Историческая повесть для юношества из времен царя Алексея Михайловича
Пролог
ОПАЛА
Великолепные для своего времени белокаменные палаты думного боярина Ильи Юрьевича Талычева-Буйносова на Басманной в Москве, с многочисленными службами и холодными пристройками, стояли в глубине обширного двора. На улицу выходили только узорчатые тесовые ворота, над которыми висела икона великомученика Георгия Победоносца -- покровителя именитого рода Талычевых-Буйносовых.
Из этих-то ворот солнечным июньским утром 1659 года потянулся по направлению к Кремлю целый поезд. Впереди бежали попарно десятка три холопей в долгополых сермягах. Размахивая саженными палками, они кричали во все горло на проезжих и проходящих: "Ги-и-ись!" -- что означало: "Берегись!" За холопями скакали верхами, также попарно, несколько боярских "знакомцев", иначе приживальцев и прихлебателей из бездомных дворян, в разноцветных однорядках и шапках-мурмолках, за "знакомцами" же громыхала боярская колымага, запряженная шестеркой на славу откормленных, чубарых коней, подобранных под тигровую масть и сверкавших на солнце серебряной упряжью.
Сидели в колымаге всего двое, но не рядом. На заднем сиденье развалился мужчина лет сорока пяти, в котором, как по его сановитой дородности, так и по богатой узорчатой ферязи и высокой "горлатной" шапке, можно было безошибочно признать самого боярина Илью Юрьевича. Против него на передке примостился сухопарый человечек с быстрыми глазками и шутовскими ужимками. По выпавшей на его долю чести сидеть с самим боярином и по его нарядному цветному кафтану можно было догадаться, что человечек этот состоит при боярине на особом положении. И точно, Емельян Спиридонович Пыхач, при всей зависимости от своего "кормильца и благодетеля", был, можно сказать, ближайшим его другом и приятелем. До тонкости изучив крутой нрав и все самодурные прихоти Ильи Юрьевича и умело под них подлаживаясь, он мало-помалу настолько стал близок боярину, что тот не мог уже обходиться без своего "Спиридоныча", принимал его советы и довольно терпеливо выслушивал от него даже разные горькие на свой счет истины. Правда, что их горечь Пыхач услащал обыкновенно прибаутками, поговорками и вообще дешевым юмором, прикидываясь простачком и дурачком, за что заслужил также прозвище Емельки-дурачка. Имелись у Ильи Юрьевича в его родовой усадьбе Талычевке, конечно, по обычаю того времени и заправские домашние шуты: карлик и карлица, но перед Спиридонычем те давно уже стушевались и потешали больше молодую боярыню и ее трех малолетних деток.
И теперь Пыхач старался веселой болтовней разогнать тучи с хмурого чела своего патрона, но безуспешно.
-- Экий язык у тебя, Спиридоныч! -- проворчал Илья Юрьевич. -- Звонит, звонит без устали, что твой колокол церковный.
-- А что же, батя, -- отозвался Пыхач, -- трезвон -- дело богоугодное. И нынче вот, покудова ты вчерашнюю дурь свою просыпал, я побывал уже на Иване Великом, по душе назвонился со звонарем...
-- Ты про какую такую вчерашнюю дурь поминаешь? -- с неудовольствием прервал его боярин.
-- Да про то, как ты опростоволосился с Милославским.
-- А Кондратыч тебе уже наплакался на меня? Да как он, подлый раб и смерд, посмел...
-- Поросенок только на блюде не хрюкает. Да что с него, старой крысы, взыскивать! Ведь он же тебя сызмальства еще птичьей потехе обучил, тобой же в старшие сокольники поставлен, а ты вчерась на царской охоте в Коломенском и его-то, и себя самого твоим лучшим кречетом перед всем миром ославил.
-- Чем ославил? -- вскинулся Илья Юрьевич. -- Салтан мой показал себя прытче всех прочих ловчих птиц. И государь, и все бояре на него просто залюбовались, когда он взмыл этак под самые небеса да камнем вдруг как ринется с вышины на молодого гуся, вместе так и упали к нашим ногам.
-- И Милославский спросил тебя тут, какая цена твоему кречету?
-- Ну да, спросил.
-- А ты что же ему в ответ?
-- Что такой птице цены нету.
-- Эку штуку отмочил! Ах ты, малолетний!
-- Что? Что?
-- Знамо, мальчонка, да несмышленый. Не поскорби на меня, Илья Юрьич, за правдивое слово. Не любо тебе, когда против шерсти глажу? Нешто муж истинно рассудливый, а тем паче думный боярин, может так ответствовать тестю государеву? Ведь Милославский в вашей боярской думе, да и во всех иных делах на Москве, один, почитай, верховодит.
-- Не один, а вкупе с другим моим недругом, Морозовым. Оба забрали власть непомерную.
-- Час от часу не легче: Морозов -- дядька царский. Брыкливость с ними, батя, надо побоку. Не тот борец, что поборол, а тот, что вывернулся.
-- Так что же, по-твоему, мне должно было сейчас так и уступить Салтана за сходную цену?
-- Боже тебя упаси! Не продать, а в дар принести с земным поклоном да с присядкой: "Прими, мол, милостивец, за честь себе поставлю".
-- Ну, уж нет, извини! Иное дело, кабы самому государю поднести...
-- И распрекрасное бы дело! Экий ведь ты недогадливый! Русский человек всегда задним умом крепок. А теперь того и жди на себя всяких потворов и наветов.
-- И пускай! Боюсь я их, что ли? Еще вечор за ужином, как отбыл государь, я им обоим, Милославскому и Морозову, правду-матку в лицо так и резал...
-- За ужином? Когда шмели в голове уже звенели? Эх, батя, батя! В хмелю ты ведь, подобно льву рыкающему, ходишь вокруг, ищуще, кого бы пожрати.
-- Ладно, дурак, будет!
-- И глух, и нем -- греха не вем.
Оба замолчали. Тем временем громоздкая колымага, окруженная облаком пыли, с глухим грохотом прыгала по немощеной мостовой, изрытой ухабами и рытвинами, колыхая боярина и его друга-приживальца из стороны в сторону, как в челноке на бурном море. [Мостить улицы камнем Москва стала только 30 лет спустя при Петре Великом.] Так миновали они Покровку, Маросейку; вот и Ильинка, а за нею сейчас и Красная площадь...
Как вдруг под самым сиденьем боярина раздался предательский треск, колымагу накренило набок, и кузов ее застучал уже прямо по земле.
-- Стой же, болван, стой! -- заревел Илья Юрьевич вознице.
Но сразу задержать расскакавшихся коней было не так-то просто. Поврежденный экипаж протащило далее еще не одну сажень. Когда подбежавшие холопы высадили своего господина из колымаги, то выяснилось, что одно из задних колес отскочило, и ось, волочась по земле, с конца расщепилась. Хотя само колесо и уцелело, но укрепить его на расщепленную ось нельзя было и думать. Слезший с козел толстяк-кучер не успел еще сказать что-либо в свое оправдание, как получил от боярина такую затрещину, что едва устоял на ногах, после чего смиренно заявил, что рядом в тупике есть кузня, где ось живой рукой починят.
