КАК МАРИНА МНИШЕК ВЪЕЗЖАЛА В МОСКВУ И КАК МАРУСЯ КУРБСКАЯ ПРИНЯЛА ТАКЖЕ УЧАСТИЕ В ЭТОМ ВЪЕЗДЕ
Согласно наперед установленному церемониалу, въезд царской невесты в Москву должен был состояться 2-го мая по Смоленской дороге. На расстоянии ружейного выстрела от городских ворот были раскинуты два роскошных шатра; а чтобы задержать напор несметных зрителей небывалого еще зрелища, от шатров до города и далее по городским улицам вплоть до Кремля была расставлена цепь конных казаков и пеших ратников. Вставшим спозаранку Курбским, Биркиным и безотлучному казачку первых Петрусю удалось занять места хотя и позади воинской цепи, но против самых шатров. Таким образом, в ожидании, они имели полную возможность наглядеться, во-первых, на сверкавшую серебром и золотом группу всадников бояр, долженствовавших встретить здесь невесту государя; потом на царский подарок ей -- двенадцать верховых коней под меховыми попонами, с золотыми удилами и серебряными стременами; наконец, на назначенную для нее же раззолоченную колымагу, запряженную десятью бесподобными чубарыми конями.
А вот, при звуках труб, флейт и барабанов, показался и поезд царственной гостьи: впереди стрельцы, за ними польские гусары, за этими высланные навстречу ей до границы московские бояре и ее родственники: отец, дядя, брат и зять; далее -- ее личная охрана.
-- Ну, что я говорила, Миша? -- заметила Маруся. -- Вон и пан Осмольский; но как он изменился! Краше в гроб кладут...
Действительно, во главе польской охраны ехал пан Матвей Осмольский; посадка его была, как всегда, молодецкая; но лицом он был страшно худ и бледен, как после недавно перенесенной тяжкой болезни, и в чертах его была написана самая безысходная скорбь.
Между тем, Платонида Кузьминишна восхищалась приближающейся каретой наияснейшей панны Марины или, вернее сказать, восседавшим на высоких козлах толстейшим возницей в зеленом шелковом кафтане:
-- Вот кучер так кучер! Кабы нам, Иван Маркыч, такого же дородством...
-- И лошадок таких бы! -- отозвался Иван Маркович, -- уж куда знатно окрашены! Да ведь нашему брату, купчине, такой масти не разрешат!
Восьмерка коней, везших карету, в самом деле, была диковинной масти: до половины тела ярко-багряного цвета, а выше -- белоснежного.
Не успела карета остановиться, как стоявшие на запятках два великана-гайдука спрыгнули наземь, чтобы раскрыть дверцы; а подоспевший уже старик-родитель будущей царицы, пан Юрий Мнишек, с утонченною почтительностью высадил ее оттуда и провел затем в шатер. Туда же скрылись за ними как прочие вельможи, так и вышедшая из ехавших сзади карет женская свита; а польские телохранители не замедлили окружить шатер.
Из-за казацкой цепи едва ли не один только Курбский, благодаря своему высокому росту, видел хорошенько все описанное. Любопытство же у всех было одинаковое; задние напирали на передних, а эти поневоле на заграждавших им вид конных казаков. Тут казаки стали пятить коней, грозя пустить в ход нагайки. Произошла отчаянная давка; раздались бранные крики и раздирательные вопли:
-- Чего толкаешься, мужлан, деревенщина неотесанный!
-- Ой, родимые! Касатики! Побойтесь Бога! Отпустите душеньку на покаяние!
Жалобнее всех голосила толстуха Платонида Кузьминишна, так что даже обратила внимание начальника телохранителей, пана Осмольского. Он оглянулся в ее сторону и узнал тут возвышавшегося над всеми окружающими Курбского.
-- А! Князь Курбский! И вы здесь? Пропустите вперед ясновельможного князя! -- отнесся он к казакам.
Курбский за руку с Марусей выбрался вперед из-за цепи.
-- А меня-то что же, милостивец, отец родной? -- заверещала снова Платонида Кузьминишна. -- Ведь я им тетка, тетка!
Ее детски-пискливый голосок при бесформенно-тучном теле рассмешил казаков.
-- Коли тетка, так как не уважить? Пропустите, братцы, тетку!
Сомкнувшаяся цепь опять разомкнулась. Юркий Петрусь чуть было также не проскользнул вслед за "теткой": но его вовремя еще схватила за шиворот казацкая рука.
-- Ты куда, пострел? Назад!
