ЧЕГО ЕМУ И ВО СНЕ НЕ МЕРЕЩИЛОСЬ
Когда царица-инокиня садилась опять в колымагу, сидевшая там другая женщина в черном, без сомнения, такая же монахиня, протянула ей оттуда руки. При этом, чего-то испугавшись, она вдруг откинулась назад, так что Курбский не успел даже разглядеть ее лица; да не все ли равно ему было: стара она или молода?
Но вот Димитрий, продолжая беседовать с матерью, узнал, казалось, ее спутницу: приветливо кивнув ей головой, он заговорил с нею и наклонился ниже к оконцу колымаги, чтобы лучше расслышать ответ; потом с тонкой усмешкой оглянулся на Курбского, следовавшего верхом за колымагой, и сделал ему знак рукой, чтобы он подъехал ближе. Когда Курбской поравнялся с колымагой, Димитрий представил его царице Марфе, как первого своего друга. Тут Курбский имел случай вполне отчетливо рассмотреть черты царственной схимницы, преждевременно одряхлевшие, но теперь радостно возбужденные. Впалые, но блестевшие от неулегшегося еще душевного волненья глаза ее были устремлены на него так вопросительно и в то же время участливо, что его самого охватил безотчетный трепет. Какое-то предчувствие подсказывало ему, что участие к нему царицы находится в прямой связи с ее спутницей. Необоримая сила тянула его заглянуть в глубь колымаги, и он наклонился для этого на самую шею коня. Димитрий, заметив это, загадочно опять улыбнулся:
-- Не заглядывайся, Михайло Андреич: ослепнешь!!!
Курбский смутился и поторопился осадить коня. Но при этом ему пришла такая шальная мысль, от которой его забила лихорадка, а перед глазами все закружилось, запрыгало.
"Возможно ли? Да это было бы такое счастье!.. Но если она дала монашеский обет, то для нее уже нет возврата; а это было бы такое несчастье!.. Нет, лучше покамест и не думать... Лишь бы добраться поскорее до Кремля: там все разъяснится".
Наконец-то вот и Кремль. На паперти Успенского собора ждет уже все высшее духовенство, впереди всех сам митрополит с крестом в приподнятых руках, дабы подобающим пастырским словом приветствовать возвращающуюся под родную сень многострадальную царицу. Но что именно говорилось владыкой, с какою торжественностью, с каким благолепием совершалось затем богослужение в храме, -- ничего этого Курбский уже не ведал. Ведь царица, поднимаясь на паперть, опиралась на руку своей спутницы, а спутница эта была никто иная, как его Маруся! Его ли точно? Да, да, еще его, потому что, хотя одеяние на ней уже и не мирское, но еще и не монашеское: одета она послушницей, значит, еще не пострижена и может возвратиться в мир. А сама-то она, голубушка, как растерялась! Дрожмя дрожит, как осиновый лист, то огнем вспыхнет, то как побелеет, не знает, куда и глаза-то деть, в землю бы сейчас провалиться. Да нет, милочка, теперь уже от суженого никуда не скроешься, и под землей и на дне морском он тебя отыщет!..
По окончании церковной службы, духовенство чинным порядком двинулось в царский дворец, чтобы окропить святой водой те покои, в которых временно должна была остановиться царица Марфа, пока для нее не будет приготовлено надлежащее помещение в особой обители. За духовенством следовали молодой царь с матушкой-царицей, а за ними, в числе других, и Курбский. Тут, при всей своей невнимательности, он не мог не заметить, что, вовремя освящения одного из покоев, к государю приблизились оба патера-иезуита, что бы быть представленными царице-инокине; после чего Димитрий, отступив назад с патерами, начал с ними о чем-то шептаться, косясь по временам то на Марусю, то на самого Курбского.
"Уж не про нас ли с нею?" -- подумал Курбский -- и не ошибся.
По освящении покоев царицы, духовенство удалилось; Курбский же с другими царедворцами отправился вслед за молодым царем в престольную палату. По пути туда кто-то его окликнул по-польски. Он оглянулся: в углублении окна стоял патер Лович и манил его к себе рукой. Пропустив других вперед, Курбский подошел к молодому иезуиту.
-- Простите, -- сказал он, -- но мне надо идти за государем.
-- Остановил я вас по желанию самого же государя, -- отвечал Лович. -- Пожалуйте-ка за мною.
-- Куда?
-- Неужто вы не знаете? Сердце ничего не говорит вам?
Сердце ему, действительно, говорило, что ему хотят доставить случай объясниться с своей беглой невестой, и, не делая уже дальнейших вопросов, он послушно последовал за своим вожатым.
-- Здесь вот и обождите, -- сказал Лович, приведя его в небольшую боковую комнатку.
Прошло несколько минут томительного ожидания. Вдруг -- легкий шорох. На пороге стояла она, его Маруся, стояла, как вкопанная, ни жива, ни мертва, потупив звездистые очи. Он так и рванулся к ней с распростертыми руками.
-- Люба ты моя! Радость моя!
