ГАДАЛКА

-- Скатертью дорога! -- крикнула вслед рыцарю старуха-цыганка и с умильно осклабленным, беззубым ртом приблизилась к оставшимся. -- Повадка-то рыцарская, а на поверку -- первый озорник. Ну, панночка милая, полно тебе злобиться на него: право ж не стоит! Лучше покажь-ка мне, позолоти рученьку: погадаю тебе про суженого-ряженого.

Маруся, едва успев немного оправиться, опять смутилась, опять зарделась и украдкой покосилась на стоящего еще тут же гайдука царевича. Михайло понял ее взгляд как молчаливый вопрос и отвечал:

-- Что ж, пускай погадает.

-- А ты... то есть вы...

Она запнулась. Он помог ей.

-- Мы, Марья Гордеевна, слава Богу, оба -- русские, а русские доселе по простому говорят еще друг другу "ты". И царевичу своему говорю я не иначе.

-- Так... ты себе после тоже погадать дашь? -- проговорила молодая девушка уже несколько смелее.

-- Пожалуй; хотя по правде сказать, сам я не очень-то верю в науку этих гадалок.

-- Эко слово молвил. Не моги говорить так, сударик, -- обидчиво вмешалась задетая за живое цыганка и стала божиться, что наука ее редко когда в обман введет; на вопрос же Михайлы: откуда у нее ее наука? -- ворожея объяснила, что то не ее слабого ума Дело, а переняла она науку свою -- хиромантию -- от покойной бабки своей, которая ее до тонкости произошла; что по чертам-де ладони человеческой, по ходу и свету светил ночных можно почти без ошибки Истолковать и настоящее, и прошедшее, и будущее, ибо судьба человеческая вперед уже определена и начертана на всякой ладони и в звездах небесных. От себя она ни словечка-де не прибавляет, а говорит только то, что очами видит; предвещания же ее почитай что завсегда сбываются, и сама она уже в них уверовала.

-- Коли вру -- не видать мне царствия небесного! -- заключила убежденно старуха.

Молодые люди переглянулись. Даже Михайло уже не улыбался, а Маруся нерешительно протянула гадалке руку. Но вдруг она ахнула и принялась вертеть во все стороны и разглядывать свои пальцы, усеянные дорогими кольцами; потом наклонилась к земле, ища там что-то.

-- Бог ты мой! Вот беда-то!

-- Что такое, сударушка моя! Аль перстенек потеряла? -- спросила цыганка.

-- Перстень, да, и лучший мой, заветный!.. От матушки покойной.

-- Голубушка ты моя! Да ты его, полно, не ищи: все равно не разыщешь.

-- Что так?

-- Унесен, маточка моя, прикарманен.

-- Унесен? Кем же?

-- Да тем самым паном, кого даве ты так лихо проучила.

-- Паном Тарло!

-- Вот, вот. Перстенек, верно, велик тебе был?

-- Велик, точно.

-- Ну, так. Как ручку свою отдернула, так с пальца, знать, его и обронила. Ну а пан-то этот, сама я видела, с земли что-то в карман положил.

-- И то ведь правда! Мне самой так показалося.

-- Да и зло еще он так усмехнулся! -- подхватил Михайло. -- Никто, как он! Но мы этого ему так не спустим.

-- Ах, нет, ради Бога оставь его в покое! -- всполошилась Маруся.

-- Но с виду-то перстень каков был?

-- Золотой ободочек с бирюзой в горошину крупную, да кругом весь алмазной змейкой обвит...

-- Стало, драгоценный! -- воскликнула цыганка, и черные глаза ее жадно разгорелись.

Маруся подавила вздох.

-- Не в цене дело, -- сказала она, -- дорог он мне тем, что от матушки родимой! Умирая, сама мне на палец надела: "Смотри, мол, Маруся, не теряй, никому не отдавай, окроме... окроме..."

-- Окроме суженого своего? -- с лукавой улыбкой досказала сметливая гадалка. -- Чего краснеешь, что маков цвет? От меня ничего не скроешь: все знаю, все вызнаю, маточка моя! А ладошку покажешь, так я по ней и судьбу твою, как по писанному, необлыжно доложу. Давай-ка сюда, солнышко мое красное, давай! Небось, не замараю. Ишь, белая какая!

