ОЧЕРЕДНОЙ РАССКАЗ
От редакции
Вчера редактором нашего издания получена рукопись следующего рассказа А р кадия Аверченко (приводим целиком с сохранением стиля оригинала).
Почему она разлюбила...
Если бы она сейчас не придерживала рукой сердце, оно, наверное бы, выскочило, -- так колотилось в хрупкой груди это маленькое смущенное сердечко.
А он стоял около нее, спокойный, и рассматривал ее почти с любопытством.
Улыбнулся чуть-чуть и сказал:
-- Я счастлив, что на мою долю выпал тот редкий случай, когда женщина сама смело заявляет о своей любви, не ожидая признания противной стороны...
-- О, нет, -- энергично воскликнула она, -- вы вовсе не противная сторона!
-- Ну, не противная. Скажем -- противоположная. Должен сознаться: вы этой противоположной стороне чрезвычайно нравитесь; только противоположная сторона недоумевает, -- за что вы ее полюбили.
Она взяла его руку и неожиданно поцеловала.
-- Вот за что! Ты один из тех людей, которые... какой это дьявол сюда ломится (последние пять слов как будто зачеркнуты. Ред.) берут женщину просто, как висящий на дереве плод, и она счастлива, что, а чтоб у тебя руки отсохли! Чтоб у тебя в голове так звонило! Ей-Богу, убил бы я этого негодяя! (Эти несколько строк слабо зачеркнуты. (Ред.), она счастлива сделаться рабой, игрушкой и даже не проклинает, если эта игрушка будет сломана. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Это была женщина, которая часто испытывала свою силу на других, которые окружали ее, наполняли ее скромную квартирку, которая привлекала их не блеском своим и пышностью, тою пышностью, которая так заманчива для некоторых, а милым радушием хозяйки, которая...
А, чтоб ты ослеп, проклятый! Пять раз, -- которая! Ведь вот умирают же некоторые люди, а ты живешь, шатаясь всюду на своих кривых ножонках... 20 июня 1912 г., двадцатого июньчика. Зарядили дожди, а кого -- неизвестно. Не тебя ли, идиот? Испорч... Испорченный рассказ. Аркадий Аверч... (росчерк. Ред.), Аркадий Аве... (росчерк. Ред.). Очень жаль, что свиньи с тобой не распорядились так же, когда ты был маленький. Аркадий Ав... На похоронах Парамонова не был, а на твоих буду присутствовать с восторгом!
Эта женщина обладала недюжинной внутренней силой и любила испытывать ее на всех, кто... А ну его к черту!
Аркадий Аверченко.
Мы целиком привели рукопись, полученную вчера от вышеукзанного автора.
Читатели поймут нашу скорбь и отчаяние... Еще два месяца тому назад мы видели автора лично -- видели бодрым, жизнерадостным. И вот...
Правда один из наших сотрудников утверждает, что еще в то время он заметил странный огонек в глазах г. Аверченко, в то время, когда последний шел в контору редакции с чеком в руках. Но все-таки этот ужас никак не может уложиться в нашей голове. Почему? За что? Единственное, чем мы себя утешаем, это что острое помешательство иногда быстро излечивается.
Увы! Слабое утешение.
-----
В момент начала верстки этого номера мы получили следующее письмо, подписанное: Аркадий Аверченко.
"Дорогой редактор! Надеюсь, вы не напечатали ту галиматью, которую я послал вам вчера. Ради Бога, не сердитесь, -- бывают обстоятельства сильнее нас.
Вот, что произошло.
Вчера утром я обдумал тему одного очень недурного психологического рассказа, и после завтрака засел за письменный стол.
По первым строкам вчерашнего моего присыла вы можете видеть, как свежо, бодро и интересно начал я. Но как раз на том месте, где героиня начинает обрисовывать меткими, сильными штрихами характер любимого человека, -- в передней раздался звонок.
Я не люблю, чтобы меня отрывали во время работы, а потому, садясь за письменный стол, отпускаю даже горничную из дому.
Я поднял голову, прислушался к звонку и, пожав плечами, снова обратился к бумаге...
Но звонок, не переставая, заливался, как маленькая, тонкоголосая собачонка, бегущая целую версту за экипажем.
-- Какой это дьявол сюда ломится, -- подумал я и, откинувшись на спинку кресла, замер в ожидании.
Прошло три, пять минут... Звонок не прекращался. Противный, резкий, впивающийся в голову звонок.
-- Чтоб у тебя так в голове звонило, негодяй, -- проворчал я и, сердито вскочив, выбежал в переднюю. Надел на голову шляпу, взял трость и заревел:
-- Кто там?!!!
-- А-а, плутишка. Я так и знал, что вы дома. Хе-хе. А притворяется, будто нет дома. Хе-хе. Может быть, у вас была дама, а? Вы что же это в шляпе и с палкой? Собираетесь уходить?
-- Да... Простите. Нужно кое-куда съездить.
Маленький, кривоногий Плинтусов, приветливо улыбаясь, пролез боком в кабинет и сказал:
-- Ну, в таком случае, не буду вас задерживать. Вам в какую сторону?
-- В эту... Гм... На десятую линию Васильевского.
-- Так, знаете что? Я вас подвезу. Погода дождливая, и мне деваться некуда. Натягивайте пальто.
Я чувствовал, что рассказ мой, мой прекрасный психологический рассказ висел на волоске. Положение было не безвыходное только потому, что я должен был обязательно выйти с Плинтусовым и поехать на какую-то десятую линию.
В это время зазвенел телефон. Обрадованный, я схватил трубку.
-- Алло!
-- Это квартира священника Троекратова? -- послышался женский голос.
-- А, Илья Ильич! -- приветливо сказал я. -- Здравствуйте. А я только что хотел к вам ехать на 10-ю линию.
-- Какой там Илья Ильич! Это телефон священника Троекратова?
-- Неужели, -- сказал я печально. -- А я как раз сегодня хотел отдохнуть. Сколько строк?
