Стихотворные шалости

О чем, прозаик, ты хлопочешь? Давай мне мысль какую хочешь: Ее с конца я завострю, Летучей рифмой оперю, Взложу на тетиву тугую, Послушный лук согнув в дугу, А там пошлю наудалую - И горе нашему врагу! "Прозаик и поэт"

Боевая гроза прошла, громы орудий смолкли. Взбудораженная извне лицейская жизнь попала опять в старое русло и потекла по-прежнему — ровно, невозмутимо, журча лишь слегка по временам от встречных небольших подводных камней или от налетного утреннего ветра!

Так, между прочим, оживлению однообразия школьного быта немало способствовало открытие в 1813 году профессором Гауеншильдом приготовительного заведения к лицею. В первое время заведение это помещалось в наемном доме, в предместье Царского Села — Софии; но вскоре оно было переименовано в "благородный лицейский пансион" и переведено в казенный дом рядом с лицеем, после чего лицеисты с пансионерами виделись ежденевно. В числе пансионеров в том же 1813 году был принят и младший брат Пушкина, Лев. Совсем оторванный до тех пор от родной семьи, Александр, понятно, был немало рад этому, но, подобно другим лицеистам, находил нужным относиться к "мальчишкам"-пансионерам, в том числе и к младшему своему брату, с покровительственным снисхождением. Ведь те и двух строк-то рифмованных связать не умели!

А поэтические опыты самих лицеистов все продолжались. К тому же возбужденная в них отечественною войной восторженная любовь к родине сблизила их еще более, как бы сроднила между собой, и в новом лицейском журнале "Юные пловцы" уже мирно уживались прежние литературные соперники: Илличевский и Пушкин. Впрочем, первому из них по-прежнему отдавалась пальма первенства как товарищами, так и профессором Кошанским. В стихотворстве на заданные темы, где требовалось не столько вдохновение, сколько запас рифм, он действительно опережал Пушкина, и упрочению его славы по этой части немало способствовал следующий случай.

Однажды на уроке "стихотворных упражнений" лицеисты должны были описать восход солнца. Самый простоватый и малоспособный из них, Мясоедов, перещеголявший товарищей разве только в одном — в обжорстве, чем заслужил себе кличку Мясожоров, обратился шепотом к общепризнанному уже поэту Илличевскому, сидевшему впереди него:

— Будь друг, Олосенька, выручи! Одну-то, первую строчку я сочинил, но дальше, хоть убей, ни с места…

Тот принял от него из-под лавки тетрадь, прочел написанное, минутку подумал, усмехнулся и живо дописал четверостишие.

— На, получи! Но, чур, не пенять.

— Спасибо, голубчик! — искренно поблагодарил Мясожоров и в радости своей, что так скоро устроил дело, не дал себе даже труда перечесть приписку, а с торжествующим видом замахал по воздуху тетрадкой.

— Николай Федорыч, и я настрочил-с!

— И вы? — изумился Кошанский. — Вы, Мясоедов, сирый и убогий, туда же воссели на крылатого Пегаса?

— А что же-с? Отчего бы и мне на нем хоть раз не прокатиться?

— Правильно, бывает, что и блоха закашляет, что и курица петухом запоет. Лишь бы не выпасть вам из седла. Покажьте сюда.

Профессор только заглянул в тетрадку, как закусил губу, чтобы не выдать своей веселости; прочитав же еще раз, остановил на минутку глаза на Илличевском и обратился затем опять к самозванному автору стихов:

— Итак, эти стихи, Мясоедов, говорите вы, вашего собственного изделия?

— Собственного-с! — был самодовольный ответ.

— И мысль, в них выраженная, также ваша?

— А то как же-с?

— Поздравляю! До сей поры, государи мои, весь мир ученых был иного мнения, изволите видеть, что солнце может восходить с одной лишь стороны света — с востока. А ныне оказывается, что мнение это превратно. Достойному нашему молодому ученому, синьору Мясоедову, принадлежит честь открытия сего великого феномена:

Грядет с заката царь природы…

Весь класс залился смехом, а наивный Мясоедов, лишь теперь смекнувший, что опростоволосился, покраснел, но не только не упал духом, а напротив, — до ушей осклабился и огляделся кругом.

— А что, не остро разве?

— Остро, но обоюдоостро, — осадил его тут же профессор, — стих этот вы просто-напросто украли.

— Украл?

— Да, синьор, у синьоры Буниной, доморощенной тоже поэтессы, у коей одна элегия начинается точно так же:

Блеснул на западе румяный царь природы… [19][20]

— Значит, все же не совсем так, как у меня! — обрадовался уличенный поэт-воришка. — А остальные три строки зато уж как есть мои.

— Так ли?

— Чтобы мне провалиться на этом месте!..

— Ой, провалитесь… Читать дальше или нет?

— Читайте.

— Сама себя раба бьет, что не чисто жнет. Я умываю руки. Итак:

Грядет с заката царь природы,

И изумленные народы

Не знают, что начать:

Ложиться спать или вставать?

Теперь стекла в окнах задребезжали от громогласного хохота молодых слушателей.

— Ай да Мясожоров! Отличился!

Самодовольная улыбка на губах Мясожорова так и застыла в виде кисло-сладкой гримасы.

— Вот это, точно, остро, — заговорил опять Кошанский. — Недаром соученики ваши загрохотали. Но в сей последней остроте вы неповинны, яко младенец новорожденный. Виден сокол по полету. Прибавка оная ваша ведь, Илличевский, а?

— Моя, каюсь, — не без тайной гордости сознался подлинный автор.

— За поведение надлежало бы вам баллика два сбавить. Ну, да экспромт ваш был столь изряден, что на сей раз грех вам отпущается: грядите с миром.