Кузнец, действительно, оказался мастером своего дела, но работал, что называется, с прохладцей. Середи двора кузницы, на самом солнцепеке, лично наблюдая за его работой, Илья Юрьевич горячился, рвал и метал, не скупясь на разные отборные словца из своего обширного бранного словаря. Но дело оттого мало спорилось, сам же он от солнечного зноя и душевного волнения дошел, так сказать, до красного каленья. Когда, наконец, час спустя, колесо было опять водворено куда следует и боярина подсадили обратно в колымагу, на теле у него не осталось сухой нитки, а с пылающего лица его пот катил в три ручья.
-- Вперед! -- отдуваясь, крикнул он и грузно опустился на подбитую конским волосом подушку. -- Хоть бы до конца смотра поспеть.
Возница щелкнул кнутом, и шестерка вывезла колымагу из тупика, предшествуемая тем же многоголосым пронзительным криком холопей:
-- Ги-и-ись!
Миновав и Кремль, понеслись по Пречистенке. Но подходил уже обеденный час, лавки по пути одна за другой запирались, а когда впереди открылось Девичье поле, и за ним над зубчатой стеной Девичьего монастыря заблистали золотые маковки церковные, -- с поля навстречу боярскому поезду повалил толпами народ.
-- Вот и народ уже расходится! -- заволновался снова Илья Юрьевич. -- Стало быть, смотру конец, а все это распроклятое колесо!..
-- Ну, тишайший царь наш с тебя не взыщет, -- старался успокоить его Пыхач. -- А к иордани все еще поспеешь.
Дело в том, что кроме обычных двух торжественных водосвятий: б января, в день Богоявления, перед Кремлем у Тайницких ворот, и 1 августа, в день Происхождения Честных Древ Креста, под Симоновым монастырем, -- при царе Алексее Михайловиче во время великих смотров на Девичьем поле сооружалась еще особая летняя иордань на большом пруде около Девичьего монастыря. Служила она, однако ж, не для водосвятия, а для купанья в платьях молодых стольников и стряпчих, запоздавших на смотр. Само по себе уже такое публичное купанье в летнюю пору, взамен заслуженных батогов, считалось у придворной молодежи того времени своего рода удальством. А так как погрузившиеся в иорданскую купель приглашались еще затем, не в пример другим сослуживцам, к трапезе в царских шатрах, то находилось немало охотников нарочно запаздывать на смотр.
К боярам, как к самому почетному сословию московского государства, эта потешная мера взыскания, понятно, не применялась, тем более, что они, уже в силу своего высокого общественного положения, допускались к царскому столу.
Едва только взмыленная шестерка боярина Ильи Юрьевича остановилась против царских шатров, и сам он, пыхтя и обливаясь потом, при помощи подскочивших к нему холопей выполз из колымаги, как перед ним очутился придворный служитель и с какой-то странной усмешкой пригласил его пожаловать к иорданской купели.
-- Чего ты ухмыляешься, глупая твоя образина? -- оборвал его боярин. -- А стольники где же, что никто меня тут не встретит?
-- Встретят твою милость, встретят; пожалуй, только в пруду.
И, прыснув со смеху чуть не в лицо боярину, служитель отбежал в сторону.
-- Что-то, батя, неладно, -- буркнул Илья Юрьевич и с высоко поднятой головой направился к пруду, где царедворцы скучились перед самой купелью.
Доносившиеся оттуда плеск воды и дружный хохот свидетельствовали, что купанье запоздавших придворных чинов уже началось. Но вот зрители поспешно расступились, чтобы не быть забрызганными выкупанным сейчас молодым стольником. Выступал он бодро и весело, как ни в чем не бывало, хотя вода струилась ручьями со всего его нарядного кафтана и с прилипших к мокрому лицу волос. На шутливые же замечания окружающих он, отряхаясь, не оставался в долгу:
-- Аль завидно, что потешил государя-батюшку? Что царской хлеба-соли отведаю, слаще вашего пообедаю?
В это самое время подошел и Илья Юрьевич. Взоры всех с весельчака-стольника невольно обратились на почтенного боярина. Завидел его и Борис Иванович Морозов, бывший дядька, а теперь ближайший советчик молодого царя, и двинулся ему навстречу.
-- По здорову ли, боярин? Не огневица ль у тебя, упаси Бог?
Сквозь притворное участие Илье Юрьевичу слышалась явная ирония. Но еще более портить натянутые отношения с Морозовым не приходилось, и он ответил отрывисто, с сухой вежливостью:
-- Спасибо за спрос... Жарища адская... дышать нечем...
-- От вечорошнего, знать, еще не остыл? Мы тут так и чаяли, что тебе в охоту искупаться. Пожалуй, батюшка, пожалуй. Эй, вы, купальные! Подсобите-ка боярину добраться до купели.
Илья Юрьевич от неожиданности просто обомлел. Не пришел он еще в себя, как подбежавшие к нему двое "купальных" из придворных "жильцов" подхватили его уже под руки и повлекли к купели. А вон, против купели, восседает на кресле и сам государь, около государя, опираясь на свой посох с золотым набалдашником, стоит маститый тесть государев, Илья Данилович Милославский, кругом -- все прочие приближенные царя: Ордын-Нащекин, Трубецкой, Куракин, Шереметьев, Стрешнев... И все-то, глядя на боярина, влекомого насильно к купели, не возмущены, а улыбаются -- все, за исключением самого государя, который, словно его жалея, потупил очи в землю.
С силой оттолкнув от себя обоих купальных, Илья Юрьевич рванулся к царю и упал ему в ноги.
-- За что, государь, помилуй, за что?!
Хотя царю Алексею Михайловичу в ту пору не минуло еще и тридцати лет, у него замечалась уже склонность к дородству. При его высоком росте, однако, некоторая полнота тела придавала ему еще только большую величавость. Прямодушное же выражение его благородного, цветущего лица, его голубых глаз смягчало те вспышки гнева, которым он временами был подвержен. Сегодня, впрочем, он не был гневен, в чертах его можно было прочесть только грусть и строгость.
-- За что? -- повторил он. -- Забыл ты, боярин, видно, свои вчерашние негожие словеса про боярскую думу?
-- Да тебя самого, государь, за столом тогда уже не было.
-- А без меня, по-твоему, у боярской думы нет и чести? Отпускал я тебе вины уже не однажды...
-- И на сей раз, может, отпустишь, коли выслушаешь меня, дашь мне оправиться перед тобою.
-- Говори.
-- Не велеречив я, государь, в словестве не искусен, как иные прочие. Вечор же у меня в хмелю язык развязался, что на уме, то и на языке. "Благожелателям" же моим то и на руку, давай меня еще пуще подзадоривать. Ну, кровь в голову, в очах круги пошли. Бухнул я им без утайки да без прикрас про нашу боярскую думу все, что и многим, пожалуй, ведомо, да сказать про что ни у кого духу не хватает. Разбери же сам, государь, так ли все, аль нет! На правый суд твой всерабственно уповаю.
-- Что скажешь ты на это, Илья Данилыч? -- отнесся царь к старику-тестю.
