей, но небольшая часть толпы старается свернуть в боковую улицу. Мы скрываемся туда же. Мы стараемся понять причину этой паники. Около нас мы видим атакующих казаков; однако, мы узнаем вскоре, что это был момент первого убийственного залпа на Полицейском мосту, и что оттуда-то и пошла паника.
Мы достигли редакции "Наших Дней" и заходим туда. Здесь сосредоточиваются все новости. Я застаю двух корреспондентов английских газет, очень беспокоятся о судьбе Гапона. Ходит слух, что он был будто бы тяжело ранен в то время, как шел во главе демонстрантов Нарвского района, неся в руках хоругвь. Разумеется, нет ни одного очевидца этого факта, нет даже никого, кто бы видел сегодня Гапона.
Мне говорят, что в 2 часа рабочее шествие достигло площади перед Зимним Дворцом. Рабочих оттеснили к Александровскому саду и там по ним стали стрелять. В 3 часа 20 минут на Невском войска хотят оттеснить публику на Конюшенную. Солдаты стреляют. В результате -- несколько раненых. В четверть пятого стреляли около Гостиного двора. В половине пятого уланы на рысях проносятся по Невскому проспекту по направлению к Николаевскому вокзалу.
Невозможно собрать точные сведения о числе убитых и раненых. В 2 часа один адвокат, вернувшийся из Петропавловской больницы, рассказывал, что туда уже доставили четверо мертвых и 35 раненых. Но это было лишь начало бойни. В настоящий момент число жертв должно быть весьма велико. Утверждают, что у Александровского сада пало под выстрелами 150 демонстрантов.
Мы выходим из редакции и делаем еще одну попытку пробраться к Зимнему Дворцу. В пять часов мы достигаем Казанского собора. Перед нами в направлении Адмиралтейства мы слышим сухой звук ружейного залпа. Спустя несколько секунд -- отдельные выстрелы. Потом глухой звук: похоже на пушечный выстрел. Со стороны Казанского собора крики то поднимаются, то опять стихают на минуту. Мы думаем, что это крики жертв или перепуганной толпы. Мы хотим пробраться вперед, но по Невскому это невозможно. Чем дальше мы подвигаемся, тем многочисленней патрули и чаще атаки. Кавалерия очищает середину мостовой, а иногда и всю ширину проспекта, забираясь с лошадьми на тротуар и гоня толпу в направлении, противоположном Зимнему Дворцу. Мы делаем крюк по Михайловской улице, чтобы выйти на Невский по Екатерининскому каналу, как раз против Казанского собора.
С каждой стороны моста, что на канале, толпятся парни из предместий. Они выражают свой протест войскам, тюкают, свистят, грозятся. Они кричат: "Братоубийцы, братоубийцы! Вы бы лучше шли японцев бить. Это вы -- японцы Невского проспекта!"
Проходит отряд пехоты с примкнутыми на ружьях штыками. Они не угрожают толпе, но эта последняя с тротуаров кричит им в бешенстве: "Опричники! Кровопийцы!" Офицеры, выведенные из терпения, приказывают атаковать, и толпа убегает в боковые улицы.
Около 7 часов, возвращаясь, мы наталкиваемся на группу рабочих, которые везут в санях тела двух товарищей, убитых около Полицейского моста. Они поют заупокойную молитву и требуют, чтобы прохожие снимали шапки.
Слухи идут отовсюду. Убийства, вероятно, будут продолжаться весь вечер. Всю ночь будут собрания.
Трупы убитых, развозимые рабочими по домам, только разожгут ненависть. Завтра или позднее их мщение будет ужасно.
На сегодня вечером назначено собрание в зале Вольно-Экономического Общества. Я отправляюсь туда в 9 часов. Сейчас улицы в этой отдаленной части города почти пустынны. Невольно прислушиваешься к малейшему шуму издалека, в особенности со стороны Адмиралтейства, где сосредоточены толпа и войска.
В зале Общества большое оживление. Избрали президиум, заседающий посредине вокруг большого стола при свете свечей. Голосуют адрес Общества офицерам, написанный в сдержанном и благородном тоне, и ходит по рукам подписной лист в пользу жертв.
Циркулирует слух, что Гапон здрав и невредим. Горький появляется на небольшой, очень высокой трибуне. Он читает краткое письмо Гапона рабочим: "Итак, нет у нас царя. Кровь невинных разлучила его со своим народом. Благословляю вас, товарищи, на борьбу, которую вы начали за свободу".
Чтение письма производит сильное впечатление. Горький прибавляет, что это письмо принесено одним рабочим, который находится здесь и хочет сказать несколько слов от имени Гапона. Действительно, на соседней трибуне появляется высокий человек, бледный, бритый, очень утомленный. Он склоняется с высоты трибуны над собранием и голосом усталым, но пламенным призывает всех поддержать рабочих деньгами и оружием. Пока он говорит, мне сообщают под строжайшим секретом, что оратор никто другой, как сам Гапон. Пораженный, я рассматриваю этого необыкновенного человека, который вдруг вызвал революционную грозу и который проповедует теперь открытую вооруженную борьбу против царя, ибо мирная рабочая демонстрация не привела ни к чему, кроме подлых убийств. После этой краткой речи Гапон покидает залу.
Собрание обсуждает шумно и беспорядочно ряд предложений, из которых многие так и останутся предложениями. Не могут прийти ни к какому решению относительно линии поведения; даже не спорят по поводу следующего пункта, крайне важного, однако: присоединяются ли либералы к рабочим в их борьбе против абсолютизма. Мне так и не удается узнать, доставят ли они оружие восставшим. Этот вопрос остается и сейчас нерешенным, как и на утреннем собрании.
На следующий день после убийств
Петербург, среда утром 12 (25) января.
Несколько дней, как мы ждали провозглашения осадного положения. Много раз мне говорили, что это уже случилось. Это неверно; несомненно -- одно: с вечера субботы внешняя полицейская служба вверена армии, которая и доказала свое уменье. Вчера вечером говорили также, что генерал Трепов, бывший московский градоначальник, на которого недавно было произведено неудачное покушение, назначен петербургским генерал-губернатором на все продолжение беспорядков. Правительство знает, что по части энергичных мер на него можно положиться.
Ни в понедельник, ни вчера бойня не возобновлялась, по крайней мере, в центре города, ибо мы осведомлены довольно плохо о том, что происходит в предместьях. Если солдаты не стреляют, то это еще не значит, что всякие насилия прекратились.
Утром в понедельник, после кровавого воскресного дня, наступило как бы затишье. Ранним утром я пошел на Невский, а оттуда на Васильевский Остров и на Петербургскую. На Невском я видел разбитые стекла во дворце великого князя Сергея.
В обоих предместьях все было спокойно там, где я проходил, но было всего 9 часов утра. Всюду войска. Сидя на поленьях, солдаты греются вокруг костров. Во всех кварталах многочисленные патрули; все мосты все время весьма тщательно охраняются. Ждали, очевидно, новых демонстраций после обеда. Битва осталась еще далеко незаконченною. Рабочие говорили накануне, что в понедельник они отплатят с лихвою...
После обеда беспорядки снова начались, приблизительно повсюду. Невский был полон народу. В толпе много рабочих. Они останавливались у сожженных киосков, у разбитых витрин. Часто слышался смех. Однако, эти повреждения скорее дело рук босяков, чем рабочих. Я спросил: "Зачем жечь киоски?" Мне ответили: "Потому, что в них продается "Правительственный Вестник", сообщающий ложные сведения о событиях". С наступлением ночи электричество на проспекте не зажглось, и он стал понемногу черным и зловещим. Только и можно было различить, что огромные массы дворцов Сергея Александровича и Аничкова, имевшие трагический вид, в особенности последний; во дворе можно было заметить огни, отблеск которых бродил по высоким стенам. На всем Невском стоял гул, переходивший по временам в резкие крики.
Я подходил к Казанскому собору, как вдруг я увидел толпу, охваченную паникой, стремительно бежавшую мне навстречу. Ее гнал отряд казаков, очищавший от народа всю улицу вместе с тротуаром. Я вместе с другими бросился в боковую улицу; поколебавшись на мгновенье, офицер, командовавший казаками, дал приказ преследовать нас и дальше; но в ста метрах оттуда была небольшая площадь, откуда расходилось несколько улиц. Таким образом, толпа могла рассеяться.
Сделав крюк, я вернулся на Невский. Пройти к Казанскому собору стало невозможным. Тогда я направился вдоль по проспекту по направлению к Николаевскому вокзалу, но едва перешел Фонтанку, как услышал перед собою громкие крики на пересечении Невского с Литейным.
Казаки летели на нас во весь опор. Я бегу вместе с другими вдоль канала. Пробежав метров пятьдесят, я обернулся; два казака остановились у моста, колеблясь, преследовать ли нас, или ехать своей дорогой. Но вскоре они кидаются за нами, понукают лошадей, испуская дикие крики. Решетчатые ворота одного дома раскрыты. Я поднялся по ступенькам и спрятался за одной из колонн. Казаки были в десяти шагах за мной. Я видел, как они резким движением повернули своих лошадей к решетке. Один из них спешился и, отдав повод лошади товарищу, набросился на молодого рабочего, упавшего на землю, и стал его жестоко бить плетью и топтать сапогами. Совершив этот подвиг, казаки повернули вспять, а рабочий мог уйти избитый.
Нужно было самому наблюдать подобные сцены, чтобы понять ужас и ненависть, распространяемые казаками, которые хозяйничают в городе с субботы. Свирепость их поступков извиняет всю ненависть рабочих и все ответные насилия с их стороны. В одиночку или попарно, во всяком случае, в отсутствии начальства, казаки могут, отделившись от отряда, безнаказанно совершать в глухих улицах свои подлые нападения на прохожих, безоружных и слишком малочисленных, чтобы им сопротивляться. Со всех сторон я слышу достоверные свидетельства, подтверждающие то, что я видел собственными глазами, иногда в еще более трагической окраске. Так, на одной улице Васильевского Острова казак ударил саблей по голове какого-то прохожего, молодого человека, без всякого повода со стороны этого последнего. На Большом проспекте Петербургской стороны старик, при виде проезжающих казаков, говорит своей спутнице: "Вот те, кто нас избивают". Один казак услышал и замахивается саблей на старика. Тот бросается в лавку. Казак требует его выдачи, но старик убегает через ворота, выходящие на другую улицу. Тогда казак угрожает убить лавочника и уходит, все еще грозясь. На Васильевском Острове студент с империала трамвая видит солдатский пикет, охраняющий мост. Он кричит солдатам тоном презрения: "Опричники!" Солдаты останавливают трамвай, поднимаются на империал, волочат вниз студента, наносят ему удары саблей и умирающего оттаскивают за ноги в сторону, чтобы не оставить его среди мостовой. Какой-то прохожий, который вступился за студента, тоже получил несколько сабельных ударов. То же на Васильевском Острове: недалеко от 16-й линии, по Большому проспекту, учительница-француженка видит бегущую к ней молодую девушку, преследуемую двумя казаками. Казаки стреляют, молодая девушка падает мертвой к ногам француженки. Напротив здания Академии Наук служащий выходит из Этнографического музея и проходит мимо поставленного в этом месте солдатского пикета. Офицер наносит ему удар саблей. Директор музея, свидетель этой сцены, закрывает немедленно музей и пишет протестующее и негодующее письмо великому князю Константину, председателю Академии Наук.
Я не могу ни привести, ни вспомнить всех рассказов, слышанных мною о жестокостях, совершенных в понедельник. Я удивляюсь только -- и есть чему удивляться! -- что в газетах (некоторые появились сегодня) официально объявляется, что десятого не было ни одного раненого.
В понедельник вечером среди населения царствовала большая паника. Отсутствие электричества, пожар киосков на Невском, разбитые витрины магазинов, слухи о пожарах в подгородних местах, словом, все, что делалось и о чем говорилось, способствовало распространению страха, еще более напряженного, может быть, чем накануне. Предсказывали, что будут громить лавки, что наступит недостаток в продовольствии. Цены всех продуктов стали быстро повышаться. Керосин, стоящий обычно 4 коп. фунт, продавался в понедельник утром по 20 коп.; вскоре цена на него поднялась до 30, 40, 50 коп., а вечером нельзя было достать его и за рубль. Предусмотрительные люди последовали совету дворников и сделали значительные запасы с вечера субботы. Некоторые запаслись даже мукой, ибо прислуга здесь умеет месить и печь хлеб. Несмотря на наши советы, Катя, от природы беззаботная, только в понедельник пустилась на розыски, и так как керосин вышел совершенно, то я вынужден писать при печальном свете сальной свечи.
Понятно, что больше чем когда-нибудь, ходят слухи, зловещие или... нелепые: водопроводные трубы будут разрушены; чтобы помешать царю убежать за границу, рабочие будто бы попортили локомотивы и разобрали рельсы на линии Варшавской железной дороги; теперь они готовятся взорвать арсенал, рискуя разрушить половину Петербурга; царь после пушечного выстрела 6-го января окончательно сошел с ума; ему все кажется, что его преследуют, и он прячется то в одной, то в другой отдаленной комнате дворца; вот от этого-то он и не мог появиться в воскресенье перед народом; наконец, узнав, что стреляли в народ, великие князья пришли будто бы в такой восторг, что собрались вместе пить шампанское. Один из них -- называют Владимира -- даже пустился танцевать кек-уок, вероятно, чтобы ознаменовать конец и блестящий успех своих занятий, ибо каждому известно, что в последние дни он корпел над историей Великой Революции, ища в ней тактические ошибки, совершенные французской королевской властью во дни народного восстания.
