Глава первая
Из дальних странствий возвратись, Какой-то дворянин, а может быть, и князь… Крылов
Молчи, скрывайся и таи И чувства и мечты свои! Тютчев
В средних числах августа 1702 года над Балтийским морем разразилась жестокая буря. Бушевала она трое суток. На четвертые у нее дух заняло, и она угомонилась. «Морскую чайку» («Seemowe»), трехмачтовое купеческое судно, пять недель назад вышедшее из Любека с грузом колониальных товаров для шведской крепости Ниеншанц на Неве-реке, слегка еще только покачивало, подбрасывало умирившимися волнами. Нам, избалованным усовершенствованиями судостроения последних двух веков, пузатый кораблик этот показался бы, быть может, довольно бесформенным и неуклюжим. Но шкипер судна Фриц Бельман считал свою «Морскую чайку», особенно с распущенными, как теперь, белыми крыльями-парусами, первой морской красавицей в мире. Даже после трехдневной отчаянной борьбы с разгулявшимися стихиями в туалете красавицы замечались сравнительно лишь маловажные изъяны: только на бизани (задней мачте) разнесло штормом брамсель (верхний парус), да на бушприте (носовой, наклоненной вперед за водорез мачте) из трех треугольных парусов не досчитывалось бом-кли-вера.
Бессменный на своем посту Фриц Бельман зорко посматривал вперед, по временам поднося к глазу подзорную трубу. Давно уже по правому горизонту тянулась туманная береговая полоска; а вот впереди показались из волн и очертания какого-то острова. Совершая этот рейс не в первый раз, Фриц Бельман тотчас узнал, конечно, Крысий остров (Ratzen-Insel), который у финнов носил название Котельного (Ретусари), а русскими переименован был в Котлин. Но пустынный в иное время островок со скудной растительностью и несколькими убогими рыбачьими лачугами, которых, впрочем, за дальностью расстояния покуда нельзя было еще и разглядеть, — представлял теперь, видно, что-то необычное: шкипер не отнимал уже от глаза подзорного стекла, и лоб его мрачно нахмурился. Опытный глаз моряка различил три военных морских судна под шведским флагом: два корвета (трехмачтовые с надпалубными пушками) и один бриг (двухмачтовый), последний по всем признакам — сторожевой крейсер.
— Опять пойдет эта проклятая проволочка с паспортами! — проворчал про себя Фриц Бельман, которому вспомнилось, что молодой шведский король Карл XII два года ведь уж воюет не на жизнь, а на смерть с молодым же московским царем Петром I. Ну, а против этого неугомонного воителя, который во что бы то ни стало хочет вдвинуть свою азиатскую державу в число европейских государств и неустанно теснит шведов, последним поневоле приходится принимать всякие предохранительные меры, хотя бы во вред международной торговле.
Тут внимание шкипера было отвлечено спорящими голосами за его спиной. Он оглянулся.
Сидевший под грот-мачтой, поджав под себя ноги, юный матросик горячо препирался о чем-то с прислонившимся тут же к мачте юношей в цветной ливрее и за спором забыл на время даже свою работу — нашивку полотняного пластыря на разодранный бурей бом-кливер.
— Что у вас там опять? — окрикнул их издали начальник судна. — Ганс, поди-ка сюда!
Матросик разом присмирел и усердно взялся снова за иглу. Ливрейный же собеседник его шутя фыркнул на него кошкой и скрылся в люк под палубу, откуда уже через некоторое время донесся жалобный зов:
— Lucien! he, Lucien!
Шкипер признал, однако, нужным поддержать субординацию и еще строже прежнего гаркнул:
— Ганс!
Гансу ничего уже не оставалось, как приподняться и предстать пред грозные очи начальника.
— Что ты, бездельник, оглох, что ли? — грубо накинулся тот на него и наделил его такой пощечиной, что малый чуть устоял на ногах. — Зову-зову, а он и ухом не ведет! Из-за чего у вас вышел опять шум-то с этим пустомелей-французом?
— Да помилуйте, герр капитен, — старался оправдаться матросик, придерживая рукой вздувшуюся щеку, — он говорит, вишь, что еще до шторма дул изрядный марсельный ветер…[1]
— Ну?
— А мы шли в бейдевинде[2], бакбортом…[3]
— Так что же?
— А то, что нам загодя еще надо было убрать брамсели[4] и лавировать к южному берегу. Тогда-де и бизани нашей ничего бы не приключилось.