-- Скажу, государь-свет, -- отвечал Милославский, -- что будь то простые застольные перекоры бояр промеж себя, не след бы нам твою царскую милость, Помазанца Божия, и беспокоить. Мало ли что за столом к слову молвится! Но кому ты, государь, доверяешь вершать наиважнейшие дела твоего государства, как не боярской думе? На ком лежит первая забота о благоденствии твоего народа, о величии твоего царствования, как не на той же думе? И ее-то, вершительницу судеб народных, защитницу престола, думный же боярин зря поносит!
-- Да сделал он это, слышишь, в хмелю... -- вступился за обвиняемого "тишайший" царь.
-- Прости, надежа-государь, но и в хмелю думному боярину негоже забывать достоинство боярской думы. Обиду учинил он не мне, не лично тому или иному из твоих бояр, а всей твоей боярской думе...
-- И обиду эту, стало быть, отпустить ему надлежит уже не мне, а боярской же думе? -- досказал государь, окидывая окружающих бояр вопрошающим взглядом. -- Что же, бояре, как вы положите?
Те переглядывались и безмолвствовали. Тут выступил вперед и заговорил Морозов:
-- Дозвольте, бояре, за всех за вас слово молвить. Буде у боярина Ильи Юрьевича имеются на неправильные якобы действия кого-либо из нас явные улики, то не возбраняется ему предъявить оные установленным на то в законах порядком. В рассуждение же того, что обиду купно всем нам причинил он в пьянственном виде, в коем, судя по опозданию его на смотр и по слышанным сейчас от него неподобным речам, и ныне еще обретается, -- не благоугодно ли будет думе подтвердить свое давешнее решение, дать ему смыть в искупительной купели все свои перед нами прежние и предбудущие прегрешения?
Предложение бывшего дядьки царского в такой юмористической окраске понравилось, по-видимому, если и не всем, то большинству членов боярской думы.
-- В купель его, в купель! -- загудели кругом одобрительные голоса.
-- Слышишь, боярин? -- обернулся царь к коленопреклоненному перед ним боярину. -- Требуют того твои же товарищи по думе.
Илья Юрьевич одним движением приподнялся с земли, приосанился и обвел этих своих товарищей пылающим взором смертельной ненависти и презрения.
-- Стыдно мне за вас, бояре, -- вырвалось у него из задыхающейся груди, -- зазорно заседать с вами в единой думе! Лучше уж опала!..
-- Будет, боярин! Неладны твои речи, -- властно заговорил тут государь, и лазурные глаза его, потемнев, заискрились зловещим огнем. -- Ты гнушаешься моей боярской думой и сам желаешь опалы? Изволь! С сего часа ты -- опальный и до веку можешь пребывать в своей родовой вотчине.
Разгоряченное лицо опального покрылось мертвенной бледностью: кровь отлила у него к сердцу, и он невольно схватился рукой за грудь. Но враги не должны были считать его окончательно сраженным; он отдал государю уставный поклон и с видом собственной правоты повернулся, чтобы удалиться.
-- Постой, боярин! -- неожиданно прозвучал тут голос Морозова. -- Всемилостивейший государь наш по безмерной своей благости внял твоей просьбе -- уволил тебя из боярской думы, дабы ты опальным доживал век в своей вотчине. А тебе и горя мало: в Москве ты ведь все равно ни с кем не водился, а дома, в вотчине, у тебя полная чаша и родная семья. Первую жену бездетную ты в гроб вогнал, да нашел себе потом другую и помоложе, и попригожей, дал тебе с нею Бог и милых деток -- чего ж тебе боле? Живи в свое удовольствие, катайся как сыр в масле. Так и опала тебе не в опалу...
-- Ты куда, Борис Иваныч, речь свою клонишь? -- спросил царь, насупив брови. -- Аль против опалы?
-- Дерзнул ли бы я, государь? Решение твое об опале свято и перерешению, вестимо, уже не подлежит. Но отменено ли сим и решение бояр -- омыть его в иордани от зазорной оплошки противу придворного обихода, от коей только что омылись стольники, запоздавшие на смотр?
-- Отменить боярское решение во власти самих же бояр.
-- Слышите, бояре? Так что же: купать его все же иль нет? Я полагал бы -- купать.
-- Купать! Купать! -- подхватил уже единодушно целый хор голосов. -- Но в купели его милости будет, пожалуй, тесно, да и невместно после простых стольников. Так не в пруд ли его?
-- Да, да, в пруд!
Поднятый на воздух несколькими купальными, Илья Юрьевич, как ни барахтался, был отнесен под навес купели.
-- Хорошенько раскачайте! -- донесся еще вслед приказ Морозова.
И вот его раскачали, и он с размаху полетел в пруд.
Своей резкой прямотой и надменностью Илья Юрьевич нажил себе при дворе куда более недругов, чем друзей. От опального отвернулись теперь и последние друзья. Когда его грузное тело среди водомета брызг бултыхнуло в воду, кругом послышался злорадный смех, а один известный острослов не постеснялся поглумиться во всеуслышанье:
-- Пошел пузырь на дно карасей ловить!
Когда же вслед за тем тело выплыло опять на поверхность, он еще добавил:
-- Пузырь и в море-океане не потонет!
Глумление это еще более способствовало общей веселости. Но что бы это значило? Туловище боярина хотя и появилось над водою, но оставалось неподвижным; от головы же его виднелись только кончик носа да борода.
-- Он никак обеспамятовал! -- первым забеспокоился государь.
-- И то, чего доброго, захлебнется, -- сказал Милославский. -- Я прикажу на всякий случай вытащить его на сушу. Эй, люди! Достать багров!
Не успели те, однако, еще исполнить приказание, как мимо них проскочил какой-то юркий человечек и, на бегу скинув с себя однорядку, прыгнул в воду. Надо ли говорить, что то был не кто иной, как Пыхач? По своему бесправному общественному положению он, наравне с другими боярскими "знакомцами", не имел доступа в избранный круг родовой знати. Но опасение за судьбу своего безрассудного покровителя не дозволило ему остаться в отдалении от него. Подкравшись к группе придворных служителей, стоявших по другую сторону купели, он был также очевидцем описанной сейчас сцены и не замедлил броситься спасать утопающего. Минуту спустя несколько услужливых рук приняли от него из воды боярское тело и, положив на охабень, принялись его откачивать. Старания их в том отношении увенчались успехом, что вода, которой Илья Юрьевич наглотался, хлынула у него обратно из рта. Но когда его опустили опять на землю, он остался лежать без движения с искаженным посинелым лицом и закатившимися глазами.
-- Да где же наш дневальный дохтур? -- спросил государь. -- Чья нынче очередь?
-- Очередь немчина Вассермана, государь, -- доложил один из стольников. -- Да вон он и сам.
Из соседнего шатра, действительно, выбегал только что, утирая себе платком рот, молодой придворный лекарь-немец в сопровождении Пыхача, который ранее других подумал о врачебной помощи.
-- Ты где это запропал, мейн герр? -- спросил с укоризною царь. -- Верно, опять за стопой своего пива?
Молодой врач смутился и з извинение пролепетал что-то по-немецки про африканскую жару.
