КАК КУРБСКИЙ УЗНАЛ О НОВОМ ЗАМЫСЛЕ ШУЙСКОГО И ЧТО ИЗ ТОГО ДЛЯ НЕГО САМОГО ВЫШЛО

За все это время Курбский, живший по-прежнему у Биркиных, ни разу не виделся с своей молодой женой. Пока она пребывала вместе с царской невестой в Вознесенском монастыре у царицы Марфы, его туда, как в женскую обитель, естественно, не допускали; молодым супругам не хотели сперва дозволить даже обмениваться записками. С переселением же Марины, а с нею и Маруси во дворец, Курбский, не получивший даже приглашения на бракосочетание царя, только на другой день после того решился наведаться во дворец. Здесь, в приемной царицы Марины, он застал бессменного ее адъютанта, пана Осмольского. Тот принял его со всегдашней своей учтивостью и охотно взялся доложить государыне о желании Курбского повидаться с женою. Но возвратился он с неутешительным ответом: по случаю предстоявших в этот день брачного пира и парадного бала, ее величеству ни на минуту нельзя будет обойтись без своей подруги.

Между тем, вечером этого же дня, казачок Курбского, Петрусь, влетел к нему в комнату со словами:

-- Ну, княже, спасай свою княгиню! Курбский, понятно, страшно переполошился.

-- Да что с нею?

-- Покамест-то ничего. Но не нынче-завтра может совсем плохо прийтись.

-- От кого? Не от царицы же Марины?

-- Ай, нет! Но из-за нее же. Больше, не погневись, ничего не могу тебе сказать.

-- Так, значит, против самой царицы есть заговор! -- догадался Курбский.

-- Не спрашивай, милый княже. Я все равно не скажу.

-- Клятву, что ли, дал молчать?

-- Ну да, клятву; это-то, пожалуй, можно тебе еще знать.

-- Но все-таки на слово тебе этак мне трудно поверить.

-- Верь! Верь! Своими ушами слышал.

-- Ты подслушивал?

-- Хоть бы и так...

-- Но, может, ты ослышался, не верно понял.

-- Как уж не понять! Прямо-таки и говорилось...

-- Что хотят покуситься на жизнь царицы? Но в таком случае ты должен сейчас же все открыть, назвать всех...

-- Ах, Господи! -- вскричал в отчаянье казачок. -- Да я целовал ведь крест на том, что никого не назову, а сам ты, княже, мне не раз говорил, что нарушать клятву -- великий грех.

-- Ну, хорошо, не называй имен, но сказать то все-таки можешь, чрез кого попал к заговорщикам. Не через слугу ли тоже, такого же парубка из хохлов?

-- От тебя, княже, право, ничего не скроешь! -- воскликнул смущенный Петрусь. -- Тот боярин, у кого в доме то было, привез его, вишь, с собой в Москву с похода...

-- Но ты мне про своего нового приятеля до сего времени ничего не сказывал?

-- Не сказывал, потому что ознакомились-то мы с ним только вчерашний день.

-- Не тогда ли, когда ты отпросился у меня в Кремль -- поглядеть на царский выход из Успенского собора?

-- Как раз. Как сняли тут все свои шапки, глядь, у одного малого лоб выбрит тоже по-хохлацки. Ну, а свой своему поневоле брат. Я -- к нему; разговорились. Стал он тут бахвалиться передо мной хоромами своего боярина, да расписал такие чудеса, что меня сумление взяло.

-- Коли не веришь, -- говорит, -- так зайди хоть нарочно: весь терем его тебе сверху до низу покажу.

-- Так вот боярин твой, -- говорю, -- и дозволит нам расхаживать по своему терему!

-- Вестимо, -- говорит, -- без него. Примерно завтра они с боярыней званы во дворец на вечерний пляс. Заходи вечерком...

-- И ты зашел, не спросясь даже у меня?

-- Да ведь ты, княже, меня в дом к ним, пожалуй, и не пустил бы...

-- А! Так боярин этот из моих недоброжелателей? Уж не князь ли Татев?