Испуганно вскрикнув, она уклонилась от него и хотела, кажется, обратиться в бегство. Но он крепко ухватил уже ее за обе руки.
-- Нет, дорогая моя, теперь ты от меня уже не уйдешь, не уйдешь!
И, не выпуская ее рук, он подвел ее к покрытой персидским ковром лавке, усадил и сам уселся рядом.
-- Так вот где ты запропала: в монастыре у матушки-царицы! А я-то истосковался по тебе! Но на счастье наше ты еще не пострижена. Ведь ты только послушница?
-- Послушница... при государыне должна быть всегда одна из нас на послугах... -- как бы оправдывалась молодая послушница, не смея поднять глаз на своего собеседника, который ожигал ее своим солнечным взглядом.
-- А царица тебя, конечно, тотчас отличила от других, всей душой полюбила?
-- Да... ни на шаг уже не отпускает от себя...
-- Ну, теперь-то отпустит!
-- Зачем ей меня отпускать? Я перед ней ни в чем, кажись, не провинилась.
-- Очень даже провинилась!
-- В чем?
-- В том, что рвешься вон на волю: суженого конем не объедешь.
Игривая нота в голосе Курбского глубоко, казалось, оскорбила бедную девушку. На ресницах у нее выступили слезы.
-- И не грех тебе, Михайло Андреич, шутить так надо мною!..
-- Ну, полно же, полно! -- заговорил он вдруг совершенно другим уже, нежным тоном. -- Прости, моя милая: шутил я потому, что так счастлив, так счастлив! Ведь я тоже, благодаря Бога, свободен.
-- Свободен? А жена твоя Раиса?
-- Раисы третий год уже нет в живых.
В коротких словах рассказал он тут все то, что узнал про болезнь и смерть Раисы полгода назад от отца Смарагда, старика-священника князей Рубцов-Мосальских.
Но, странное дело! По мере того, как Маруся должна была все более убеждаться, что к браку ее с Курбским нет уже никаких препятствий, лицо ее становилось все грустнее, безнадежней.
-- Боже, Боже... -- лепетала она про себя. -- Чем я это заслужила?
-- Что такое? -- спросил Курбский, совсем сбитый с толку. -- Ты точно и не радуешься вместе со мной?
-- Чему радоваться-то? Разве это теперь возможно!
-- Чтобы нам пожениться? А почему бы нет?
-- Потому что я не княжна, даже не боярышня...
-- Но дороже мне всякой и княжны и боярышни...
-- То-то и горе! Хоть и будешь любить меня, как жену свою, а все же будешь меня стыдиться перед людьми...
-- Я тебя стыдиться?
-- Да как же: ни одна ведь родовитая боярыня не признает ровней себе дочь купеческую... А из-за меня и тебе не будет уже того почета при дворе...
-- Ну, это мы еще посмотрим! -- воскликнул Курбский, гордо выпрямляясь и сверкая глазами.
-- Наверное, говорю тебе. Нет, милый князь; пусти меня назад в монастырь; авось, со временем забудем друг друга...
От приступивших к горлу слез голос ее осекся. Тут, как из полу, перед обоими выросла темная тень: перед ними стоял молодой патер Лович.
-- Простите, если я прерву вашу беседу, -- заговорил он. -- Случайно находясь здесь рядом, я кое-что расслышал. Мой пастырский долг -- прийти вам на помощь. Не дозволите ли указать вам самый простой путь, как выйти, из затруднения к обоюдному вашему удовольствию?
Еще со времени своего пребывания на Волыни Курбский не доверял ни тому, ни другому из двух тайных иезуитов. Но младший и прежде не раз уже выказывал добрые человеческие побуждения; может быть, и теперь он руководился ими.
-- Будем вам очень благодарны, -- отвечал Курбский за себя и Марусю.
-- Изволите видеть, -- начал иезуит, -- как девица рассудливая, вы, пани, совершенно справедливо опасаетесь выйти замуж за царедворца: самим вам вряд ли когда-либо удалось бы занять подобающее место среди придворной знати, а из-за вас и супруг ваш стал бы как бы опальным.
-- Ну, вот, вот! Что я говорила? -- прошептала Маруся.
-- Теперь спрашивается: так ли вам уж обоим дорог этот придворный блеск, придворный шум? Или же вы предпочитаете мирное семейное счастье?
-- Конечно, семейное счастье! -- не задумываясь, отвечал Курбский.
-- А вы, пани?
-- Конечно, тоже... -- отвечала Маруся, все лицо которой расцвело новой надеждой.
-- А коли так, то о чем же горевать? -- продолжал патер. -- Ведь покойный батюшка ваш, пани, если не ошибаюсь, был крупный коммерсант, а вы после него единственная наследница?
-- Да... но дядя -- опекун мой...
-- Так что ж из того? Он заменяет вам отца.
-- Но деньги-то наши он пустил в оборот...
-- Ну, так он вас выделит.
-- Да захочет ли он?