-- Вы идиот! Я вас спрашиваю одно, а вы...
-- 400 строк? Но я не успею к вечеру. Что? Ну раз необходимо, -- ничего не поделаешь. Сейчас же и засяду!
-- В сумасшедший дом нужно вам засесть!!
-- Да, да. Спасибо. Привет супруге. До свиданья.
Я повесил трубку и сказал:
-- Экая жалость! Оказывается, нужно сейчас засаживаться за работу. Вы уж извините меня...
-- Пожалуйста! -- замахал руками Плинтусов. -- Дело прежде всего. Садитесь и пишите. Скажите, я вам не помешаю?
-- Как вам сказать, -- промямлил я. -- Дело в том, что я не могу при постороннем написать ни единой строчки. Такая уж особенность моего творчества.
-- Вы меня обижаете! -- грустно сказал Плинтусов. -- Какой же я вам посторонний?..
-- Нет, говорю вообще. Присутствие другого всегда развлекает меня.
-- Так это и хорошо, что развлекает. Я, наоборот, был бы очень рад...
-- Но я тогда не могу писать, если кто-нибудь сидит около!
-- Но ведь я не буду вам мешать. Я буду только сидеть и смотреть. Откровенно говоря, мне ужасно хочется видеть своими глазами, как это вы пишете.
-- Но мне так очень трудно писать...
-- Да ведь я буду молчать. Возьму газету и буду читать. Изредка взгляну только как это так сочиняют?
-- Едва ли я сочиню что-либо хорошее, если так, -- слабо усмехнулся я.
-- Не понимаю вас! Вот стоит шкаф. Он же вам не мешает? Вот корзинка для бумаг... Вы когда пишете, ведь, не обращаете на нее внимания; вот диван, -- вы о нем даже и не подумаете. А вот я. Тоже буду сидеть и молчать. Забудьте обо мне. Не думайте обо мне!
-- Ну ладно, -- со вздохом согласился я. -- Вот вам газета.
Я уселся за письменный стол, взял перо и постарался сосредоточиться.
Плинтусов с любопытством смотрел на меня. Я посмотрел на него с тоской.
-- Ну, как? -- сочувственно спросил он. -- Идет дело на лад?
-- Пока нет, -- бледно улыбнулся я.
-- Да вы не смущайтесь. Думайте, сколько хотите!
Я опустил голову, чувствуя на себе его внимательный взгляд. Взял перо и написал:
"Это была женщина, которая часто испытывала свою силу на других, которые окружали ее, наполняли ее скромную квартирку, которая привлекала их"...
-- Пишите, пишите! Не обращайте на меня внимания. У вас сейчас было прекурьезное лицо...
"...Которая привлекала не блеском своим и пышностью, тою пышностью, которая"...
-- Простите, что перебью вас, -- Вы, все равно, не пишете сейчас, а думаете, -- какое сегодня число?
-- 20 июня.
-- Газета у вас, значит вчерашняя.
"...Пышностью, которая так заманчива для некоторых, а милым радушием хозяйки, которая"...
-- Тема-то у вас есть? -- заботливо спросил Плинтусов.
-- Есть!
-- Я думаю, плохо сочиняется в такую погоду. Дожди зарядили со вторника.
-- Что?!
-- Дожди зарядили.
"Которая"...
-- А то вот темка есть. В газете. Ужасный случай! "В одной крестьянской избе в отсутствие родителей лежал младенец. Туда же забрели свиньи, опрокинули колыбельку и сожрали младенца. Остались только руки и ноги". Вот это тема! Этого не выдумаешь. Это сама жизнь!
-- Да, -- рассеянно сказал я. -- Спасибо.
-- Ого! Вчера, оказывается, хоронили Парамонова. Были?
-- Что? Не был.
Молчание продолжалось с минуту.
-- Можно вам что-то сказать?
-- Ну?!
-- Меня удивляет, что вы больше думаете, чем пишете. Я думал, это делается скорее. Извините, что перебил... Думайте, думайте. Больше не помешаю.
-- Творчество очень интимная вещь, -- горестно возразил я.
-- Да, да. Я сейчас смотрел на вас и думал: неужели у всякого человека такое страдальческое лицо, когда он занимается творчеством? Вот и сейчас... Глаза темные, темные...
-- Ффу! -- прошипел я. -- Готово.
-- Неужели, уже готово?
-- Да. Уже написал. Видите -- даже подпись.
-- Здорово! А теперь вы что с этим делаете?
-- Положу в конверт, напишу адрес и отправлю по этому адресу.
-- Знаете что, давайте, я опущу в ящик. Я все равно сейчас ухожу.
-- Да нет, зачем же вам затрудняться.
-- Нет уж -- это мне будет вдвойне приятно. Я присутствовал при самом начале, хочу довести это и до конца. Неужели вы мне не доверяете? Я сейчас же опущу. Пишите адрес!..
Он с любезной настойчивостью подсунул мне конверт, наклеил марку и, забравши письмо, ушел.
-----
Надеюсь, теперь, дорогой редактор, вы перестанете удивляться вчерашнему моему произведению...
И, надеюсь также, что у вас в достаточной мере хватило вкуса, чтобы не пускать его в печать. Потому что рассказ "Почему она разлюбила..." хотя и отличается краткостью и сжатостью, но по-моему недостаточно выношен.
ДУРАЦКОЕ ПОЛОЖЕНИЕ
(Рассказ жестокого человека)
Восемь лет тому назад, сидя за конторкой перед огромными бухгалтерскими книгами, я получил такую записку:
-- "Милый Сергей Иванович! Ради всего святого умоляю вас -- приезжайте немедленно ко мне. Может быть, вы не будете так на меня негодовать, если узнаете, что я отрываю вас от дела в последний раз. Ваш друг Полина Черкесова".
Было 12 часов дня.
-- Господи, -- недовольно подумал я. -- Чего еще этой сумасбродке от меня нужно? Придется ехать.