Маруся опомниться не успела, как костлявые бронзовые пальцы цыганки овладели уже ее рукою и повернули ладонью вверх. Потом, не отводя с этой загадачной для других рукописи своих ярко тлеющих, как два горящие угля, глаз, гадалка заунывно затянула стародавнюю шабашную песню ведьм, кивая под такт своею косматою, седою головой.

День был ясный, светлый: золотые солнечные лучи там и сям пробивались сквозь густые верхушки дубового бора и резво скользили, прыгали, играли по окружающей зелени и земле. Но суеверный страх овладел Марусей. Ей сдавалось, что из руки колдуньи в ее собственную руку переливается какая-то жгучая, таинственная сила, и что отдернуть руки своей она уже не может, что она и плотью и духом отдалась во власть старой ведьмы.

-- Вижу, вижу... ай, ай! -- участливо провещала тут старуха, водя когтистым указательным перстом по жилкам белой ладони девичьей, -- рученька-то маленькая, а жилочки -- во какие кудреватые... Разумом девица острая, сердцем жалостливая: много за нее Господа молят; довольством девица презобильна... Но три неладные черточки замешалися; три молодца -- прямо, справа да слева -- к девице подбираются... Правый, вишь, сразу обрывается: рукой, стало, махнул. Левый вьюном вьется, подбирается с речами затейными, прямому дорожку перебегает: без боя-кровопролития, стало, не обойдется. А прямой-то ни валко, ни шатко, ни на сторону -- все, знай, вперед да вперед: сухоту навел на сердце девичье. Только баба вон сторонняя какая-то путь молодцу загородила, не пускает... Да нет, пробился! Дай Бог вам любовь да совет!

Ворожея с умильной ухмылкой заглянула снизу в опущенные очи девушки и повторила:

-- Любовь да совет! Удоволена ли, сударушка?

-- Но скажи мне, бабушка... -- заговорила шепотом Маруся и опасливо оглянулась на Михайлу, стоявшего поодаль в каком-то раздумьи.

Цыганка замахала рукой гайдуку.

-- Отойди, отойди, сударик! Не смущай девицы. Михайло отошел еще далее.

-- Что же, маточка моя? Аль не выразумела толком? Аль не любо? Сказывай, спрашивай: коли можно, без ответа не оставлю.

-- А когда ж то будет, бабушка?

-- Когда свадьбу сыграешь? Ну, уж не прогневайся: заверное прознать мне это не дано. Но ежели смелости, храбрости в тебе хватит, соберись, красавица моя, в полночь на погост, да к церковным дверям -- не услышишь ли пения венчального: услышишь, так через год тебе, значит, быть под венцом.

-- Да ведь подслушивать этак под церковным замком, бабушка, можно, кажись, только о святках.

-- О святках, вестимо, еще вернее; но и новолуние -- время для чар всяких способное. Как нету луны-то, в темень непроглядную, под самую полночь, все чаровницы -- по-вашему, ведьмы -- на Лысую гору улетают и к свету только домой ворочаются. Вот тут-то и ворожи, гадай, сколько душеньке угодно.

Маруся узнала, должно быть, все, что ей нужно было: она тороплтво достала кошелек и не глядя сунула старухе несколько мелких монет.

-- На вот; тут и за него, -- тихо сказала она, кивая на гайдука. -- Погадай и ему.

-- Ну, соколик, пожалуй-ка теперь и свою ручку, -- обратилась гадалка к Михайле.

Михайло грустно улыбнулся и покачал головой.

-- Для чего? От судьбы не уйдешь.

-- Нужды нет: а знать-то, небось, все же занятно, что на роду написано радость иль горе?

-- Про себя я и без того уже знаю.

-- Эвона! Что же ты, касатик, знаешь?

-- Что радости мне не видать, а горя не избыть.

-- Неладны твои речи. От себя никак этого не узнаешь. А коли, точно, правда, то я тебе тоже так напрямик скажу, не скрою: ты -- молодец, слава Богу, не красная девица, пугаться тебе не след.