-- Ой, нет, нет! К этому людоеду я и сам бы не сунулся. Так вот, прихожу я туда, обошли мы этак три-четыре палаты, осмотрели всякую штуку, как вдруг под окнами грохот. Что такое? Ан подкатила колымага, господа вернулись уже из дворца. Забегали тут люди по дому, заметались туда-сюда.

-- Тише вы, не шуметь! -- гаркнул боярин. -- Зажечь огни в светлице! Сейчас будут ко мне бояре на большой совет, только с заднего крыльца...

"Гай, гай! -- думаю себе. -- Во дворце веселие и пляс, а они, вишь, сбираются тут на большой совет, да крадучись с заднего крыльца. Знать, неспроста!"

-- А тебя-таки не заметили? -- прервал рассказчика Курбский.

-- Нет, мы с приятелем притулились за дверью, а как прошел далее боярин, мы шмыг в темный переход.

-- Ну, братику мий, -- говорит приятель, -- теперычка утекай до дому.

-- Утечешь! -- говорю. -- Ведь с заднего-то крыльца, слышал, сейчас гости будут?

-- Ось казусное дело! Куда же мне скрыть тебя?

-- А в какой ни на есть чуланчик, -- говорю. -- Верно, найдется?

-- Как не найтись...

-- Так что же?

-- То-то вот, -- говорит, -- что чуланчик мой как раз около светлицы нашего боярина, где будет сейчас большой совет, а ты, не дай Бог, чихнешь...

-- С чего мне чихать-то?

-- С пыли: больно там уж пыльно...

-- Не чихну! -- говорю, -- заспокойся. А мне, братику, куда занятно бы послушать, о чем этакие умные люди промеж себя речь ведут! Кабы только еще в щелочку одним глазком взглянуть: николи ведь вблизи царских вельмож еще не видел...

-- Аль показать? -- говорит, а сам смеется. -- Ведь у меня из чуланчика туда для себя дырочка просверлена!

-- Ну, хитер же ты! -- говорю. -- Покажи. Во век не забуду!

А он и рад. Провел меня в свой чуланчик; в окошечко его самодельное из светлицы уже свет к нам брезжит: зажгли, значит, огни. Глядь, поодиночке сбираются и гости. Хозяин всякого встречает с поклоном, всякого по имени и изотчеству величает...

-- Так что ты всех их мог бы, пожалуй, назвать поименно? -- спросил Курбский.

-- Мог бы, княже, но, прости, и тебе не назову.

-- Ну, и что же дальше?

-- Ну, вот, как собрались, хозяин и говорит им, что, так и так, мол, созвал он их нарочно в столь позднюю пору прямо-таки из дворца, чтобы тем часом, что поляки там веселятся, потолковать келейно. Да чего я тут наслышался -- крий, Мати Божа!

-- А говорил больше все хозяин?

-- Все он один; те только, знай, поддакивали. Каждое слово его словно ножом врезалось мне в память. Начал он с того, что послы-де польские требуют теперича для своего короля Сигизмунда не токмо уже Северскую землю и Смоленск, но и Новгород Великий, Псков, Луки, Торопец, Вязьму, Дорогобуж и иные прочие русские города; что были те города некогда будто бы литовскими, а Литва-де искони была польская.

Тут все бояре как завопят в один голос:

-- Лгут они, вражьи дети! И Литва-то сама не польская. Да этак скоро пол-Руси у нас отберут!