Услышав мою просьбу от отпуске "на часочек", бухгалтер раскусил зубами невидимый лимон и, изобразив на лице соответствующую мину, сухо сказал:
-- Который это раз вы уезжаете среди занятий? Идите, но к часу будьте здесь обязательно. Сами, кажется, знаете, что работы гибель.
-----
Полина Черкесова снимала крошечный флигелек в глубине большого двора и жила в двух комнатках совершенно одна.
-- Здравствуйте, -- сказал я, здороваясь. -- Какое землетрясение случилось с вами?
Она бледно улыбнулась и усадила меня на оттоманку. Села напротив и, разглядывая собственные руки, сказала:
-- Я вас позвала на минутку. Я знаю, вы всегда относились ко мне хорошо, и, я думаю, не сочтете навязчивостью то, что я втайне называю вас своим другом. Как вы знаете, у меня друзей, вообще, нет... Ну, вот. В последний раз мне захотелось увидеть дружеское лицо.
-- Как -- в последний раз? -- удивился я.
-- Так. Через несколько минут, когда вы уйдете, меня уже не будет на свете.
Я вскочил и схватил ее за руку.
-- В своем ли вы уме?!.
Она с тихой улыбкой покачала головой и указала на ящик письменного стола.
-- Пузырек уже заготовлен. Надеюсь, вы не будете отговаривать и препятствовать мне. Это решение не случайное, а продуманное в течение долгого времени.
-- Да почему? -- сердито закричал я. -- Что за глупости? Что случилось?
-- Особенного ничего. Тоска, одиночество, ничего впереди. О смерти я мечтаю, как об избавлении. И потом -- знаете что? Не будем отравлять последних минут пустыми и пошлыми уговорами и спорами. Мне сейчас так хорошо, так легко.
Человек стоит на берегу тихой речки и, вдыхая запах травы, безмятежно любуется видом залитой солнцем полянки и темносинего дальнего леса на горизонте. Кто-то подкрадывается сзади и вдруг с размаху ударяет созерцателя палкой по затылку.
Сейчас я, приблизительно, был в положении этого выбитого из колеи созерцателя жизни...
-- Ну, бросьте! -- сказал я неопределенно. -- Сейчас просто у вас плохое настроение, а пройдет -- и все опять будет хорошо. Здоровая, интересная, молодая женщина -- и вдруг такие мрачности. Как не стыдно?! Хотите -- пойдем нынче вечером в театр?
Она усмехнулась.
-- Театр... Ах, как вы меня не понимаете! Теперь театры и люди, и все человечество так далеко от меня. Знаете, меня даже уже немного интересует, что там?
Я совершенно не знал -- какого тона мне нужно держаться. Уговаривать -- она на уговоры отвечала только снисходительным покачиванием головы. Принять это все в шутку и, поболтав пять минут о пустяках, уйти, -- а вдруг она в самом деле, после моего ухода выкинет какую-нибудь непоправимую глупость.
У меня даже мелькнула неопределенная, бесформенная мысль побежать в участок и заявить обо всем околоточному.
-- Довольно! -- сурово крикнул я. -- Все это глупости. Мы сейчас это прекратим.
Я подскочил к письменному столу, выдвинул ящик, схватил какую-то бутылочку с аптекарским ярлыком и через открытое окно вышвырнул ее на каменные плиты двора.
-- Что вы делаете? -- испуганно вскрикнула она, но сейчас же успокоилась:
-- Ребенок! Неужели вы думаете, что дело в этой бутылочке. Через десять минут у меня будет другая, -- аптека, ведь, в двух шагах.
-- Я пойду в аптеку и сделаю заявление, чтобы вам ничего не отпускали.
-- Всех аптек не обойдете... Да и, кроме того, у меня в надежном месте припрятан револьвер на самый крайний случай... А веревка? Неужели вы будете сейчас сдирать все шнурки от портьер...
-- Зачем вы меня мучаете, -- закричал я. -- Зачем вы меня позвали?!
-- В последний же раз! Неужели вам так трудно пожертвовать одним единственным часочком. Подумайте: ведь всю вашу остальную жизнь никогда, никогда не отниму больше у вас времени.
Мы замолчали. Она сидела в кресле, подперев ладонью щеку, я метался по комнате...
-- Я не допущу этого! Я не уйду отсюда. Я не могу допустить, чтобы человек погибал у меня на глазах...
-- Ах, -- возразила она, -- не сегодня, так завтра. Днем раньше, днем позже -- это не имеет никакого значения.
-- Уйти, что ли? -- подумал я. -- Кстати, старик-бухгалтер, вероятно, уже рвет и мечет, ожидая меня. Ему нет ведь дела до таких вещей. Вместо часа прошло уже полтора... Гм! Может быть, попросить ее обождать до вечера... Глупо как-то.
-- Послушайте, -- нерешительно сказал я. -- Подождите меня до вечера -- я хочу поговорить с вами. Ради Бога. Ладно?
Она печально улыбнулась.
-- Вам скучно со мной?
Я хотел сказать, что дело не в скуке, а просто истек срок моего отпуска и бухгалтер меня заест за то, что я запоздаю со списком дебиторов [Дебитор -- юридическое или физическое лицо, имеющее задолженность какой-либо организации или учреждению.].
Но тут же я устыдился -- около меня умирающий, расстающийся с прекрасной жизнью человек, а я лезу, с каким-то списком дебиторов. Как это все мелко и неважно.
-- Вам все неважно, -- зазвучал у меня в ушах скрипучий голос бухгалтера. -- По списку дебиторов нужно сделать к 15-му распределение платежей, а вы, проклятый лентяй, и ухом не ведете.
-- Ну, слушайте, -- ласково и задушевно сказал я, беря Полину за руку. -- Ведь вы этого не сделаете, да? Ну, успокойте меня... В жизни еще может быть столько хороших минут... Обещайте, что мы вечером увидимся!
Она вяло покачала головой:
-- К чему? Лучше теперь же покончить -- и ладно!