-- А без тебя, смотри-ка, что тут с этим беднягой сталось, -- продолжал государь. -- Сколько ни качали -- все втуне.
Присев на корточки перед обеспамятовавшим, Вассерман расстегнул у него на груди ферязь и камзол и припал ухом к его сердцу. Затем ощупал у него внимательно обе руки и ноги, промычал себе под нос: "Гм!", достал из бокового кармана футлярчик, из футлярчика -- ланцет и, засучив боярину правый рукав, чиркнул ему стальным острием немного выше кисти. Крови, однако, не показалось. Лекарь озабоченно помотал головой.
-- Paralysis dextra (паралич правой стороны тела), -- пробормотал он и повторил ту же операцию с левой рукой паралитика.
На этот раз из ранки капля по капле засочилась буроватая жидкость. Но под давлением пальцев лекаря кровь потекла понемногу обильнее, пока, наконец, не брызнула ярко-красным фонтаном. Оторвав полоску от поданного ему чистого полотенца, Вассерман принялся бинтовать ранку. Тут утопленник испустил вздох и зашевелился.
-- Слава Богу! -- с облегчением произнес государь. -- Что, Илья Юрьич, каково тебе?
Ответа не было: сознание, очевидно, еще не вернулось.
-- Но он ведь оправится, останется жив? -- отнесся царь вполголоса к лекарю
Тот на ломаном русском языке объяснил, что за жизнь боярина он отвечает, но что совсем ли он оправится -- покажет только время: habitus у него apoplecticus (телосложение у него параличное).
-- Так вот что, Вассерман: ты сам отвезешь его в родовую его деревню Талычевку... Так, кажется, зовут ее, Борис Иваныч?
-- Точно так, государь, -- отвечал с поклоном Морозов. -- Там у себя, в семье, он всего верней оправится.
-- И я так полагаю. Только вот что, мейн либер герр, -- обернулся государь опять к Вассерману, -- доколе ты мне его на ноги не поставишь, пива в рот ни капли! Понимаешь: ни капли! Чего испугался? -- улыбнулся он, видя, как лицо лекаря вытянулось. -- Ну, так и быть, один жбан в день, не больше, меду же -- сколько душа пожелает. Место при дворе остается за тобой. Вот Борис Иваныч позаботится, чтобы жалованье высылалось тебе из Москвы исправно.
О снятии с Ильи Юрьевича опалы царь ни словом не обмолвился, стало быть, до времени опала оставалась еще в силе.
Глава первая
НОВЫЙ ЗИГФРИД
Десятый уже год опальный боярин Илья Юрьевич Талычев-Буйносов жил безвыездно в своей Талычевке. В Москве об нем, казалось, вовсе забыли, точно его и на свете уже не было. Между тем, благодаря лекарю-немцу Вассерману, здоровьем он почти совсем поправился, парализованные нога и рука опять его слушались, только ходить он не мог уже без палки, да, наделяя провинившегося холопа пощечиной, не сворачивал уже ему скулы. Духом Илья Юрьевич, напротив, нимало не воспрянул, а находился в состоянии постоянного мрачного раздумья и глухого раздражения. Да и не диво: кроме тяготевшей еще над ним немилости царя и вызванного этой немилостью отчуждения от него помещиков-соседей, его посетило еще тяжелое семейное горе -- смерть второй жены. Радушный хозяин превратился в угрюмого нелюдима. Свою соколиную охоту, составлявшую прежде его радость и гордость, он уничтожил, дозволив своему старшему сокольнику Кондратычу оставить у себя одного только злополучного красавца-кречета Салтана. Своих карлика-шута и карлицу-шутиху он прогнал сперва со своих глаз, а потом променял на породистых быка и корову. Даже из трех детей своих он проявлял теперь видимое расположение только к старшему сыну, 16-летнему Юрию как к будущему представителю старинного рода Талычевых-Буйносовых; младшие дети, 14-летний Илюша и 12-летняя Зоенька, в кои веки удостаивались от него нежного взгляда, ласкового слова. Что касается остальных домочадцев, то из них Илья Юрьевич общался теперь обыкновенно только с двумя: со своим неизменным приятелем-советчиком Пыхачем да с лекарем Вассерманом. Последний играл с ним по вечерам в шахматы и давал ему отчет о научных успехах его сыновей, которых взялся обучать книжной премудрости.
Чему, однако, училась дворянская молодежь на Руси допетровских времен? Вообще говоря, очень немногому. Если сын боярский знал несколько молитв, умел с грехом пополам читать да писать, то и слава Богу. Если же он сверх того был умудрен в четырех правилах "богоотводной науки" -- цифири: "аддиции", "субстракции", "мультипликации" и "дивизии", да еще свободно объяснялся на каком-нибудь иностранном языке, то мог рассчитывать на блестящую будущность.
Предоставив приходскому попу, отцу Елисею, наставлять двух боярчонков в Законе Божьем и в русской грамоте, Вассерман взял на себя уроки арифметики, географии, "мировой" истории, истории "натуральной", немецкого языка и "каллиграфии", а также и "свободных" искусств: верховой езды, стрельбы в цель и фехтования, в которых он сам, как былой "студиозус и бурш", был большой мастер. Таким образом, ученики его находились в исключительно благоприятных условиях. Впрочем, правду сказать, в "свободных" искусствах они преуспевали все-таки более, чем в науках, особенно Юрий: несмотря на разность лет, он учился тому же, что и младший брат, который был прилежнее, да, пожалуй, и способнее его к наукам. Однажды, в начале мая месяца, научный урок их пришел только что к концу. Чтобы усластить ученикам "горький корень" науки, Вассерман имел обыкновение преподносить им в виде десерта какой-нибудь любопытный исторический эпизод или старинное предание, разумеется, по-немецки, чтобы убить, как он выражался, "двух мух одной хлопушкой" (zwei Fliegen mit einer Klappe): "мировую" историю и немецкий язык. На этот раз выбор его пал на древнегерманское сказание о "Роговом Зигфриде". Дошел он в своем рассказе до того места, где Зигфрид, окунувшись в драконову кровь, покрылся весь непроницаемой роговой корой, -- когда младший ученик, Илюша, прервал его:
-- Да ведь и ты сам, Богдан Карлыч, никак тоже Зигфрид?
-- При крещении мне, точно, дали два имени Siegfried-Gotthelf...
-- Так почему же ты зовешься теперь только Богданом?
-- Почему?.. Покойный батюшка мой, видишь ли, был врачом для бедных и в колыбели еще благословил меня идти по его стопам. Затем-то он и дал мне имя мифического победителя драконов, я должен был научным оружием -- лекарственными снадобьями поражать злейших врагов человечества, всякие недуги и болезни.
-- А второе имя -- Gotthelf -- дала тебе, верно, твоя матушка?
-- Да... Оно должно было служить мне талисманом от людского коварства.
-- Да на что тебе еще талисман, коли ты покрыт уже роговой корой? -- рассмеялся мальчик.
-- То-то, что и у меня, как у Рогового Зигфрида, прилип меж лопаток липовый листок...
-- Липовый листок? Я тебя что-то не пойму.