Либералы устроили два собрания в понедельник вечером: одно -- частное, где обсуждались события и предлагались различные меры, было нарушено прибытием полиции, которая, встретив энергичный протест хозяина дома, удовлетворилась тем, что переписала участников. Другое собрание было организовано адвокатами, которые в резких речах, а затем и в протестующих резолюциях клеймили правительство, главного виновника возмутительных убийств, совершенных накануне.
В ночь с понедельника на вторник были произведены аресты среди либералов. Правительство, как кажется, было уверено, что ему удастся захватить главарей революционного заговора. Арестовали почти всех тех, кто принимал участие в делегации, посланной в субботу вечером министру внутренних дел с целью предупредить кровопролитие. Так, арестованы: Кедрин, член управы, Гессен, редактор журнала "Право", профессора Кареев и Семевский, Горький, Анненский, Пешехонов, Мякотин. Только два делегата избегли тюрьмы: делегат от рабочих и Арсеньев. Кроме того, арестовали еще одного члена управы, Шнитникова, но сейчас же выпустили.
Как защищается правительство
Петербург, суббота 15 (28) января.
В прошлое воскресенье в Петербурге правительственные войска перешли в наступление; повсюду поле сражения осталось за ними. Это вне сомнения. Рабочие больше не пошевельнутся. Страшное воспоминание о расстрелах, нищете, голоде вернет их к благоразумию, т. е. к молчанию.
Теперь очередь за либералами. Правительство посылает против них другую свою армию -- полицейскую и административную. И здесь еще раз полная победа!.. Счастливые времена наступили для царизма. В Манчжурии японская армия не двигается вперед, а внутренние враги избиты и заточены. Мертвых увозили на кладбище сотнями и там предавали земле потихоньку, в братских могилах. Сейчас сажают в тюрьмы наиболее скомпрометированных, которые еще осмеливались дышать петербургским воздухом.
Зловещее время. В прошлую и позапрошлую ночь, с девяти часов вечера до семи часов утра, обыскивают, арестовывают. Произвели обыски в редакциях "Нашей Жизни" и "Наших Дней", у частных лиц. Арестовывают во всех частях города, среди всех слоев населения. Адвокаты, профессора, студенты, рабочие отправляются в "Кресты", на Выборгскую сторону. Женщины, молодые девушки тоже подвергаются арестам, как подозрительный элемент. Полиция накладывает арест на деньги, подписные листы, конфискует воззвания к обществу, резолюции профессиональных групп. Несчастный Горький, выехавший было в Ригу, где умирает один близкий ему человек, арестован два дня спустя после бойни 9-го января: при нем нашли прокламации, привезли его в Питер и посадили в тюрьму.
Во всех знакомых мне семьях царствует весьма понятное беспокойство. Каждый более или менее скомпрометирован; у всякого есть копии постановлений, прокламации. Для того, чтобы полиция пожаловала к вам в гости, вовсе не нужно, как это всякий знает, чтобы над вами тяготело какое-нибудь определенное обвинение.
Обыски производятся, начиная с 9 часов вечера, и длятся всю ночь. В среду я проводил вечер у друзей. При каждом звонке все настораживались. Быстро прятали письмо Гапона, которое я переписывал. Уж не полиция ли? Нет, просто гости, являющиеся по русскому обычаю иногда поздней ночью. Когда тревога проходила, снова принимались за разговоры, за работу. Тут был один литератор, передававший с жаром воскресные сцены; был член управы, проведший год в сибирской ссылке за свои слишком свободные идеи, газетный сотрудник, поплатившийся еще чувствительней за преступление, состоявшее в том, что он имел политические убеждения. Все трое и некоторые другие из присутствовавших ждали ареста. В столовой, очень просто обставленной, где мы беседуем, на стенах -- портреты революционеров и большая гравюра, представляющая больного Белинского, к которому приходят жандармы. В этот вечер полиция не явилась. Она пожаловала и произвела опустошение лишь на следующий день.
Вечером в четверг я ходил в одни дом, куда в воскресенье носили раненых. Муж -- преданный правительству чиновник; жена разделяет либеральные идеи; что касается детей, то если до сих пор в принципе они не были врагами правительства, они сделаются ими после всего, виденного в воскресенье. Одному раненому, которого принесли к ним на квартиру, пуля пробила таз насквозь. Лестница, комнаты -- все было обагрено его кровью. Молодая девушка рассказывает мне эту сцену, произведшую на нее неизгладимо-ужасное впечатление. Она была дома со своими братьями в этот момент, ибо мать ушла на перевязочный пункт. Раненого доставил их знакомый студент-медик. Он сейчас же снова ушел за другими ранеными, ушел и не вернулся. Пуля ему попала в шею. Труп его был найден в мертвецкой одной из больниц на следующий день.
Я ушел от них после полуночи, а в пять часов утра их разбудил дворник, требовавший от прислуги открыть дверь, ибо в водопроводе в их квартире будто бы лопнула труба. Прислуга открыла. За спиною дворника стояли полицейские. Начался обыск по всем правилам искусства. Полицейских целая дюжина; среди них 2 женщины. Как видно, думали обнаружить в квартире склад бомб. Один полицейский замечает ящик с землею, где растут цветы, помещенный высоко на подоконнике; он думает, что там что-то спрятано, но опрокидывает нечаянно тяжелый ящик; земля сыплется ему на голову. Другой с торжеством приносит отрез красного сатину, найденный в ящике комода. Несомненно, это революционное знамя! Ему возражают, что в отрезе семнадцать аршин, а аршин стоит 80 к.; на халат можно истратить эту сумму, но для знамени материи слишком много. Неохотно, но все же он отдает материю назад. Ищут в комнате молодой девушки; берут письма и фотографии ее жениха. Она возмущается. Полицейский усаживается и начинает ее допрашивать. "Не смейте разговаривать со мной сидя", -- кричит она. Другой грязными руками собирается рыться в шкафу с бельем. Она говорит ему угрожающе: "Не смейте ничего трогать, пока не вымоете руки". И по приказу производящего обыск старшего чина полицейский идет в кухню. Ищут в комнате матери, в детской, даже в комнате гувернантки-француженки, молодой девушки. Эта мерзкая операция длится с пяти до десяти часов. В десять часов мать и дочь арестовываются и увозятся в "Кресты".
Впрочем, результаты поисков полиции не удовлетворяют правительство; большинство отобранных документов относятся к дням, следовавшим за избиением. А правительству хотелось бы открыть следы революционного заговора, доказательство длительных конспиративных сношений между либералами и рабочими. Этого ему не удается, ибо на самом деле такого союза и не существовало. Рабочие поднялись всей массой прежде всего из чувства классовой солидарности и по причинам чисто экономическим. Они пошли по зову священника лишь потому, что он давно уже защищал их требования, и потому, что его сан в глазах тех из них, которые верят, придавал ему известный авторитет. Придется и правительству, наконец, убедиться в том, в чем уже признались сами себе все политические партии. Либералы, социал-демократы, социалисты-революционеры должны были констатировать, что какая-то таинственная сила, которой они даже не подозревали, сразу опередила их. Эта революция, которую они усердно подготовляли в течение годов, о которой они столько говорили в своих речах, которую призывали в своих резолюциях, созерцали в мечтах, вдруг почти осуществилась в один день, помимо их, причем у них не было даже времени ориентироваться среди бури, и им осталось лишь присоединить в последнюю минуту свои усилия к движению, которого они не сумели предвидеть.
Подобно им, правительство начинает, как будто, понимать, что угрожавшее ему рабочее движение, поведшее ко всеобщей забастовке, имело очень глубокую и очень простую причину: такой причиной не была теоретическая агитация, искренняя или подлаживающаяся к народу, организованных партий, преследующих политическую или социальную цель, а непосредственный взрыв негодования у людей, эксплуатируемых капиталом, людей, не желающих издыхать с голоду, пришедших, наконец, в двадцатом веке к сознанию своей солидарности, силы и численного превосходства.
Первые меры обороны, принятые правительством, спасли положение на время; царь мог не принять рабочую делегацию, принесшую ему к Зимнему Дворцу свою петицию; ружейные пули одолели разгневанный народ, которому не удалось ни поджечь какой-нибудь дворец, ни поколотить какую-нибудь августейшую особу. Но разве это уже конец? Ведь работа на заводах началась снова на тех же условиях, что и раньше; стало быть, остаются те же экономические причины волнений, и к ним присоединяется еще чувство великой ненависти, которая не угаснет, пока мертвые не будут отомщены.
Порядок царствует в Петербурге! Да. Ходят трамваи. Большинство магазинов сняли доски, которыми были заколочены их витрины. Войска уже не стоят лагерем на площади перед Зимним Дворцом. Но кого обманывает это внешнее спокойствие? Кто может забыть? Нет ни одной души, ни одной совести, наслаждающейся полным миром. Скорбь, ненависть, боязнь, недоверие, а у некоторых, может быть, и угрызения совести -- вот единственные чувства, испытываемые теперь -- и, может быть, надолго -- возмущенным русским обществом. Похоже на то, что революционное движение было лишь укреплено дикой расправой; эти простодушные демонстранты 9-го января теперь научены горьким опытом, который будет поддерживать в них непримиримую ненависть к их эксплуататорам и толкать их на решительную политическую оппозицию по отношению к правителям. Опасность эта очевидна, чрезвычайна; новгородское губернское земское собрание, в своем заседании спустя несколько дней после убийств, определенно заявило об этом правительству в постановлении, принятом единогласно.
Но правительство не нуждается в предупреждении. Ему представляется самым неотложным разъединить пролетарскую массу. И для этого оно уже пользуется своими самыми гнусными прислужниками и самыми скандальными средствами. Ему известно, что существуют сознательные рабочие и рабочие темные, и вот оно старается разжечь страсти этих последних, опираясь на их предрассудки.
Некоторые употребляли выражение "гражданская война", говоря о кровавых днях; насколько справедливее было бы назвать так те раздоры, которые правительство старается посеять сейчас, чтобы отвратить от себя народный гнев! Агенты тайной полиции распространяют среди рабочих слух, что царь хотел, будто бы, принять их петицию перед Зимним Дворцом, но открытие заговора студентов на его жизнь заставило его отказаться от этого.
"Это все студенты виноваты: они хотели использовать рабочее движение; они ответственны за слишком революционные места петиции. У рабочих, мол, и в мыслях не было предъявлять политические требования; злоупотребили их доверчивостью, заставили их идти под чуждым им знаменем; они даже не знали всего того, что содержал знаменитый адрес. Если многие сотни из них погибли, пусть оставшиеся отомстят тем, из среды коих вышли агитаторы".
И среди господствующего смятения умов находятся люди, которые верят такой клевете.
Студенты неделю тому назад доказали, что они умеют умирать за рабочее дело; один из них на Васильевском Острове умер, пронзенный восемью ударами штыков после того, как он водрузил красное знамя на баррикаде. Несмотря на это, во многих рабочих кварталах на интеллигентов смотрят с недоверием; кое-где их побили и прогнали, а рабочие поговаривают о новой демонстрации, чтобы поджечь на сей раз уже не Зимний Дворец, а университет. Шпионы извлекают выгоду из всех обстоятельств. Так, случилось, что, вследствие невыхода газет по случаю забастовки, никто в городе не был предупрежден о дне и часе похорон жертв; полиция постаралась, чтобы рабочим в массах не было точно известно, когда отправятся погребальные шествия из госпиталей на кладбище; однако, рабочим не преминули указать, что интеллигенты, цинично использовав их в день восстания, покинули их затем в день траура.
Разберутся ли в этой "механике" рабочие, если обратить их внимание на то, что ведь и они не ходили на похороны студентов, убитых в той же борьбе, конечно, потому, что были тоже не лучше осведомлены о дне и часе погребения? Подобные недоразумения вредны и одним и другим, но те, кто их создают, знают, что работают на правительство.
Служить правительству, возбуждая одну часть населения против другой -- такой образ действий дает идею одновременно и о силе и о дальновидности самого правительства. И когда подумаешь, с другой стороны, что избиение 9-го января вырыло между народом и армией ров, который будет со временем увеличиваться, когда вспомнишь о казацких жестокостях, о свистках, которыми публика встречала войска, становится естественным задать себе вопрос, какие еще внутренние раздоры угрожают России в то время, когда она истощает свои силы в далекой и бесплодной войне.
Газета "Наши Дни", появившаяся сегодня в первый раз (и, вероятно, доживающая последние дни вследствие своего решительного тона), требует доказательств другого, пущенного в последнее время слуха, предназначенного возбудить взаимное недоверие. Газета объявляет оскорбительным утверждение, что революционное движение было вызвано и поддержано восемнадцатью миллионами рублей какого-то англо-японского союза. Однако, пустить в ход такое обвинение, не опираясь ни на что другое, кроме подозрительных телеграмм какого-то агентства, еще недостаточно. В таком случае использование с политической целью чувства, расовой или национальной вражды, получающей на сей раз пышное имя патриотизма, является низким обманом темной массы и бесстыдной клеветой на пролетариат, в котором начинает пробуждаться сознание своих прав. Если эти миллионы существовали, то нужно с очевидностью выяснить, кто их дал и кто их получил, иначе клевета падет своею тяжестью на тех, кто ищет от нее выгоды.