Такой успех случайной шутки до того поощрил Илличевского, что он с этого времени стал преимущественно упражняться в подобного рода стихотворных шалостях; а Мясоедов, с своей стороны, позаботился дать ему для того еще новую пищу. Желая отплатить насмешникам-товарищам и доказать им, что он может, коли захочет, и сам сложить пару-другую рифмованных строк, Мясоедов написал целую басню «Ослы». Но басня эта, прочитанная им вслух в классе Кошанского, вызвала со стороны последнего вместо похвалы только следующую нелестную цитату из Державина:

Осел останется ослом,
Хотя осыпь его звездами;
Где должно действовать умом,
Он только хлопает ушами.

С этих пор чуть только, бывало, Мясоедов разинет рот, чтобы высказать что-нибудь, — его перебивали словами:

Осел останется ослом!..

А Илличевский, успевший, как уже сказано, заявить себя искусным рисовальщиком, в ближайшем же номере нового лицейского журнала "Лицейский мудрец" нарисовал карикатуру, изображавшую Мясоедова в дурацком колпаке с ослиными ушами, и с следующей подписью внизу:

О чем ни сочинит, бывало,
Марушкин, борзый стихотвор,
То верь, что не солжешь нимало,
Когда заране скажешь: вздор!
Марушкин об ослах вдруг басню сочиняет,
И басня хоть куда! Но странен ли успех?
Свой своего всех лучше знает,
И следственно опишет лучше всех.

Марушкин-Мясожоров, однако, вкусив раз от древа поэзии, не думал еще сложить оружие и знай продолжал кропать басню за басней. Когда же и эти не нашли себе хвалителей и издатели "Лицейского мудреца" наотрез отказали ему принять их в свой журнал, непризнанный поэт тщательно перебелил свои писания в особую, нарядную тетрадь, которую озаглавил:

ХОТЬ ХУДО, НО СВОЕ

Илличевский и тут не дал ему покоя, и в следующем номере «Мудреца» появилась такая эпиграмма:

Ты выбрал к басенкам заглавие простое:
Хоть худо, но свое.
И этак хорошо, но этак лучше вдвое:
Что худо — то твое,
Что хорошо — чужое.

И прочие лицейские сочинители пустились теперь взапуски с Илличевским строчить эпиграммы; но только Пушкин один мог соперничать с ним; стихотворные шутки его были нередко еще более тонки и колки, чем у Илличевского.

К сожалению, дело не ограничилось эпиграммами. На мотив облетевшей в 1812 году всю Россию патриотической песни Жуковского "Певец во стане русских воинов" лицеисты стали распевать новую, собственного сочинения "национальную песню", в которую, само собой разумеется, угодил опять-таки профессор-немец Гауеншильд. Он вошел однажды в класс вместе с директором в ту самую минуту, когда шалуны под управлением Гурьева распевали хором сатирические куплеты, сочиненные ими на его счет. Гурьев, стоя на кафедре, махал в такт руками, как дирижерской палочкой.

— Вы сами теперь изволите слышать, ваше превосходительство! Что прикажете делать с этими сорванцами? — обратился Гауеншильд по-немецки к директору, трясясь от негодования, как в лихорадке.

Малиновский окинул школьников печальным взглядом и объявил затем:

— Как мне ни прискорбно, господа, воспретить вам заниматься поэзией, тем более что между вами, как уверяет Николай Федорыч, есть недюжинные таланты (взоры его скользнули при этом по Илличевскому и Пушкину), но я вижу, что ничего иного не остается. Впрочем, окончательное решение вопроса будет зависеть от конференции.

— И только-то, ваше превосходительство? — возразил Гауеншильд.

— Безусловное воспрещение писать стихи и издавать журналы, поверьте мне, господин профессор, будет им чувствительнее лишения всяких сладких блюд. А теперь вы, Гурьев, пожалуйте-ка сюда на расправу.

Спрятавшийся за кафедрой Гурьев вообразил было, что про него забыли, и с самым смиренным видом выполз теперь на свет Божий.

— Сколько раз я вас предупреждал, Гурьев, но вас, видно, как кривое дерево, не выпрямишь.

— Да что же я такое сделал, Василий Федорыч? Помилуйте! — плаксиво отозвался Гурьев.

— Как что вы сделали? Вы стояли на кафедре и в такт размахивали руками!

— Размахивал, потому что упрашивал товарищей не петь этих дерзких куплетов…

— Вот что я вам скажу, Гурьев: шалить в вашем возрасте извинительно; но лицемерить, лгать старшим в лицо и сваливать еще вину свою на других — бесстыдно и достойно примерного наказания. Вы в настоящем случае явно были первым зачинщиком, и поступок ваш также будет передан на суд конференции.

Такая непривычная со стороны добряка Малиновского строгость совсем ошеломила Гурьева; он вдруг разрыдался и готов был обнять ноги директора, чтобы только вымолить прощение.

— Мы все ведь виноваты, Василий Федорыч! — вступился тут Пушкин. — Простите и его на этот раз.

— Простите его! — подхватили прочие.

— Хорошо, так и быть, в последний раз, — смягчился, по обыкновению, Малиновский. — Но повторяю вам, Гурьев: берегитесь вперед!

Конференция при обсуждении предложения директора — воспретить впредь лицеистам писать стихи и издавать журналы — почти единогласно утвердила его предложение. Двое только — Кошанский и Куницын — старались выгородить поэтов, но в конце концов остались при "особом мнении". Им же лицеисты были обязаны, что к осени 1813 года строгая мера была негласно отменена. Тогда же был снят запрет и со спектаклей. В первом из них, устроенном в день лицейской годовщины, 19 октября 1813 года, приняли участие как Дельвиг, так и Пушкин.