-- И отберут, -- говорит хозяин, -- коли мы дадим им, окаянным, еще царить над нами. Нонече ведь еще, -- говорит, -- когда дьяк Грамотин позвал королевских послов на царскую хлеб-соль -- те спрашивают первым делом, посадит ли государь их за один с собой стол. Когда же дьяк им в ответ, что у нас, русских, никому-де не положено сидеть за одним столом с царем, окроме царицы, они уперлись: "А мы имеем, мол, повеление от его королевского величества требовать себе место за царским столом; буде же нам в том откажут, то не шли бы вовсе на брачный пир". Спасибо еще пану воеводе, что вступился в дело: сошлись хошь на том, чтобы старшему послу, Олесницкому, сидеть по правую руку от царя за отдельным столом, а второму послу, Гонсевскому -- за общим столом с нами, боярами, но все же ведь на первом месте! А музыка за столом какая была? Все польская! А на чье здоровье заставили пить нас? На здоровье "друга нашего" короля польского, потом "великих" послов, потом и прочих "дорогих" гостей-поляков! И те первые же хором орали по-своему: "Виват!" А к концу стола все перепились заморскими винами, да во хмелю принялись поносить наши стародавние обычаи, нашу святую церковь такими словами, что святых вон выноси. А мы молчи, покуда самих нас, всю Русь православную, не перерядят в польские жупаны, не перекрестят в латынскую веру! И сам народ наш это уже чует. "Статочное ли дело, -- говорит народ, -- чтобы русская царица была еретичкой? Не срам ли для русского боярства, что царь пренебрег всеми московскими боярышнями и взял себе жену из поганой Польши? И в угоду ей и ее родичам на царской кухне все кушанья готовятся на польский лад, жарят и варят телятину*, ажно поваров омерзение берет, и разносят они об этом молву по всему городу. Каждое утро в монастыре у царицы Марфы, а теперича и во дворце топили баню для царицы-полячки, а она хошь бы раз-то помылась! Сам государь хошь и ходит в церковь, да с целой оравой проклятых ляхов, а те водят туда с собой собак и оскверняют тем святыню. Церковные дома уже отняли у многих наших пастырей и отдали еретикам. Скоро, поди, и храмы Божии отдадут им!" -- Вот что говорит наш простой народ. А не ведает он еще того, что и сам-то государь перешел уже в латынство...

______________________

* В те времена русские вовсе не ели телятины.

Как только вымолвил это хозяин, все бояре разом загорланили:

-- Да быть того не может!

-- Слышать-то и мы уже кое-что слышали...

-- Иначе разве выдал бы он нас врагам нашим головою?

-- Да подлинный ли он еще сын Грозного царя?

-- Слово сказано, -- говорит тут хозяин, -- будь он настоящего царского рода, стал ли бы он губить свою родную православную Русь? А значит, он обманщик, самозванец! И мы, бояре, терпим на престоле такого проходимца? Кому, как не нам, отечество блюсти, быть щитом своего народа от иноплеменных? Их здесь в Москве всего на все тысяч пять; нас, русских -- сотни тысяч. Только ударить в набат...

На этом месте своего оживленного рассказа казачок умолк, чтобы глубоко перевести дух.

-- Ну? -- заторопил Курбский, которого охватывало также все большее волненье.

-- Дальше я уже не стал слушать: надо было улепетывать подобру-поздорову. Вывел меня приятель опять тихонечко из своего чуланчика, да разными переходами выбрались мы этак на заднее крыльцо.

-- Ну, спасибо, -- говорю, -- наслышался, чего никак уже не думал, не гадал!

А он меня за рукав.

-- Постой, друже, -- говорит, -- есть на тебе ведь нательный крест?

-- Как, -- говорю, -- не быть.

-- Так вынь-ка его.

-- Зачем?

-- Вынь! -- говорит. -- Иначе ведь не отпущу. Вынул я крест, а он:

-- Целуй мне его на том, что ни меня, ни боярина моего не выдашь.

Я было туда-сюда, отлынивать, а он все свое:

-- Слухай, чоловиче: дружба дружбой, а своя шкура все же чужой дороже. Ведь я тебя, коли на то пошло, не пожалею; крикну, так тебя сей же час схватят.

Этакий ведь Иуда! Что с ним поделаешь? Хошь не хошь, пришлось целовать крест...

-- Но я этого так не оставлю, -- объявил Курбский. -- Подай-ка мне ферязь и шапку.

Петрусь оторопел.

-- Да ты куда, княже? Не во дворец же к царю?