Один человек сыграл в последних событиях роль, делающую его опасным: священник Гапон. Так как он не погиб под дождем пуль у Нарвской заставы, то нужно схватить его, сделать навсегда безвредным, отделавшись от него. Но до сих пор все поиски были безуспешны; друзья-рабочие его хорошо спрятали в первые дни, и возможно, что сейчас он за границей. Во всяком случае, следует разрушить его обаяние, очернить его репутацию. И так как в данном случае, как и всегда, алтарь -- союзник трона, то распространение ядовитых клевет на счет Гапона взяли на себя священники. Разумеется, часть японских денег попала в его руки, но это еще не все: Гапон заслуживает презрения не только за свое настоящее, но и за прошлое. Он присвоил себе суммы Синего Креста, собирающего пожертвования в пользу раненых; будучи законоучителем в одном институте, он похитил одну воспитанницу; наконец, царское правительство пользовалось им, как своим шпионом. Взбешенные попы распространяют эти пакости с упоением. Со времени беспорядков они говорят во всеуслышание и заносчиво, ибо не только правительство, но и они победили 9-го января. И они смотрят с радостью на наступающую эру репрессий и реакции. Они вздохнули с облегчением после момента ужасной тревоги, ибо одного не могут они простить Гапону, а именно, что он выходец из их среды, что он скомпрометировал их касту, произносил ужасные слова и даже написал в петиции царю (по одной версии): отделение церкви от государства.
Удивительную логику обнаруживают те, кто нападают на Гапона и путем клеветы хотят показать, что он -- потерянный человек: они, вероятно, забывают, что ведь само правительство еще недавно выбрало Гапона в председатели "Русского Рабочего Союза". Тогда имелось в виду устранить социалистическую опасность, организуя рабочих под присмотром государства. Если бы Гапон был человеком настолько замаранным, как это утверждают теперь добрые батюшки, то, вероятно, правительство отнеслось бы к нему с большей осторожностью. Поэтому я охотнее верю свидетельству одного законоучителя, бывшего товарища Гапона по духовной академии, говорившего на днях своему сослуживцу-учителю, что "несмотря на случившееся, он считает Гапона человеком искренним и очень честным".
Развенчать Гапона, дискредитировать интеллигентов в глазах рабочих, распускать слухи, сеющие взаимное недоверие и сбивающие с толку общественное мнение, -- такова печальная и не безопасная работа, которой заняты агенты тайной полиции. Однако результаты могут получиться совсем не те, которых ожидает правительство; доказательство, ложь которого обнаружена, обертывается против того, кто им пользуется. Если народ усвоит привычку обсуждать действия и слова правителей и придет к заключению, что он обманут не теми, на кого ему указывают официально, а именно доносчиками и клеветниками, он извлечет из скорбного испытания 9-го января еще один урок, который будет сильно способствовать его политическому и социальному воспитанию.
Возмущение общественного мнения
Петербург, понедельник 17 (30) января.
Правительство утверждает, что беспорядки прекращены. Рабочие вернулись к станкам. Нет больше банкетов: генерал-губернатор Трепов запретил рестораторам сдавать для этого залы. Итак, сила одолела сразу и агитацию конституционалистов и восстание рабочих? Итак, наученная ошибками потерявших престол королей, русская монархия прибегла вовремя к насилию, чтобы обуздать революцию?
Нет, борьба не только не кончилась, а, наоборот, кажется, что настоящая борьба только началась с вечера воскресенья. Прокламации, резолюции, адреса все умножаются в ответ на избиения.
Вот прежде всего воззвание, составленное Горьким и обращенное к офицерам. Оно было прочитано еще в воскресенье вечером на собрании Вольно-Экономического Общества.
"Мы пишем эти строки вечером того ужасного дня, которого никогда не забыть России. Мы пишем под свежим впечатлением крови, которая только что пролилась на многих улицах столицы. Вынужденные оставаться бессильными свидетелями, мы возмущены и захвачены драмой, развертывающейся перед нами. Если наше сердце взволновано, то мысли наши ясны, и мы понимаем глубокий и торжественный смысл происходящего перед нами. На нас лежит обязанность выяснить его вам, что мы и делаем безотлагательно.
Офицеры! Наша страна истощена экономически; давно уже голод стал в ней хроническим явлением; давно уже массы осуждены на непосильный труд, на неизбежную нужду, на роковое, медленное вымирание. Народ, намеренно удерживаемый в невежестве, не может развить все свои силы. Личная инициатива и энергия народа сводятся на нет бюрократической опекой и повсеместным произволом. Так дальше жить нельзя. Русскому народу нужен свет, ему нужна свобода. Иначе ему не быть великой нацией, не защитить своих прав на существование.
Есть один только выход из тяжелых условий, в которых находится наша родина. Только сам народ может помочь своим нуждам, залечить свои раны. Но для этого нужен России новый основной закон; ей нужна конституция. Представители земств и городов, представители свободных профессий и купцы, учащаяся молодежь и рабочие массы -- вся нация не только поняла, но и ясно выразила свои основные требования. Чувство, овладевшее всеми, слишком могуче, чтобы какое-нибудь давление могло задушить его. Оно вырвалось наружу, оно будет проявляться, несмотря ни на что. Оно не умолкнет отныне, хотя бы стали пытаться вновь и вновь утопить его в крови. Жажда свободы не угаснет, ибо без свободы нет жизни. Все цивилизованные страны добыли себе свободу и наслаждаются ею. Она составляет главную силу той страны, против которой мы ведем неудачную войну. Одно только русское правительство отказывается понять или не в силах понять требований истории. Это близорукое правительство было бы уже давно сметено с путей истории, если бы русский народ, ослабленный нуждою, невежеством и рабством, не встретил бы пред собой с оружием в руках некоторую часть своих собственных сил.
Да, своих собственных сил! Вы получили образование на счет народа, ваше жалование -- это народные деньги. Сабли и ружья, которыми вы распоряжаетесь, приобретены на деньги того же народа. Вы сами дети этого народа, и вот вас посылают избивать ваших сестер, ваших братьев.
Офицеры русской армии! Подумайте о том, что произошло в день 9-го января на улицах Петербурга. Люда, доведенные до отчаяния, сотни тысяч людей, хотели подать царю просьбу. Это был акт вполне мирный. Рабочие поклялись, что будут поддерживать порядок и что прибегнут к силе только в случае самозащиты. Правительству было известно, что это не угрожало общественной безопасности. Делегация из десяти человек (из коих некоторые подписались под настоящим воззванием) была послана нами вечером в субботу к министру внутренних дел, его товарищу и председателю комитета министров. Наши делегаты хотели осведомить правительство о действительном положении вещей. Они умоляли о том, чтобы избежать кровавого столкновения. Их усилия остались тщетными. Генерал-майор Рыдзевский заявил, что правительство совершенно не нуждается ни в нашем свидетельстве, ни в наших просьбах, ни в наших чувствах. Витте ответил, что это дело "не в его компетенции" и что он совершенно не желает, вмешиваясь куда бы то ни было, "поставить себя в неприятное положение". Святополк-Мирский, несмотря на все наши мольбы, несмотря на вмешательство Витте, отказался принять нашу делегацию; он передал нам, что не нуждается в нас для того, чтобы знать все, и что все меры приняты.
Да, меры были приняты, и кровь пролилась, согласно данным инструкциям, быть может, даже на местах, заранее указанных властями. Зачем русскому правительству свидетельство и мнения политических деятелей, кто бы они ни были, зачем ему совесть, честь, разум? Разве нет у него на службе бесчисленных шпионов, разве не располагает оно всей вооруженной силой?
Офицеры русской армии! Вы -- люди долга. Вы приняли на себя великое обязательство отдать, если нужно, все, вплоть до своей жизни, за отечество. Спросите вашу совесть: где ваше место? С безумцами, всегда готовыми проливать кровь, или с угнетенным народом? В вас живо чувство чести. Слушайтесь же голоса чести: где ваше место? С теми, кто трусит даже принять петицию, или вместе с Россией, всей Россией, Россией честных людей, жертвующих собою? Если вы -- люди чести, не поднимайте руки на безоружных, не получайте денег народа в обмен на его кровь, которую вы проливаете. Снимите ваши мундиры, бросьте оружие".
Следуют 157 подписей.
В тот же вечер Гапон написал следующее письмо "армии, рабочим и всем честным людям", которое распространилось по Петербургу и по всей России в тысячах экземпляров.
"Братья, спаянные кровью, товарищи-рабочие!
"Мы мирно шли 9-го января к царю за правдой. Мы предупредили его клевретов-министров, чтобы они удалили войско, чтобы не мешали нам идти к царю. Я лично написал царю письмо и отослал его в Царское Село. Я просил приехать, показаться своему народу с сердцем открытым, с доброю душой. Мы нашей жизнью ручались ему за неприкосновенность его особы -- и что же? Невинная кровь все же была пролита. Царь -- жестокий зверь. Жестокий зверь царь, его чиновники-взяточники, грабители народа, сознательно захотели быть и сделались убийцами наших безоружных братьев, их жен и детей.
Пули царских солдат, убивавшие рабочих, несших царские портреты, прострелили и эти портреты и убили нашу веру в царя. Отомстим же братья, царю, проклятому народом, всей его змеиной семье, его министрам и всем грабителям несчастной России. Смерть им всем! Пусть каждый делает, что может. Я зову на помощь тех, кто искренне хочет помочь русскому народу, стремящемуся свободно жить и дышать. Все интеллигенты, студенты, все рабочие организации, социал-демократы, социалисты-революционеры, все! Кто не с народом, тот против народа!
Братья, товарищи-рабочие всей России, не становитесь на работу, пока не получите свободы. Я разрешаю вам брать пищу для ваших жен и детей и оружие всюду, где вы хотите. Разрешаю вам пустить в ход бомбы и динамит. Нe разграбляйте ни частных домов, ни магазинов, где нет пищи или оружия. Не трогайте бедняков, избегайте насилия над невинными, лучше оставить в покое девять подозрительных, чем истребить одного невиновного. Стройте баррикады, разрушайте дворцы, истребляйте полицию, ненавистную народу. Я посылаю свое священническое проклятие солдатам и офицерам, убивающим своих невинных братьев, их жен и детей, и всем угнетателям народа. Я посылаю благословение солдатам, которые помогут добыть свободу для народа. Я разрешаю солдат от присяги царю-предателю, который сознательно пролил кровь народа и даже не захотел услышать его голоса.
Дорогие товарищи-герои, не теряйте мужества. Надейтесь и верьте, что вскоре мы добудем свободу и справедливость. Порукой в том невинно пролитая кровь. Печатайте и переписывайте, кто может, распространяйте среди вас и по всей России это послание и завет, призывающий всех угнетенных, обиженных и обездоленных России встать на защиту своих прав. Если меня арестуют, если меня расстреляют, продолжайте бороться за свободу. Помните клятву, которую дали мне вы, сотни и тысячи честных рабочих. Боритесь до тех пор, пока не будет созвано всеобщим голосованием учредительное собрание, куда будут избраны вами самими защитники ваших интересов, ваших прав, изложенных в вашей просьбе царю-предателю. Да здравствует свобода народа русского!
Петербург, 9 янв., в полночь.
Священник Гапон ".
С своей стороны, социал-демократическая партия выпустила следующее воззвание:
Петербург, понедельник 10 (28) января 1905 г.
"Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Граждане! Вы видели вчера свирепость самодержавия. Вы видели текущую по улицам кровь. Вы видели сотни борцов, убитых за рабочее дело. Вы видели смерть. Вы слышали стоны раненых женщин и беззащитных детей. Кровь и мозги рабочих были разбрызганы по мостовой, сделанной их руками. Кто направил войска, ружья, пули в грудь рабочим? Царь, великие князья, министры, генералы, придворная свора. Вот -- убийцы. Смерть им! К оружию, товарищи! Проникайте в арсеналы, склады и магазины оружия; разрушьте тюрьмы, товарищи, освободите борцов за свободу; разрушьте жандармские правления, полицейские участки и все правительственные здания. Долой монархическое правительство! Устроим наше собственное. Да здравствует революция! Да здравствует учредительное собрание! Да здравствует собрание народных представителей!"
Ниже я даю резолюции, принятые петербургскими присяжными поверенными на собрании, состоявшемся на другой день после убийств.
Петербург, понедельник 10 (23) января 1905 г.
"Сословие присяжных поверенных Петербурга не может остаться равнодушным пред ужасными избиениями, совершенными правительством над теми, кто разделял идеи всего русского общества, -- идеи, которые, между прочим, были выражены в резолюциях петербургских адвокатов от 21-го ноября, -- и кто шел высказать свои требования правительству открыто и мирно. Сословие присяжных поверенных не может не выразить своего негодования по поводу поведения офицеров, по приказу которых солдаты расстреливали мирных граждан и нападали, как на врагов, на людей, пришедших высказать народные нужды. Вслед за совершившимися событиями, чрезвычайное собрание присяжных поверенных и их помощников в числе 325 человек постановило следующее: ужасный опыт последних дней не может не убедить все общество, что идеи, объединяющие рабочих со всей разумной страдающей частью нашего народа, подавляются безжалостной рукой правительства, которое отказывается даже выслушать голос народных нужд и таким образом вызывает кровопролитие. На русском обществе лежит обязанность всеми силами пойти на помощь рабочим, гибнущим жертвами своей веры в мирное осуществление своих идей".
