Васильевская Аркадия
Солнце спустилось уже довольно низко, когда Гоголь протер опять глаза. Двух четвероногих товарищей при нем уже не было, но полурастворенная дверь показывала, куда они девались. Освежив себе лицо водой и наскоро пройдясь гребешком сквозь всклокоченную гриву, Гоголь на ходу накинул легкую домашнюю блузу, когда заметил на столе перед окошком полную до краев тарелку крупной спелой клубники.
«Маменька, конечно!» — сообразил он и отправил одну ягодку в рот, а стебелек выбросил в открытое окошко. «Однако, какая сладкая попалась!»
Но и вторая ягодка, и третья, и десятая оказались, видно, не менее сладки, потому что в самое короткое время тарелка совсем опустела.
Когда Гоголь стал спускаться по скрипучим ступенькам деревянной лесенки в нижнее жилье, навстречу ему с крыльца донеслось щебетанье целого хора звонких женских голосов, сквозь которые раздавался мужской тенорок.
«Ну, офеня-ходебщик!»
Он не ошибся. На крыльце представилась давно знакомая картина: весь наличный женский персонал — как из барских покоев, так и из девичьей и кухни, от мала до велика — столпился вокруг коробейника, выгрузившего из своих объемистых коробов на пол самые разнообразные «галантереи» и медовым голоском выхваливавшего доброту и красоту всякой штуки.
Как тут было устоять? И менее всех устояла сама хозяйка: на полу около нее громоздилась уже целая горка дешевеньких материй, разных полезных принадлежностей женского рукоделия и бесполезных украшений и безделушек.
— И куда ты это, матинько, такую уйму забираешь? — корила ее глава девичьей и детской, няня Гапа. — Кажись, мать семейства, а на-ка, поди, ровно малолетняя: всякую-то дрянь даешь навязать себе этому идолу.
— Да надо ж, Семеновна, всех чем ни есть наделить… — виновато оправдывалась молодая барыня перед скопидомкой-старушкой.
— Наделяй, сударыня, наделяй щедрой рукой, — подбивал ее торговец, — господь воздаст тебе сторицей.
— И то, маменька, право, куда нам столько разных разностей? — подала теперь голос двенадцатилетняя Машенька, более практичная, чем мать. — Ведь на все это сколько у вас рублей уйдет!
— В долг поверю, барышня милая, даром бери, чего душенька просит, не жалей меня! — не унимался офеня. — А вот и молодой паныч! Со счастливым приездом! Не купишь ли тоже чего, сударик?
— А! встал, Никоша? — радостно обернулась Марья Ивановна к сыну. — Отдохнул хоть немножечко?
— Эге, даже множечко.
— А клубники покушал?
— Покушал, благодарствуйте. Совсем спелая и пресладкая. Верно, сами набрали?
— Да как же иначе, голубчик? С грядок ты, боже упаси, сырой бы еще объелся. Вот я взяла тут тоже для тебя, посмотри-ка, цветных карандашей, тетрадку для рисования…
— Ай, мамо, мамо! А Симон еще корит меня, что зря деньги транжирю. От кого я этому научился, как не от милой моей мамы?
— Шалун! — улыбнулась Марья Ивановна. — Что тебе, Ганна?
— Ох, лишенько тяжке, пани! — заявила Ганна, старшая скотница, протискиваясь к барыне. — Лучшая телка наша Мелашка оступилась и копыто себе свернула.
— Бедненькая! И, верно, очень мучается?
— Как не мучиться: ступить не может, мычит себе, знай, таково жалостно…
Сердобольная и чувствительная Марья Ивановна обеими ладонями зажала себе уши.
— Бога ради, Ганнуся, молчи, не рассказывай: слышать больно!
— Но как же быть-то нам с ней, пани: помазать ли чем копыто, позвать ли костоправа…
— Делай, как знаешь, милая. Кому же знать о том, как не тебе?
— Но все бы лучше, пани, кабы ты наперед сама взглянула.