— Что он смыслит, щенок! Sapperment! — буркнул Фриц Бельман; но темный румянец, проступивший сквозь бронзовый загар его обветрившегося лица, помимо воли его выдал, что замечание «щенка» попало не в бровь, а в глаз.
У Ганса же настолько чувствительно горела его щека от тяжелой руки шкипера, что смущение последнего еще более его подзадорило.
— Хоть и щенок он, этот Люсьен, а всячески, слышь, был уже матросом в Тулоне и пригляделся к морскому делу, — продолжал он. — Вы сами, я чай, герр капитин, видели, как он при первой же команде вашей «К марсам!» раньше всех нас влез по ванте[5] на грот-мачту и стал убирать грот-брамсель. А как убрали, так не слез вниз, а уселся там на стеньге[6], как птичка на дереве, да соловьем защелкал. Французы на все ведь руки мастера, хоть этот-то с лица, пожалуй, больше на азиата смахивает…
— Ладно! — оборвал тут болтуна начальник. — Все уши протрещал! Марш за работу, и чтобы я не видел уже вас вместе!
Тем временем «азиат-француз» спустился под палубу, где в «пассажирской каюте» — тесной, полутемной и душной каморке — не одну уже неделю томился, лежа пластом, его господин, молодой человек лет двадцати двух.
— И куда это ты, братец, опять запропал? Точно меня и на свете уже нет! — укорил он своего камердинера, но не по-французски, а по-русски.
Тот испуганно приложил к губам палец.
— Тс-с-с, мосье! Неравно услышат.
— Не услышат, волны в стенки так и бьют. Ты вообще, Лукашка, трус изрядный. Подай-ка сюда лимон.
Обсасывая свежий ломтик лимона молодой человек, соскучась, видно, в своем одиночестве, продолжал разговор:
— А нового чего нет ли?
— Есть, — отвечал Люсьен-Лукашка, — видел я нынче поутру тюленя.
— А он тебя видел? Камердинер рассмеялся.
— Не погневись: не приметил.
— Ну, а нас с тобой здесь еще не приметили? Ничего не супсонируют?
— Матрос Ганс и то уже допытывался: с чего это у меня глаза щелочками и скулы врозь?
— Не диво, коли калмык!
— Отец у меня, сударь, точно, был из калмыков, но матушка — русская, — серьезно возразил калмык, — и сам я крещен в православной вере.
— Да рожа все же калмыцкая. Но по-французски ты говоришь весьма сносно — настоящим лакейским жаргоном.
— В три-то года времени как не перенять? И по-немецки я тут на корабле за пять недель порядком навострился. А все сдается мне, сударь, что мы на пагубу свою лезем прямо в пасть львиную, совсем вот как намедни в цирке — помнишь ведь? — укротитель зверей клал голову свою в пасть льву.
— Вот именно! — подхватил господин. — В этом-то для меня и букет всей авантюры: из львиной пасти выйти невредимым!
— Да выйдем ли?
— А почему бы нет? С Невы до наших аванпостов рукой подать.
— Но пропустят ли нас шведские-то аванпосты? Долго ли ведь обмолвиться? Ложь на тараканьих ножках: того гляди, подломятся. Сам ты, сударь, не чая, по простоте брякнешь.
— По простоте! А брякну, так долго отпираться тоже не стану. Назовусь полным титулом: Спафариев Иван Петрович, российский дворянин и помещик, и выложу все начистоту: что царь наш Петр Алексеевич отрядил меня с другими детьми дворянскими в Тулон и Брест — обучаться навигации и морской науке…
— А ты, не спросясь царской апробации, махнул в Париж?
— Да где тут еще спрашивать было? А раз побывав во Франции, как же не побывать в ее столице, в сем новейшем Вавилоне.
— Для вящего усовершенствования в кораблестроении и мореплавании на море житейском?
— Ты, дурак глупый, чего зубоскалишь! Избаловал я тебя: страху на тебя нет. В Тулоне и Бресте мы все ж таки пробыли без малого два года. И тебе, Лукашка, право же, грех бы уж жаловаться: коли я чем неглижировал, то ты, личардой состоя при мне, всю мудрость навигационную до тонкости произошел: хоть сейчас на экзамен.
— За что тебе, батюшка-барин, личард твой и в ножки кланяется.
— Так чего же тебе еще?