-- По своей охоте или нет, но он должен вас выделить! А в эти смутные времена можно, я слышал, иметь прекрасные поместья за бесценок. И заживете вы мирно и счастливо вдали от суетных тревог придворного мира. Сам царь Соломон еще говорил про эту суету сует -- vanitas vanitatum...
-- Одно лишь вы упустили из виду, святой отец, -- сказал Курбский, черты которого опять слегка омрачились.
-- Что именно?
-- Что не жене содержать семью, а мужу...
-- Да разве все мое -- не твое, желанный ты мой? -- возразила Маруся, но, сама тотчас застыдившись, что назвала его так, зарделась до ушей и потупилась.
-- Совершенно верно, -- поддержал ее с своей стороны Лович, -- в доброй христианской семье разве может быть отдельная собственность? А кто, как не муж, глава дома? Кто, как не он, ответствует за целость общей семейной собственности? Да на ваших плечах, любезный князь, будет держаться весь дом. Спасибо еще, что плечи-то у вас такие широкие, богатырские! -- прибавил он с улыбкой.
В порыве благодарности Маруся схватила руку патера и прижала бы ее к губам, если бы он ее не отдернул.
-- Что вы, пани, что вы! -- сказал он. -- Все это мы с патером Сераковским живо оборудуем. Что же до свадьбы, то ее, пожалуй, придется несколько отложить, потому что на будущей неделе ведь назначена коронация государя, а там пойдут разные празднества...
-- Да почему нам не повенчаться до того? -- спросил Курбский. -- Когда вы, святой отец, располагаете переговорить с дядей моей невесты?
-- Может быть, еще сегодня.
-- Ну, а завтра мы и повенчаемся.
-- Уже завтра?! -- ахнула Маруся.
-- Доброе дело зачем откладывать? -- поддержал Курбского патер. -- Только в такой скорости свадьба, не взыщите, не может быть пышной.
-- Да на что нам пышность? -- отвечал Курбский. -- Чем тише и скромнее, тем даже лучше. Не так ли, моя дорогая?
-- О, да, конечно...
-- Ну, вот, стало быть, завтра вы будете уже счастливыми супругами, -- сказал патер. -- Но сегодня вы позволите мне все-таки первому пожелать вам всякого благополучия! А теперь, пани, не пора ли вам и к царице-матери?
-- Ах, да, да... -- спохватилась Маруся, вся пылая от смущения и счастья. -- Не знаю только, как мне пройти к ней...
-- А я, извольте, провожу вас. Ступайте, милый князь, ступайте своей дорогой, вас нам не нужно! -- шутливо добавил Лович, когда Курбский двинулся было за ними. -- На веку своем еще наглядитесь друг на друга.
-- Чем только мы заслужили такую вашу доброту! -- говорила Маруся молодому иезуиту, когда они вдвоем рядом палат шли к покоям царицы.
-- Чем? Да хотя бы уж тем, что оба вы из-за царя Димитрия и будущей царицы Марины столько настрадались. А кому же облегчать страдания своих ближних, как не служителям святой римской церкви.
Не мог же он, в самом деле, открыть ей, что им, этим служителям римской церкви, необходимо было, во что бы то ни стало, удалить от молодого государя раз навсегда его ближайшего друга, чересчур уже преданного своей родной православной церкви.
Надо отдать справедливость отцам-иезуитам: они сделали для наших обрученных даже более обещанного. На другой же день в приходской церкви, к которой были приписаны Биркины, состоялось бракосочетание Курбского с Марусей -- состоялось возможно тихо и скромно; единственными свидетелями были: со стороны Курбского -- Басманов и Петрусь, а со стороны Маруси -- ее два дяди и тетки. Надо ли говорить, что для Степана Марковича, гордившегося так своим новым родственником, было большим ударом, что ему нельзя было при этой оказии "пустить пыль в глаза" другим "толстосумам" Китай-города; Платонида же Кузьминишна печалилась больше всего о том, что племянница, вопреки тогдашнему обычаю, не хотела даже к венцу хорошенько набелить-нарумянить щеки, насурьмить брови; но Маруся, зная, что Курбскому ее природный свежий румянец, природная "соболиная" бровь нравятся гораздо более, не нашла возможным сделать это одолжение тетке.
О выдаче Марусе всего отцовского наследства Степан Маркович сначала и слышать не хотел. Но патер Сераковский, ведший с ним переговоры, обещал приложить все старания, чтобы ему был предоставлен если не безданный, беспошлинный торг, то хотя бы "хорошенький подрядец" для царского двора, и кремень-купец сделался сговорчивее. Впрочем, особенной надобности в отцовском наследстве для Маруси даже не представилось: по окончании венчального обряда, Басманов вручил Курбскому большой пергаментный лист со словами:
-- Благоверный и всемилостивейший великий князь и государь наш Димитрий, в ознаменование своего особого благоволения и дружбы, жалует тебе, князь, от щедрот своих подмосковную с тремястами душ; а дабы ты всегда памятовал сегодняшний день, сделавший тебя счастливым супругом, та подмосковная будет отныне называться, по твоей супруге, Марусино.