КТО БЫЛ ДЯДЬКА ГРИШУКА

-- Так ты, сыне, не одумался? -- начал отец Серапион, когда они с молодым господином остались одни. -- Знаю, знаю! -- прервал он, когда тот стал было объяснять опять неотложность своей миссии. -- Отговаривать тебя, вижу, было бы втуне. А снабден ли ты королевским универсалом?

-- Королевским -- нет, -- ответил Курбский, -- но имею грамоту от царевича.

-- Гм... Лучше бы от самого короля Сигизмунда. Ну, да делать нечего; и так, чаю, признают тебя в Сечи. А где она у тебя спрятана, грамота-то?

-- В шапку зашита.

-- Правильно. Мало ль что дорогой может приключиться! А в шапке искать никому невдомек! И с попутчиком уже столковался?

-- Давеча договорились с ним и его прислужником.

-- С прислужником... ох, уж этот мне прислужник!

-- А что, отче, разве он ненадежен? Настоятель немного помолчал, видимо, колеблясь, посвящать ли молодого гостя в свои сомнения; потом, решившись, заговорил:

-- И власы на главах наших изочтены суть! Но береженого и Бог бережет. Скажи-ка: разглядел ли ты его хорошенько?

-- Якима? Как же! У него еще совсем особые приметы: на лбу шрам, а правая рука изувечена: пальцы обрублены.

-- И он ее не прятал!

-- И то ведь, будто прятал!

-- А ведомо ли тебе, отчего?

-- Отчего, отче? Не в честном бою, что ли, срубили ему пальцы, и совесть берет?

-- Догадлив ты, сыне! Каков ни есть человек, а совести не заглушить. Изволишь видеть: тому лет двадцать, коли не боле, стали у нас тут по Днепру гайдамаки пошаливать, разграбили не один зимовник, угнали целый табун войсковой. Ну, и поднялось тут на них все товариство запорожское, перехватало всю молодецкую шайку, да и расправилось по-свойски... Но одного молодца все же проглядели. Случись тут нашему вратарю занемочь, а был я в те поры еще простым иноком, и выпала мне очередь заступить болеющего. Ночь же выдалась осенняя, бурная: ветер так и воет, дождь -- как из ведра. Сижу я в своей сторожке, как вдруг -- чу! словно в било бьют? Только слабо таково, еле слышно. Али ветром било качнуло? Пойти, посмотреть! Засветил фонарь, запахнулся рясой, пошел.

"Эй, кто там?"

Из-за врат же в ответ мне только стон тяжкий. Посветил фонарем, глядь, -- человек распростертый да весь кровью обагренный. Сила с нами крестная!

"Кто такой? -- вопрошаю, -- да отколь?" А его дождем так и хлещет, от дождя да ветра насквозь продрог: зуб на зуб не попадает.

"Смилуйся! -- лепечет, -- смерть моя пришла..." "Да что, -- говорю, -- с тобой?"

"Гонятся за мной... как собаку убьют..." -- молвил и очи завел, обеспамятовал.

Коли гонятся за ним, убить хотят, -- стало, недаром: преступник! Но несть человека без греха, токмо один Бог. Сам Христос поучал нас: "Аще кто отвержется Мене пред человеки, отвержуся и Аз пред Отцом Моим Небесным". А был я в те поры еще на двадцать лет моложе, был зело мягкосерден и -- пожалел горемыку! Поднял с земли, но куда с ним? Отцу лекарю сдать, вся братия проведает...

Настоятель глубоко перевел дух.

-- И ты отнес его к себе в келью? -- досказал Курбский.

-- Отнес, да; обмыл ему раны, перевязал тряпицами (благо в шпитале обучился); а там пошел прямо к отцу игумену, разбудил и в ноги повалился:

"Так и так, мол, отче, каюсь: призрел, кажись, татя-душегуба, на душу грех взял".

Осерчал на меня немало игумен, за неблаговременное сердоболие епитимию наложил, а сам все же не отвергся бедняги; воспретил мне кому-либо в обители о содеянном сказывать, велел безмешкотно по всем переходам, где проносил я своего гайдамака, следы крови смыть с полу, да ходить за страждущим у себя в келье, как за родным братом. Выходил я его ровно через шесть недель, а там взял с него игумен клятву смертную -- гайдамачество навеки бросить, и выпустили мы раба Божья глухою же ночью тихомолком за врата монастырские на все четыре стороны. С тех пор о нем ни слуху, ни духу не было с лишком двадцать лет. "Не ушел, думаю, -- от плахи, алибо от петли!" Вдруг, недели три тому, пожаловал он к нам с сынком Самойлы Кошки. Не сонное ли то видение? Да шрам и срубленные пальцы выдали молодца, хоть уж и не молодец он, а согбенный старец.

-- Так вот кто этот Яким! -- воскликнул Курбский. -- А он тебе, отче, разве не сказался?

-- Спервоначалу нет. Но как стал я его выпытывать с глазу на глаз, как, мол, попал он в дядьки к своему паничу, поведал он мне все начистоту. Напросился он-де слугою в дом к ним в Белгороде еще тогда, когда панича его и на свете не было. Опосля же на своих руках мальчугу вынянчил, как родное детище досель холит и любит. Рад бы я ему веру дать, да чужая душа потемки; бирюка как не корми, а он все в лес глядит. Так будь же ты, сыне милый, щитом малому Григорию. Обещаешь ли всемерно и ежечасно пещись о нем?

-- Обещаюсь, отче.

-- Храни же вас обоих Господь и Его чудотворцы! Скорбно мне пускать и тебя, и его, скорбно тем паче, что намедни к нам сюда слухи дошли, будто бы на Низу около Пекла каменники опять проявились. Мало ли что праздные языки болтают! А все же надо опаску держать. Ну, а теперь снаряжайся, коли засветло вам еще в Сечи быть. Донеси вас Бог, Никола в путь!