Все мы меряем только на свой аршин, и каждый из нас стоит только на своей точке зрения.

И как стоит! Уцепившись за эту точку зрения, как коршун, цепкими, крючковатыми когтями. Даже тычками и побоями не сгонишь его с принадлежащей ему точки зрения. Тепло ему на ней и уютно.

"Моя точка зрения" -- больше ему ничего не нужно, ничьей другой точки. И кто возвысится до многоточия -- тот мудрец.

Но мало мудрецов, и поэтому жизнь эгоистична, скупа и жестка, как солдатская подошва:

-- С моей точки зрения, я прав; с моей точки зрения, вы дурак; с моей точки зрения, это весело; с моей точки зрения, так вам и надо!

У нас у троих были свои точки зрения, у Красильникова -- своя. Никто из нас даже на минуту не подумал стать на его точку зрения -- потому все и произошло.

* * *

В жаркий ленивый полдень мы трое изнывали в безделье, расположившись, как кто хотел, в моей редакторской комнате: поэт Кувшинов лежал на широкой оттоманке; художник Крысаков в углу, сидя на маленькой скамейке, зарисовывал чей-то профиль; я, откинувшись в кресле, боком к письменному столу и положив ноги на подоконник, лениво просматривал кипу рукописей.

-- Этот проклятый Красильников никогда не отвыкнет от безграмотности, -- пробормотал я. -- У него в рассказе есть такая фраза: "Сидя с Леночкой на кушетке, он целовал ее ножки". Чьи ножки, черт его возьми?

-- А вот он и сам идет, -- заметил Кувшинов, оборачивая лицо к открытой двери.

У нас уже так установилось, что с Красильниковым -- человеком недалеким -- никто серьезно не разговаривал: или сообщали ему тут же измышленные сенсационные новости, или просто замечали:

-- Чудесный рассказ у вас был в "Ниве".

-- Да я там не пишу, что вы!

-- Как не пишете? А рассказ "Веревка", подписанный "Н. Крутиков", разве не ваш?

-- Нет, что вы! Он же Крутиков, а я Красильников.

-- А ведь верно! А мы нынче получили от редактора парижской "Temps" письмо... Спрашивает, кто такой Красильников и не может ли он у них сотрудничать? Заинтересовался.

-- Ну? А я же по-французски не пишу.

-- Ну, и пеняйте на себя. Значит, все дело расстроилось.

Но в этот томительный жаркий полдень даже такие разговоры с Красильниковым не шли на ум.

Только поэт Кувшинов по привычке лениво заметил:

-- А, Красильников... Так-с, так-с... Слыхали! Нечего сказать, хорош!

-- А что такое? Что вы слыхали? -- забеспокоился Красильников.

Так как поэт вообще ничего не слышал, а придумывать ему было лень, то он ограничился тем, что перебросил мяч дальше.

-- Да уж знаем! Нечего притворяться удивленным... Вот вам Крысаков может рассказать все подробно... Не ожидал я этого от вас, не ожидал...

-- В чем дело, Крысаков? -- повернулся к нему встревоженный Красильников. -- Что случилось?

Но и Крысакову было лень вытягивать самому этот неуклюжий воз.

-- Что случилось? -- патетически воскликнул он. -- Эх, Красильников, Красильников! И вы это спрашиваете у меня? Да можете ли вы смотреть мне прямо в глаза? Нет, Красильников! Или вы издеваетесь над нами, или... или... нет, я просто не нахожу слов!..

-- Да в чем же, наконец, дело? -- завопил Красильников, побледневший, как бумага, на которой он писал свои топорные рассказы. -- Я, наконец, требую, чтобы вы сказали... Если я в чем-нибудь виноват, я извинюсь, конечно, но...

-- Послушайте, -- тихо сказал Крысаков, и в голосе его дрогнула слеза. -- Все это так тяжело, так невыносимо, что... Да что там говорить об этом! Вот тут, видите? Вот тут бьется сердце, которое вас, может быть, любило -- и что же!.. Да нет, не могу я... Вот тут давит... Пусть вам редактор сам скажет...

По обыкновению, эти негодяи всю фактическую часть постарались свалить на меня. Они запутывали, а я всегда должен был распутывать.

Но на этот раз никакая мысль не рождалась в разваренной зноем голове...

-- "Редактор, редактор"... -- вскричал я. -- А редактор не человек, что ли? Если вам обоим так тяжело говорить об этой ужасной истории, то почему мне легко?..

-- О какой истории? -- спросил дрожавший Красильников, бессильно опускаясь на стул. -- Какая история?

-- И вы это спрашиваете -- меня? Меня? -- захныкал я. -- И вы можете мне прямо посмотреть в глаза? О, Красильников! Ну, глядите же в эти честные глаза... Ага! Вы не можете смотреть! Ваш взгляд бегает... Довольно! Теперь я уверился...

-- В чем, в чем? -- чуть не рыдал Красильников.

-- В чем? Я не хотел поднимать разговора об этой тяжелой для вас и для меня истории, но начал разговор бестактный Кувшинов. Пусть же он и объяснит все.

-- Кувшинов! Ради Бога, в чем дело?..

Кувшинов спустил ноги с дивана, сложил руки на груди и, опустив голову, торжественно и мрачно начал:

-- Господин Красильников! Вы сами понимаете, что... не время да и не место говорить обо всем этом. Здесь редакторский кабинет, а не... а не какая-нибудь другая комната!.. Это -- храм! А в храме о таких поступках, как ваш, не говорят! Это осквернение святыни! Вы спрашиваете: "В чем дело?" -- ха-ха! Вы это спрашиваете у меня? Но почему вы не спрашиваете у художника Крысакова, который сам из первых уст узнал об этом страшном эпизоде!