В четверг инженеры-технологи собрались в многочисленном заседании и назначили комиссию, которой, как гласит постановление, поручено: 1) составить отчет о событиях, происшедших с 20 ноября до 9 января и в следующие дни, 2) заявить, что бессмысленно называть рабочих бунтовщиками, ибо интеллигенты на своих банкетах пришли к аналогичным требованиям, 3) обратить внимание на опасность утверждения, что рабочее движение было вызвано английскими деньгами; ибо это значит раздражить рабочих против интеллигентов и подвергнуть опасности в первую голову инженеров, 4) протестовать против ареста членов субботней делегации, 5) показать лживость правительственных сообщений о событиях 9--11 января, 6) заявить, что возбуждение умов сейчас более значительно, чем до 9 января.
Наконец, в политехническом институте состоялось общее собрание Общества взаимопомощи приват-доцентов и ассистентов высших учебных заведений г. Петербурга. Они вотировали следующую декларацию:
"Мы испытываем болезненное чувство нашего бессилия перед лицом возмутительных происшествий 9-го января и следующих дней, жертвами которых пали молодые люди нашей дорогой университетской семьи; мы иначе не можем ответить на это, как только криком негодования и ужаса, клеймя позором такое положение вещей, при котором возможны убийства мирных граждан. Все стороны нашей жизни и жизни всей России, вплоть до мирной научной работы, глубоко потрясены. Как граждане, как трудящиеся, мы утверждаем еще раз, что единственным выходом из создавшегося положения является созвание свободно избранных представителей народа, и что до тех пор жизнь России, как и жизнь высшей школы, не может, мы убеждены в этом, развиваться нормально".
Газеты появляются, начиная с четверга. Они не чувствуют себя в безопасности. Им известно, что Трепов наблюдает за ними. Большинство хранит внушительное молчание о событиях. "Биржевые Ведомости" ограничиваются сообщением, что их сотрудник Баранский внезапно скончался в воскресенье 9-го. В сущности, это верно; между этим заявлением и правдой та же разница, что между умереть и быть убитым. Баранского убила пуля у Александровского сада.
Официозная пресса или пускается в туманные разглагольствования, вызывающие неприятное чувство, или передает тенденциозные и лживые сведения, вызывающие возмущение. Она воспроизводит, при поддержке святейшего синода, обвинение "Латинского Агентства", будто рабочее движение было вызвано англо-японскими эмиссарами. Либеральная пресса требует, чтобы синод или дал доказательства такого крупного факта или опроверг бы необоснованное обвинение. Синод не делает ни того, ни другого.
С момента своего появления после перерыва три главных либеральных органа осмелились говорить свободно и выразить негодование общества по поводу убийств. Так, в субботу высказалась "Русь", вчера "Наша Жизнь", получившая сегодня же предостережение. Сегодня утром "Наши Дни" осмеливаются писать в первой же статье своего первого номера:
"Итак, мы снова можем появляться и говорить. Но о чем говорить? Как говорить? Сотни раненых здесь пред нами, образуя окровавленную стану... Пред этими жертвами мы можем лишь кричать и рыдать. А нужно, чтобы слова наши были "благоразумны" и умеренны. Ах, хотя бы мы могли молчать и ожидании, что наступят лучшие дни! Нет, это воскресенье, это 9-е января не было несчастной случайностью, катастрофой. Это был последний аргумент старого порядка вещей против нового. Но система, прибегающая к подобным аргументам, безвозвратно произносит приговор себе самой. Она теряет последнюю видимость нравственной основы, она -- пережиток произвола, ничем не оправдываемый... Самые беззаконные приемы борьбы приобретают в массах опасную популярность... Массы волнуются... Цивилизация останавливается. Нужно смотреть прямо на действительность. Порядок царствует в Петербурге, но под покровом видимого порядка ничего не изменилось. Ничего не изменится, пока бюрократическая система, морально распавшаяся, не уступит своего места другой, пока представители народа, свободно избранные, свободно собравшиеся, не установят элементарных основ цивилизованного общества.
Нет, ничто не сможет ослабить яркость этого кошмарного видения, перед которым цепенеет мысль: зрелище безоружных людей, падающих мертвыми среди бела дня в центре столицы... И нашим единственным утешением будет дружная, страстная работа, вновь предпринятая с удесятеренной энергией, работа над тем, чтобы помешать, наконец, повторению подобных событий, беспримерных в нашей истории, если не искать им аналогии в XVI веке".
В провинции общественное мнение высказывается не менее энергично.
Несколько дней тому назад московская дума голосовала смелый протест против петербургских событий, но градоначальническая цензура вмешалась и запретила обнародование этого протеста в газетах. Подобными мерами, разумеется, скрыть ничего нельзя и в особенности нельзя достичь успокоения. Теперь гласные требуют уничтожения всякой цензуры прений, происходящих в публичных заседаниях. Нужно начинать сначала, а Россия еще и до этого не дошла.
Профессорам еще менее везет, чем думцам: они даже не могут собраться. Их банкет 12-го января по поводу 150-летия со дня основания московского университета запрещен. Теперь по рукам ходит резолюция, подписанная 342 учеными и профессорами всей России; эта резолюция, которую должны были огласить на банкете, содержит протест против недопустимого нарушения всех прав не только университетского ученого, но и всякого члена общества.
В той же Москве провинциальные врачи, собравшись на совещание, приняли нижеследующую резолюцию для сообщения ее московскому земскому собранию:
"Мы заявляем нашу солидарность с требованиями, высказанными рабочими 9-го января. Мы выражаем нашу глубокую скорбь по поводу того, что столько жертв оросило своей кровью улицы Петербурга. Мы возмущены приемами бюрократии, стремящейся подавить силою всякие попытки общества достигнуть политической свободы. Мы не можем лишить население Москвы нашей помощи и потому мы не прекращаем нашей профессиональной деятельности, но мы считаем своим долгом присоединиться к освободительному движению и помочь всеми силами тем, кто борется за политическую свободу. Значительные отчисления земств в пользу армии и флота и военно-врачебного управления только укрепляют воинственные тенденции, приводят к полному разорению нации и задерживают удовлетворение более насущных нужд. Следует положить предел войне елико возможно скорее. Мы выражаем пожелание, чтобы земство не давало больше денег на посылку медикаментов на Дальний Восток. Таким образом могла бы начаться действенная оппозиция земств против этой войны, столь чуждой и враждебной интересам русского народа".
Из многих городов приходят резолюции земств, показывающие, что либералы, как умеренные, так и радикально настроенные, всюду готовы продолжать борьбу. Об этом можно составить себе понятие, читая следующий документ:
"Резолюция, принятая единогласно новгородским губернским земским собранием после происшествий 9-го января (Председатель -- губернский предводитель дворянства, князь Голицын).
1. Существующий режим привел Россию одновременно к внешнему и внутреннему кризису и к ужасным событиям последних дней, последовавшим за рабочим движением в Петербурге. Репрессивные меры, принятые администрацией с целью подавить это движение и результат их -- огромное число убитых и раненых -- не могут внести успокоения в русскую жизнь, а, напротив, приводят к усилению революционного движения, угрожающего стране неисчислимыми бедствиями.
2. Желая всей душой мирного развития политической и экономической жизни России, гласные новгородского земства, повинуясь голосу совести и долга перед отчизной, заявляют о необходимости немедленного созыва свободно избранных представителей народа, чтобы при их помощи направить наше отечество на путь мирного развития на основе правовых принципов и взаимной поддержки правительства и народа.
3. Гласные новгородского губернского земства настойчиво просят председателя собрания, князя Голицына, представить настоящее заявление министру внутренних дел".
Следуют подписи председателя и тридцати восьми членов.
Негодование общественного мнения выражается не одними прокламациями, резолюциями и газетными статьями, но и действиями.
Я упомянул о воззвании святейшего синода. Текст этого воззвания, с крестом наверху, расклеен по улицам. Но ни авторитет святейшего синода, ни полиция по могут защитить афиш: народ срывает их, особенно в рабочих кварталах. Той же участи подверглось и лицемерное объявление, подписанное генералом Треповым и министром финансов Коковцовым и обращенное к рабочим, с целью их умаслить и убедить, что они были введены в заблуждение.
У Нарвской заставы полиция, чтобы предохранить две афиши, поместила их в раме за проволочным переплетом; но рабочие-путиловцы попросту просунули зажженные спички и сожгли официальные документы.
Более внушительный симптом состояния общественного мнения -- это сцены, происходившие в течение всей последней недели на кладбищах при погребении жертв. Присутствующие часто насчитывались тысячами и слушали у могил пламенные речи или пели революционные песни.
Одна из самых трогательных сцен -- это погребение Савинкина, студента политехникума, пронизанного восемью пулями у Александровского сада. В среду в девять часов утра похоронное шествие отправилось из политехнического института на Больше-Охтенское кладбище, что на Выборгской. В пути присутствующие пели сначала религиозные гимны, а потом "Вы жертвою пали". На кладбище один товарищ Савинкина прочел горячим тоном обращение Гапона к обществу. Другой произнес очень сильную речь, клянясь, что все отдадут с радостью последнюю каплю крови, мстя за жертвы и ради торжества революции. Другие товарищи и профессора говорили вслед за ним и в том же духе. Некоторые хотели говорить и не могли: слишком сильное волнение сжимало им горло. Церемония окончилась только в два часа. На этот раз не было ни войск, ни полиции. По крайней мере, их не было видно. Может быть, их спрятали где-нибудь по соседству...
Часть III. Расследование по поводу революционных дней
Пережив тревоги революции, я занялся тем, что в течение десяти дней собирал и группировал точные и верные сведения о происшедшем. Я хотел попытаться определить в общем и в частностях характер этого грандиозного движения петербургских рабочих, отзвуки которого все еще заставляют трепетать всю громадную страну. Я не претендую на то, чтобы изложить с совершенной достоверностью и полнотою события, сложность которых для всякого несомненна. Слишком часто я встречал противоречивые свидетельства об одних и тех же фактах; слишком часто слышанные мной рассказы были неполны по незнанию, неверны благодаря фантазии или извращены нарочно. Я, однако, публикую эти заметки, из которых я добросовестно устранил все, что мне показалось подозрительным, оставляя за собой к тому же право всякий раз предупреждать читателя, когда у меня возникают сомнения относительно ценности того или другого свидетельства или подлинности того или иного факта.
Как известно, стачка разразилась в понедельник, 3-го января, на Путиловском заводе по поводу произвольного увольнения 4-х рабочих. Чисто местная и чисто экономическая вначале, она стала почти тотчас же общей, и к экономическим требованиям прибавились политические. Вот это-то быстрое развитие в двояком направлении и нужно объяснить, и по правде говоря, приняв во внимание все обстоятельства, приходится найти разгадку в том влиянии, какое оказала на рабочих личность Гапона. Ему обязаны они этой солидарностью в чувстве, этим единением в действии, которые собрали их 9-го января на громадную демонстрацию, направившуюся в один и тот же час со всех рабочих предместий к центру Петербурга. Подобный результат мог быть добыт лишь при помощи солидной организации и активной пропаганды в предшествующие месяцы, но нужно было также, чтобы вождь народа, в момент, избранный им для действия, нашел в себе дух ясной и непоколебимой решимости.
Гапон
Гапон давно уже обнаружил свои достоинства; правительство угадало в нем человека достаточно опасного и попыталось им завладеть. Он был назначен тюремным священником, потом получил от Плеве суммы на организацию "Лиги рабочих против политической пропаганды", название которой достаточно ясно говорит о ее характере. Эта лига и есть то, что называют теперь "Общество Русских Рабочих". Гапон был выбран председателем. "Общество" объединило мало-помалу большую часть рабочей массы и организовало ее в 11 отделов (10 в Петербурге и 1 в Колпине). Организация стала особенно могущественной после смерти Плеве, начиная с августа месяца. Социал-демократы первые поняли ее важность и стали искать сближения с Гапоном или, вернее, захотели приблизить к себе Гапона и его рабочих. Состоялось несколько свиданий. Гапон проповедовал своим борьбу исключительно на экономической почве. Стали стараться -- с октября месяца -- убедить его в том, что для достижения цели необходима политическая программа. Он ничего не хотел слушать. Его не оставили в покое. Гапон в конце концов поддался и заявил: "Что ж, может быть, и так, но момент не благоприятен. Подождите падения Порт-Артура". Порт-Артур пал, и Гапон начал, как он и говорил, мешать политику в экономическую пропаганду.