-- Да и денег у меня с собой не взято, -- продолжал отговариваться Михайло.

-- И не нужно, сударик! Все заплачено. Не отвертывайся, светик мой, давай, что ли, руку.

Маруся молчала; но, украдкой взглянув на нее, молодой человек по глазам ее понял, что ей куда как хочется послушать, что предскажет ему гадалка.

-- Только сделай милость, без этой чертовщины, -- сказал он, нехотя протягивая руку старухе.

Та бросила на него исподлобья недоброжелательный взгляд, но перечить не смела.

-- Твоя воля, соколик... Ох, ох, ох! Прогневил, знать, молодец Господа! -- зловеще затянула она. -- Горе ему, горе! В огне гореть неугасимом, в крови тонуть неутолимой; а все бабы да бабы: вон одна, вон другая -- схватилися, переплелися... Не двоежен ли уж ты окаянный?

Михайло живо отдернул руку.

-- Из ума ты никак, старая ведьма, выжила! -- сурово оборвал он ее предсказание и неестественно рассмеялся. -- Я в жизнь себя женитьбой не закабалю...

-- Эх, парень милый! Для че чураться? Заговорит ретивое -- станешь сохнуть да сокрушаться, окрутят голубчика -- и оглянуться не успеешь.

-- Городи безделицу! -- прервал он ее снова. -- Не до того теперь. Не обессудь, бабушка, за горячее слово. Не со злобы -- с горя молвилось. Ты, Марья Гордеевна, дозволь спросить: домой ведь собралася?

-- Домой, -- отвечала Маруся.

-- До ворот замковых на всяк случай я тебя провожу. Не след мне, может, не пригоже, холопу, навязываться, но надо, вишь, во чтоб то ни стало перемолвиться еще с тобою.

Девушка полуудивленно, полузастенчиво воззрилась на него, но ничего не возразила.

-- Прощай, бабушка! -- сказала она цыганке и быстро пошла вперед.

-- Первым делом, Марья Гордеевна, поклон тебе от дядюшки твоего, -- услышала она около себя голос Михаилы, нагнавшего уже ее.

-- От дяди? От которого?

-- От Степана Маркыча.

Маруся вся всполохнулась и вскинулась на говорящего звездистыми очами.

-- Да где он? Где ты повстречался с ним?

-- Повстречался на этих днях в корчме жидовской, на перепутье. Считал он тебя в Самборе и ехал прямиком на Самбор. Но прости, -- продолжал Михайло, видя, что племянница Степана Марковича готова засыпать его вопросами, -- есть у меня до тебя дело куда спешнее и важнее... Напало на меня, вишь, сомненье, а ты, своя же, русская, православная, меня не выдашь.

Наскоро сообщил он ей "за великую тайну" о кознях иезуитов противу отца Никандра и преосвященного Паисия, и о том, как ему покамест удалось спасти последнего.

-- Но куда мне теперь с ним? -- заключил он. -- Нельзя ли укрыть его хоть у этого кузнеца Бурноса? Надежный ли то человек?

-- Совсем надежный, -- уверила Маруся, слушавшая гайдука с затаенным дыханьем, и стала торопить его скорее вернуться к больному владыке, пока Юшка как-нибудь не высвободился и не напал опять на его след.

Молодые люди вышли в это время из гущины леса в открытое поле перед замком, и так как здесь, на виду у всех, Маруся могла считать себя уже совершенно безопасной от дальнейших любезностей пана Тарло, то Михайло оставил ее, и она продолжала путь одна.

Шла она не спеша, потупившись. Вдруг она остановилась, приложила руку к волнующейся груди, и как бы ослепленная ярким блеском солнца, зажмурилась; голова ее затуманилась, в очах пошли круги. И было от чего: в какие-нибудь полчаса времени она пережила, переиспытала более, чем прежде в течение целых годов: сцена с паном Тарло, вмешательство Михайлы, предсказания гадалки, наконец преследование и бегство православного епископа, который, по ее же совету, должен был найти теперь временный приют у кузнеца Бурноса, -- все это вихрем кружилось в ее голове. И над всем этим носилось, преобладало одно смутное еще, но неотразимое чувство, что между нею и гайдуком царевича установилось уже нечто общее, связывавшее их как бы родственными узами.

"Ну, да! У нас с ним общая тайна... Мне нет покою только -- что-то сталось с преосвященным? Как бы разведать скорее..."

Узнала она о том от Михайлы же за подвечерком в столовой. Как всегда, он стоял опять за сиденьем своего царственного господина и, казалось, ждал только, когда девушка обернется в его сторону. Уловив ее взгляд, он сделал ей успокоительный знак головой; Маруся поняла, что все улажено и архипастырь в безопасности.

Юшка оказался в числе княжеской прислуги тут же за столом и имел какой-то виноватый, понурый вид: стало быть, Михайло, пустив его на волю, не на шутку пригрозил ему держать язык за зубами, и хлопцу за такое упрямое молчание его, верно, порядком-таки уже досталось от пана Тарло, а, может статься, и от самого светлейшего.

Что Вишневецкий, а раньше его еще, конечно, оба иезуита знали уже от пана Тарло о неудачном обыске последнего в доме отца Никандра, Маруся догадывалась по нервному настроению князя Константина и по тем выразительным взглядам, которыми тот по временам обменивался с обоими патерами. Окончательно же утвердилась она в своей догадке, когда вошедший прислужник доложил князю, что отец Никандр пожаловал-де по его приказу, чтобы явиться пред его пресветлые очи.

-- Добре! -- буркнул князь Константин, и глаза его из-под хмурых бровей зловеще засверкали. -- Проведи его на мою половину...

Сердце в груди у Маруси сжалось. Кабы хоть в щелочку заглянуть, одним ушком подслушать у дверей князя! Но об этом и помыслить нельзя было. Там торчали всегда двое: дежурный маршалок и дежурный гайдук. Но из кабинета княжеского был прямой выход на небольшое крылечко во двор; а одна боковая горенка выходила окном как раз на это крылечко. Здесь можно было по крайней мере увидеть отца Никандра тотчас после объяснений его с князем. Едва только Вишневецкий, по окончании трапезы, удалился на свою половину, как Маруся поспешила в намеченную горенку, растворила окошко и присела за занавеской.

Окна княжеского кабинета, к сожалению, были закрыты, и до слуха Маруси доносился только смутный гул спорящих голосов. Отец Никандр, очевидно, дал чересчур увлечь себя своим духовным рвением, потому что его старчески дребезжащий фальцет пронзительно то и дело прерывал густой бас князя Константина. Вдруг дверь на крылечко шумно распахнулась, и, словно силой вышвырнутый оттуда, выскочил на крылечко, а с него, спотыкаясь по ступеням, сбежал во двор отец Никандр. Редкие серебристые пряди волос в беспорядке рассыпались по его плечам; сухое, строгое лицо его было необычайно разгорячено, возбуждено. Эта-то возбужденность и была, очевидно, тою силой, которая вытолкала его из дому. Сделав несколько шагов, он пошатнулся и, балансируя в воздухе руками, едва удержался на ногах.

Оборотясь назад, он угрожающе потряс высоко поднятой десницей и пробормотал что-то. Он был жалок, и все же в нем было что-то мученически величественное.

На крылечке показалась изящная фигурка молодого княжеского секретаря.

-- На одно слово, батюшка!

Он был уже около пастыря, взял его под руку и, участливо заглядывая ему снизу в лицо, стал ему что-то настоятельно нашептывать.

-- Не может раб работать двум господинам: единого возлюбит, а другого возненавидит! -- возразил отец Никандр словами священного писания; но по смягченному тону его Маруся поняла, что старик начинает сдаваться.

-- Отчего же обоих не любить? -- подхватил пан Бучинский. -- Ласковый теленок двух маток сосет. И не сам ли Спаситель наш Иисус Христос велел нам любить врагов наших, как самих себя, и отпускать им прегрешения?

-- Истина твоя, добрый человек, и победил ты меня сим своим словом. Скажи своему князю, чтобы и меня, старца, простил, буде лишнее с языка сорвалось: возгордился я своей твердой верой. Но сатана возгордился -- с неба свалился; фараон возгордился -- в море утопился; а мы возгордимся -- куда погодимся?