-- Крысаков! Я вас умоляю -- в чем дело? Я ведь спать не буду, если не узнаю!

-- И не спите! -- истерически закричал Крысаков, стуча кулаком по столу. -- И не спите! Вам теперь нельзя спать. Я бы удивился, если бы вы спокойно спали... Боже мой, Боже мой... Будь это еще мужчина, а то ведь женщина... Слабая, прекрасная женщина...

-- Что женщина? Какая женщина? Что с ней случилось?

-- Вам это лучше знать, -- криво улыбнулся Крысаков. -- Вам и... и редактору. Он ведь тоже немного в этом замешан.

И опять этот дурацкий запутанный клубок без начала и конца вернулся ко мне...

-- Да, я замешан! -- воскликнул я. -- Но как? В самом благородном смысле. Я даже дал слово ничего об этом не говорить... И я сдержу это слово!.. Впрочем, вот что, Красильников. Ответьте мне только на один вопрос: вы ведь бывали в Киеве?

-- Да... я там жил четыре года... А что?

-- Ага! -- сказал поэт. -- Уже он сознается! Он уже это признал!

-- И там у вас были знакомые? -- нахмурившись, спросил я.

-- Д... да, были.

-- Ну вот! Больше нам ничего и не надо... Ах, Красильников, Красильников.

-- О каких знакомых вы говорите? -- взволнованно спросил Красильников. -- О Маевских?

-- Да-с! -- загремел Крысаков. -- Именно, о Маевских! Теперь вы все понимаете?

-- Ей-Богу, не понимаю...

-- О-о, Красильников... Вы хитрая штучка, и вас не всякий раскусит... но я вас понимаю! Довольно!

-- Послушайте!! -- простирая руки, бросился ко мне Красильников. -- Вы обязаны сказать мне; так же нельзя...

-- Как?! Вы спрашиваете меня? Меня? Но ведь я же связан словом, вы знаете...

-- Я не знаю, ей-Богу!!

-- Хорошо: я вам скажу только два слова: золотой медальон! Белокурые волосы!

-- К... к-какой медальон?!

-- Довольно, -- сказал поэт, которому уже захотелось спать. -- Больше вы от нас не услышите ни слова. Остальное -- дело вашей совести. Если редактор устроит товарищеский суд сотрудников, то... впрочем, что об этом говорить, когда так болит сердце!..

Он лег на оттоманку и отвернулся к стене.

Красильников бросился к Крысакову, но тот сурово отвел его рукой, вооруженной карандашом... Красильников обратил на меня растерянный взор, но я только молча пожал плечами...

Он постоял еще с минуту и вышел, спотыкаясь.

-- Здорово мы его разогрели, -- заметил Крысаков. -- Что это за медальон, о котором вы ему говорили?

-- Так просто, на язык подвернулось.

-- Жаль, что ничего лучшего не придумалось. Вообрази себе, Кувшинов...

Но Кувшинов уже ничего не мог вообразить себе: он спал.

* * *

Прошло две недели.

Снова мы трое собрались в моем редакторском кабинете. Только на этот раз на оттоманке лежал я, а поэт Кувшинов за моим письменным столом переписывал стихи...

-- Скучно как, -- заметил Крысаков.

-- Хотя бы Красильников пришел, -- буркнул под нос поэт. -- Все-таки какую-нибудь штукенцию выкинули бы...

А я промолвил:

-- Давно уж он не показывался.

* * *

В сентябре вся редакция устраивала какую-то юбилейную вечеринку.

Было около 11 часов... Веселье и смех уже достигли апогея, когда в комнату как-то бочком, робко протиснулся Красильников.

Он остановился посредине комнаты и принялся оглядывать всех нас близорукими глазами.

-- Красильников, дуся! -- вскричал Крысаков. -- Что это вы запропали? Да Боже мой, что с вами? Вы так похудели, что на вас смотреть страшно.

-- Больны вы были? -- спросил Кувшинов. -- Случилось что-нибудь? Влюбились?

-- Нет, что вы, -- неуверенно улыбнулся Красильников. -- Только я все это время не находил себе места. Скажите, господа, хоть сейчас -- в чем дело?

-- Какое дело? Что такое?

-- В чем я провинился? Что за история? Какой медальон? -- умоляюще поглядел на нас Красильников.

-- Медальон? -- спросил полный недоумения Крысаков. -- Кой черт вы толкуете о медальоне?

Очевидно, все мы трое так добросовестно забыли о вялом июльском разговоре, что Красильникову пришлось долго напоминать нам:

-- Ну как же! Я ведь с тех пор сам не свой... Ездил даже в Киев, виделся с Маевскими, но они божатся, что ничего не знают... Я заснуть не могу! Может быть, теперь это наконец можно выяснить...

Я бросил взгляд на Кувшинова: он, отвернувшись, прочищал мундштук; поглядел на Крысакова... Он с любопытством разглядывал картину на стене. Я был предоставлен самому себе.

-- Видите ли, Красильников... Оказалось, что вы в это ужасное дело были замешаны случайно... Простое совпадение: того человека звали Крашенинников. Понимаете? Теперь все выяснилось, и вы можете быть спокойны. Поверьте, что нами... гм!.. руководило только товарищеское чувство, и все мы... Я сейчас! Мне тут нужно к одному человеку...

Я повернулся и ушел, вернее убежал -- домой.

* * *

Проклятая штука -- точка зрения.

С нашей точки зрения, все это тогда, в жаркий полдень, казалось таким веселым, забавным, непринужденным...

У Красильникова же оказалась своя точка зрения.