Можно сказать с уверенностью, что если он решился на это, то после зрелого обсуждения. Больше того, несомненно, он не увлекся новой идеей, не изучив сначала ее действия на практике. Он давал высказаться, выспрашивал или говорил сам мимоходом на политические темы на собраниях, происходивших в конце декабря и перед 9 января. Он нащупывал почву и мог убедиться, что рабочие, под медленным, но упорным воздействием социал-демократов, а может быть, и под влиянием либеральной прессы, не были враждебны принятию политических требований. Однако, в решительный момент было вопросом капитальной важности, включать ли в петицию царю политические требования наряду с экономическими или нет. Начиная с 5-го января, вопрос обсуждался, на этот раз открыто, по отделам. Идея имела успех. Гапон ждал, пока она представится неизбежной. 6-го числа днем на Васильевском Острове он созвал собрание из 20 делегатов (по 2 от отдела) "Общества Русских Рабочих". Многие ораторы требовали присоединения политических требований к экономическим. Гапон поставил вопрос на голосование, за было 14 голосов. Гапон решился.
Есть и другие свидетельства этого практического ума Гапона, который направлял его деятельность не в сторону тех или иных идей, но в сторону чувств народа. Становится также понятным его метод беседы с толпой, манера задавать ей вопросы. Он ждал ответов. Он был слишком ловок, чтобы идти против общего мнения. Так, на одном собрании он поставил вопрос, следовало ли протестовать против войны, но так как собрание по этому пункту раскололось, то Гапон и не настаивал, и в своей петиции обошел вопрос молчанием. Представители народа, мол, выскажутся о войне, как и о других политических вопросах. Другой пример: за несколько дней до демонстрации имели место переговоры между Гапоном и социал-демократами [ В том числе с Н. Н. Соколовым. (Прим. ред.)]; последние настаивали на том, чтобы Гапон предложил рабочим вооружиться, говоря, что довольно уже рабочих избивали и убивали. Гапон отказался. Он знал, что было лучше демонстрировать без оружия. Его рабочие не были мятежниками, а они-то и представляли огромное большинство. Гапону удалось переубедить социал-демократов, и они явились без оружия. Они лишь принесли с собой красные знамена, чтобы развернуть их в удобный момент. Но стрельба не дала им этой возможности нигде, кроме баррикад на Васильевском Острове. Зато вечером Гапон сознавал, что он является голосом негодующей толпы, когда требовал у либералов оружия, чтобы начать борьбу.
До событий либералы испытывали по отношению к Гапону чувство невольного недоверия и смутного страха. Они были еще меньше, чем социал-демократы, подготовлены к возможности огромной демонстрации, революционной и в политическом и социальном смысле. В воскресенье, за неделю до убийств, одна из главных групп имела заседание для обсуждения методов политического действия, и на этом собрании никто даже не сделал и намека ни на то, что происходило в рабочем мире, ни на опасность революционного взрыва. Один из либералов, деятельный политик, искренне признавался мне, что еще в четверг, 6-го, за три дня до демонстрации он сказал одному приятелю: "За последние два-три дня только и речи, что об этом Гапоне. Не сходить ли посмотреть, что это такое?" И он пошел в тот же вечер. Он вернулся потрясенный, полный изумления и восхищения перед этим человеком, который заставлял действовать как раз самых мирных рабочих. Другой либерал сказал мне: "До 9-го, нужно в том признаться, мы поставили бы 50 против одного, что Гапон -- провокатор. После того, что он сделал, наше недоверие превратилось в смущение и восхищение".
Даже теперь этот энтузиазм по отношению к Гапону далеко не разделяется всеми либералами. Можно сказать, что среди них наблюдается раскол между теми, кто идет навстречу ему, как революционеру, и теми, кто не может отделаться от некоторой боязни перед ним, страшась употребляемых им средств. Гапон поднял народ, повел его по улицам навстречу пулям. Либералы могут любить народ, но знают они его плохо. Вся их политика состоит в попытках действовать на правительство путем прессы, собраний -- производя давление на общественное мнение, но не опираясь на массы. Они не живут с народом, не живут, как он.
В Петербурге, как, впрочем, и в других местах, рабочие живут в бедных кварталах; они не проходят мимо Зимнего Дворца без достаточного повода. У них нет ни охоты, ни привычки, ни возможности ложиться спать регулярно в четыре часа утра после обсуждения политических вопросов и голосования резолюций. Если они бодрствуют ночью, то это значит, что минуты драгоценны и что нужно сговориться, как действовать завтра. Они не остались бы на ногах ночью в субботу, если бы это не было необходимо, чтобы быть готовыми в воскресенье. Но в воскресенье они действовали; они не испугались пуль; они не жалеют пролитой крови. Гапон сейчас же после убийств пишет им, что нужно отомстить за павших, что свобода покупается кровью. Либералы содрогаются от ужаса перед убийствами; несмотря на все преследования, несмотря на испытанные разочарования, они еще верят в мирную революцию. Один из них, встретив Гапона вечером 9-го января, сказал, намекая на происшедшее кровопролитие: "Как это ужасно!" И его еще больше испугало спокойствие Гапона, с которым тот ответил: "Однако, революция никогда не делается без кровопролития". Этот священник-демагог не смущается и не теряет присутствия духа пред трагичностью положения. Истощенный проведенной ужасной неделей (с 2-го по 9-е), он сохраняет после убийств всю силу суждения, всю твердость воли. Он пишет рабочим свои знаменитые письма, которые один либерал-энтузиаст назвал в моем присутствии более прекрасными, чем письма Толстого. Кто-то сказал Гапону, что кровь -- это цемент, который соединит рабочих, и немного спустя Гапон пишет рабочим: "Братья, спаянные кровью!" Он знает, что сражение проиграно; он наверное предвидел до его начала, что рабочие будут побеждены, но он сохраняет мрачное спокойствие, ибо убежден, что это испытание так или иначе много сделает для воспитания и освобождения рабочих; он учитывает, что в грядущем выгоды будут тем больше, чем неравнее сегодня борьба. Он подсчитал силы пролетариата и обладает доказательством того, как русское правительство отвечает на мирные требования.
Толпа
Мало сказать, что демонстрация 9-го января носила мирный характер: в ней было нечто наивное, простодушное, благоговейное, что заставляет видеть в ней наиболее глубокое и характерное выражение русской народной души. Нам никогда себе не представить, с какой детской доверчивостью большая часть рабочих приняла участие в шествиях, которые в воскресенье утром со всех сторон направлялись к Зимнему Дворцу: "ведь войска, конечно, пропустят их: царь не может не принять". Почти все были убеждены в этом, несмотря на смутные страхи и пессимистические уверения некоторых. Со всех сторон представители всех партий единодушно свидетельствуют, что настроение толпы было миролюбивое. Но ни одно из этих свидетельств так не ценно, благодаря своей точности, как рассказ одного очевидца, который близко наблюдал события на Васильевском Острове и тут же, на поле сражения, добросовестно отмечал происходившее. Я привожу здесь текст его показания целиком.
"8-го января, в 10 часов вечера, я пошел на рабочее собрание в 4-ю линию Васильевского Острова. Около дома -- большая толпа; трудно войти. Через форточки окон рабочие высовывают головы и говорят, что ораторы охрипли и не могут говорить. В толпе тоже есть ораторы: несколько студентов, но им не дают говорить. Так мы стоим до полуночи, после чего толпа расходится. Я иду домой в сопровождении одного рабочего. Дорогой он мне излагает свои сомнения относительно успеха дела, говоря, что имеются малосознательные элементы. Мы расстаемся, обещая друг другу встретиться завтра на собрании в 10 часов утра. На следующий день около 10 час. я уже был в 4-й линии, около дома 35. На улицах все спокойно. На одном углу я встречаю группу дворников или шпионов, которые смеются и говорят: "Ну, сегодня они хорошо получат!" Около десяти часов двери дома, где назначено собрание, открываются, и мы входим. Толпа как-то особенно спокойна. Чувствуется, что одно дружное чувство охватывает нас всех. Присутствуют и женщины, старые и молодые. Зала переполнена. Стоят на скамьях, на подоконниках.
Оратор -- рабочий -- всходит на эстраду. "Товарищи, знаете ли вы, за чем мы идем? Мы идем к царю искать правды. Так дальше жить нельзя. Помните Минина, который обратился к народу, чтобы спасти Россию? От кого хотел он спасти ее? От поляков. А теперь мы должны ее спасти от чиновников, под игом которых мы страдаем. Они пьют наши пот и кровь. Нужно ли вам описывать нашу рабочую жизнь? Мы живем по десяти семей в одной комнате. Верно я говорю?" -- "Так, верно", -- кричат со всех сторон. -- "Не лучше ли умереть, чем так жить? Правду я говорю?" -- "Правду, лучше умереть". -- "Так вот почему, товарищи, мы идем к царю. Если он действительно наш царь, если он любит свой народ, он должен нас выслушать. Мы ему послали через министра письмо, в котором мы его просим выйти к нам на Дворцовую площадь сегодня в два часа. Мы ему представим прошение, в котором высказаны наши требования, которые вам известны. Ему нельзя не принять нас. Мы идем к нему с открытой душой. Тридцатью пятью тысячами подписей мы ему гарантируем неприкосновенность его личности. Он должен нас выслушать и он нас выслушает. Но если он не примет нас, не захочет нас слушать, мы будем судить его народным судом. Если он прикажет в нас стрелять... (голоса в толпе: нужно в него стрелять!), если он разорвет пополам наше прошение..." (голос в толпе: тогда разорвать его самого на куски!). Оратор возражает: "Нет. Мы его отдадим на суд народа. Товарищи, мы идем к царю. Я пойду в первых рядах, и когда мы падем, следующие ряды пройдут по нам. Но невозможно, чтобы царь приказал стрелять в нас". Выступает другой: "Здесь говорят, что если царь прикажет стрелять в нас, то нужно стрелять в него. Это неладно". Его прерывают: "Не желаем, довольно, довольно!.." Встает студент и хочет говорить. Толпа кричит: "Не нужно нам студентов!" Один оратор всходит на трибуну: "Не мы одни страдаем от правительственного гнета, студенты страдают, как и мы. И потом есть студенты, вышедшие из рабочей среды. Да и привилегированные страдают тоже. Не отталкивайте студентов, товарищи. Пусть все, кого угнетает правительство, идут вместе с нами. Не гоните студентов! Пусть каждый из нас выйдет на улицу и скажет товарищам, что студенты и интеллигенция за нас, что они борются с правительством. На улице, говорят, есть лица, возбуждающие рабочих против студентов. Не верьте им! Это или шпионы, или люди, ничего не понимающие".
Затем на трибуну всходит женщина-интеллигентка, уже немолодая. Она обращается к женщинам: "Матери и жены, не отговаривайте ваших мужей и братьев идти за правдой. Идите с ними. Если на нас нападут, если станут стрелять, не кричите, не шумите. Сделайтесь сестрами милосердия. Вот повязки с красным крестом. Наденьте на руку, но только не раньше, чем начнут стрелять". -- "Идем, идем!" -- кричат вокруг меня в группе молодых девушек и пожилых женщин. -- "Все должны идти. Дайте нам повязки!" Со всех сторон протягиваются руки. Возле меня молодая девушка обращается к своей подруге и говорит ей взволнованно: "Ты скажешь матери, что я пошла туда. Пусть меня убьют: все равно. Как так, одних убьют, а другие от этого выиграют? Все, все должны идти". Старуха с глазами, полными слез, говорит: "Я только схожу домой на минутку, посмотрю, что там делается. Я вернусь. Еще есть время". И действительно, потом я ее видел в толпе, направляющейся к Зимнему Дворцу.
Еще один оратор говорит, молодой рабочий-еврей. Он говорит присутствующим, что на улице рабочих вводят в заблуждение, утверждая, что пойдут просить царя прекратить войну. -- "Мы идем не для того, чтобы говорить о войне, а чтобы просить его созвать представителей народа, и пусть эти представители решат все вопросы. Сами мы ничего не решаем".
Появляется на эстраде один из делегатов, принимавший участие в составлении письма Святополку-Мирскому. Очевидно, это один из ораторов: он совсем охрип. Блондин, небольшого роста, взгляд нервный, возбужденный. Он читает текст письма, объясняя, что он один из тех одиннадцати, которые его составляли.
Еще один рабочий: он затрагивает церковный вопрос. "Чиновники нас совершенно подавили. Они угнетают также и церковь. Невозможно быть настоящим христианином. Если я молюсь не по-казенному, на меня могут донести, и я буду наказан. У нас имеется церковь, но нет свободы совести. Если я говорю, что не верю в бога, я буду наказан; моя совесть не свободна. Наша церковь порабощена правительством; нужно, чтобы она была свободна, чтобы каждый молился, как ему подсказывает его совесть. Верно я говорю?" -- "Верно, верно!" -- "А теперь помолимся. Пойте "Отче наш"". И вся толпа, благочестиво, с сосредоточенным выражением в глазах, поет молитву и крестится. Один старик и многие женщины плачут. Потом поют: "Спаси, господи, люди твоя". Один оратор обращается к толпе: "Теперь время не совсем подходящее, чтобы петь эту молитву. Вот, если царь нас примет, тогда..." Все выходят на улицу, чтобы дать место другим.