-- Проклятая баба, -- подумал я. -- Вот-то послал мне Господь удовольствие.
Жалость легко и без боя уступила в сердце моем место злости и ненависти к этой женщине. Сердце сделалось жесткое, как камень.
-- Не понимаю я этих людей, -- думал я. -- Хочешь отравиться -- сделай это без грома и шума, без оповещений и освещений бенгальским огнем. Нет, ей обязательно нужно поломаться перед этим, оповестить друзей и знакомых... Она бы еще золотообрезные карточки разослала: "Полина Владимировна Черкесова просит друзей и знакомых на soirée [Soirée (фр.) -- вечеринка.] по случаю предстоящего самоубийства через отравление"...
Она сидела в прежней позе, задумчиво опершись на руку и глядя в стену.
-- Уйти, -- гудело у меня в мозгу. -- Но как уйти? Обыкновенно это не представляет никаких затруднений.
Сидишь, сидишь, потом зашевелишься, озабоченно взглянешь на часы и скажешь, вставая: "ну, я пошел"... или "ну, поползем, что ли"...
-- Куда ж вы, -- говорит хозяин. -- Посидите еще.
-- Нет, надо. Я и так уж засиделся. Завтра, надеюсь, увидимся в клубе или в театре... Да...
И расстаешься довольный, смягчивший неловкость разлуки перспективой завтрашнего свидания. Я вздохнул и подошел к Полине.
-- Ну? Обещаете меня ждать вечером? Даете честное слово?
-- Честное слово надо сдержать, -- пожала плечами хозяйка. -- А я боюсь дать его. К чему эти отсрочки? Отговорить меня не может никто в мире. Позвольте... вы, может быть, спешите по делам? Так идите. Простимся -- и я освобожу вас.
"Простимся" -- екнуло сердце. -- Нет, я никогда не был убийцей! Я не могу ее оставить одну.
-- "Еще бы, -- прошипел отравленный злостью голос бухгалтера. -- Список дебиторов, значит, может подождать? Директор его будет делать? Или, может быть, швейцар? Если вам так трудно и тяжело служить -- зачем себя насиловать. Гораздо честнее уйти и не вредить делу".
Две, три, четыре минуты протекли в нудном, тянущем за душу молчании...
Ах, надо же что-нибудь сказать, чтобы отвлечь эту сумасшедшую!
-- Прягина давно видели? -- спросил я.
-- Что? Прягина? Давно. Он, кажется, уехал.
-- Говорят, что у него с женой что-то неладно. Опять он у этой немки стал бывать каждый день...
-- Что же, с ней и уехал? Или один?
Я ответил с излишней готовностью:
-- Не знаю, но могу узнать. Хотите завтра узнаю и сообщу вам. Ладно?
-- Нет, зачем же. Мне это не нужно. И потом, завтра! (она иронически улыбнулась). Вы, кажется, все думаете, что я шутила все это время?
-- Ах, не говорите мне об этом!!
Я обвел комнату тоскливым взором и обратил внимание на пятно сырости, проступившее в углу стены, на обоях. Сказать ей об этом, посоветовать переменить квартиру? Она, конечно, улыбнется своей проклятой улыбкой и скажет: "к чему"?
Стенные часы пробили половину третьего.
Это была жестокая мысль, но она пришла мне в голову:
"Тебе-то хорошо: решила отравиться и спокойна! Сидишь... Никуда тебе не надо спешить и никто тебе ничего не скажет, не поднимет скандала... А я, все-таки, с головой сижу в этой проклятой жизни, и завтра мне будет за сегодняшнюю неявку такая головомойка, что подумать страшно"!
-- Ну, не будьте таким скучным, -- ласково сказала будущая самоубийца. -- Хотите чаю? Самовар стоит горячий.
-- Ах, до чаю ли мне! -- нервно закричал я.
-- Почему? Чай, все-таки, хорошая вещь.
Она пошла в другую комнату и вернулась с двумя стаканами чаю.
В голову мне лезли только жестокие, чисто механические мысли.
-- Сама травиться хочет, умирать собралась, а сама чай пьет. А на службу я уже так опоздал, что и являться не стоит! Я-то, вот, опоздаю, попаду в историю, а ты, может быть, и не отравишься совсем. Да и странно это как-то. Самоубийство такая интимная вещь, что приглашать в это время гостя и заниматься чаепитием, по меньшей мере, глупо и бестактно! И, кроме того, нужно было бы иметь элементарную догадливость и такт... Раз я прошу отложить до вечера, могла бы пообещать мне это, -- чтобы я ушел успокоенный, с чистой совестью. А там можешь и не держать своего слова -- твое дело. Но нельзя же меня, черт возьми, меня ставить в такое положение, что -- уйти невозможно, а сидеть бесполезно.
-- Полина Владимировна! -- тихо и проникновенно сказал я. -- Вы жестоки. Подумали ли вы, кроме себя, и обо мне. В какое ставите вы меня положение... Чего вы от меня ожидали? Неужели, думали, что я, услышав о вашем решении, хладнокровно кивну головой и скажу: "Ах, так. Ну, что ж делать... Раз решено -- так тому и быть. Травитесь, а мне спешить на службу нужно, меня бухгалтер ждет". Поцелую вашу ручку, расшаркаюсь и уеду, оставив вас, наливающей себе в стакан какого-нибудь смертельного зелья. Не могу же я этого сделать!
-- Ради Бога, простите! Я знаю, что это вас нервирует, но, неужели, мое последнее, предсмертное желание -- увидеть дружеское лицо -- так тяжело для вас? На вашей совести ведь ничего не будет, раз я уже решила сделать это. Вот взглянула на вас, поговорила -- и теперь вы можете спокойно уехать, удовлетворенный тем, что скрасили своему ближнему последние минуты.
-- Вот дерево-то, -- с бешеной злобой подумал я.
Она опустила голову и сняла с юбки приставшую к ней пылинку; потом разостлала на колене носовой платок и стала заботливо и тщательно его разглаживать.