-- Листок, конечно, не настоящий, а фигуральный. Листок этот -- безрассудные надежды и желания, которые, как лишний балласт, давно бы мне пора выбросить за борт.
И, глубоко вздохнув, новый Зигфрид прикрыл глаза рукой.
В это самое время чуть слышно скрипнула дверь, и в нее просунулась лохматая голова молоденького парня, кивнула нашим боярчонкам и тотчас опять скрылась.
Юрий тихохонько приподнялся и выскользнул за дверь. Илюша не замедлил последовать за ним, но второпях так шумно отодвинул стул, что обратил внимание учителя.
-- Куда? Куда? -- крикнул тот, но не получил уже ответа.
Кончался урок так не впервые. Искать шалунов, как показал опыт, было уже напрасно. Богдан Карлыч остался сидеть и погрузился в невеселую думу.
Да, этот проклятый липовый листок! С дипломом доктора философии и медицины Виттенбергского университета в кармане он, Зигфрид Вассерман, по завету покойною отца, стал было практиковать среди беднейшего населения родного городка своего Лобенштейна. Но враг силен! Однажды его позвали к заболевшему внезапно придворному истопнику владетельного князя Генриха X Лобенштейнского. Поставил он пациента на ноги так скоро и своей обходительностью расположил его так в свою пользу, что понемногу вся придворная челядь, а наконец и обер-камердинер его княжеской светлости охотнее обращались к молодому Зигфриду Вассерману, чем к брюзге лейб-медику и даже известнейшей в городе знахарке. Не прошло и года времени, как, благодаря протекции того же обер-камердинера, его назначили сверхштатным придворным медиком. Успех ударил ему вином в голову. Он стал пренебрегать своими бесплатными больными, грезил уже сделаться лейб-медиком, когда за такое высокомерие судьба его жестоко покарала. Придворный чин московского царя, боярин Стрешнев, проездом с баденских минеральных вод в свою Москву остановился ночевать в резиденции Лобенштейнского князя. Ночью схватил его опять отчаянный приступ застарелой ломоты, от которой он лечился в Бадене. Старика лейб-медика не велено было тревожить по ночам для кого бы то ни было, кроме самого владетельного князя. И так-то к одру проезжего москвича был призван Зигфрид Вассерман. К утру у боярина все боли как рукой сняло, и он, недолго думая, предложил молодому эскулапу сопровождать его до Москвы. Зигфрид Вассерман еще колебался, потому что о Москве, как большинство его соотечественников, имел самые смутные понятия. Но Стрешнев сумел убедить его, что одних немцев в резиденции московскою царя было больше, чем всех жителей в Лобенштейне, а перед великой Москвой крошечное Лобенштейнское княжество исчезало, как туманное пятнышко Млечного Пути на необъятном небосклоне.
-- Но здесь я все ж таки придворный медик, хоть и сверхштатный, -- возражал Зигфрид Вассерман.
-- А там вас сразу сделают штатным, -- отвечал искуситель-москвич.
-- Придворным же?
-- Придворным.
-- Да кто мне за это отвечает?
-- Я вам отвечаю моей собственной боярской честью. Искушение было слишком велико, Зигфрид не устоял.
Месяц спустя он был уже в Москве, а еще через месяц, действительно, был зачислен в штат придворных лекарей. Но на этом карьера его и запнулась.
Старшие придворные лекаря, из таких же иноземцев, оттирали юного, не в меру прыткого собрата. А тут скончался его единственный влиятельный покровитель боярин Стрешнев. Шел год за годом, прошло целых пять лет, а Вассермана за это время всего-то раза три-четыре призывали к особе его царского величества, да и то лишь в качестве младшего ассистента.
И вдруг новый нежданный громовой удар -- повеление государя сопровождать опального боярина в деревенское захолустье и не отлучаться от него до его выздоровления. Правда, что теперь, к концу десятого года общей их опалы, здоровье боярина почти совершенно восстановилось, прежнего же Зигфрида не осталось уже и в помине. Из гордого победителя драконов он превратился в скромного домашнего учителя, из Зигфрида в Богдана Карлыча, и вместо того, чтобы совершенствоваться в своей любимой медицине, повторял со своими двумя питомцами школьные зады, переливал из пустого в порожнее, как настоящий Wassermann, календарный водолей.
-- О, Siegfried, Siegfried! Wo bist du hin? (куда ты делся? (нем.)) -- простонал он, когда картины прошлого промелькнули теперь перед его духовным взором.
У стены стояли клавикорды... Как попал этот иностранный музыкальный инструмент в русскую глушь? Перекупил его когда-то в Москве Илья Юрьевич у одного заезжего музыканта, пленившего его своей потешной игрой. Но, доставленные в Талычевку, клавикорды под неумелыми пальцами боярина и его домочадцев издавали одни жалобные нескладные звуки. Крепко осерчал боярин на мошенника "музикуса", сбывшего ему за высокую цену негодную дрянь, и велел убрать "клевикорты" со своих глаз долой на чердак. Там впоследствии случайно углядел их Богдан Карлыч и получил разрешение поставить их к себе в горницу. Нот он также не знал, но во времена студенчества все же бренчал по слуху. Здесь, на чужбине, такое бренчание служило ему единственным спасением от находившей на него меланхолии.
Усевшись теперь за клавикорды, он заиграл сперва торжественный церковный хорал. Тот сменился грустным народным мотивом, а этот -- игривой застольной песней. Мурлыкая ее про себя, Богдан Карлыч и не заметил, как в полуоткрытой двери появилась белокурая девочка с огромным букетом полевых цветов в руке. Прослушав два куплета, она на цыпочках подкралась сзади к музыканту и так внезапно сунула ему свой букет под самый нос, что он как кот, фыркнул и расчихался. Она залилась звонким смехом.
-- Ну, конечно, Зоенька! Guten Morgen, mein Herzenskind! (Здравствуй, мое серденько! (нем.)) -- сказал он, оборачиваясь к ней с ласковой улыбкой. -- И опять цветы!
-- Да, я набрала тебе свежих, эти вот у тебя со вчерашнего дня уже маленько повяли, -- отвечала Зоенька, заменяя новым букетом вчерашний в стоявшей на клавикордах вазе. -- А что это была за песня, Богдан Карлыч?
-- Песня старая студенческая, ein altes Burschen-lied. Что она тебе понравилась?
-- Та, что ты перед тем играл, мне больше по душе.
-- Но та печальней.
-- Вот потому-то мне и милей, покойная матушка баюкала меня всегда одной такой печальной песней. Ты, Богдан Карлыч, верно, ее слышал, про татарский полон.
-- Может, и слышал, не знаю, право.
-- Душевная песня! Особливо слова. Хочешь я тебе спою?
-- Спой, дитя мое, спой.
И запела Зоенька стародавнюю колыбельную песенку о том, как татарове полон делили, как теща досталась зятю, а зять подарил ее своей молодой жене, русской же полонянке:
-- Ты заставь ее три дела делать:
Что и первое -- то дитя качать,
А другое -- тонкий кужель [Кужель или кудель -- мочка, вычесанный пучок льна, изготовленный для пряжи.] прясть,
Что и третие -- то цыплят пасти.
