БАСМАНОВ
Шла третья неделя после злоключения с Курбским в медвежьей яме. Триста лет назад самым верным средством при переломе костей считалась ампутация, по пословице: сорную траву с корнем вон. Очень может быть, что и Курбскому предстояло бы то же, попадись он в руки одному из старших придворных лейб-медиков. Но, по счастью, царь Борис счел достаточным прислать к нему младшего из своих лекарей, студента медицины пражского университета Эразма Венского*. Пожалел ли этот молодость Курбского или не решился на свой страх его калечить, -- как бы там ни было, но ограничился он лишь тем, что забинтовал ему сломанную руку в лубок. (До гипсовых перевязок хирурги в то время еще не додумались). Сделал он это настолько удачно, что кость начала опять срастаться, и пациент мог уже, с крайнею, конечно, осторожностью, двигаться по комнате. Правда, лекарь предупредил его, что прежней гибкости и силы рука его уже не получит, и что от сабли, как от оружия, ему навсегда придется отказаться.
______________________
* Современная хроника сохранила имена и остальных медиков, нарочно выписанных Годуновым из-за границы. Самым искусным в лечении всяких болезней почитался уроженец Венгрии Христофор Рейтлингер, прибывший в Москву с английским посланником. Другие были чистокровные немцы: Давид Вазмер, Генрих Щредер (из Любка), Иоган Вильке (из Риги) и Каспар Фидлер (из Кенигсберга). Как дорожил Годунов этими учеными людьми, показывает их обеспеченное материальное положение: каждый имел свою деревню с тридцатью работниками и пять лошадей верховых и каретных; кроме трех или четырех блюд с царской кухни, каждому отпускались ежедневно: штоф водки, уксусу и "запас для стола"; и ежемесячно -- "знатное" количество хлеба, бочка пива и шестьдесят возов дров. Затем, после всякого удачного лечения царя, они получали еще экстренные подарки камками, бархатами и соболями.
-- Но с одним человеком у меня еще не покончены счеты! -- воскликнул Курбский, не забывший данного ему паном Тарло обещания "быть к его услугам" после похода.
-- Ну, так научитесь драться левой рукой, -- утешил его с улыбкой былой студент. -- Времени у вас на то довольно.
-- Да не одному же мне упражняться с самим собой?
-- А я-то на что? У нас в Праге любой студент дерется почти что одинаково, что правой, что левой рукой.
-- Весьма вам обязан, -- сказал Курбский. -- Но и левой рукой я боюсь шевельнуть: правая сейчас заноет.
-- Patientia, amice! (Терпение, мой друг!) К весне все у вас будет в порядке.
Были у Курбского и другие две заботы. Одна касалась Маруси: несмотря на дальнейшие поиски со стороны обоих ее дядей, местопребывание ее оставалось неизвестным: как видение, она исчезла без следа.
Едва ли не более еще, однако, озабочивал Курбского один упорный слух, ходивший по городу: говорили, будто бы царевич Димитрий покинут поляками и снял даже осаду с Новгорода-Северска. Проверить этот слух не представлялось возможности. Бутурлин, с которым Курбский с первого же дня так хорошо было сошелся, не показывал уже глаз. По словам Бенского, бедному юноше, подавшему первый повод к катастрофе с Курбским в медвежьей яме, досталась за то если не "бастонада" (батоги), то капитальная головомойка (eine capitale Kopfwascherei); вероятно, ему было воспрещено и навещать больного. Сам же Венский, на вопрос Курбского относительно упомянутого слуха, дипломатично отговорился тем, что война -- не по его части.
Тут, накануне Валерианова дня (21 января), в комнату к Курбскому ворвался младший из дядей Маруси, весь сияя от удовольствия.
-- Узнал ведь, узнал!
-- Про Марусю? -- встрепенулся и Курбский.
-- Да нет же! Не я узнал, а он меня узнал, рукой еще вот этак махнул.
-- Да кто такой, Степан Маркыч? О ком ты говоришь?
-- О ком вся Москва говорит? О Басманове. Ведь ты же слышал, что государь нарочно вызвал его сюда из Северской земли?
-- Слышал; да что мне в том?
-- Как что? Он один ведь из всех наших военачальников дал отпор этому самозванцу...
-- Ты забываешь, Степан Маркыч, -- прервал Курбский, -- что для меня то не самозванец.