— Нет, нет, родная, пожалуйста, уволь! Не выношу я чужих мучений! Да и время ли теперь? Сама видишь. Вот тебе новый платок, и ступай себе с богом, ступай.
Присутствовавший при таком хозяйственном распоряжении матери сын только тихо вздохнул и пожал плечом.
— А где, маменька, пан-батько?
— Папенька? Где ему быть, садоводу, как не в саду у себя? С утра до вечера в земле копается.
— Так я до него теперечки утечу.
Перешагнув через разложенные на полу товары, он сошел с крыльца во двор, а оттуда направился прямо в сад, где свернул в укромную боковую аллею. Художественный вкус, унаследованный от обоих родителей, начал уже проявляться в будущем художнике слова. Впивая полной грудью чистый деревенский воздух, пропитанный ароматом свежескошенной травы, Гоголь остановился на ходу и залюбовался. Косые лучи вечернего солнца золотыми стрелами врывались меж стволами деревьев в тенистую аллею, озаряя яркими бликами и дорогу, и окружающую листву, и светившееся меж зелени зеркало пруда.
Наглядевшись, он побрел далее, обогнул пруд и вышел к небольшому холмику с беседкой.
«Беседка мечтаний! — прошептал он про себя. — А вот и грот дриад…»
Василий Афанасьевич, романтик старой школы, всякому излюбленному месту в своих владениях присвоил какое-нибудь поэтическое название. Сын, питавший к отцу глубокое почтение, можно сказать, благоговение, не находил ничего странного в этих вычурных, освященных уже временем названиях; а теперь, при виде грота дриад, лицо его приняло даже меланхолическое выражение: при самом входе в темный грот, укрытый под густой сенью лип и акаций, лежал большой дикий камень, на котором он, Никоша, играл когда-то еще трехлетним мальчишкой.
В том же раздумьи он продолжал путь ко второму, большому пруду, обсаженному с обеих сторон любимыми деревьями Василия Афанасьевича: дубами да кленами. Папенька ведь вместе с ним, Никошей, насадил их. Давно ли кажется? А как с тех пор разрослись-то!
А вон и сам папенька: стоит неподвижно, опершись на заступ, посреди лужайки, и в глубокой думе уставился в землю.
Сын подошел к отцу.
— Вы, папенька, над чем опять голову ломаете?
— А! это ты, сынку? — очнувшись, промолвил Василий Афанасьевич. — Да вот поперек лужайки тут, видишь, свежая тропиночка протоптана? Явное указание на живую потребность. Вот я и раскидываю теперь умом, как бы так мне проложить новую тропу, дабы ей пользовались стар и мал без потравы, а с тем вместе не нарушалась и общая гармония прежней планировки. Пообсудим-ка купно: ум хорошо, а два лучше.
И стали отец с сыном обсуждать «купно», пока не остановили своего выбора на излучистой линии, наиболее «гармонировавшей» с существующими дорожками.
— Оце добре, — сказал Василий Афанасьевич с повеселевшим лицом. — Завтра же спозаранку, благословясь, приступим к делу. Нет, дружок, ничего здоровее для всякого, даже образованного человека, как этакая работа мышцев на вольном воздухе. Жил-был раз богач-вельможа. Всего-то у него была полная чаша, был и мастер-повар, да никак не умел ему по вкусу потрафить.
«Шут тебя знает! — говорит ему барин, — как ты, братику, готовишь нынче: не то горько, не то сладко, не то кисло, словно разучился приправу подбирать».
«Подмышка близко, да не укусишь, — в ответ ему повар, — нет у нас с тобой, добродию, главных приправ».
«Каких таких?»
«А голода да жажды, работы до пота».
— Знаете, папенька, — заметил Никоша, — мне думается, что, работая этак под открытым небом, здоровеешь не только телом, но и духом.