Эту речь мужа-татарина Зоенька старалась передать грубым мужским голосом, а затем, как теща, укачивающая внучонка, понизила тон до нежного шепота:
Ты баю-баю, мое дитятко!
Ты по батюшке злой татарчонок,
А по матушке мил внучоночек,
Ведь твоя-то мать мне родная дочь,
Семи лет она во полон взята,
На правой руке нет мизинчика.
Ты баю-баю, мое дитятко!
И, вся просветлев, как дочь, узнавшая вдруг свою мать, девочка распростерла вперед руки, точно хотела броситься матери на шею, и закончила порывисто и звонко:
-- Ах, родимая моя матушка!
Выбирай себе коня лучшего!
Мы бежим с тобой на святую Русь,
На святую Русь, нашу родину!
Голубые, как незабудки, глазки маленькой певицы блистали алмазами навернувшихся на них слез. И сентиментального немца-учителя стародавняя русская песня защемила, видно, за сердце.
-- Славная песня! -- сказал он. -- Надо ее записать и перевести на немецкий язык.
-- А потом и сам петь ее тоже будешь?
-- И сам петь буду. А музыку сейчас подберем. Он стал подбирать.
-- Постой, не так! -- остановила его Зоенька и своими детскими пальчиками отыскала требуемые клавиши.
-- Ага! Теперь знаю, -- сказал Богдан Карлыч и уже полными аккордами передал основную тему песни.
-- Голубчик, Богдан Карлыч! -- воззвала тут к нему девочка. -- Научи и меня это играть!
-- А что батюшка твой скажет?
-- Ничего не скажет, он и знать-то не будет.
-- Nein, mein Kind, das geht nicht [Нет, дитя мое, нельзя (нем.)]! Без его апробации никак невозможно.
-- Ну, так попроси батюшку, когда засядешь с ним опять за эти ваши шахматы, тогда он всего сговорчивей, добрее.
-- Хорошо, нынче же попрошу.
Но ни в этот день, ни в последующие отцу Зоеньки было не до Шахматов.
Глава вторая
ЗАПРЕТНЫЕ ПЛОДЫ
Молодчик, таинственно вызвавший братьев Зоеньки из учительской, был всегдашний товарищ их игр и шалостей, внук старика-сокольника Кондратыча, Кирюшка. Лишившись обоих родителей еще в раннем детстве, он жил у деда на сокольничьем дворе. Там же, в особом чулане, холилась-лелеялась теперь, как уже сказано, единственная еще ловчая птица, несравненный кречет Салтан. Когда Кондратыч, бывало, выносил Салтана за речку в лес поохотиться на тетеревей, куропаток, диких уток, чтобы кречету не совсем отвыкнуть от своего "ремесла", -- баловень-внук неизменно сопровождал старика. Точно так же бывал он с дедом и в так называемой "оружейной" палате боярина, помогая ему сметать пыль с хранившихся там, наравне со всякого рода оружием, разных принадлежностей соколиной охоты. Кроме них обоих да самого боярина, ни одна душа человеческая не имела туда доступа, даже боярчонки. Точно так же было заказано им присутствовать и при вылетах Салтана, чтобы не пристрастились тоже, не дай Бог, к соколиной охоте. Но запретный плод сладок. Еще с вечера узнали они от Кирюшки, что дедко его собирается опять с Салтаном на охоту. На утреннем уроке они ждали только условного знака Кирюшки. Тут он подал им этот знак -- и след их простыл.
До того места речки, где стояла лодка, по проезжей дороге было версты полторы. Молодежь же предпочитала ближайший путь через сад, хотя при этом приходилось перелезать -- при помощи, впрочем, приставленных досок -- довольно высокий забор. Таким образом, когда Кондратыч со своим кречетом на руке более удобной окружной дорогой доплелся до лодки, то застал уже сидящими в ней всех трех мальчиков.
-- Ну, так! -- проворчал старик. -- Опять ты, Кирюшка, упредил барчат?
-- Полно тебе брюзжать, старина! -- прервал его Юрий. -- Мы и то сколько времени ждем тут тебя.
-- Ох, времена, времена! -- вздохнул старый сокольник, садясь к рулю, тогда как внук его взялся за весло и оттолкнулся от берега.
-- Да чего ты охаешь? -- продолжал Юрий. -- Не другим, так нам хоть дашь полюбоваться на своего Салтана.
-- Да я не об том! Нешто мне жалко? Я не об том!
-- Так о чем же? Иль у тебя горе какое?
-- Что наше холопское горе! Нам, талычевцам, на свою долю жаловаться -- Бога гневить. Мы -- люди серые, рабами родились, рабами и помрем. Об вас, касатики, сокрушаюсь...
-- Об нас-то зачем?
-- Затем, что без ножа вам голову сняли. Только слава одна, что боярские дети. Родитель опальный -- и детки опальные. Не в деревне бы вам тут киснуть, небо коптить, а в Белокаменной состоять при государыне-царице, а потом в комнатных людях и при самом государе.
-- В каких таких комнатных людях? -- спросил Илюша.
-- Неужели ты не слыхал про "комнатных", или "ближних", людей? -- заметил брату Юрий. -- Это -- спальники и стольники: спальники раздевают, разувают государя в опочивальне, а стольники прислуживают ему за столом.
-- Опосля же жалуются в рынды, в окольничие, в бояре! -- досказал Кондратыч. -- Да вот не задалось! Связала вам судьба-мачеха резвые крылышки...
-- Ну, мы и сами себе их развяжем, взлетим не хуже твоего Салтана!
-- И сокол выше солнца не летает. Аль не веришь? -- отнесся старик-сокольник любовно к своему кречету, который, сидя у него на правой рукавице, в пунцовом бархатном "клобучке", в суконных "ногавках" (чулочках) и с серебряным колокольчиком в хвосте, гордо поводил кругом своими блестящими желтыми глазами. -- Свет ты очей моих! Золотая головушка!
-- Сам ведь точно понимает, что безмерно хорош! -- восхитился и Юрий.
-- Эх-ма! -- вздохнул опять Кондратыч. -- Кабы и тебя, соколик мой, еще разрядить в сокольничий убор да на руку дать тебе Салтана, за одно погляденье рубля бы не жаль!
-- А что же, дедко, за чем дело стало? -- вмешался в разговор Кирюшка. -- У нас в оружейной палате есть совсем новенький сокольничий убор, и как раз, я чай, ему впору.
-- Нишкни, баламут! Страху на тебя нет.
-- И сами ужо добудем, -- вполголоса заметил Кирюшка Юрию.
-- Что? Что ты там опять намыслил, непутный? -- вслушался дед. -- Повтори-ка!
-- Глухим двух обеден не служат.
-- Ай, зубоскал! Смотри ты у меня: десятка два как засыплю...
Кирюшка в ответ только свистнул: давно уже перестал он верить угрозам добряка-деда.
Извилистая речка только что огибала выдающийся мысок. Тут из-за мыска раздалось отчаянное кряканье, и дикая утка с целым выводком утят шарахнулась с шумным плеском к берегу, заросшему осокой.
-- Пусти Салтана, Кондратыч, пусти! -- закричал Юрий.