— А опаска за тебя же берет. Что послан ты царем нашим за море в науку — шведы туда-сюда, может, еще и поверят, но что ты оставил при себе чужой паспорт и назвался по нем маркизом Ламбалем…
— А что ж мне было делать в моем амбара? Не разыскивать же подлинного Ламбаля по всему белу свету, чтобы получить обратно свой собственный вид? Где он теперь рыскает, бесшабашный шаматон? Один Бог ведает.
— Но как же, могут еще спросить шведы, ни маркиз, ни сам ты, сударь, при прощанье не заметили, что немецкая полиция вам паспорты обменила?
— До паспортов ли нам тогда было, сам скажи? Кто кого употчевал, он ли меня, я ли его, — и о сю пору сказать не возьмусь. А как хватился я, что паспорт не мой, так маркиза моего — ау! и след простыл. Как быть? Не сказаться же беспаспортным бродягой? Ну, и поехал далее — на Ганновер и Любек.
— А почему не на Берлин и на Варшаву?
— Точно не знаешь, что в Варшаве теперь сам король шведский Карл, его людей-то этаким фальшивым видом не проведешь. А на Неве и шведы-то, я чай, попроще, а главное — такая, слышь, охота на лосей, на всякую дичину… Как устоять? Мой девиз: «Хватай момент за чуб!»
— Вот то-то и есть. «Da ist der Hund begraben», как говорит Ганс: загорелось тебе за семь верст киселя поесть. Ну, да пусть по-твоему, как-нибудь и выберемся от шведов. А чем-то мы перед государем нашим оправимся, что не токмо на полгода запоздали, а еще взяли такой круговой маршрут? Киселем у него не извернешься. Вот я все это время с Любека и раздумывал, голову ломал…
— И никакого профита, конечно, не придумал?
— Придумать-то придумал, да не гораздо мудрящий.
— Что же такое? Сказывай.
— А вот вспало мне на мысль, что коли царь наш Петр Алексеевич напирает так на Неву, то, стало, неспроста, а чтобы отобрать ее у шведов с обеими фортециями: Нотеборгом да Ниеншанцем.
— Весьма даже возможно.
— А коли так, то первым делом ему нужны планы фортеций. Ну, до Нотеборга нам далеко: он, слышь, у самой Ладоги. Но в Ниеншанце мы будем не нынче, так завтра. Вот бы нам и снять для царя этакий планчик с ниеншанцской цитадели.
— То есть разыграть шпионов! Нечего сказать, надумал! Спасибо.
— Да не шпионов, сударь, а разведчиков. Кто такой заправский шпион? Кто даст подкупить себя неприятелю. Тому и петли мало. А мы ведь сами, по своей доброй воле, в петлю лезем — во славу царя и отечества. Это попросту — военный фортель, который никому в фальшь не ставится.
— Да мы-то оба, ты да я, воюем, что ли, со шведами? Мы — люди партикулярные, и меня, как французского маркиза, в Ниеншанце, нет сомнения, еще со всеми онерами примут, а я-то в благодарность сотвори им такую пакость! Нет, брат, я хоть и не природный маркиз, но все же природный русский дворянин и на такие шиканства не капабель.
— Ну, а я раб и смерд, — объявил камердинер, — мне эти дворянские сантименты не по рылу, я возьму уж на свою совесть грех, коли то грех, а не достохвальное дело.
— Чтобы мне потом быть за тебя в ответе? Шишь на место!
Калмык с мольбою сложил руки.
— Голубчик барин! Я, право же, вершил бы в свою голову! А ты, знай, открещивайся только от всего: и не видал, мол, и не слыхал, и о ту пору на свете не бывал.
— Хороши мы оба, — усмехнулся Иван Петрович, — продаем шкуру, не убив медведя.
— От слова до дела сто перегонов, правда твоя, сударь, но «хочу» — половина «могу». Так ты, стало, не будешь уже чинить мне помехи?
— Ну тебя! Надоел! Отстань!
— Mein lieber Herr Marquis! — раздался тут над люком голос шкипера. — Сейчас подойдет к нам шведский крейсер, готовьтесь к таможенному осмотру.
Господин и слуга переглянулись. Лукашка глубоко вздохнул и, закатив глаза, взялся рукой за горло.
— Что с тобою? — спросил Ламбаль-Спафариев.
— А чуется мне, — был ответ, — ох, чуется, что болтаться мне на грот-мачте, как пить дать!