-- К самому царю -- упредить теперь же, пока он еще не ложился.

-- Помилосердствуй, милый княже! Ведь я же клялся...

-- Ни про тебя, ни про твоего приятеля не будет говорено ни, слова; но про заговор бояр мне умолчать нельзя, нельзя! Кто убрался из дворца вместе с Шуйским -- те, значит, с ним и заодно.

-- С Шуйским? Да разве я Шуйского тебе поминал? И мало ли Шуйских...

-- Шуйский главарь один -- князь Василий Иванович: дважды он уже злоумышлял против государя...

-- Нет, нет, не он, право, не он! -- старался уверить мальчик, но дрожащий голос и смертельный испуг, написанный на лице его, говорили противное. -- Ты его, Бога ради, не называй...

-- Хорошо, хорошо, и его не назову. Без того, авось, догадаются. Так где же ферязь?

Полчаса спустя Курбский был уже во дворце. Танцы, оказалось, кончились; большинство гостей разъехалось по домам; но Басманов, тесть государев Мнишек и некоторые другие из поляков оставались еще при государе. Говорить в присутствии врагов об измене русских бояр Курбский постеснялся, а потому велел вызвать к себе в приемную одного Басманова: этот новый любимец Димитрия, без всякого сомнения, оставался ему непоколебимо верен.

-- Доброго вечера, князь, -- были первые слова входящего Басманова. -- Привело тебя сюда в столь поздний час верно что-нибудь совсем безотложное?

-- Да, боярин. Думал я было сперва побеспокоить самого государя...

-- Теперь он тебя все равно бы не принял. Эти господа поляки надумали устроить на днях для молодой царицы рыцарские игры -- турнир...

-- Мое дело, боярин, куда важнее этих игр...

Понизив голос, чтобы бывший в приемной караул не расслышал, Курбский рассказал о новом заговоре бояр и передал, по возможности, дословно то, что говорилось на их тайном совещании. Басманов ни разу его не прервал и нервно только покусывал усы.

-- Ты сам был также при этом? -- спросил он, когда Курбский кончил.

-- Нет, но за верность всего рассказанного ручаюсь.

-- Ручаешься? Значит, слышал от совершенно верного человека?

-- Да.

-- Кто же он?

-- А уж этого, прости, не скажу. Я дал обещание никого не называть.

-- Даже зачинщика заговора?

-- Даже его.

-- Этакая ведь досада!.. -- пробормотал Басманов. -- Сам я в тебе, князь, уверен; но не все тебе поверят на слово. Им подай все, как на ладони, назови всякого...

-- Этого они от меня не дождутся!

-- Доброй волей, да. Но они могут вырвать у тебя признание силой.

-- Пристрастным допросом? Если у них поднимется рука на невинного, то у меня достанет духу вынести всякие муки!

-- А может быть, и смерть? Но каково-то это будет для твоей молодой вдовы.

При упоминании самого дорогого ему в мире существа Курбский изменился в лице, но решимость его осталась та же.

-- Она перенесет это испытание Божие, -- сказал он, -- как переносила не раз и прежде.

-- Это твое последнее слово?

-- Последнее. Басманов пожал плечами.

-- Боюсь я за тебя, князь, крепко боюсь! Не пеняй же на меня.

С этими словами он удалился. Недолго погодя дверь из внутренних палат снова растворилась, но вошел уже не Басманов, а старший адъютант Сен-домирского воеводы, пан Тарло. При виде Курбского, на губах его давнишнего недруга заиграла зловещая улыбка.

-- По царскому повелению, ясновельможный князь, я вас арестую, -- объявил он; затем, обратись к начальнику дежурной немецкой команды, потребовал, от имени государя, эскорт в пять человек.

Выйдя из дворца, они повернули в сторону тайного сыскного приказа.

-- Вы сдадите меня князю Татеву? -- спросил Курбский.

-- С удовольствием сейчас сдал бы, -- отвечал пан Тарло. -- Но его милость, к сожалению, изволит уже почивать, а потому вам придется потерпеть до утра.