Сам Салтан хищно встрепенулся и готов был сорваться со шнурка, на котором сдерживал его старый сокольник. Но последний неодобрительно покачал головой.
-- Что ты, родной! Статочное ли дело -- у малых деток убивать их мать-кормилицу! Вот постой, как попадется нам селезень али бодяга-цапля...
Точно по заказу, вспугнутая шумом весел и человеческими голосами, шагах в тридцати от лодки поднялась из прибрежных камышей цапля и с пронзительным криком понеслась низко над водой. Но спущенный сокольником со шнурка кречет, звеня своим серебряным колокольчиком, стрелой помчался уже за ней. Вот он ее нагоняет. Нанести длинноногой птице верный удар сзади, однако, нет возможности. И кречет прибегает к уловке: подбившись под цаплю, он заставляет ее волей-неволей взвиться выше. Она летит уже над лесом, а он обгоняет ее, взмывая вверх еще быстрее, и вдруг, свернувшись в комок, падает на нее стремглав, вцепляется в несчастную когтями и увлекает ее с собой вниз; оба скрываются за верхушками лесной чащи!
-- Он ее растерзает! -- завопил Илюша вне себя.
-- На то он и ловчая птица, -- отозвался Кондратыч. -- А как он с ней расправится, сейчас увидим.
Говоря так, старик направил лодку к берегу, и все четверо поспешили к месту последней борьбы двух пернатых. Звяканье колокольчика и жалобные крики цапли безошибочно указывали им направление.
Среди кустарника в густой траве билась в предсмертных содроганиях цапля. На груди же ее сидел победоносно кречет и своим крючковатым клювом рвал ей с остервенением горло. При приближении людей, он окинул их злобным взглядом: "Чего, дескать, вам надо? Не мешайте!", после чего еще ожесточеннее затеребил бедную жертву, брызгая кругом кровью.
-- Это ужасно! Отними же ее у него, Кондратыч, пожалуйста, отними! -- умолял Илюша, отворачиваясь, чтобы только не видеть возмутительной картины.
Менее чувствительный Юрий не спускал глаз с Салтана, хотя в душе и его коробило; Кирюшка же, видимо, упивался кровожадностью кречета и удержал деда за рукав, когда тот протянул уже руку к Салтану.
-- Нет, дедко, не трогай, он взял ее с бою.
-- Правильно, -- согласился старик, -- он честно себе ее заработал.
-- Честно, как разбойник! -- воскликнул Илюша.
-- Да разбойник разве не тот же вольный сокол? -- возразил Кирюшка. -- И я тоже, коли раз жить тут с вами наскучит, возьму дубину и пойду на большую дорогу.
-- Ах ты, такой-сякой! -- напустился на него дед. -- Христа в тебе нет! Да лучше я сам из тебя дубиной душу вышибу!
-- Ну, полно, старина! -- вступился Юрий. -- Не видишь разве, что он смеется? А вот что скажи-ка, будешь ты еще нынче иль нет охотиться с Салтаном?
-- Буду ль, не буду ль, вам-то, ребятам, глядеть уже нечего, вдосталь на "разбойника" нагляделись.
-- Да ведь до птичьей потехи и батюшка наш прежде охоч был, и сам государь, слышь, написал об ней целую книжку "Сокольничий Урядник".
-- Ну, и ступай, и почитай ту книжку, куда больше ума-разума наберешься, чем от меня с Салтаном.
-- Да разве она есть у нас в доме?
-- Как не быть, чтобы у боярина нашего ее да не было!
-- Но где же она у него? Не в оружейной же палате?
-- Там-то вряд ли, книжек там никаких нету, -- заметил Кирюшка. -- Разве вот в книгохранилище, что в молельне.
-- Наверное, что так! Сейчас пойдем туда и разыщем.
-- Что ты, миленький! Без спросу? -- возразил Кондратыч.
-- Да ведь мы ее потом опять на место поставим. Гайда!
-- А с лодкой-то как же? С Кирюшкой мне, что ли, назад пришлете?
-- Да, хоть с Кирюшкой.
Переправясь обратно через речку, наши ветреники, однако, так и забыли уже про свое обещание старику, перелезли один за другим через забор в сад и боковой дорожкой незаметно добрались до дому.
Здесь будет кстати сказать пару слов о самой талычевской усадьбе.
Вся усадебная площадь, версты три в окружности, была обнесена кругом сплошным бревенчатым забором. Единственным в нем входом служили дубовые ворота с башенкой и с такой же иконой св. Георгия Победоносца, как и на воротах талычевских палат в Москве. Кроме главного господского дома с людскими избами, с большим плодовым садом и огородами, на усадебной площади были расположены всевозможные хозяйственные постройки: поварня, медоварня, винокурня, конюшня с кузницей и дворы скотный, птичий и сокольничий. Господский дом состоял, собственно говоря, из нескольких строений в три, в два и в одно жилье, возведенных в разное время, но соединенных между собой крытыми переходами. Срединное здание, в три жилья, с вышкой, имело крыльцо на столбиках и с прорезными перилами, а на наружных стенах здания и на ставнях окон были намалеваны доморощенным художником -- нельзя сказать, чтобы очень уж искусно -- разные звери, птицы и растения. К тому же некогда яркие краски успели значительно выцвесть и кое-где облупиться. Тем не менее, благодаря именно этой своеобразной живописи, здание выделялось довольно выгодно среди окружающих некрашеных строений и составляло немалую гордость всех талычевцев.
Наши мальчики, не желая быть замеченными, из садовой калитки не направились, конечно, к главному крыльцу, а шмыгнули в одно из боковых крылечек, откуда рядом переходов пробрались затем и в молельню.
Молельня, иначе "крестовая палата", была настолько обширна, что в ней в особых случаях совершались общие молебствия и для всех домочадцев. Обыкновенно же она служила только для утренних и вечерних молитв самому боярину.
В глубине молельни виднелся иконостас, задернутый по железному пруту зеленой шелковой пеленой с вышитым на ней золотым крестом. Когда при общих молебствиях пелена эта отдергивалась, то в верхнем поясе иконостаса являлись, по бокам Животворящего Креста, вделанные в стену два больших, старинного письма образа Богоматери и Апостола Иоанна Богослова, в нижнем же поясе -- изображения двенадцати Страстей Христовых.
С средины сводчатого потолка, расписанного в виде исходящих из центра золотых лучей, спускалась длинная рука, держащая золоченую деревянную люстру. На люстре было двенадцать подсвечников, и под каждым подсвечником было подвешено по деревянной птичке с распростертыми крылышками, так что при всяком движении воздуха эти птички порхали точно живые.
Когда-то, даже во время торжественного богослужения, порхающие птички не в меру развлекали маленьких боярчонков.
Теперь оба они без оглядки подошли к "книгохранилищу" -- "вальящетому" (резному), орехового дерева поставцу. Боярину и в голову не могло прийти, что кто-либо осмелится без его разрешения заглянуть в поставец, а потому ключ не был вынут из замка. При всем своем легкомыслии, Юрий не без тайного трепета повернул ключ в замке.