-- Ну, ну, не буду. Так вот, изволишь видеть, вышел я нонече ранним утром по делам своим из дому; как завернул на Арбат, -- такое многолюдство, что с нуждою пробраться. "Куда, ребята? На пожар, что ли?" -- "Какое на пожар! Басманова встречать: бояре с час уже, слышь, за город к нему выехали".
-- И ты побежал за другими?
-- А чем же я их хуже. Долго ли, коротко ли, загремели барабаны, затрубили трубы, засвистали флейточки. Ну, едут! И точно, впереди всех стрельцы, за стрельцами музыканты, а там царедворцы, сперва помельче чином, потом все крупнее, а за самыми крупными -- он, наш батюшка Петр Федорыч Басманов! Как я тут гаркну: "Слава Басманову!" Услышал ведь, оглянулся на меня, да этак ручкой знак подал: "И ты, мол, здесь, милый человек?" Тут я заорал уже во всю голову: "Слава!" И народ кругом, спасибо, не выдал, подхватил; по всей улице, как гром, прокатилось: "Слава! Слава!.." Да ты не слушаешь, князь? -- не без досады прервал сам себя Биркин, замечая раздумчивый и угрюмый вид своего слушателя.
-- Все слышал, -- отвечал Курбский. -- Только дивлюсь я тебе, Степан Маркыч: с чего ты так обрадовался?
-- Как с чего? Перво-наперво я тоже сын отечества; а потом... как знать? Коли подвернется какой ни есть подряд для царского двора, да этакий первый боярин словечко за меня замолвит, так мое дело и в шляпе: глядь, предоставят мне беспошлинный торг по всей земле русской...
Несмотря на свое удрученное настроение духа, Курбский не мог не улыбнуться над полетом купеческой фантазии.
-- Басманов, сколько мне ведомо, -- сказал он, -- вовсе еще и не боярин, а не то что первый.
-- Чего нет, то может статься; а что Басманову до боярства лишь рукой подать, -- это как пить дать.
В данном случае Биркин оказался, действительно, пророком. Заглянувший на следующий день к своему пациенту Бенский рассказал ему о царских милостях, которых удостоился Басманов; на первом же приеме государь поздравил этого доблестного воина со званием боярина, тут же собственноручно поднес ему золотое блюдо, весом в 6 фунтов, насыпанное червонцами, да вдобавок пожаловал ему еще поместье с крестьянами, всякие ценные подарки и наличными деньгами две тысячи рублей.
Степан Маркович торжествовал.
-- А? Что я говорил? Кабы только вспомнил теперича обо мне...
И этой надежде его как будто суждено было осуществиться. По крайней мере, не далее, как через три дня, перед воротами Биркиных остановились сани вновь пожалованного боярина. Оба брата едва поспели выскочить за ворота, чтобы высадить его из саней. Но на их низкие поклоны и благодарность за оказанную великую честь Басманов ответил только легким кивком. К немалому их разочарованию, он пожелал видеть лишь их постояльца, князя Михайлу Андреевича Курбского.
Сам Курбский никогда еще ранее не встречался с Басмановым. Первое впечатление, производимое на нас незнакомым человеком, редко нас обманывает. Уже самая внешность Басманова, этого статного, видного брюнета в новой, с иголочки, боярской ферези с привешенной к струйчатому шелковому кушаку саблей, была очень представительна. Но что особенно расположило Курбского в его пользу, это -- открытое выражение его лица, благородная простота обращения. После обмена обычных приветствий, Басманов объявил Курбскому, что прибыл к нему по желанию самого царевича.
-- Царевича Димитрия! -- заликовал Курбский. Басманов, однако, охладил его пыл:
О, нет. Для меня, как и для всякого верного россиянина, есть один только царевич -- сын и наследник нашего царя Бориса Федоровича, Федор Борисович.
-- Так что же надобно от меня сыну твоего царя, боярин?
-- Какая надобность, скажи, царскому сыну от заезжего чужеземца? В особых услугах твоих нужды ему, понятно, быть не может. Но царевич наш зело еще юн: не может взирать равнодушно на чужие страдания. Как узнал про постигшую тебя злую напасть, так совсем, поди, разжалобился, выпросил для тебя у государя дохтура, чтобы починил твои изъяны, а нынче вот и меня упросил тебя проведать. Плакаться тебе на здешних хозяев, кажись, не приходится?