Другие входят. Снова поют "Отче наш" с тем же благоговейным чувством, с тайной мыслью о смерти. Каждую минуту смотрят в окна с большим волнением: "еще не собралось достаточно народу". Главный оратор поднимается на трибуну и говорит: "Так вы, товарищи, знаете, почему мы идем?" -- "Хорошо знаем". "Тогда пойдем твердыми шагами, сомкнутыми рядами, не отступая, не отставая, без крика и без шума. Не слушайте, что кричат в толпе. Слушайте только нас, идущих в первых рядах. Смотрите хорошенько на наши лица. Мы все перед вами на эстраде. Мы идем, может быть, навстречу смерти, в первых рядах. Мы идем впереди вас. Не нужно знамен. Но не бейте тех, у кого будут знамена, только отнимите их. Помните, бить не надо. Если мы не хотим знамен, то не потому, чтобы в этом было что-нибудь плохое, а потому, что толпа привыкла, что полиция набрасывается на знамена, и может подумать, что это из-за знамен на нее нападают. Но помните, товарищи: не сметь бить тех, кто несет знамена. Не поднимайте с земли листков, не слушайте голоса задних рядов. Идите мирно и благоговейно. Мы идем за великое дело, и можем гордиться этим. Что мы такое? Мы -- простые рабочие. Зовите же всех тех, кто хочет идти с нами. Никого не отвергайте. Идем!" Все выходят.
Огромная толпа заполняет всю улицу от Малого проспекта до Среднего. Стараются идти сомкнутыми рядами. Близок полдень. В 4-й линии навстречу попадаются казаки с шашками наголо. Бросив взгляд назад, замечаем, что часть толпы отстала. Но это не останавливает идущих впереди. Они просят, умоляют солдат, называя их товарищами, говоря: "Мы ведь боремся за вас. Пустите нас. Мы идем к царю". Казаки атакуют. Толпа, без крика, очень быстро спасается на тротуары, потом вливается в Академический переулок. Белокурый рабочий, который давеча читал письмо к Мирскому, проходит вдоль толпы, как будто бы ему поручена ее охрана. Эскадрон казаков удаляется. Появляется другой, но на этот раз гонят с тротуаров, так же, как и с мостовой. Испуганная толпа отступает, но без крика.
Казаки начинают размахивать шашками. Поспешно отступая, я вижу тела упавших под лошадей, которые оттесняют толпу и отделяют ее от жертв. Толпа останавливается, возмущенная и терроризованная. Женщины начинают посылать упреки солдатам за то, что они бьют своих же, обижают безоружных женщин, а перед японцами удирают. У некоторых казаков сконфуженный вид. Другие, слыша крики: "У вас ведь тоже есть жены и дети", -- отвечают: "Здесь, в Питере, у нас никого нет", что они -- уральцы или донцы. На углу переулка остался рабочий. Голова у него в крови. Он получил сабельный удар. Два студента поднимают его и уводят под руки. Это старый рабочий; кажется, это главный оратор собрания. Толпа в беспорядке то отступает, то движется вперед. Хотят двинуться к дому, где было собрание, но не решаются, опасаясь западни.
Из окон залы, где было собрание, бросают прокламации социал-демократов. Толпа хватает их и читает с жадностью. Есть также и прокламации социалистов-революционеров. Хочется знать, что происходит в других предместьях; отправляют несколько человек на разведки. Часть толпы, очень возбужденная, кричит: "Давайте защищаться. Пойдем за оружием!" И она направляется в 10-ю линую грабить оружейный магазин. Это, по большей части, юнцы. На всех перекрестках большие скопления народа. Многие женщины хоть и очень возбуждены, но уже не принимают участия в демонстрации. Отовсюду слышатся гневные восклицания. Молодой человек рассказывает, что во время атаки у одного казака выпала из рук шашка; несколько демонстрантов хотели поднять ее и порезали себе руки: шашка была отточена. Кто-то, наконец, поднял ее и сказал: "Вот первое оружие, отнятое у солдат". Эти слова находят отклик в толпе, которая кричит: "Конечно, у них нужно отнять оружие!" После этого, встречая городовых и офицеров, срывают с них сабли. Останавливают трамвай и смотрят, нет ли там военных. В этот момент одна группа возвращается из оружейного магазина с заржавленными сабельными клинками. Появляются солдаты-пехотинцы. Рабочие окружают их и отнимают оружие.
В одном месте я слышу: "Долой вон того толсторожего!" Я останавливаюсь. Мне говорят, что этот человек указал солдатам студента, имевшего при себе револьвер. Толпа бросается на доносчика и гонит его.
В другом месте -- многочисленная толпа и несколько кавалеристов. Издали я вижу, что солдаты мирно разговаривают с толпой. Подхожу. Рабочие упрекают солдат, что те их били. "Ведь мы только затем пришли, чтобы нам дали возможность жить, мы умираем с голоду". Одни солдат отвечает: "Я тоже не с неба свалился; я из рабочих". Кто-то говорит: "Вот было бы хорошо, если бы войск не было. За что вы бьете нас?" -- "Разве мы этого хотим. Офицеры приказывают". -- "Но офицеры без вас ничего не могут". -- "Если не будем слушаться, нас расстреляют". Кричат еще: "От японцев вы бежите, а перед нами, безоружными, вы -- герои". Некоторые солдаты сконфужены. Дальше солдат грубо кричит рабочему, который его упрекает: "Прикажут отца убить -- убью! Я присягал. Убирайся, а то заколю". Начинают возводить баррикады в 4-й линии".
Простой и захватывающий рассказ, приведенный выше, останавливается на том моменте, когда стали строить баррикады, т. е. когда василеостровская толпа, разочарованная и возмущенная, начинает, наконец, помышлять о защите. И какой защите! Возводят три баррикады из телеграфных столбов, кирпичей, досок, бочек, городских саней и деревенских розвальней. Все связывают проволокой. Но у повстанцев нет другого оружия, кроме сотни сабельных клинков, взятых в оружейном магазине, и нескольких револьверов. А казаки стреляют на двести шагов. Потом атакуют. Толпа скрывается в дома; стреляют из окон. Один студент, Брейтерман, -- всего две недели, как из тюрьмы -- взбирается на баррикаду и водружает красное знамя. Он обращается с речью к казакам и гордо ждет их приближения; его пронзают штыками.
Это единственный чисто-революционный эпизод, который можно привести, и нужно принять во внимание, что демонстранты пытались защищаться только после ряда вызывающих поступков со стороны войск. Всюду в других местах толпа была позорно избиваема без причины, без малейшей предварительной попытки удалить ее иначе, чем ружейными выстрелами. В этом все добытые мною сведения согласны. Наиболее захватывающее показание дал один запасной офицер, отправляющийся в Манчжурию. Он явился в редакцию одной газеты, заявляя, что можно воспользоваться его словами, как угодно; он готов сообщить свою фамилию и адрес, готов говорить правду во всеуслышание, рискуя всем, готовый заплатить жизнью за свои слова, настолько виденное им было ужасно.
В час дня он подошел к воротам Александровского сада, выходящим на Дворцовую площадь. Решетка заперта на ключ и охраняется жандармом. Он настаивает, чтобы ему отперли, и входит вместе с другими лицами, которые ожидали перед решеткой, -- всего человек 15. Он пересекает наискось сад. Там сосредоточено много народу за решетками; все считают себя в безопасности; мальчуганы вскарабкались на деревья. Он хочет выйти через другие ворота, но они заперты висячим замком. Таким образом, люди, находящиеся в саду, заперты, как в загоне. Он требует от жандарма, чтобы тот открыл дверь, но тот не хочет его выпустить. Тогда он идет к другим воротам, тоже запертым. Но там оказывается офицер. После переговоров его одного выпускают; другие остаются.
Он направляется к зданию генерального штаба по Дворцовой площади, видит в стороне солдат: их первая шеренга припала на колено и целится. Никаких предупреждений. Он думает, что будут стрелять холостыми. Командуют "пли!" -- и люди падают на тротуаре, в саду. Мальчуганы падают с деревьев, как птицы на охоте. Некоторые, кого не задела пуля, падают с деревьев, как окаменелые. Один господин совершенно застыл с сигарой в руке. Другие убегают на четвереньках. Опять стреляют. Многие падают, господин с сигарой тоже. Рассказчик, обезумев, бежит к углу Невского. Он встречает еще двух офицеров, которые тоже были свидетелями... Все трое прислоняются к стене и рыдают, как дети.
Я получил от одного студента политехникума следующие подробности смерти Савинкина, его товарища-второкурсника, о похоронах которого я рассказывал выше. Около 10 часов утра Савинкин находился около Александровского сада во главе рабочих. Когда он увидел, что солдаты взяли на прицел, он закричал толпе: "ложитесь!" Большинство повиновалось, но сам он остался стоять. Грянул залп, и Савинкин упал, пронзенный восемью пулями. Тело его было отправлено в Максимилиановскую больницу, откуда телефонировали в политехнический институт, предлагая взять труп. Савинкин отличался блестящими умственными способностями и твердым характером. Происходил из бедной семьи. По смерти отца старший брат отказался от продолжения образования и поступил на службу в торговый дом, чтобы дать возможность младшему брату, более одаренному, учиться. Бесполезная жертва! Поспешили предупредить мать Савинкина. Подавляя свою скорбь, она сказала только: "Я горжусь тем, что мой сын получил восемь пуль. Он спас семерых товарищей". Студенты технологического института добыли шинель Савинкина, пронизанную пулями. Они сохранят, как драгоценность, эту печальную реликвию.
А вот -- по поводу наивности и спокойствия демонстрантов -- еще одно свидетельство, не менее характерное, одного молодого человека, ходившего в воскресенье утром на Шлиссельбургскую заставу. В половине седьмого утра он уже был в доме собрания рабочих. -- "Ничего, ничего, товарищ", -- говорит ему сторож. -- "Будьте спокойны. Мы своего добьемся. Полиция ничего не скажет". Мало-помалу собираются рабочие, пьют чай; они веселы. Еще один приходит и говорит: "Вчера вечером я был у брата; он жандарм. Он мне сказал, что полиция не станет вмешиваться. Это решено окончательно... Мещане, у которых рабочие снимают комнаты или углы, пытаются, правда, убедить рабочих, чтобы они не принимали участия в демонстрации, но, в общем, успеха имеют мало. Рабочие очень надеются дойти до Зимнего Дворца и повидать царя; но несмотря на все, есть некоторое беспокойство. Стараются уверить себя, что оно не основательно. Одни говорит: "Да нет же! Полно! Солдаты -- наши братья, наши товарищи. Они наши. Они стрелять не станут. Когда мы их встретим, мы похлопаем их по плечу, скажем: "Братья, товарищи". Однако рассказчик и один рабочий отправляются за перевязочными средствами. Убитых не будет, конечно; но не обойдется, может быть, без раненых: возможны несчастные случаи.
Около восьми часов шествие трогается. В тот момент, когда оно наталкивается на первые отряды, преграждающие дорогу, какой-то старик выходит вперед, бросается на колени и умоляет солдат: "Неужели вы захотите убивать ваших братьев?" Но войска надвигаются. Лошади подминают под себя старика и тех, кто находится во главе шествия. Демонстранты высаживают ворота одного дома и убегают по направлению к Неве, в них не стреляют, их не преследуют. Пройдя по льду, они смогут проникнуть в город; многие из них очутятся на Невском; есть среди них и те, которых потом найдут среди убитых у Александровского сада, Певческого моста, Полицейского моста.
Лучше других известен эпизод у Нарвской заставы, когда Гапон, в шубе, с крестом в руках, шел во главе толпы. На этом я не буду останавливаться. Там, как и в других местах, поведение толпы было проникнуто спокойствием и благоговением. Но там, как и повсюду, войска учинили ужасную бойню, принимая, быть может, во внимание то, что стачечное движение родилось в этом предместье и что среди демонстрантов были путиловцы.
Свидетельство, которому я придаю особенное значение, принадлежит бывшему офицеру, откровенному стороннику существующего порядка, который находился на Полицейском мосту после обеда в воскресенье в тот момент, когда войска стреляли в первый раз. Он рассказывал мне, что толпа возле него услышала звук залпа, не пугаясь, -- так были уверены все, что ружья не заряжены; но тотчас же с другой стороны моста послышались крики боли: даже первый залп был дан из заряженных ружей, и были убитые и раненые.
Относительно этого самого Полицейского моста и, может быть, относительно того же самого момента я располагаю еще одним свидетельством, которое ярко показывает, как войска пользовались оружием. Молодая девушка и двое рабочих укрылись за угол Строгановского дома. Отделенные от остальной толпы, они, казалось, были там в безопасности. Однако в них стали стрелять. Молодая девушка видела, как один из рабочих упал около нее, убитый наповал пулею в голову, а ей самой прострелили руку.
Солдат, очевидно, хорошо подготовили к тому, чтобы они устроили себе из убийств игру; дело было совсем не в наблюдении за тем, становится ли толпа в известные моменты опасной, угрожающей: один факт нахождения на улице в этот день являлся преступлением, и самый безобидный прохожий был врагом, которого было позволительно ударить или уложить на месте. Все показания доказывают в одно и то же время и спокойное поведение толпы, и возмутительное, непонятное зверство войск.
Армия
Приходится признать, что часть ответственности за убийства 9-го янв. падает на офицеров; да они, вероятно, и не отказываются от нее. Правда, я допускаю, что некоторые выполняли варварские приказы с сожалением. Так, нужно сказать, что офицер, командовавший у Шлиссельбургской заставы, приказал стрелять по демонстрантам холостыми и, объявив им, что выполнит приказ о непропуске толпы на мост, он в то же время дал понять, что, если манифестанты пройдут другим путем, то это его не касается. Они так и сделали, пройдя по Неве.
Нужно упомянуть еще другой случай. Одни казачий офицер сумел убедить толпу, вместо того, чтобы стрелять в нее. Он нервно прохаживался перед демонстрантами, говоря им: "Расходитесь! Говорю вам, расходитесь, удалитесь! Нам приказано стрелять. У нас настоящие пули. Но толпа оставалась недоверчивой, не слушалась, посмеивалась. Тогда офицер вызвал одного солдата из первого ряда и одного из последнего и приказал выстрелить в два уличных фонаря. Полетели стекла, разбитые вдребезги. На толпу это произвело впечатление и убедило ее. Она послушалась уговоров и отступила.
Но следует сейчас же добавить, что большая часть офицеров была менее совестлива. На одно свидетельство в их пользу я имею десяток против них. Тут я могу назвать имена.
Таков капитан Преображенского полка Мансуров, приказавший дать первый залп по народу на Дворцовой площади. После залпа он сейчас же произвел осмотр ружей своих солдат и нашел 8 неразряженных; эти восемь солдат, не стрелявшие в народ, были арестованы. Тот же самый капитан позднее позволил одному из своих унтер-офицеров сбить пулями с деревьев Александровского сада мальчуганов, которые туда забрались.
Таков барон Остен-Дризен. Даже не будучи при исполнении служебных обязанностей в этот день, он по своей инициативе бьет прохожих, особенно стариков, на Миллионной улице. Ни один полицейский чин не мог сравниться с ним в усердии; ретивый офицер сам обращается к городовым с вопросом, куда идти, чтобы разгонять публику.
Таков Жервэ, офицер Финляндского полка, который приказывает двадцати солдатам, вооруженным штыками, произвести обыск в ресторане "Украина" по 6-й линии Васильевского острова. А сам он туда не идет, потому что, как он говорит, там может быть засада.
Таков конногвардеец Коцебу, набрасывающийся с кулаками, в компании какого-то охочего типа из санитаров, на секретаря Географического Общества Анучина, когда тот выходил из Этнографического музея.
Таков уланский корнет Гурьев: не удовлетворяясь ранами, которые он наносит своей саблей, он выхватывает у солдата ружье и гонится за каким-то проходящим мальчиком. Он его оттесняет под ворота частного дома и наносит там мальчику штыком колотую рану в область сердца. Ребенок этот был послан с поручением каким-то военным врачом!
Вполне достоверно, что офицеры не удовольствовались тем, что в воскресенье приказывали убивать, и лично принимали в этом участие. В следующие дни многие из них гордились своей ролью полицейских в городе, отданном им во власть. Чувствуя себя окруженными нескрываемою ненавистью и презрением, они совершали самые беззаконные поступки, один из которых, весьма характерный, я и приведу здесь.
Гвардейский полковник Болотов проходит во вторник по Невскому. Один инженер, встретясь с ним, обходит его стороной и говорит: "Вот победитель японцев Невского проспекта". Полковник зовет полицию и приказывает отвести инженера в офицерское собрание. Там он велит солдатам, служащим в военном кооперативном магазине, обыскать инженера. У того была визитная карточка одного лица, имени которого он не хотел сообщить; он хватает эту карточку, жует ее и проглатывает. Болотов, вне себя, приказывает вести его в охранное отделение. Перед уходом инженер говорит ему: "Армия, значит, превратилась в полицию или пошла к ней на службу? В первый раз вижу, чтобы офицер мстил за свою честь, прибегая к постыдным полицейским мерам". -- "Я мог бы вас убить!" -- "Отчего же не попробовали? Это было бы менее подло". Городовые отвели инженера в охранку. По дороге у одного вырвалась следующая трогательная жалоба: "Ну, этак мы никогда не кончим, если кроме прямого нашего дела нам еще поручат защищать офицерскую честь". Инженера выпустили в одиннадцать часов вечера, наведя о нем справки. В эти дни у полиции слишком много дела, чтобы заниматься подобными историями. К тому же на сей раз не она главным образом возбуждает ненависть населения. Солдатчина превзошла ее в жестокости, и расправы полиции со студентами, показавшиеся столь возмутительными в декабре, бледнеют сегодня рядом с варварскими поступками, совершенными армией.
Виновники
"Город во власти солдат", -- говорил градоначальник Фуллон 9-го января и подал в отставку, чтобы снять с себя ответственность за убийства, помешать которым он не мог.
Кто же берет на себя эту ответственность, кто принимает ее или на кого она падает? Ибо, разумеется, офицеры, как и солдаты, ссылаются на полученный ими приказ и заявляют, что стреляли, чтобы не быть в свою очередь расстрелянными. Был отдан приказ стрелять по демонстрантам, даже если они не будут вооружены, даже если не будут нападать и вызывающе вести себя по отношению к войскам. Известно, кому было поручено выполнение этого приказа: генералу Васильчикову, под начальством которого находились 9-го января петербургские войска.
Но от кого исходил приказ? От царя? Нет, конечно, ибо если он виноват в том, что не помешал преступлению, то он и не приказал его категорически: для этого он, как известно, слишком слаб. С него довольно и того, что он отрекается, не препятствует. По-видимому, в последнем счете ответственность за массовые убийства принял на себя великий князь Владимир. Когда царь поручил ему указать меры против забастовщиков, он сказал генералу Васильчикову: "Повсюду нужно разместить войско и стрелять, стрелять!" Быть может, были и другие инструкции, более точные и жестокие. А если их не было, то один тот факт, что приказ стрелять исходил от великого князя Владимира, был достаточным указанием на то, как его следовало выполнять. Речи Владимира знамениты своей свирепостью. Так, он сказал однажды: "Русский крестьянин слов не понимает, с ним нужно разговаривать пушками". Он, будто бы, цинично выразился на сей раз: "Нужно открыть жилы России и сделать ей небольшое кровопускание. Это успокоит общество". Офицеры знали, чего хотел великий князь, а вместе с ним и вся реакционная часть двора.
В особенно черном свете рисуются настроения офицерства перед 9-ым января одним их товарищем из генерального штаба. Этот офицер заявляет, что прямо вышел из себя, слыша, как другие офицеры с нескрываемым удовольствием говорили о подготовлявшейся на воскресенье бойне.
Завтра будет бойня. Для большинства из них легче было понять и приятнее выполнить жестокий приказ великого князя, чем сообразоваться с параграфами закона о порядке применения вооруженной силы:
"При народных беспорядках и волнениях определение времени, когда войска должны приступить к действию оружием, зависит от усмотрения гражданского начальства. Оно дает указание по этому предмету не иначе, как исчерпав все зависящие от него средства к усмирению неповинующихся.
Без указания гражданского начальства войскам дозволяется прибегать к действию оружием во время народных беспорядков или волнений в крайней необходимости, а именно: когда будет сделано нападение на войска, или когда окажется нужным спасти быстрым движением жизнь лиц, подвергшихся насилиям со стороны возмутившихся.
Войско приступает к действию оружием только после предварения неповинующихся о том, что после троекратного сигнала начнется означенное действие".
Да, так гласит закон: газета "Наши Дни" со скорбной иронией цитировала эти параграфы в своем номере от 17-го января. Офицеры, которые изучили бы этот текст, может быть, не действовали бы так решительно и извлекли бы из него, кроме правила поведения, еще и урок человечности. Но они или не знали этого закона, или приказы, полученные сверху, показались им более заслуживающими уважения, чем закон.
Кроме непосредственных виновников убийств, общественное мнение склонно приписывать часть ответственности и тем, от кого можно было бы с некоторым основанием ждать, что они воспрепятствуют преступлению. Мы видим, как сейчас самые ловкие из них прячутся за спины других, никого, однако, не убеждая. Так, в глазах общества Витте является одним из самых скомпрометированных людей, а С. Ю. Витте не глупее других царских подданных, даже министров. Еще недавно он умел очень ловко льстить либералам, заставляя в то же время царя видеть в себе надежнейшую опору абсолютизма и готовя себе, таким образом, лазейку на случай возможного поворота в сторону реакции. Сейчас играть в свирепый абсолютизм кажется Витте решительно опасным, и ему хочется как-нибудь выйти сухим из воды. К тому же совесть у Витте спокойна; ведь он не скомпрометировал себя прямым соучастием с теми, кто предписал устроить бойню. Председатель совета министров умывает руки: не он пролил кровь. Вы все еще сомневаетесь в невиновности Витте? Так вот вам свидетельство, ее доказывающее, свидетельство самого С. Ю. Витте, и я тщательно укажу вам все обстоятельства, при которых это доказательство было дано.
В прошлый понедельник, 17-го января, молодому приват-доценту, университетскому лаборанту, телефонируют из министерства. Изумительно! Сам С. Ю. Витте говорит, просит приехать к нему поговорить после обеда, в два с половиной часа. Тот поехал.
-- До меня дошло, -- начал Витте, -- что в известной среде меня обвиняют, будто я принимал некоторое участие в событиях 9-го января. Это ложь, отвратительная ложь. Я хочу, чтобы это стало известным, в особенности среди молодых людей. Скажите это студентам; я знаю, что вы у них пользуетесь авторитетом. Для меня их мнение весьма важно. Я могу вам все сказать... но верите ли вы, что все, что я говорю, правда?
-- Да, пока мне не представят доказательств противного.
-- Тогда я вам расскажу, как все произошло. В четверг, 6-го января, один из министров спрашивает, намерен ли я явиться на совещание, на котором будут присутствовать Муравьев, Коковцов, Святополк-Мирский и Рыдзевский (шеф отдельного корпуса жандармов), чтобы обсудить события и выработать необходимые меры. Я отказываюсь. Принять приглашение я не мог, ибо в предшествующие дни меня ни о чем не осведомляли и до самой субботы я не знал, что правительство думает предпринять по отношению к забастовщикам.
В субботу вечером я, как и всегда, председательствовал в комиссии по пересмотру законодательства о крестьянах. Меня позвали к телефону. Мне телефонировала из дому жена, что десять человек явились ко мне и спешно меня вызывают. Я поехал. Принимая во внимание происходившее, я думал встретить рабочую делегацию, ибо, в бытность мою министром финансов, мне случалось входить с ними в сношения.
Застаю у себя десять лиц, и среди них Арсеньева, Кареева, Гессена, и других моих знакомых. Спрашиваю, чего они хотят. Они заклинают меня помешать столкновению, которое должно произойти завтра. Что я могу сделать? Решиться на смелый шаг, поехать к царю в Царское Село? Но ведь 12 часов ночи! Я буду там в 2 или 3 часа. Я разбужу царя. Я буду умолять его вмешаться, чтобы предупредить ужасное несчастье. Но, конечно, правительство приняло то или другое решение. Какое? Ничего не знаю. Может быть, оно твердо решило не вмешиваться? Я могу быть смелым, но если решили ничего не делать, я не могу поставить себя в фальшивое положение. Есть другой способ... Нет ли среди вас рабочих? "Да, один делегат -- рабочий". Я у него спрашиваю, может ли он попросить своих товарищей отсрочить демонстрацию хотя бы до понедельника. В воскресенье я поеду к царю, объясню ему все; может быть, мне удастся убедить его. Рабочий отвечает: "Невозможно. Дело зашло слишком далеко. Движения уже нельзя задержать. Демонстрация состоится непременно. Нет времени даже предупредить всюду рабочих". В таких условиях я ничего не могу сделать.
С. Ю. Витте замолчал.
-- Какое употребление могу я сделать из ваших признаний? -- спросил его собеседник.
-- Дать им широкую огласку среди молодежи, чтобы оправдать меня при помощи истины от ложных обвинений, распространяемых на мой счет.
-- Я еще ни от кого не слышал, чтобы вы принимали участие в этом преступлении нашего правительства. Я не говорю, что вас считают невиновным. Но на вас смотрят, как на попустителя, а не как на "инициатора".
При этих словах Витте сильно краснеет и восклицает:
-- За что такая незаслуженная строгость? Разве обществу неизвестно, что у председателя комитета министров нет никакой силы?
-- Мы хорошо знаем, что эта должность является обычно почетной отставкой... но мы знаем вас как человека и осторожного, и умного, и мы думали, что в данном положении вы могли оказать влияние на политику.
Витте краснеет еще больше и говорит с некоторым нетерпением:
-- Если вы даже очень здравомыслящего человека посадите в тюрьму, что может он сделать, скажите пожалуйста? Ну так вот, я, председатель совета министров, я нахожусь в тюрьме. Я всегда стоял за прогрессивные реформы. В комитете министров я был против суровых административных мер; я боролся с усиленной охраной.
-- Тогда как объяснить, что, отменив усиленную охрану, назначили Трепова петербургским генерал-губернатором? Как объяснить провокационные выходки со стороны полицейских агентов, натравливающих народ на интеллигентов, на студентов? Нет ли здесь противоречия?
-- Это правда. Но о назначении Трепова я узнал, как и вы, из газет. Я за это назначение не ответствен, как и за события 9-го января. Верьте этому. Скажите это.