В поставце оказалось три полки. На двух верхних были размешены в строгом порядке книги печатные и писанные в переплетах из свиной кожи, на нижней лежали аккуратными же пачками рукописи in folio и пергаментные свитки.
-- Начнем подряд, -- сказал Юрий, принимаясь за книги на верхней полке. -- Да это никак все книги духовные...
Действительно, для человека, интересующегося вопросами религии, выбор был здесь довольно разнообразный: рядом с "Евангелием напрестольным", "Псалтирью", "Акафистами Богородичными" можно было найти и книги не богослужебные: "Житие Чудотворца Николая", "О Антихристе и о иных изрядных вещах", даже "Алкоран Махметов" в переводе с польского.
-- Постой, Юрий, не тут ли? -- сказал Илюша, обращаясь ко второй полке, и начал читать заглавные листы: -- "Книга о ратном строе...", "Право, или Уставы воинские Галанской земли...", "Конский лечебник...", "Сокольничий Урядник". Вот он, значит, и есть!
-- Покажи-ка сюда! -- сказал Юрий и, выхватив у него книгу из рук, принялся ее перелистывать.
-- Да дай же и мне взглянуть немножечко! -- попросил наконец Илюша, глядевший ему через плечо.
-- Нет, уж лучше я тебе что-нибудь прочитаю. Ну вот, слушай:
"И зело потеха сия полевая утешает сердца печальные и забавляет весельем радостным и веселить сия птичья добыча. Безмерно славна и хвальна кречатья добыча. Удивительна же и утешительна и челига [Челиги -- самцы ловчих птиц.] кречатья добыча. Красносмотрителен же и радостен высокова сокола лет. Премудра же челига соколья добыча и лет. Добровидна же и копцова добыча и лет. По сих доброутешна и приветлива правленых ястребов и челигов ястребьих ловля, к водам рыщение, ко птицам же доступание... Будете охочи, забавляйтеся, утешайтеся сею доброю потехою, зело потешно и угодно и весело, да не одолеют вас кручины и печали всякие".
-- Ведь вот как тут расписана птичья потеха! -- прервал свое чтение Юрий. -- Точно воочию видишь перед собой всех этих кречетов и соколов, ястребов и копчиков...
-- Только не самих сокольников, -- досказал Илюша. -- Хоть бы одного-то сокольника раз увидеть во всем его уборе!
Юрию вспомнилось давешнее предложение Кирюшки, и он усмехнулся.
-- А хочешь, я сейчас покажу тебе такого сокольника?
-- Откуда ж ты возьмешь его?
-- А вот в оружейной палате.
Дверь туда из молельни была всегда замкнута, ключ же от нее висел рядом на стене. Теперь ключ торчал уже в замке, а сама дверь была полуотворена.
-- Э! Да Кирюшка никак уже там. Кирюшка! Ты там, что ли?
-- Здеся! -- откликнулся из-за двери Кирюшка. -- Милости прошу к моему шалашу.
И без такого приглашения два брата-шалуна не утерпели бы уже заглянуть в заповедную для них палату.
Глава третья
САМОЗВАННЫЙ СОКОЛЬНИК
Талычевская оружейная палата по своим размерам была немногим меньше молельни, по разнообразию же скопленных в ней воинских доспехов сделала бы честь иному арсеналу. Одна стена была увешана в виде затейливого узора огнестрельным и холодным оружием того времени: фузеями, мушкетами и пистолями, саблями, палашами и кинжалами; другую стену украшали сверкающие сталью, серебром и золотом древнерусские копья, луки, колчаны, обухи, топорки, рогатины, бердыши, мечи, брони, шапки ерихонские...
С такой-то шапкой-ерихонкой на голове, с броней-бехтерцем на груди, с мечом в правой руке, с бердышем на левом плече Кирюшка вышел теперь навстречу входящим боярчонкам и отвесил им поясной поклон.
-- Здравия желаем, господа честные! Добро пожаловать!
-- Ах ты, шут гороховый! -- рассмеялся Юрий. -- А где же тут сокольничьи снаряды?
-- Да вот, в пролете.
В глубине указанного пролета, действительно, виднелись развешанные по стене принадлежности соколиной охоты и насаженные на подставках чучела разных ловчих птиц.
-- Чучела эти набил сам дедко, -- объяснил не без гордости Кирюшка. -- А вот и убор сокольничий.
-- Подай-ка его сюда.
Натянув на плечи поданный ему Кирюшкой сокольничий кафтан, а на ноги сафьяновые сапоги, Юрий подвязался струйчатым поясом, насадил набекрень горностаевую шапку, перекинул через плечо бархатную сумочку с вышитой на ней золотом вещей райской птицей "гамаюн", а на руки надел рукавицы с "притчами в лицах", т.е. с изображением тех наказаний, которым подвергается сокольник за нерадивое исполнение своего долга.
-- Теперь достань-ка еще трубу.
-- Не дудку ли? -- подтрунил над ним Кирюшка, снимая с гвоздя серебряный охотничий рог.
-- Ну, рог, что ли! А это еще что?
-- Это тулумбаз и вощага, -- с важностью знатока объяснил внук старика-сокольника, подавая ему небольшой бубен и плетку. -- Тулумбаз подвешивают к седлу, а вощагой бьют по тулумбазу, чтобы вспугнуть дичь для сокола.
-- А где же конь мой? -- усмехнулся Юрий. -- На тебя самого верхом сесть?
-- Нет, я -- воин, и конем быть мне не пристало. Вот кабы ты потрубил в рог да поиграл на тулумбазе, так я показал бы тебе разные воинские "артикулы".
-- Да сам-то ты откуда их знаешь?
-- А видел их летось в городе, когда ездил туда с дедкой.
-- Ну, так вот что: я буду трубить, Илюша поиграет на тулумбазе, а ты выделывай какие знаешь штуки.
И вот палата огласилась нестройными звуками охотничьего рога и бубна, звучавшего, впрочем, под ударами плетки скорее вроде барабана; Кирюшка же важно зашагал взад и вперед, выделывая мечом и бердышом свои воинские штуки.
Так ни один из них не заметил, как на пороге молельни выросла грозная фигура боярина Ильи Юрьевича. Только когда грянул его громовой голос: "Что за содом такой!", все трое разом оглянулись. Сумрачное лицо боярина горело огнем, а тучное тело так и колыхалось от едва сдерживаемого гнева. Совершенный контраст представляла выглядывавшая сзади рожица боярского приятеля Пыхача с расплывшейся лукавой улыбкой: присяжного потешника, видимо, забавляло замешательство трех проказников, застигнутых врасплох.
Юрий и Илюша так и застыли на месте. Кирюшка же, уронив с перепугу на пол бердыш и меч, заметался по палате, как угорелый, и вдруг исчез в углублении стены, где хранились принадлежности охоты.
-- Куда? Куда? -- закричал боярин, стуча тростью по полу. -- Назад!
Но притаившийся за пролетом парень счел за лучшее не подавать пока и голоса.
-- Знает кошка, чье мясо съела! -- заметил Пыхач, протискиваясь вперед.
-- Пропусти-ка меня к нему, батя.
-- Да мне бы только броню снять... -- откликнулся тут плаксиво Кирюшка.
-- Заговаривай, брат, зубы!