А тут из шатра появилась опять панна Марина со всей своей женской и мужской свитой. Платонида Кузьминишна, шумно еще вздыхая, выпучила свои заплывшие жиром глаза, чтобы не упустить ничего из убора царской невесты. А убор был, точно, на диво; белое атласное платье было все отделано "венецкими" кружевами, серебряной тесьмой и жемчугом; на груди, из-под широкого выреза, сверкало алмазное ожерелье; на руках -- драгоценные запястья на голове -- многогранная шапочка (берет) из фиолетового бархата с огромным белым страусовым пером, прикрепленным крупной алмзной запонкой
-- Ай, хороша! Цветочек! Подлинная царевна! -- шептала толстуха. -- А взгляд-то какой искрометный, занозистый; надо быть, норовиста -- и, Боже мой!
Такое заключение, действительно, оправдывалось тою строгою, неприступною гордостью, которая выражалась в прелестных классически правильных чертах лица молодой полячки, во всей ее изящной фигуре и поистине царственной осанке.
И вдруг, заметив в числе зрителей свою бывшую подругу, эта зазнавшаяся гордячка разом преобразилась: в ее надменном взоре блеснула неподдельная радость, сжатые губы ее раздвинулись обворожительной улыбкой, -- и она стала безусловно-прекрасной.
-- Ты ли это, моя Муся? -- спросила она по-польски и сделала шаг в сторону молодой княгини Курбской.
Та, в незлобии своем, простила уже, как мы знаем, все обиды, перенесенные ею когда-то от своенравной дочери Сендомирского воеводы. Могла ли она теперь устоять против обаятельной ласковости этой волшебницы, окруженной еще притом ореолом будущей русской царицы?
Совсем очарованная, Маруся рванулась к ней и без слов прильнула губами к протянутой ручке. Марина, видимо польщенная, опять улыбнулась.
-- Хорошо, хорошо; я верю, что ты мне еще предана. Самой мне хотелось бы опять поговорить с тобой. Ты можешь ехать с моей гофмейстериной, паньей Тарло; вы давно ведь уже знаете друг друга.
И с милостивым кивком, не допускавшим возражений, она отвернулась, чтобы направиться к ожидавшей ее царской колымаге.
А что же сама Маруся? Что муж ее? Приглашение или, вернее сказать, приказание будущей царицы было так решительно, что об ослушании не могло быть и речи.
-- Нечего делать, мой друг, -- сказал Курбский, подавляя вздох, -- ступай!
Гофмейстерина приветствовала Марусю со свойственной польской нации изысканною любезностью, с легким лишь оттенком снисходительности, и предоставила ей в своей карете почетное место рядом с собой. Сопровождавшие ее две молоденьких фрейлины должны были удовольствоваться передней скамейкой.
-- С княгиней Курбской мы дружны ведь еще с тех пор, что были вместе такими же фрейлинами, как вы, -- объяснила гофмейстерина своим двум подчиненным. -- Первую весть о том, дорогая княгиня, что вы вышли за князя Курбского, привез нам в Краков ведь пан Бучинский. Как я была за вас рада, и сказать не могу! Из купеческой семьи да вдруг выскочить в княгини!
Чтобы несколько смягчить умышленный укол, панья Тарло наклонилась к молодой княгине для поцелуя, то есть подставила ей свою густо нарумяненную щеку. Не без тайного отвращения прикоснувшись к этой щеке губами, Маруся навела разговор на бывшую за полгода назад в Кракове церемонию заочного бракосочетания панны Марины с царем Димитрием по католическому обряду.
-- О! Церемония была прямо-таки королевская, -- воскликнула панья Тарло. -- Не будь только этого противного Власьева, которого царь прислал заступить себя...
-- Да, Власьев уже не молод да и вовсе не красив, -- сказала Маруся. -- Но, как думного дьяка, в Москве его все очень почитают.
-- В Москве, да! Но посудите сами: был при этом ведь и сам король наш Сигизмунд с королевичем Владиславом, была принцесса шведская Анна, был папский нунций Рангони, и иностранные послы, и весь цвет придворной знати. Когда тут два сенатора подвели к алтарю невесту, все так и ахнули: Пречистая Дева Мария! Что за краса, что за величие! Все платье, представьте, из белой парчи, унизано сапфирами и жемчугом, вокруг плеч -- газовое облако, на голове -- алмазная корона, а из-под короны на спину вьются змеями две дивные косы, перевитые драгоценными каменьями! И вдруг -- рядом с этой, можно сказать, богиней становится какое-то чучело, косолапая обезьяна, с одутловатой рожей, с растерянным видом и в раззолоченной попоне!
-- А кто венчал их?
-- Венчал, разумеется, кардинал наш Мацеевский. Но перед тем были еще речи. Начал первым этот орангутанг Власьев...
-- И говорил, я уверена, дельно?