"Зачем разглаживать платок, зачем чистить платье, если думаешь умирать?! Что за суетность"...
"Надо уходить"! -- внутренне решил я.
Но никакая "формула перехода к очередным делам" не приходила мне в голову. "Ну-с, я пошел"? -- Пусто и не соответствует моменту. "Ну-с, прощайте, царство вам небесное"?.. Это логически самое здравое, но кто ж так говорит?
Я выбрал среднее.
-- Ну-с, -- сказал я поднимаясь. -- Я ухожу, и ухожу в твердой уверенности, что вы одумаетесь и бросите эту мысль. До свиданья.
-- Прощайте! -- сказала она не менее значительно. -- Постойте, я вам дам что-нибудь на память обо мне. Вот, разве кольцо. Оно вам на мизинец будет впору. Все-таки изредка вспомните...
Я швырнул кольцо на пол и выскочил из передней с тяжелым стоном:
-- Не могу! Пропадайте вы, провалитесь с вашими глупостями, с вашими кольцами -- я больше не могу. Я измучился!
Выбежав на улицу, я зашагал медленнее.
Шел и думал:
"Мог ли я сделать что-нибудь другое? И если бы я сидел до самого вечера -- никакого толку из этого бы не вышло. Раз она относится к этому так спокойно -- почему я должен страдать и подвергаться неприятностям"?
А неприятность будет:
"Конечно, я так и знал, отпросились на час, а исчезли на четыре... Я думаю, что до конца месяца вы дотянете, а там"...
И я незаметно окунулся с головой в омут мелких житейских мыслей и гаданий об ожидающих меня передрягах.
Это было восемь лет тому назад.
-----
Это было восемь лет тому назад, а вчера один из приятелей сообщил мне, между прочим, в длинном письме:
-- "Помнишь нашу общую знакомую Полину Черкесову? Две недели тому назад она отравилась. Нашли ее уже мертвой"...
СТРАШНОЕ ДЕЛО
Илиодор предал анафеме председателя совета министров В. Н. Коковцова, обер-прокурора Синода В. К. Саблера, товарища его В. П. Даманского, а до этого -- царицынского полицеймейстера и директора цирка Никитина. [Илиодор (в миру С. М. Труфанов; р. 1880) -- иеромонах, один из лидеров черносотенцев, автор книги "Святой черт" (1917), содержащей разоблачение Г.Е. Распутина. Владимир Николаевич Коковцов (1853-1943), граф, госуд. деятель, министр финансов (1904 -- янв. 1914, с перерывами); после Октябрьской революции -- в эмиграции. Синод, Святейший синод -- один из высших государственных органов в России в 1721-1917 гг.; ведал делами православной церкви: толкование религиозных догматов, соблюдение обрядов, вопросы духовной цензуры и просвещения, борьба с еретиками и раскольниками. Во главе Синода стоял обер-прокурор, назначаемый императором. После 1917 г. Священный синод -- совещательный орган при патриархе Московском и Всея Руси. В 1911-1915 гг. обер-прокурором Синода был Владимир Карлович Саблер (1847-1929), сенатор, член Гос. совета. Анафема, в христианстве, -- церковное проклятие, отлучение от церкви; считается высшей карой.]
(Из газет)
...Проснувшись, Илиодор долго лежал в постели. Вставать не хотелось: во рту было скверно и за окном моросил дождь. Он крикнул:
-- Игнатий!
-- Что прикажете, отец?
-- Почему сапоги не вычищены?
-- Да они вычищены.
-- Врешь, врешь, лукавый! Я знаю, что я тебе сделаю: я предам тебя анафеме.
-- Да за что же, помилуйте...
-- Вот тебе: нерадивому отроку Игнатию за небрежное исполнение обязанностей -- анафема!
-- Мерси вас! Дослужился...
-- Вот тебе. Выкуси!
-- Уж, кажется, так чистил, все руки обломал. Должно быть вакса плохая.
-- Вакса плохая?! Что ж ты молчишь. Тащи сюда коробку! Эта коробка? Ага! Я им покажу.
Илиодор вскочил с кровати, осмотрел коробку и, простирая руки, торжественно воскликнул:
-- Акционерному обществу производства лаков и вакс "Молния" -- анафема! Анафема! Анафема!
-- А с меня как же... Снимите?
-- С тебя? Ну, можно и снять, если тебе уж так приспичило. Какова погодка?
-- Да, неважная. Такую грязищу замесили, что выйти нельзя.
-- Ага, вот что. Грязище, на земной поверхности замесившейся -- анафема!!
-- Хватили, тоже, -- пожал плечами Игнатий. -- Будто грязи от вашей анафемы тепло или холодно. Ей все равно, что в аду, что тут. Да и не сама она замесилась, а люди замесили.
-- Люди замесили?.. Человекам, замесившим с предыдущего на сегодняшнее число грязь -- анафема!!
-- Довольно уж вам. Кто и месил-то... Сами вчера и месили. А лучше бы вы на булочника нашего обратили внимание -- который раз уже булки к чаю керосином продушены.
-- Хорошо, -- покорно сказал Илиодор. -- Булочнику, булки керосином продушающему, -- анафема! Мастерам его, подмастерьям и мальчикам, иже помогают разноске булок -- анафема!
Он устало вздохнул и уселся за чай. Отпил глоток, подумал и встал:
-- Мелочным керосиноторговцам, оптовикам и их наливным баржам -- анафема! Нефтяным источникам, иже из земли бьют зря, а не бьют жидов, яко полагалось бы -- анафема! Нефтеносным землям и новым на них заявкам -- анафема! Департаменту, ведающему укрепление новых заявок -- анафема! Министру оного ведомства -- такоже! И председателю совета министров -- сугубо!
-- Эх, куда заехали, -- удивился Игнатий. -- Одевались бы лучше. С левой ноги, видно, встали.
-- Левой ноге, поперек правой, забегшей -- за прыткость, обстоятельствами не вызванную, -- анафема! -- заметил вскользь Илиодор, надевая сапоги.