Несколько шагов они прошли молча. Нарушил молчание опять Курбский:

-- Вы позволите мне, пане, еще вопрос? Басманов во всей подробности докладывал обо мне государю?

-- Во всей подробности? Зачем! Государю было не до вас.

-- И, не зная дела, он велел отправить меня в застенок?

-- Как вам сказать?.. Как только Басманов начал про заговор, его величество перебил его: "Опять ты, Петя, с этими пустяками! Какие там заговоры?" -- Тогда пан воевода отвел в сторону Басманова, порасспросил его хорошенько, а потом уже спросил у государя разрешение сдать доносчика в руки князя Татева.

-- И государь разрешил?

-- Как видите.

-- Так имени доносчика ему даже не сказали?

-- Вашего имени? Для чего! А вот и ваше новое местожительство. Доброй ночи и приятных снов.

Тем временем оставшийся дома казачок Курбского с понятным беспокойством ожидал его возвращения. Напрасно прождав целую ночь, он понял, что с господином его приключилось что-то неладное. К беспокойству у него прибавились теперь еще угрызения совести: не он ли, Петрусь, разболтав о заговоре, всему причинен?

И скрыв даже от Биркиных отсутствие Курбского, чтобы избежать неудобных расспросов, он с утра же отправился на разведку.

"Кому лучше знать про все, как не этому приспешнику Басманова, Бутурлину? -- рассуждал он сам с собою. -- Так вот первым делом его и разыщем".

Но, не дойдя до дворца, где он хотел справиться о Бутурлине, Петрусь столкнулся лицом к лицу с Эразмом Бенским, бывшим некогда младшим лекарем Бориса Годунова, лечившим (как припомнят читатели) и Курбского.

-- А, пане дохтур! -- обрадовался мальчик. -- Сам Бог послал мне тебя! Не видал ли ты с вечера моего господина?

Озабоченные уже черты Бенского еще более омрачились.601

-- Твоего господина? -- вполголоса повторил он и с опаской огляделся кругом.

-- Ну да, князя Курбского.

-- Т-с-с! Ступай за мной.

Они вышли опять из Кремля; тут только Петрусь решился возобновить свой вопрос.

-- Видеть-то его я видел, -- со вздохом отвечал Бенский, -- и еще не раз увижу, но рад бы не видеть!

-- Да что с ним, мосьпане?

-- Молнией его хватило...

-- Молнией! Быть не может: и грозы-то никакой не было.

-- На иных высотах, милый мой, грозы бывают и при ясном небе. "Procula Jove -- procula a fulmine", -- говорили еще римляне, -- "близко к Юпитеру -- близко и к молнии". И надо ж было ему соваться туда!

-- Куда?

-- Да к Юпитеру. А тот сгоряча хвать его молнией.

-- Прости, добродию, но я что-то в толк не возьму...

-- Попросту сказать: сдал его палачам в застенок.

-- Батечку мий! И что же, там-то его ты и видел?

-- Там и видел.

-- Так неужели ты тоже один из его мучителей? Краска негодования поднялась в щеки молодого врача. Но он сдержал себя и ответил с сознанием собственного достоинства:

-- Разве я похож на палача? Нет, я лечу пытаемых, а кого не вылечить, тому, как умею, облегчаю муки.

-- Но ты состоял прежде придворным дохтуром...

-- При царе Борисе, точно. Ну, а у нового царя свои люди...

-- И ты пошел на службу в сыскной приказ!

-- Служба, правда, не почетная; но пользы там от меня ближним куда больше.

-- Ох, горечко мое! Кабы мне добраться только до Басманова...

-- Аты думаешь, что Басманов тут ни при чем? Скажу уж тебе, так и быть, что господин твой говорил с одним лишь Басмановым, и вот до палачовых рук дошел! Ну, будь здоров и молись Богу: если кто может еще ему помочь, так один Бог!

Бенский скрылся уже из виду, а казачок наш все стоял еще там на том же месте. Вдруг слезы хлынули у него из глаз, и он принялся с ожесточением колотить себя по голове кулаками, приговаривая:

-- Вот тебе, негодивец! Вот тебе!