Такое неожиданное участие к нему царственного отрока не могло не тронуть отзывчивого сердца Курбского. Да и самому посланцу доставляло видимое удовольствие передать ему эту отрадную весть.
-- Благодарствую за спрос, боярин, -- промолвил с чувством Курбский, -- царевичу же Федору великое от меня спасибо. Живу я здесь в полном довольстве, как редкому пленнику живется! -- добавил он со вздохом.
-- Какой же ты пленник!
-- А двух конных стражников у ворот ты, боярин, разве не заметил?
-- Ну, те больше для почета.
-- Бог с ним, с таким почетом! И знаю я, очень хорошо знаю, кому я в этом случае обязан.
-- Кому?
-- Шуйскому.
-- Князю Василию Ивановичу? Да, он близкий советник государя...
-- Близкий, да добрый ли, надежный ли?
-- Ну, об этом, князь, не нам с тобой судить! -- коротко обрезал Басманов щекотливую тему. -- А что Шуйский -- муж острого ума и у государя в большой силе, можешь видеть из того, что государь отрядил его теперь воеводой в ратное поле.
-- Вот как! На смену Мстиславского?
-- Нет, ему в помощь: князь Мстиславский доселе ведь не оправился еще от своих тяжелых ран.
-- А что, боярин, раз зашла у нас речь о ратном поле, не дозволишь ли мне порасспросить тебя кой о чем, что тебе лучше ведомо, чем всякому иному?
-- Спрашивай, князь; что смогу сказать -- без нужды не скорою.
-- Еще о Рождестве, когда я отбыл сюда из-под Новограда-Северского, ты с своими стрельцами не мог тронуться из замка. А теперь, вишь, ты уже здесь, в Москве, да принят еще точно победитель. Что же, ты пробился сквозь нашу цепь?
-- Нет, я вышел из замка безвозбранно.
-- Так, стало быть, верно, что осада с него снята?
-- Снята на второй же день иануария месяца.
-- Но почему? Идет тут молва (только не хотелось бы верить!), будто бы гетман Мнишек со всеми своими поляками убрался вдруг восвояси. Так ли?
-- Так. А почему убрался -- знаю только понаслышке от раненых, оставленных ими на месте. Казна гетманская в походе-де истощилась; жалованье ратникам платилось крайне неисправно; стали они роптать... При тебе, князь, этого разве еще не было?
-- Было... -- нехотя должен был признать Курбский. -- Но гетман обнадеживал скорой победой.
-- Ну, вот, и одержали они победу, отпировали ее, слышно, на славу. Однако жалованья своего никто все-таки, как ушей своих, не увидел. Тут уже все поляки возроптали, а некий пан Федро прямо будто бы пригрозил, что уйдет сейчас домой в Польшу с своим отрядом.
-- И пускай бы убирался! -- сказал Курбский. -- Он всегда мутил других.
-- Димитрий твой, однако, поопасился, знать, что уйдет этот Федро -- и прочих не удержишь, тайно от других выдал ему с его ратниками все их жалованье.
-- Вечно эта скрытность! А другие проведали о том и возмутились.
-- Да, разграбили все припасы, разнесли боевые снаряды...
-- Господи Боже мой! Да гетман-то чего глядел?
-- Мнишек? Не знаю уж, правда ль, нет ли, но к нему будто бы в тот самый день и час прискакал гонец от короля Сигизмунда, с приказом, чтобы безмешкотно вернулся со всей своею ратью. Ну, он и не посмел ослушаться.
-- Да не сам ли Сигизмунд дозволил ему раньше навербовать для царевича вольных рыцарей и жолнеров?
-- Хоть и дозволил, да, ведь, без согласия польского сейма?
-- Да, негласно.
-- То-то же. А государь наш Борис Федорович отрядил к королю в Краков дворянина Огарева объявить тотчас войну Польше, буде поляки не будут отозваны. Король и нашел, видно, что дурной мир все же лучше доброй ссоры.
-- Бедный царевич! Каково-то ему было вынести все это!
-- М-да, не сладко... Сказывают, что он совсем голову потерял, метался по лагерю от палатки к палатке, упрашивал поляков, Бога ради, не покидать его, целовал с плачем руки у польских патеров...