-- Сегодня одну ногу, завтра другую, -- покачал головой Игнатий, -- этак, вы, отец, по кускам сами себя предадите.
-- И предам! -- сердито крикнул Илиодор. -- Не твое дело вмешиваться в деяния отцов церкви. Отчего платье не вычищено?!
-- Щетки платяной нету.
-- Отсутствию платяной щетки -- анафема! -- раздраженно сказал Илиодор, выходя из дому.
* * *
Идя по улицам, ворчал:
-- Грязь-то какая анафемская. И все это дождик анафемский. Оно, и отцы города хороши. Не могут вымостить, анафемы. Их дело за этим смотреть. А не доглядели -- полиция должна доглядывать. А полиция не доглядела -- анафеме ее за это, анафему, предать.
-- Здравствуй, отец Илиодор, сказал какой-то господин, приближаясь.
-- А-а, борзописатель! Все лжу строчишь? Постой! Постой! Я тебя анафеме-то предавал?
-- А, ей-Богу, не помню, -- призадумался журналист.
-- А ты вспомни. Может, уже предавал, так тогда что ж зря трудиться.
-- Да это как же можно выяснить?
-- На том свете выяснится.
-- Гм... Не помню. Кажется, предавали.
-- Ну, ступай с Богом, крапивное семя. Вот газетка твоя, кажется, без анафемы выходит. Надо бы ее...
-- Спохватились! Вчера губернатор закрыл.
-- Эх-ма! Ну и люди. Из-под носа у человека вытянуть готовы.
Журналист пожал плечами и ушел. Илиодор нерешительно почесал затылок и сказал крайне неуверенно:
-- Губернатору, газету закрывши, -- анафема!
-----
А в мелочной лавке возгорелся спор:
-- Без денег товара не выдам. Нет таких правил.
-- Нет, ты мне выдашь, филистимлянин [Филистимляне -- народ смешанного семитского и египетского происхождения, населявший юго-западный берег Палестины и, по библейским рассказам, постоянно враждовавший с израильтянами. Здесь слово "филистимлянин" употребляется в значении "враг".]!
-- Это, как хотите назовите, а товару не дам.
-- А я тебя за это анафеме предам.
-- Слыхали! С анафемы шубу не сошьешь.
-- Так вот же тебе: лавочкину Перфильеву со чады -- анафема!
-- Дело ваше. А только товару не дам.
-- Трижды анафема лавочнику Перфильеву!
-- Мерси. И вам того же желаю. Терентий, проводи их.
-----
-- Хлопочешь, хлопочешь, -- жаловался, ложась спать, Илиодор, -- а толку ни на грош. И того прокляни и этого. День-деньской передохнуть некогда.
Игнатий сочувственно покачал головой и сказал:
-- Это потому, что вы в розницу работаете, а не оптом. Оптом сподручнее.
-- Да, как же -- оптом-то?
-- А так: предайте всю землю анафеме -- уж тогда никто не вывернется. Всяк под нее влопается. И вам спокойнее.
-- Ишь ты, а ведь верно.
Илиодор вскочил с кровати и привычным движением простер руки:
-- Поверхность и недра всея земли, со всеми находящимися на них постройками и живым инвентарем, отныне и до века предаю...
-- Кроме нас, отец, -- подмигнул Игнатий. -- Нам-то с вами чего в эту историю впутываться.
-- Ладно!.. и живым инвентарем, кроме мниха Илиодора и служки Игнатия, -- отныне и до века предаю анафеме навеки нерушимой!
-- Ну, а теперь спать, -- сказал он, меняя торжественный тон на обиходный.
И мирно заснули эти два человека -- единственные в своем роде на всем земном шаре с его поверхностью, недрами и живым инвентарем.
ОСВОБОЖДЕНИЕ СЕРБИИ, ИЛИ -- СВОЯ РУБАШКА ОТ ТЕЛА ДАЛЬШЕ
Гражданин Иван Братушкин пришел к своему приятелю Петру Наздарову и, бледный, решительный, вдохновенно сказал:
-- Наздаров! Мы, русские граждане, не можем остаться равнодушными к тому, что наши братья-славяне могут погибнуть в неравной борьбе... Мы должны спасти их... Это безобразие!..
Из-под стула вылез шпик и схватил Братушкина за руку:
-- А-а... Ты так-то?! Осуждаешь наш режим? Безобразие? Пойдем-ка со мной?! Там тебе покажут безобразие!!!
-- Да я не насчет нашего режима, -- захныкал Братушкин. -- Я относительно турок...
-- Э, нет, брат! Если сказал -- безобразие, значит, относительно нас. Это мы тоже хорошо понимаем.
Братушкина заковали в кандалы и под надежным конвоем повели.
* * *
Счастливо отделавшись штрафом за осуждение и критику действий правительства, Братушкин повеселел и опять пришел к Наздарову.
-- Друг, Наздаров! Мы, русские граждане, все-таки должны возвысить свой свободный голос против турецкого насилия и восстановить попранные права родных нам по духу сербов. Давай напишем могучее воззвание, и наш мощный голос потрясет всех, кого он достигнет.
-- Ладно, -- согласился озаренный суровой и непоколебимой решимостью Наздаров. -- Напишем. Потрясем. Достигнем.
Он сел за стол и начал на листе бумаги:
"Воззвание. Все, в ком не умолкла совесть, и кто чувствует себя другом справедливости, должны выразить громкий протест"...
Из-под комода вылез запыленный, полураздавленный шпик и торжествующе вскричал:
-- Те-те-те! Протест? В ком не умолкла совесть?! Обращение к кадетам-максимилистам? Пожалуйте-с!
-- Виноват... Но это по поводу турецких насилий...
Шпик держался за тощий живот и хохотал.
-- Уморили! Австрийские насилия?! Хо-хо! Ковальчук! Заходи справа... Хватай этого рыжего! А я и Топоренко справимся с этим... Вяжи их!