Прохожие с недоумением оглядывали "негодивца" и обходили кругом; один же, должно быть веселый парень, спросил "не пособить ли?" и дал ему от себя такого подзатыльника, что мальчик едва удержался на ногах. Но подзатыльник привел его опять в себя.

"Лихой запорожец -- и слезы роняешь!" -- вспомнились ему слова Курбского, и, отерев глаза, он разом перестал плакать.

"Коли кто может еще выручить князя, так княгинюшка! -- сказал он себе. -- Степана Маркыча, родного дядю, к ней верно допустят".

Степана Марковича он застал в его лавке в Китай-городе. Но, услышав от мальчика, что Курбский угодил в застенок, осторожный коммерсант отнесся к заключению несчастного со своей коммерческой точки зрения:

-- И дернуло же его, торопыгу, вылезать из своей берлоги -- из Марусина! Коли пойдет в огласку, так и нас с братом, чего доброго, притянут еще к ответу... А там долго ли нас в разор разорить...

-- Но княгиня-то Марья Гордеевна тебе, я чай, племянница родная, -- убеждал Петрусь. -- И ей из-за мужа, пожалуй, тоже несдобровать.

-- В царских-то чертогах, под крылышком самой царицы? Что ей там делается? А нашего брата, серого человека, живо тоже в яму упрячут; да как ноги-руки на пытке вывертят, так новых себе, небось, не купишь!

-- Эх, Степан Маркыч, Степан Маркыч! -- укорил бессердечного себялюбца возмущенный Петрусь. -- Покорыстоваться нечем, так и близких не пожалеешь! Деревянная твоя душа!

Тут и сам Степан Маркович не выдержал, вышел из себя:

-- Ах ты, рвань поросячья! Мне, мне такие речи! Вот погоди, вернусь домой, таковских велю тебе засыпать, что до новых веников не забудешь!

"А ведь, чего доброго, его на это станет, управы же на него ни от кого мне уже нету", -- сообразил сметливый казачок.

И, скрепя сердце, он с виноватым видом попросил его не гневаться через меру за "неподобные" речи.

-- Сгоряча ведь молвилось, Степан Маркыч...

-- То-то вот сгоряча! Не след бы мне с тобой, малолетним, и бобы разводить. Ну, да Бог тебя простит.

-- А все ж таки, Степан Маркыч, как от тебя мне никакой помоги не ждать уже для моего князя, так я пойду-ка еще, сам попытаюсь...

-- Ступай, миленький, попытайся; по крайности, без дальних хлопот вместе с своим князем в рай попадешь. А хочешь еще малость с нами, грешными, на белом свете помыкаться, так сиди себе под кустом, позакрывшись листом, не гукни!

И послушался Петрусь мудрости житейской практика-купчины, до времени "не гукать".

Таким-то образом Маруся во дворце оставалась в полном неведении относительно участи, постигшей ее мужа. Хотя она раз и другой писала к нему, но, по тайному распоряжению пана воеводы, письма ее не отправлялись по назначению. Не получая ответа, Маруся тревожилась все более и более. Сердце ее безотчетно ныло, как бы в предчувствии страшной беды. Но когда она как-то заикнулась об этом молодой царице, та подняла ее на смех, что и несколько-то дней она не может обойтись без своего "грозного повелителя", который, напротив, кажется, прекрасно обходится без своей "смиренной рабы". И Марусе, против собственного желания, приходилось участвовать во всех придворных развлечениях, устраивавшихся в честь польского посольства. Закончиться эти непрерывные празднества должны были в воскресенье, 18-го мая: днем предстоял настоящий рыцарский турнир, на котором польские рыцари, на удивление москвичам, должны были ломать копья, а вечером -- маскарад, на котором и царь и царица должны были, наравне с придворными, появиться в масках и в фантастических костюмах. Ни турниру, однако, ни маскараду уже не было суждено состояться...