-- Ну, это дело нестаточное! Унижаться так он не стал бы! -- запальчиво перебил Курбский.
-- За что купил, за то и продаю. Как бы там ни было, патеры при нем остались, да задержали с собой и тысячи полторы польской шляхты.
-- Что значит такая горсть против десятков тысяч русских!
-- Покамест не ушли от него и казаки. Но особенно он этому бесшабашному народу, кажись, не доверяет; зачем бы ему иначе было снять осаду?
-- Так где ж он теперь?
-- Засел, слышно, в Севске. Но наше царское войско также двинулось туда, и, как знать? в это самое время, что мы беседуем здесь с тобой, Севск, может, уже взят, а с ним и сам вор-расстрига.
Точно оса его ужалила, Курбский сорвался с места.
-- И не грех тебе, боярин, -- сказал он, -- давать такую кличку родному сыну царя Ивана Васильевича!
Глаза его вспыхнули при этом таким искренним, благородным гневом, что Басманов на него загляделся.
-- При нашем дворе ему нет иного звания, -- отвечал он. -- Да и в Разрядной книге, по повелению государеву, он точно так же прописан...*
______________________
* Выписываем здесь упомянутую статью в Разрядной книге: "Учинилась весть государю царю и великому князю Борису Федоровичу всея Руси, что назвался в Литве вор государским именем царевичем Дмитрием Углицким, великого государя царя Ивановым сыном. А тот вор, расстрига, Гришка сын сотника стрелецкого Богдана Отрепьева, постригшись был в Чудове монастыре в дьяконех и во III (1603) году сшел на Северу (в Северскую землю) и сбежал за рубеж в Литву и пришел в Печерский монастырь, а с ним вор же чернец Михайло Повадин, и умысля дьявольской кознию, разболелся до умертвия и велел бить челом игумену Печерскому, чтоб его поновил, и в духовне (на духу) сказал, будто он сын великого государя царя Ивана Васильевича, царевич Дмитрий Углицкий, а ходит будто бы в искусе непострижен избегаючи, укрывался от царя Бориса, и он бы, игумен, после его смерти, про то всем объявил; и после того встал, сказал, будто полегчало ему. И тот игумен с тех мест учал его чтить, чаял то правда, и ведомо учинил королю и сенаторам; а тот расстрига, сложив черное платье, сшел к Сендомирскоту воеводе, называючись царевичем, да и Московского государства во всей Севере и в польских городах учинилось то ведомо".
-- Но он царевич, он настоящий царевич! -- с жаром подхватил Курбский. -- И сам бы ты, боярин, уверовал в его царское происхождение, кабы знал про него все, как я. Коли дозволишь, я сейчас расскажу тебе.
Точно испугавшись, что доводы Курбского могут оказаться слишком убедительными, Басманов быстро приподнялся.
-- Я и то у тебя засиделся, -- сказал он и, осторожно пожав здоровую левую руку Курбского, пожелал ему поскорее поправиться.
Опять прошли две недели времени. Тут по Москве пронеслись новые слухи, один другого для Курбского тревожнее: сперва, будто запорожцы, подкупленные новым царским воеводой Василием Шуйским, изменили царевичу Димитрию и ушли обратно в свою Запорожскую Сечь; потом, будто остальная рать царевича (из оставшихся при нем поляков, донцов и русского сброда) разбита наголову, причем называлось и место роковой битвы -- село Добрыничи, и, наконец, будто сам царевич взят в полон, и его в железной клетке везут в Москву. Последнее известие -- о пленении царевича -- не подтвердилось.
-- Мало ли что болтает черный народ! Fama crescit eundo (молва растет на ходу), -- отозвался на вопрос Курбского Бенский, презрительно пожимая плечами.
Относительно же измены запорожцев и разгрома Димитриева войска под Добрыничами не оставалось уже сомнения. Вскоре стало еще известным, что царевич с поляками заперся в Путивле, а оставшиеся ему верными донские казаки, под начальством своего лихого атамана Корелы, двинулись вперед и заняли крепость Кромы, которая тотчас и была обложена царским войском.