-- Гм... может быть, и дельно, да чересчур уж сухо и просто. Зато когда после него стали говорить один за другим наши: Станислав Минский от имени пана воеводы, Лев Сапега от имени короля и, наконец, сам кардинал Мацеевский, -- о! тут пошли такие цветы красноречия, такие похвалы жениху и невесте за их необычайную красоту, ум и всяческие добродетели...
-- Так Власьев, значит, все-таки не уронил себя.
-- Погодите, моя милая; отличился он потом не раз и не два. Как запели "Veni Creator", все опустились на колени: и невеста и сам король, а он, невежа, один остался стоять чурбаном на ногах!
-- Простите, панья гофмейстерина, -- позволила себе тут вставить свое замечание одна из молоденьких фрейлин, -- осталась стоять и принцесса Анна.
-- Ну да, ну да... как протестантка, она не исполняет наших обрядностей...
-- А Власьев ведь тоже не католик? -- вступилась за своего единоверца Маруся.
-- Но царь-то его католик, а он заступал царя!
-- В чем же он еще, по-вашему, провинился?
-- Да вот, когда им надо было обменяться кольцами, мы смотрим: что это он, чудак, делает? Достал шелковый платок и обматывает себе правую руку. Это, изволите видеть, для того, чтобы своей холопской лапой отнюдь не прикоснуться к ручке своей будущей государыни! Умора! А получив от нее кольцо, не надел его даже на палец, а вложил прямо в футляр для своего государя.
-- Чем выказал только свое благоговение перед обоими, -- заметила Маруся.
-- Холоп и раб! За брачным столом он сперва ни за что не хотел сесть рядом с своей царицей, пока его насильно не усадили; когда же увидел, что она от душевного волнения ничего не ест, то сам тоже ничего не хотел брать в рот, кроме хлеба с солью.
-- А поляк ел бы, конечно, за двоих? -- сыронизировала, в свою очередь, Маруся.
Но панья Тарло показала вид, что не поняла иронии, и продолжала описывать брачный пир с бесконечными речами, тостами и восторженными одами лучших тогда поэтов польских: Гроховского, Юрковского и Забчицы во славу новобрачных и вечной дружбы двух первых славянских наций.
-- А после стола были, вероятно, и танцы? -- спросила Маруся.
-- Еще бы! Но все, конечно, одни национальные польские. Открыл бал сам король с нашей красавицей-царицей... Как жаль, право, что вы тогда ее не видели! Особенно потом в мазурке...
-- Которую она танцевала с паном Осмольским? -- досказала Маруся.
Гофмейстерина испуганно приложила палец к губам.
-- Ч-ш-ш, ч-ш-ш! Нет, о, нет! С чего вы это взяли?
-- Вы, пани гофмейстерина, верно не обратили внимания, как она перед мазуркой подозвала его веером к себе? -- непрошенно вмешалась снова та же фрейлина. -- А я стояла около и подхватила даже несколько слов из разговора.
-- Как вам не стыдно! -- укорила панья Тарло вострушку; однако, не устояла против собственного любопытства. -- Ну, и о чем же они говорили?
-- Она требовала, чтобы он мазурку танцевал непременно с нею, а он наотрез отказался под предлогом, будто бы вытянул себе на ноге жилу...
-- Вот глупый! И только?
-- Нет; она топнула ножкой. "Ну, так мы протанцуем с вами еще на моей русской свадьбе в Москве!" И ведь настояла, как видите, на своем: теперь он тоже здесь при ней...
-- Вы верно ослышались; что-нибудь да не так! -- перебила гофмейстерина. -- Весь вечер она танцевала потом с таким увлечением, до упаду...
-- Потому что хотела забыться, -- подхватила фрейлина. -- Но когда надо было, наконец, проститься с королем, и она подошла под его благословение, то силы ее оставили: она упала к ногам его величества, обняла их и залилась горькими слезами.
-- Прощалась навеки с своим обожаемым королем, с милой родиной, для варваров, так как же не плакать?
-- Однако, варвары эти встретили ее, кажется, очень радушно? -- возразила Маруся. -- Выслали вперед ей даже денег на дорогу...
-- Всего каких-то двести тысяч злотых!..
-- А по-вашему этого еще мало? На самой границе ждали ее уже Михайло Нагой и князь Мосальский с почетной стражей...
-- В которой, однако, не было никакой надобности, потому что у нее была своя собственная!
-- В городах и селах к ней выходили жители с хлебом-солью...
-- И попы с иконами! Мы с нею, слава Богу, не схизматички... Нет, переезд этот был ужасен! Эти дремучие литовские леса, непролазные болота... Раз ночью мы чуть было не потонули в таком болоте. Кругом мрак кромешный, хоть глаз выколи; в чаще где-то кричит филин, -- ну, просто малый ребенок плачет: а тут завыли еще волки -- один, другой, третий... Бррр! и теперь еще по спине бегают мурашки! А ночлеги в мужицких избах, тесных, грязных...