* * *
Выйдя из тюрьмы, Наздаров и Братушкин нерешительно остановились на углу и переступили с ноги на ногу.
-- Наздаров! -- сказал Братушкин.
-- Что, Братушкин? -- сказал Наздаров.
-- В качестве граждан великой славянской страны, мы можем и должны спасти Сербию, которая бьется в тисках турецкого насилия... Объединимся! Устроим собрание для выяснения дальнейших тактических шагов.
-- Живио!! -- радостно закричал восторженный Наздаров.
Стоявший недалеко городовой наградил друзей несколькими тумаками за нарушение тишины, и разогнал их в разные стороны.
К сожалению, администрация не разрешила собрания, посвященного балканским делам, -- и лицам, сочувствующим идее облегчения участи Сербии, пришлось собраться на конспиративной квартире.
Это было совершенно безопасное место -- мастерская модной портнихи, сочувствующей идее облегчения участи балканских славян.
Наученные опытом, Наздаров и Братушкин осмотрели все углы, стулья, заглянули даже в швейные машины, и только тогда со спокойным сердцем открыли заседание, посвященное великой задаче освобождения людьми великой страны людей маленькой страны.
-- Граждане! -- вскричал Наздаров, -- доколе же мы будем переносить насилие наглой зазнавшейся толпы османов [Османами часто называли турок (от огромной Османской империи, распространявшейся от Ближнего Востока до Балканского полуострова, от Средних веков до 18 в.).]. Мы тоже славяне, и нашим стремлением должно быть: защита всех славян от ига рабства, мощное слово негодования против насильников и активная помощь страдальцам...
Манекен, на котором было надето роскошное дамское гипюровое платье, зашевелился, сбросил с себя облекавшие его кружева и гипюр, и закричал на чистом русском языке:
-- Неразрешенное собрание? Ага... Побледнели, голубчики?! Эй, кто там!!! Дорофеев, Сиволдайченко, Просандеин... Бери, хватай, вяжи...
На этот раз зачинщикам смуты и беспорядка, отчаянным Братушкину и Наздарову удалось бежать из окруженной со всех сторон модной мастерской...
Пойманы они были на границе, в то время, когда перебирались в несчастную угнетенную Сербию с оружием и боевыми снарядами.
Когда их везли в тюрьму -- оба плакали и молились:
-- Пропала несчастная Сербия! Боже, Ты видишь, что мы уже ничего не можем сделать... Спаси Сербию!
* * *
Недавно я проходил мимо окон тюрьмы и, сделав несколько шагов, заметил, что на землю из окна упала бумажка, залепленная черным хлебом:
На бумажке было написано:
-- Братья русские! В качестве русских граждан, горячо протестуем против насилий и безобразий, под гнетом которых изнывает несчастная Сербия... Братья русские! Поднимем свой мощный грозный голос против турок и австрийцев и заступимся за угнетаемых славян!!
Записка эта показалась мне не совсем ясной и была препровождена графу В. Бобринскому для разъяснения. [Владимир Алексеевич Бобринский (р. 1868) -- граф, помещик, фабрикант, депутат II -- IV Гос. дум от Тульской губернии, правый националист; с 1919 -- в эмиграции.]
Фельетон написан в связи с событиями на Балканах, где в 1910-1913 гг. шли выступления против остатков турецкого владычества. На заседаниях Гос. думы эти вопросы постоянно поднимались. В события на Балканах стремились вмешиваться и Россия, и Австрия и др. государства Европы.
МЕРТВЫЕ ДУШИ
(Русская лирика по Гоголю)
...Когда взглянул потом Чичиков на эти листики, на мужиков, которые, точно, были когда-то мужиками, работали, пахали, пьянствовали, обманывали бар, а, может быть, и просто были хорошими мужиками, то какое-то странное, непонятное ему самому, чувство овладело им. [Эпиграф представляет собой не вполне точную цитату из поэмы Н. В. Гоголя "Мертвые души" (гл. VII). В дальнейшем тексте фельетона употреблены имена из "Мертвых душ" (Еремей Карякин, Лизавет Воробей и т.п.).]
Сегодня утром, после чтения уймы телеграмм о выборах в 4-ю Думу, меня вдруг неожиданно потянуло к третьей Думе...
Взял я с книжной полки запыленную книжонку со списком депутатов, которые, точно, были когда-то депутатами, работали, сочиняли какие-то проекты, пьянствовали, обманывали избирателей, а может быть, и просто были хорошими депутатами -- и какое-то странное, непонятное чувство овладело мной...
Смотря долго на имена их, умилился я духом и, вздохнувши, произнес:
"Батюшки мои, сколько вас здесь напичкано! Что вы, сердечные мои, поделываете на веку своем? Как перебиваетесь?"
И глаза мои невольно остановились на одной фамилии... Это был Валяй-Марков-Неуважай-Корыто, принадлежавший помещице Коробочке, той самой, которая так щедро благодетельствовала союзу русского народа.
И не утерпел я, чтобы не сказать:
"Эх, какой длинный, во всю строку разъехался! Где-то ты теперь? Подстрекаешь ли полупьяную толпу у крыльца покосившегося трактирчика в городе Дмитриеве -- на погром и бесчинство, или сидишь мрачно в биллиардной комнате своей вотчины и, подперев руками тяжелую голову, начинаешь понемногу отрезвляться, приходить в себя от шуму, гаму и свистопляски... А, может быть, махнул ты рукой на все блага мира, да пошел бродить по губерниям с топором за поясом под псевдонимом Степана Пробки. И ходишь ты, Степан Пробка, богатырь, что в гвардию бы годился, ходишь с топором за поясом и сапогами за плечами, и проводишь ты в жизнь сгоряча оброненную с трибуны идею -- оттяпать всем головы... И за это притаскиваешь ты в мошне домой целковиков по сту, а может, и по две государственных зашивал в штаны или запихивал в сапог"...