С. Ю. Витте остается самим собой. Кто когда-либо сомневался в его умении весьма ловко выгородить себя? Полагаю также, что никому не вздумается утверждать, будто ужасы 9-го января были совершены по его прямому приказу. Но многие ему ставят в вину, как ему это и было сказано, то, что он ничего не сделал для предотвращения ужасов. И многие продолжают обвинять его, несмотря на данное им объяснение, и я знаю, что ему удалось лишь наполовину убедить своего собеседника, с которым он счел нужным откровенничать.
Святополк-Мирский, который ничего не говорит, конечно, никого и не убеждает. Говорить или молчать -- теперь для одного, как и для другого, безразлично. Надо было действовать.
Убитые и раненые
В понедельник "Правительственный Вестник" опубликовал результаты усмирения: 76 убитых и 233 раненых. На следующий день, "по дополнительным сведениям", оказывается 96 убитых и 333 раненых. С другой стороны, некоторые телеграммы давали цифру в 5, 6, 10 тысяч и даже 24 тысячи жертв. И с той и с другой стороны -- неправда или очевидное преувеличение. На чем, однако, остановиться среди двух крайностей и как установить истину? Даже сегодня невозможно еще дать точное число и, вероятно, число это останется навеки неизвестным. Казалось бы, отчеты больничных врачей должны быть солидной базой для выяснения цифры убитых. Я производил свои поиски в этом направлении, с усердием собирая и складывая цифры, и получил результат чуть выше официального. Неужели правительство говорило правду, ошибаясь всего на несколько человек? Однако, не говоря об общественном мнении, имелись достоверные доказательства противного.
Одна женщина-врач, находящаяся в постоянном контакте с больничными докторами, заявляет мне: "Старшие врачи получили строгий приказ никому не сообщать точных цифр мертвых". Так, старший врач Обуховской больницы утверждает, что во вверенное ему учреждение было доставлено всего 26 трупов. Но врачи и сиделки, с своей стороны, утверждают, что весь подвальный этаж и даже двор были полны трупами.
По отношению к этой больнице я получил еще одно сведение, подтверждающее первое, от одного бактериолога, осведомленность и добросовестность которого не подлежат сомнению: "В Обуховской больнице все погреба были полны трупами".
Один товарищ-социалист, посетивший в понедельник мертвецкую Обуховской больницы, насчитал там, как он мне сам говорил, 40 мужских трупов и 10 женских.
Из уст одного врача я слышал, что в ту же больницу были перевезены семь детских трупов в возрасте от 10 до 12 лет: трупы тех детей, вероятно, которые были убиты у Александровского сада.
Что касается сокрытия трупов, то вот свидетельство, относящееся к Мариинской больнице. Корреспондент "Руси" явился осмотреть мертвецкую. Его провели туда, но показали ему всего одну залу. Так как корреспонденту хорошо известно расположение больницы, то, выходя, он толкнул двери другой залы, составляющей часть мертвецкой; она оказалась также полной трупов, которых он не должен был видеть.
Каково бы ни было, впрочем, число трупов, признаваемое старшими врачами, каково бы ни было действительное число трупов, доставленных в больницы, все это дает лишь приблизительное указание относительно интересующего нас предмета, а именно общего числа жертв (убитых и раненых) в день бойни.
И действительно, далеко не все трупы доставлялись 9-го в больницы; многие были оставлены в полицейских участках и в казармах, и ночью увезены оттуда прямо на кладбище. Публика единодушно говорила об этом тайном увозе трупов, да и врачи не отрицают его возможности. Я получил на этот счет два характерных заявления. Согласно одному, рабочие, после напрасных поисков во всех госпиталях Петербурга тел своих друзей и родственников, которые не вернулись домой в воскресенье, отправились на кладбище и стали рыть землю там, где она была, как видно, недавно вскопана. Они нашли трупы, преданные земле без гробов.
Другое заявление более точно. Сотрудник "Биржевых Ведомостей", Баранский, был убит, как читатель помнит, в воскресенье в 5 часов около Александровского сада. В понедельник его жена искала труп своего мужа целый день по всем больницам. Наконец, полиция пообещала ей отдать труп во вторник утром на кладбище. Баранская пошла туда и действительно нашла имя своего мужа на одном гробу. Но у нее явилось какое-то предчувствие, и она приказала открыть гроб. Там оказался совсем не ее муж, а труп какого-то очень высокого, рыжебородого человека.
Если правительство скрывает истину, а врачам запрещено разглашать ту часть истины, которая им известна, то нет ли других средств осведомления? Не произвела ли, напр., свой подсчет полиция, и нельзя ли выведать от нее как-нибудь цифры, которые, конечно, ей запрещено разглашать? Мне сообщили свидетельство одного полицейского, которое я здесь привожу в том виде, в каком оно было мне сообщено: ложное или истинное, оно драгоценно в том отношении, что оправдывает подозрения публики, которая не верит ни цифрам, навязываемым правительством, ни тем, которые могут дать больничные врачи.
Это было на обеде бывших студентов киевского университета, проживающих в Петербурге. Обедавшие иронизировали по поводу цифры 96 убитых, которую дала официальная газета.
"Да", -- сказал один полицейский чиновник -- "у нас, в полиции, тоже кое-что известно на этот счет. У нас тоже имеются свои цифры. Если вы припишете ноль к 96, то полученная цифра будет, правда, немногим ниже истинной, но все же уже недалека от нее".
Опираясь лишь на сведения вполне точные и верные, я могу установить только частичные цифры; но и они ужасающе красноречивы. Так, я слышал от одного служащего на Николаевским вокзале, что 14 вагонов было назначено для перевозки трупов в ночь с понедельника на вторник.
Из двух различных источников я получил два сведения, которые столь мало противоречат одно другому, что могут считаться почти совпадающими и достоверными: на Гончарной улице, около того же Николаевского вокзала, в понедельник утром одна дама насчитала 187 гробов, перевозимых на санях; с другой стороны, один торговец того же района утверждает, что насчитал в то же утро 21 сани, которые проехали мимо него с 9-ю гробами на каждых (в общем, это выходит 189 гробов).
На станции "Удельная" один пассажир видел в понедельник утром 15 вагонов, наполненных трупами, отправляемых из Петербурга с Финляндского вокзала.
Я мог бы привести еще много других свидетельств и продолжать эту арифметику, от которой сжимается сердце, если бы я не был убежден в невозможности прийти к окончательному результату.
Поиски точной истины встречают на своем пути неодолимые препятствия: с одной стороны, виновники с свирепой энергией постарались скрыть следы своего преступления; с другой -- они вызвали против себя справедливую, но столь сильную ненависть, что под ее влиянием и путем самовнушения приходишь к очевидным преувеличениям.
Одна работница обувной фабрики, лет 35, замужняя, заявляет, что она сама видела, как выстрелили два раза из пушки по процессии рабочих у Нарвской заставы, где она находилась. Она искренне верит этому. Несомненно, она видела то, что говорит. Но несомненно также, что войска, стоявшие у Нарвской заставы, не имели пушек в своем распоряжении. Извозчик заявляет: "Да, да, рассказывают в газетах, что было всего 96 убитых. А я только в одной Александровской больнице насчитал 160 трупов, лежавших на земле". Он сосчитал... Когда же начинают настаивать, оказывается в действительности, что он лишь вычислил приблизительно, а не сосчитал. После первых залпов по процессии нарвских рабочих один студент бросается вперед и начинает считать убитых группами по 50 человек. Он рассказывал, что насчитал три раза по пятидесяти; дальше считать у него не хватило духу, и он убежал, как безумный. Он помнит только, что на земле оставалось еще много трупов, которых он не пересчитал. Это тоже искренний свидетель. Однако нельзя понять: как человек, который в подобную минуту был способен считать, мог сосчитать только до ста пятидесяти.
Основываясь на совпадении некоторых свидетельств, которые приобретают в моих глазах значение по своей близости между собой и по достоверности самих свидетелей, я теперь думаю, что убитых было от 200 до 300 и раненых от 1000 до 2000. Это не совсем точно, но зато достоверно. Цифры эти, вероятно, ниже действительности, отнюдь не выше. Увеличив их, мы не выйдем из границ правдоподобия; хотеть уменьшить их -- это стать сообщником правительства [Сведения, полученные мною впоследствии, заставляют меня прийти к заключению, что я слишком резко отнесся к преувеличениям. Во всяком случае, и эти последние сведения не выводят меня из неизвестности. Один врач пишет мне, что по списку Преображенского кладбища туда было перевезено 1802 трупа -- цифра громадная. С другой стороны, расследования, предпринятые в трех различных направлениях, дают следующие цифры убитых 9-го января: 960, 1038 и 1216].
Другие свидетельства принуждают меня разобраться в одном весьма тяжелом обвинении, лежащем на русском правительстве: во многих местах солдаты стреляли, якобы, пулями "дум-дум". У меня у самого в руках была пуля. Ее извлекли из колена одного совсем юного рабочего, раненого у Полицейского моста. Медная оболочка пули разорвалась, развернулась, причинив ужасную рану. Такие пули, попадая в тело, давали небольшое входное отверстие, но выходя образовывали широкую, ужасную дыру.
Я сначала был так поражен, держа в руках эту страшную улику, что поверил в преднамеренное пользование настоящими разрывными пулями. Теперь я принимаю другое, более вероятное объяснение. Пули эти -- образца 1898 года. Они скверно сделаны; их оболочки в момент удара о цель отделяются, причиняя телу раны, чаще всего неизлечимые. В Петербурге к этому присоединилось еще то обстоятельство, что многие из пуль достигли своих жертв рикошетом, получив царапину, напр., о решетку, которые очень часто встречаются на окнах дворцов и зданий в Адмиралтейской части. Однако это объяснение не обеляет власти. Пули 1898 года были скверно сделаны, но правительство хорошо знало об этом. Как только они появились, пресса в разных статьях осудила их, и их не посмели употребить и против японцев. Зато эти пули приберегли против русских рабочих.
Впрочем, я не думаю, чтобы ужас убийств измерялся точно, или, во всяком случае, единственно числом жертв. Для меня никакая цифра так не красноречива, как страшные слова, сказанные извозчиком одному из моих друзей, севшему к нему в сани вечером 9-го января: "Вы -- первый живой человек, которого я везу сегодня".
Оставим вопрос о точном числе убитых и раненых. Если что нужно подчеркнуть, если что нужно повторять без устали, -- так это то, что подлые, кровожадные меры, принятые против демонстрантов 9-го января, нигде и ни на одну минуту не вызывались необходимостью.
Рассказывают, будто рабочие продвигались по некоторым улицам толпами в 30 или 50 тысяч, потрясая оружием и бросая бомбы (как я сам читал в некоторых телеграммах); это значит не только лгать ради красного словца, но и оправдывать ценою лжи русское правительство. В том-то и состоит его преступление, которому нет оправдания, что оно подло расстреляло мирных людей, на устах которых не было ни одной угрозы, в руках -- никакого оружия.
Еще в субботу многие наивно верили, что войска, стянутые из провинции в Петербург, должны были на другой день принять участие в параде на Дворцовой площади.
В воскресенье во многих местах рабочие явились, держась за руки, группами в 20--30 человек, запруживая улицу. Они узнали дорогой ценой, какую награду могли ожидать они за свою доверчивость.
И они этого не забудут.
Царь прощает и благословляет
Петербург, четверг 20 января (2 февраля).
В "Правительственном Вестнике" сегодня читаем:
"Его императорское величество, соизволив принять в среду 19-го января в Царском Селе 34 представителя рабочих столичных и пригородных заводов и фабрик, обратился к ним со следующими словами:
"Я вызвал вас для того, чтобы вы могли лично от меня услышать слово мое и непосредственно передать его вашим товарищам. Прискорбные события с печальными, но неизбежными последствиями смуты произошли от того, что вы дали себя вовлечь в заблуждение и обман изменникам и врагам нашей родины. Приглашая вас идти подавать мне прошение о нуждах ваших, они поднимали вас на бунт против меня и моего правительства, насильственно отрывая вас от честного труда в такое время, когда все истинно русские люди должны дружно и не покладая рук работать на одоление нашего упорного внешнего врага. Стачки и мятежные сборища только возбуждают безработную толпу к таким беспорядкам, которые всегда заставляли и будут заставлять власти прибегать к военной силе, а это неизбежно вызывает и неповинные жертвы. Знаю, что нелегка жизнь рабочего. Многое надо улучшить и упорядочить, но имейте терпение. Вы сами, по совести, понимаете, что следует быть справедливым и к вашим хозяевам и считаться с условиями нашей промышленности. Но мятежною толпою заявлять мне о своих нуждах преступно. В попечениях моих о рабочих людях озабочусь, чтобы все возможное к улучшению быта их было сделано и чтобы обеспечить им впредь законные пути для выяснения назревших их нужд. Я верю в честные чувства рабочих людей и в непоколебимую преданность их мне, а потому прощаю им вину их. Теперь возвращайтесь к мирному труду вашему; благословясь, принимайтесь за дело вместе с вашими товарищами, и да будет бог вам в помощь"".
Источник: Э. Авенар. Кровавое воскресенье. Харьков, гос. изд-во Украины, 1925 г. Книга французского журналиста, корреспондента газеты "Юманите" Этьена Авенара (1873-1952) о событиях "Кровавого воскресенья" в Петербурге 9 января 1905 года.