-- Простите, пани гофмейстерина, -- вступилась опять неугомонная фрейлина, -- но для царицы и нас везде отводили самые чистые дома. Раз только ведь, и то случайно во время грозы, когда вы так перепугались, царица, ради вас же, велела остановиться в одной бедной деревушке...
-- Где не нашлось для нас даже ни яиц, ни молока! -- с неудовольствием перебила несносную болтушку панья Тарло.
-- А почему не нашлось? Вы не помните разве, чем извинялись перед нами бедные крестьяне?
-- Чем?
-- Да тем, что у них три года подряд был неурожай и на всю деревню осталось всего-навсего с десяток кур да одна корова; но наши же польские послы с своим конвоем перерезали и тех кур и ту единственную корову.
От такой легкомысленной откровенности ее подчиненной лицо гофмейстерины разгорелось, сквозь накладной румянец, благородным негодованием. Но в это самое время, на счастье фрейлины, к карете их подъехал муж гофмейстерины, пан Тарло. Приятно перегнувшись с седла к открытому оконцу кареты, он обратился к Марусе с небрежною вежливостью, значительно поводя своими огнисто-черными, как тлеющие уголья, глазами:
-- Падам до ног наияснейшей княгини Курбской! Давно не имел счастья -- с тех самых пор, в Жалосцах,, у Вишневецких, изволите помнить?
-- Когда я была еще купеческой дочкой, а муж мой простым гайдуком? -- досказала Маруся, вся вспыхнув. -- Как же, прекрасно помню; а также и то, как он из-за меня проучил одного ясновельможного нахала.
Теперь очередь побагроветь была за паном Тарло.
-- Да, у почтеннейшего супруга вашего сила настоящего гайдука, даже мясника, отдаю ему полную честь! -- отпарировал он ее удар с нескрываемою колкостью. -- Будь у него только побольше рыцарского духа...
-- Как у вас, не правда ли? Он, впрочем, теперь совсем поправился от болезни и опять к вашим услугам.
-- Что, что такое, Эвзебий? -- заволновалась панья Тарло. -- Ты хочешь драться с князем Курбским?
-- У нас с ним старые счеты... -- отвечал пан Эвзебий, но далеко не таким уже вызывающим тоном. -- Я, впрочем, не злопамятен и, пожалуй, готов простить.
-- Муж мой вовсе не нуждается в вашем прощении! -- воскликнула Маруся, увлеченная своим гневом. -- Если же я передам ему теперь эти ваши слова, то...
-- Не сердитесь, пожалуйста, дорогая княгиня! -- поспешила прервать ее панья Тарло. -- Я отвечаю вам за Эвзебия! Он у меня смирен, как комнатная собачка...
-- Однако, милая Бронислава! -- запротестовал ее муж, -- сравнивать польского рыцаря с собачкой...
-- Но в золотом наморднике! -- пояснила с важностью все та же фрейлина, переглядываясь со своей товаркой, и обе разом фыркнули.
Марусе при этом пояснении пришло на память, что пан Тарло, нуждавшийся всегда в деньгах, женился ведь на немолодой уже панне Брониславе Гижигинской единственно из-за денег, -- и весь гнев ее испарился, как дым.
-- Успокойтесь, пани гофмейстерина, -- сказала она, сдерживая свою веселость. -- Собачки в наморднике никто не тронет, сколько бы она ни лаяла.
Пан Тарло позеленел от злости, но, не решаясь вновь задирать, презрительно скорчил лишь губы, хлестнул коня и ускакал вперед.
Вслед за тем торжественный поезд вступил в Кремль, где был встречен таким громогласным салютом пятидесяти барабанщиков и пятидесяти трубачей, что панья Тарло зажала себе уши.
-- Иезус, Мария! Да это не музыка, а какое-то мычанье коров! Но куда это, смотрите-ка, везут царицу? Вон и сам царь поджидает ее на крыльце. Неужто это царский дворец? Точно монастырь...
-- Да, это Вознесенский монастырь, где живет царица-матушка, -- отвечала Маруся. -- Она, слышала я, приютит у себя молодую царицу до ее свадьбы по православному обряду.
-- И мы должны будем жить с нею также в русском монастыре? Нет, это невозможно! Я не согласна!
В согласии паньи Тарло, впрочем, не было и надобности: для нее с ее фрейлинами были отведены уже особые покои в новом дворце; к невесте же царской в монастырь была допущена только прежняя ее любимая фрейлина православного закона, любимица и царицы Марфы, Маруся Курбская.