А вот и ты! Максим Тимошкин-сапожник. Хе, сапожник! Пьян, как сапожник, говорит пословица. Знаю, знаю тебя голубчик! Учился ты разным хорошим словам у немца, читал газеты и держал ухо востро, а как выбрали тебя в Думу, да вышел ты на трибуну, да ляпнул словцо-другое -- так все и покатились со смеху. Где-то ты теперь, бедный русский энциклопедист-самоучка? Ходишь ли ты в становых приставах, как обещало тебе рачительное начальство за твое усердие, или надули тебя простака, и шатаешься ты бесцельно по базару, на потеху толстым торговкам, рассевшимся на всю улицу с крынками молока, горшками свежей сметаны и кучами желтого масла, завернутого в грязные тряпки?.. Эх, Тимоша, Тимоша... Милое ты наше русское прошлое... Ау! Где ты?
А это кто такие? Эге-ге! Вся октябристская фракция: Григорий-Доезжай-не-Доедешь, Еремей Карякин, Лизавет Воробей... Сколько вас тут, голубчики? Где-то вы теперь? Изворачиваетесь ли перед избирателями, увещевая простую обывательскую душу, или сидите в одиночестве на предвыборных собраниях, уныло переглядываясь с председателем? Сидите вы -- и ни одна живая душа не заглянет к вам, хоть и широко распахнуты двери для желающих... Только изредка пробегающий мимо бедовый мальчишка заглянет в дверь, ухнет и загогочет, балуясь: "Ого-го-го! Октябристы-речисты -- на слово не чисты! Гляди, стулья просидите!" Оживитесь вы, зашевелитесь, и опять впадете в унылое безмолвие. Эх, ма! Много вас было тут... Еремей Карякин, Никита Волокита, сын его Андрей Волокита... Эти и по прозвищу видно, что октябристы хорошие. Засунули вы куда-то знамя свое октябристское, да так ловко, что и самым дошлым журналистам не отыскать его...
Вот уж поймал тебя, Никита-Волокита, бойкий фельетонист, но бодро, уверенно стоишь ты на очной ставке.
"Чей ты?" -- спрашивает фельетонист, ввернувши тебе при сей верной оказии кое-какое крепкое полемическое словцо.
"Дворовый человек покойного Петра Аркадьича" [Имеется в виду Петр Аркадьевич Столыпин (1862-1911), крупный помещик, председатель Совета министров России (1906-1911); убит Д. Г. Богровым.], -- отвечаешь ты бойко и без запинки.
"Где ж твой манифест семнадцатого октября?" [Имеется в виду Манифест 17 октября 1905 г. "Об усовершенствовании государственного порядка", подписанный Николаем II и провозглашавший гражданские свободы, создание Государственной думы и т.п. Многое из обещанного этим Манифестом осталось лишь на бумаге.]
"У хозяина моего Еремея Карякина".
"Позвать Еремея Карякина! Ты Карякин?"
"Я Карякин".
"Давал он тебе манифест семнадцатого октября?"
"Нет, не давал он мне никакого манифеста!"
"Что ж ты врешь?" -- говорит спрашивающий, с прибавкой кое-какого крепкого полемического словца.
"Так точно, -- отвечаешь ты бойко: "я не давал ему, потому что он был занят подрядами, а отдал я его на поддержание Александру Гучкову, звонарю".
"Позвать звонаря! Давал он тебе манифест?"
"Нет, не получал я от него ничего".
"Что ж ты опять врешь?" -- говорит удивленный фельетонист, скрепивши речь кое-каким крепким словцом. "Где же твое знамя, а?"
"Оно у меня было, -- говоришь ты проворно; "да, статься может, как-нибудь дорогой пообронил его".
Так и плюнет на тебя огорченный фельетонист, никакого толку не добившись...
А это кто такие? Вишь-ты, националисты; почти страницу заняли. Да, плохо, поди, живется теперь каждому из вас. Учился ты, миляга, как и Тимошкин, у немца, а как кончилось твое ученье: "а вот теперь я заведусь своим домиком", -- сказал ты: "да не так, как немец, что из копейки тянется, а вдруг разбогатею". И вот, взявши у казны субсидию, завел ты лавчонку, набрал заказов кучу и пошел работать. Достал где-то втридешева гнилушки кожи для солдатских сапог, и выиграл, точно, вдвое на всяком сапоге, да недели через две перелопались твои сапоги и выбранили тебя преподлейшим образом. И вот, лавчонка твоя опустела, и пошел ты на содержание к вальяжному молчаливому бюрократу, приговаривая: "Нет, плохо на свете! Нет житья русскому человеку: все немцы мешают!"
А это? Что это за маленькая, притаившаяся в левом углу горсточка? Ба! Узнаю вас?.. Где-то ты горячий, пылкий человек, как порох, вспыхивавший на трибуне... Где тебя прибрало? Подстерегли ли тебя, когда окончилась депутатская неприкосновенность, и, схвативши, набили на ноги колодки да свели в тюрьму?.. И вот уже пишет суд: препроводить тебя из Царевококшайска в тюрьму такого-то города, на предмет следствия о бомбах; а тот суд пишет опять: препроводить тебя в какой-нибудь Весьегонск; и ты переезжаешь из тюрьмы в тюрьму, и говоришь, осматривая новое обиталище: "Нет, вот Весьегонская тюрьма будет почище; смотритель хороший, и арестантов не засекают до смерти". А может быть... взмостился ты, в конце концов, бедный русский человек под перекладину, и минут через пять мешком шлепнулся оземь; и только какой-нибудь стоявший возле товарищ Матвей, почесав рукой в затылке, промолвил: "Эх, Ваня, угораздило тебя!" [Точная цитата из гл. VII "Мертвых душ".], а сам, подвязавшись веревкой, полез на твое место. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тихо шелестят листки книжки, покрытой пылью на пожелтевшем обрезе.
И мелькают перед глазами живые души и мертвые души... и те, которые хотя и живы, но уже мертвы; и запах тления и плесени незаметно идет от имен их. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .