НА СЦЕНУ ВЫСТУПАЮТ ИЕЗУИТЫ
С полчаса уже лежал Михайло в траве, позади небольшой беседки, под тенистым кустом жимолости. За густою зеленью беседки и куста никому и в голову не могло бы прийти подозревать его присутствие. Лежал он с закрытыми глазами и хотел забыться; но все пережитое им с утра пестрым калейдоскопом мелькало перед его внутренним зрением.
Тут до слуха его донеслись два мужские голоса, говорившие по-польски.
"Никак это два патера? -- подумал Михайло. -- Гуляют, знать, и сейчас пройдут мимо".
Он старался не шелохнуться, чтобы остаться незамеченным. Но голоса стали совсем явственны и уже не удалялись: патеры вошли в беседку, и по шелесту листьев можно было догадаться, что кто-то раздвигает ветви, чтобы удостовериться, нет ли кого поблизости.
-- Никого! -- говорил патер Лович. -- Это, как вы знаете, clarissime, мой излюбленный уголок: здесь ничто не мешает мне после мирских сует предаваться моим духовным медитациям.
-- Подобные медитации в нашем звании, несомненно, полезны, -- отозвался, патер Сераковский, -- чтобы изо дня в день изыскивать способы к прославлению общины Иисуса и к возбуждению в мирянах благоговения перед ее чудесами и всемирной властью.
-- Виноват, clarissime, -- прервал патер Лович, -- но ведь мы же с вами тайные члены общины, и явно пропагандировать ее -- не значит ли выдать себя головой?
Михайло насторожился: "Как! Они тайные иезуиты?!" Когда патеры вошли только что в беседку, он был еще в нерешимости: не показаться ли ему из-за куста? Теперь же он решился не шелохнуться, не дохнуть: соблазн был слишком велик подслушать беседу с глазу на глаз двух членов опаснейшего для православия духовного союза.
Патер Сераковский, очевидно, принял на себя в отношении к младшему собрату роль ментора и отвечал ему на вопрос с дружелюбной иронией:
-- Как вы юны еще, коллега! Кто же велит вам поднимать сейчас перед всяким непосвященным ваше забрало? Отбивайтесь боковыми ударами.
-- Как же так?
-- Да так. Вы можете, например, выражать сердечное сокрушение, что вот-де орден иезуитов приобрел такую силу, что даже у язычников самых отдаленных мест Азии, Америки одни только иезуиты имеют безусловный успех; но что, по правде сказать, они-то более всех до самозабвения и преданы своему христианскому долгу: отказываясь сами от всяких благ земных, самоотверженно посвящают весь век свой на утешение грешных и страждущих, сирых и убогих. С тем же завистливым сожалением вы можете упомянуть тут о небывалых индультах, дарованных иезуитам папами; особенно же упирайте на индульгенции -- на право наше за самые тяжкие преступления налагать самые легкие наказания и даже вовсе отпускать грехи, -- все, конечно, только во имя любви Христовой.
-- Понимаю, -- раздумчиво промолвил младший иезуит, начиная, казалось, усваивать себе поучения старшего собрата.
-- Всего податливее миряне, разумеется, на исповеди, -- продолжал патер Сераковский, -- и тут-то, когда они так расположены к откровенности, всего легче также выведать у них их имущественное и семейное положение, их самые сокровенные помыслы и желания. Но у людей простых и ограниченных (а таковы ведь большинство людей!) ловкому диалектику и казуисту есть возможность и во всякое вообще время выпытать всю подноготную не только относительно их самих, но о чем и о ком угодно, особенно под действием винных паров: in vino Veritas (в вине правда). При этом я рекомендовал бы вам, друг мой, не пренебрегать и прислугой: от нее то как раз мне доводилось узнавать такие тайны их господ, такие общественные, даже государственные тайны, что я диву давался, волос у меня дыбом становился!
-- И мне тоже случилось еще нынче... -- ввернул с живостью патер Лович и вдруг осекся.
-- Что вам случилось, друг мой?
-- Нет, нет! У меня невзначай как-то с языка сорвалось... Неблагородно было бы злоупотреблять чужою оплошностью...
-- Расскажите наперед в чем дело, а там вместе решим: благородно, нет ли. Тайна эта имеет также не частное, а общее значение?
-- Н-да...
-- Не религиозное ли?
-- И религиозное.
-- В таком случае умолчать, сохранить ее про себя было бы с вашей стороны по меньшей мере легкомысленно.
-- Но я же узнал ее, повторяю, совершенно негаданно, случайно...
-- И благодарите Всевышнего, что Он избрал вас именно своим орудием. Вопросы общие, а тем паче религиозные решать единолично вы генералом нашим не уполномочены. Как высший чин общины, я требую теперь от вас, fater reverende, полной откровенности! Извольте говорить, в чем дело?
Короткое молчание, последовавшее за этим, свидетельствовало о некоторой внутренней борьбе, происходившей еще в младшем иезуите между долгом совести и формальным долгом. Но сообразив, вероятно, что противиться орденским постановлениям все равно было бы бесполезно, он со вздохом покорился неизбежному.
-- Как вам известно, -- начал он, -- я не без успеха пропагандирую нашу римскую веру между здешними княжескими холопами. Один из новейших моих прозелитов, который не нынче завтра перейдет в лоно нашей церкви, -- Юшка, тот самый хлопец, что вечор указал приметы московского царевича.
До сих пор Михайло прислушивался к беседе иезуитов только из любознательности. Теперь же, когда зашла у них речь о какой-то тайне, которую личный враг его, Юшка, выдал меньшому иезуиту, сердце в груди его екнуло, кулаки сжались: он был почти уверен, что услышит сейчас свою собственную тайну.
Но он ошибся. Услышал он нечто другое, от чего, однако, в душе его поднялась не меньшая буря.
-- Так что же выдал вам этот Юшка? -- спросил патер Сераковский, когда младший собрат его на минуту опять примолк.
-- Что... в доме здешнего попа, отца Никандра, нашел будто бы refugium (убежище) от преследования властей епископ веноцкий Паисий...
-- Паисий? Этот ярый, отъявленный схизматик! И имея в своем распоряжении такую драгоценную весть, которая отдает в наши руки и его, и самого Никандра, а с ним, значит, и все православное в воеводстве, -- вы молчите!
-- Да ведь все это, clarissime, еще одни только слухи, и если бы они даже подтвердились, то можно ли особенно винить отца Никандра, что приютил он у себя бездомного брата церкви? А этот Паисий низложен, в бегах, стало быть -- уже безвреден...
-- А кто же отвечает вам за то, что он не выступит опять где-нибудь открыто, не станет опять мутить эту безмозглую чернь? Безвреден! А сколько вреда он нанес уже нам до сих пор! Нет, эти ядовитые плевелы Должны быть вырваны с корнем! "Censio Schismam delendam!", -- повторял Катон каждодневно в сенате. "Censio Schismam delendam!" -- должен быть наш боевой крик. Благо вам, юный друг мой, что все же не утаили от меня вашей тайны; а не то, дойди она до меня стороною, я обязан был бы не медля донести в Рим.
-- Но теперь, ведь, не донесете? -- тревожно вопросил патер Лович. -- Будьте великодушны!..
-- На сей раз, так и быть, из особого только благоволения к вам, умолчу. Но времени терять нечего. Нам требуются по меньшей мере два мирские сообщника, два очные свидетеля -- testes oculares, которые вместе с тем служили бы нам надежным щитом. Одним из них мог бы быть пан Тарло: он теперь наш покорнейший раб. Другим разве взять здешнего майор-домуса, пана Бучинского?
-- Только не его, clarissime!
-- Почему же нет?
-- Потому что пан Бучинский, хотя тоже верный католик, коренной поляк, но слишком... как бы сказать...
-- Слишком совестлив тоже, подобно вам? Да, вы правы. Тут нужно орудие самое послушное, бессловесное. А что, каков ваш Юшка?
Патеру Ловичу не пришлось ответить. С аллеи перед беседкой, где совещались два иезуита, раздались звонкие голоса и легкий шум колес. Михайло за своим густым жимолостным кустом ничего не мог видеть, но он явственно расслышал голос Маруси Биркиной. Она извинялась перед патерами, что в этой самой беседке ей довелось уже как-то сказывать сказки княжеским деткам, и те вот пристали, чтобы здесь же рассказать им новую сказку.
-- А вы, дочь моя, такая искусная сказочница? -- с благодушною шутливостью спросил старший патер. -- Какая жалость, право, что нам нет времени послушать вас! Но в следующий раз, позвольте надеяться, вы не обойдете нас? Идемте, reverendissime!
"К царевичу!" -- было первою мыслью Михайлы, когда две темные фигуры иезуитов промелькнули между зеленью вверх по аллее. Он осторожно приподнялся на локоть; но при этом из-за частой листвы беседки на глаза ему попались болтавшиеся ножки усевшегося уже на скамейку маленького княжича. Совсем встать он поопасился, и так же неслышно припал снова за свой куст.
-- Садись вот тут, ко мне, Муся, -- говорил княжич.
-- Нет, ко мне! -- ревниво подхватила маленькая княжна.
-- К обоим вам, деточки, по самой середке. Ах, вы, мои приветные! -- ласково отвечала Маруся, польщенная, видно, такою привязанностью к ней двух княжеских малюток.
Тут княжна внезапно заполошилась.
-- Ай! Ай!
-- Чего ты вспорхнулась, мое серденько? -- успокаивала ее Маруся, -- ведь это ж не шмель, а жук!
Михайло в самом деле расслышал оттуда басистое гудение жука. Маруся же продолжала:
-- Летит жук да шумит: "Убью!" Гусь гогочет: "Кого?" Теленок мычит: "Ме-ня!" А уточка поддакивает: "Так! так! так!"
Дети рассмеялись и стали наперерыв повторять прибаутку.
-- А хочешь, Маруся, я тебе загадку загану? -- спросил княжич.
-- Ну?
-- "Летела птаха мимо Божья страха, -- ах, мое дело на огне сгорело". Что это? Ну-ка, скажи.
-- Что бы это могло быть?.. Говорила, как бы соображая, Маруся. -- Не пчела ли и церковная свеча?
-- Как это ты угадала?
-- Какой ты глупишка, Котик! -- нетерпеливо прервала его сестрица. -- От самой же Муси давеча слышал...
-- Так у меня есть еще другая...
-- Да ну же! Муся нам ведь сказку сказывать хотела...
-- Ах, да, сказку, сказку!
-- Близко ли, далеко ли, низко ли, высоко ли... -- начала Маруся.
Сказка была одна из тех старинных и все же вечно юных, безыскусственных и в то же время наивно-замысловатых народных сказок, которых главную прелесть составляют их здоровый юмор и образные обороты речи. Хотя Михаилу не покидала еще мысль, что ему надо незаметно встать и идти к царевичу, но словно какая-то необоримая сила приковала его к земле.
Он заслушался -- и не самой даже сказки, давно ему знакомой, а звучного голоса молодой рассказчицы.
Окончить, однако, свою сказку Марусе на этот раз не было суждено, и виновником в том был никто иной, как он же, Михайло. Уткнувшись лицом в густую траву, он нечаянно-негаданно втянул в нос какую-то мелкую букашку -- и чихнул громогласно. Легко представить себе, какой это вызвало переполох в беседке. Дети с визгом выскочили вон на дорогу. Менее пугливая Маруся заглянула за беседку, и смешавшись, остолбенела, зарделась кумач-кумачом: перед нею стоял взъерошенный, со смущенной улыбкой, великан-гайдук царевича. Недослушав его путанного извинения, она упорхнула к детям, наскоро усадила обоих в тележку и ускоренно погнала запряженного в тележку козлика к замку.
"Ах, как глупо! Боже, как глупо! -- говорил сам себе Михайло. -- И хоть бы толком по крайней мере объяснил ей; а то на первом же слове, вишь, сбился... Ну, да теперь не до нее. К царевичу!"
Царевич отдыхал у себя, но при входе гайдука открыл глаза. Тот доложил ему сущность подслушанной им знаменательной беседы двух патеров-иезуитов.
-- Умно и красно, -- задумчиво промолвил Димитрий. -- Что оба они иезуиты -- ни я, ни ты никому, конечно, не выдадим.
-- Почему же нет? Кабы сведал только князь здешний...
-- Ничего б из того, поверь, не вышло. Торопок ты больно. С иезуитами, братец, тягаться не рука. От них же, я так чаю, будет мне однажды в Кракове большая помога.
-- Но это же, государь, осиное гнездо...
-- Вот то-то ж: ворошить его нам не задача. От их укола ничем себя не оправишь; с ними надо держаться сторожко.
-- Твоя воля, государь. Не возьми во гнев, негоже мне, может, выговаривать; но достохвально ли тебе, царскому сыну, мирволить этим пакостникам, предавать в их нечистые руки нашего православного святителя?
-- Зачем предавать? Может, он и без меня стороной как-нибудь про все прознает.
-- Стороной?
-- Да, повещен кем будет... может, нынче даже, до вечера. Я тебе ведь давеча поминал, что до подвечерка ты мне не нужен. Ступай же куда тебе твоя совесть велит. Куда ты пойдешь, что у тебя на уме -- я не знаю и знать не хочу. Никто тебя не нудит, никто никуда не шлет: слышишь? Но и к ответу никто требовать не станет. Ни наказа тебе нет, ни запрета. Зато коли раз что неладное учинится -- ты один во всем в ответе. Уразумел ли?
-- Не сразу уразумел, государь, прости. Этак-то оно, точно, поваднее будет. Благослови тебя Господь!
На дворе Михайло остановил первого встречного прислужника, чтобы справиться о ближайшей дороге в Диево.
-- В Диево? -- переспросил тот. -- Да сейчас вот только панночка эта приезжая, Марья Гордеевна, прошла туда; к больным да убогим своим, знать, опять собралася.
-- К больным да убогим?
-- Да, друже; сердцем-то она, вишь, больно добрая, жалостливая. Как выйдешь за ворота на подъемный мост, заверни налево в поле -- еще, может, нагонишь.
И точно, как только гайдук выбрался через подъемный мост в чистое поле и зашагал между сжатыми полосами жита, в отдалении перед собою он завидел Марусю. С корзиной через руку, она стройная, воздушная, казалось, не шла, а неслась веред, не касаясь стопой земли, а сама весело распевала песню, не чуя, конечно, что кто-нибудь ее слышит.
"Ага! по-русски поет. Не совсем, стало, еще ополячилась. Аль нагнать, поклон от дяди передать? Да нет! Не помыслила бы неравно..."
Маруся тем временем шла вперед да вперед. На ходу она наклонилась, сорвала придорожный пунцовый мак и вплела себе в толстую русую косу.
Вот кончились поля; пошел темный дубовый бор. То-то чудно в нем в экой летний зной, то-то прохладно, укромно! А вот и бору конец. У самого бора -- кузня: из трубы черный дым валит, а перед пылающим горном кузнец стоит, мехи раздувает.
Михайло, подавив вздох, остановился на опушке и выждал, пока Маруся, обменявшись с кузнецом приветствием, скрылась за низкою дверью хаты. Тогда он большими шагами продолжал путь по лежавшей впереди его аллее к видневшейся в отдалении на холме Церкви.