— К этому, милый, я и речь веду. Прочел я как-то в одном журнале переводную статейку, три раза перечел, дословно почти в памяти запечатлел. «Господь создал человека из земли, а не из небес, дабы замыслы его не захватывали всего мироздания; не из воздуха, дабы громом и молнией не разорвало груди его; не из огня, дабы он не собирал горячих угольев над главой ближнего; не из воды, дабы чудища и гады подводные не распологались в недрах его сердца. Создал он человека из земли, дабы человек благотворил, как земля, изливающая свои живительные жилы явно и тайно; дабы он был благодарен, как земля, воздающая за каждое зернышко сторицей; дабы он был незлобив, как земля, отплачивающая неиссякаемым ключом благодати и тому, кто глубоко грудь ей пронзает. Создавая человека, для ушей его — струю воздуха с его звуком, для уст его — луч солнца , а в сердце ему влил капельку из хляби морской, и оттого-то в сердце человеческом вечный прилив и отлив, оттого-то дивная капелька возвращается светлой слезой к небесам очей!»
Василий Афанасьевич вдруг замолк и насторожился. С одного берега большого пруда донеслось звучное щелканье соловья, а с другого в ответ посыпались стеклянные перлы трелей. Отец с восторженной улыбкой взглянул на сына.
— В Нежине у вас таких, небось, нет? — спросил он шепотом. — Второй пожаловал к нам только со вчерашнего вечера.
— А я к пану добродию… — раздался в это самое время в двух шагах от них развязно-почтительный голос, и они увидели около себя Левка, васильевского приказчика, незаметно, точно из земли выросшего перед ними.
Василий Афанасьевич внушительно приподнял палец:
— Т-с! Що там таке? Не видишь, что ли, что мы с панычем соловьев слушаем?
— Вижу, пане, — еще мягче, виновато отвечал Левко. — Но покупателю-москалю к спеху: нарочито с ярмонки из Яресок проездом к нам завернул и до утра еще хочет поспеть в Полтаву. Не продашь ли, пане, с поля гречиху? Первый покупатель дороже денег.
— Зачем не продать. Но мне теперь, сам посуди, до гречихи ли! Иди к пани: пускай за меня порешит дело.
— Пани тоже не до того-с: с офеней балакает. А купец-то обстоятельный: весь хлеб оглядел в поле и цену дает звычайную.
— Очень рад. Так ты, Левко, и сговорись с ним; тебе и книги в руки. Ужо мне доложишь.
— Слушаем-с, — сказал приказчик и с поклоном отретировался.
— Простите, папенька, но вы ужасно доверчивы, — позволил себе заметить Никоша. — Уходя, Левко так хитро про себя улыбнулся…
— Лисий хвост да волчий рот — верно, — согласился Василий Афанасьевич. — Но за то и хозяйские интересы блюдет, не даст покупателю себя оплести. А при мне они поделились бы в барышах: мне убыточней. Из двух зол, дружок, надо выбирать меньшее и утешать себя иным. Мало ли прекрасного на божьем свете!.. Чу! слышишь, дуэт-то? какие коленца шельмецы выводят!
Два соловья, в самом деле, продолжали перекликаться удивительно звонко и искусно. Но, на беду, от большого пруда долетело громкое, ни мало уже не мелодическое шлепанье как бы деревянным валком по мокрому белью, и оба певца разом умолкли.
— А, бисовы прачки! — вознегодовал Василий Афанасьевич. — Сколько раз повторять им, чтобы не смели полоскать там белье и пугать моих песенников. Придется опять разнести их.
Но, спустившись с сыном к тому месту пруда, откуда доносилось шлепанье, Василий Афанасьевич успел настолько уже остыть, что «разнес» ослушниц отечески-миролюбиво, и те, ни мало не смутясь, стали просить пана — дозволить дополоскать белье, благо соловьи и так уже перестали петь.
— Ну, кончайте на сей раз. Бог вам судья! — смилостивился сговорчивый барин. — Но напредки чтобы у меня этого уже не было!
— Не будет, пане, нет.
— Оце добре. Кстати же вот, как пойдете до дому, отнесите туда и мой заступ. А нам, сынку, не вредно, я полагаю, до ужина еще ноги промять хоть бы до « Долины спокойствия », дабы успокоиться духом после сей двойной передряги с Левком и бабьем?