Со дня на день Курбский ожидал роковую весть, что Кромы пали. Но неделя шла за неделей, наступил апрель месяц, а каких-либо известий о новых успехах царских воевод что-то не приходило. Напротив того, передавали шепотом из уст в уста, что в государевой рати, безуспешно третий уже месяц осаждавшей Кромы, открылись повальные болезни, а между военачальниками возникли серьезные раздоры; далее, что от названного царевича Димитрия по всей Руси рассылаются увещевательные грамоты народу, и те грамоты крепко мутят умы.
Курбский пуще прежнего порывался теперь вон из Москвы. Сломанная правая рука его совершенно срослась, и, вопреки предсказанию лекаря, он мог даже держать в ней саблю. Но на сделанный им через Бенского запрос: когда же его, наконец, отпустят, получился из дворца уклончивый ответ: "может ждать".
Так ему ничего не оставалось, как вооружиться терпением, а в ожидании упражнять одеревеневшие в лубке мышцы своей правой руки, фехтуя то с Бенским, то просто с воображаемым противником. За этим же занятием застал его и Басманов, который неожиданно навестил его вторично.
-- Вот за это хвалю! -- сказал Басманов. -- Никогда не унывай, князь...
-- Все со скуки, боярин, -- отвечал Курбский. -- С тех пор, что я оправился, и лекарь мой редко уж когда заглянет, чтобы потешиться со мной сабельным боем.
-- Так я могу доставить тебе это приятство, -- усмехнулся Басманов и обнажил свою собственную саблю.
Клинки их скрестились. Первое нападение сделал Басманов, -- сделал как бы шутя. Скоро, однако же, он убедился, что самому ему надо отбиваться от наносимых ему быстрых и ловких ударов; все более теснимый, он отступал назад шаг за шагом, пока не уперся спиной в стену.
-- Исполать тебе и твоему лекарю! -- сказал он, влагая саблю обратно в ножны. -- Тебе хоть сейчас в рукопашную. А знаешь ли, князь: кабы нам с тобой этак бок о бок стоять в бранном поле...
-- И сам я весьма рад бы, -- отвечал Курбский. -- Но раньше этому не бывать, пока мой царевич не станет и твоим царем.
-- Никогда он им не будет...
-- Будет, будет! Правому делу Господь не даст погибнуть.
-- А ты, князь, считаешь его дело правым? Ты веришь, что он настоящий царевич.
-- Да как же не верить? Все, кто есть при нем, в него верят.
-- Да сам-то он в себя верит ли?
-- Как ты можешь говорить так, боярин! -- возмутился Курбский. -- Притворяйся он, неужто я, видя его каждый день, чуть не каждый час, ничего бы не подметил? Нет, он ведет себя во всем, как царский сын...
И он принялся описывать в живых образах и красках благородный нрав и все поведение, всю жизнь Димитрия, начиная с его первого появления у князя Адама Вишневецкого в Брагине вплоть до осады Новгорода-Северска. И, странное дело! На этот раз Басманов не пытался даже прервать глубоко убежденную речь пылкого юноши; слушал он молча, строго опустив глаза и сжавши губы; когда же Курбский кончил, то заметил:
-- Теперь я понимаю, князь, что ты ему так безмерно предан. Винить тебя за то у меня язык не повернется. Но мы с тобой как люди разной веры: ты веришь в своего царевича, как я в моего царя. Не будем же спорить, смущать друг друга. Не могу ли я чем услужить тебе? Скажи.
-- Можешь, боярин; одно у меня челобитье: дай мне выбраться, наконец, из этой тюрьмы!
-- Да какая же это тюрьма? Жизнь у тебя здесь довольственная, привольная...
-- Привольная, когда и шагу не смею сделать за ворота!
-- Почему так? Гуляй себе безвозбранно по всему городу.
-- С двумя стражниками за собой? Я, слава Богу, не колодник и не подлый раб, а свободный человек, прибывший сюда по охранному листу.
-- Да от кого? В том-то и дело! Что, сидя этак в четырех стенах, ты извелся со скуки, -- как не поверить. Ходатайствовать о том, чтобы тебя сейчас отпустили из Москвы, -- мне, видишь ли, не совсем способно. Убрать же стражников, -- приложу все тщания.
-- И за то, боярин, буду тебе много благодарен! До сего времени ведь не мог поклониться даже святыням московским.
-- А ты даешь мне свое княжеское слово без ведома царя не отлучаться из Москвы?
-- Даю.
-- Так наутрие стражников уже не будет. А засим будь здоров; авось, скоро опять свидимся.