Первый праздник, встреченный по-христиански
Все проснулись на своих узких постелях по очереди… Сначала толстый Клинков, на нос которого упал горячий луч солнца, раскрыл рот и чихнул так громко, что гитара на стене загудела в тон и гудела до тех пор, пока спавший под ней Подходцев не раскрыл заспанных глаз.
— Кой черт играете по утрам на гитаре? — спросил он недовольно.
Его голос разбудил спавшего на диване третьего сонливца — Громова.
— Что это за разговоры, черт возьми, — закричал он. — Дадите вы мне спать или нет?
— Это Подходцев, — сказал Клинков. — Все время тут разговаривает.
— Да что ему надо?
— Он уверяет, что ты недалекий человек.
— Верно, — пробурчал Громов, — настолько я недалек, что могу запустить в него ботинком.
Так он и поступил.
— А ты и поверил? — вскричал Подходцев, прячась под одеяло. — Это Клинков о тебе такого мнения, а не я.
— Для Клинкова есть другой ботинок, — возразил Громов. — Получай, Клинище!
— А теперь, когда ты уже расшвырял ботинки, я скажу тебе правду: ты не недалекий человек, а просто кретин.
— Нет, это не я кретин, а ты, — сказал Громов, не подкрепляя, однако, своего мнения никакими доказательствами…
— Однако вы тонко изучили друг друга, — хрипло рассмеялся толстяк Клинков, который всегда стремился стравить двух друзей и потом любовался издали на их препирательства. — Оба кретины. У людей знакомые бывают на крестинах, а у нас на кретинах. Хо-хо! Подходцев, если у тебя есть карандаш, — запиши этот каламбур. За него в том журнале, где я сотрудничаю, кое-что дадут.
— По тумаку за строчку — самый приличный гонорар. Чего это колокола так раззвонились? Пожар, что ли?
— Грязное невежество: не пожар, а Страстная суббота. Завтра, милые мои, Светлое Христово Воскресенье. Конечно, вам все равно, потому что души ваши давно запроданы дьяволу, а моей душеньке тоскливо и грустно, ибо я принужден проводить эти светлые дни с отбросами каторги. О, мама, мама! Далеко ты сейчас со своими куличами, крашеными яйцами и жареным барашком. Бедная женщина!
— Действительно, бедная, — вздохнул Подходцев. — Ей не повезло в детях.
— А что, миленькие: хорошая вещь — детство. Помню я, как меня наряжали в голубую рубашечку, бархатные панталоны и вели к Плащанице. Постился, говел… Потом ходили святить куличи. Удивительное чувство, когда священник впервые скажет: «Христос Воскресе!»
— Не расстраивай меня, — простонал Громов, — а то я заплачу.
— Разве вы люди? Вы свиньи. Живем мы, как черт знает что, а вам и горюшка мало. В вас нет стремления к лучшей жизни, к чистой, уютной обстановке, — нет в вас этого. Когда я жил у мамы, помню чистые скатерти, серебро на столе.
— Ну, если ты там вертелся близко, то на другой день суп и жаркое ели ломбардными квитанциями.
— Врете, я чистый, порядочный юноша. А что, господа, давайте устроим Пасху, как у людей. С куличами, с накрытым столом и со всей вообще празднично-буржуазной, уютной обстановкой.
— У нас из буржуазной обстановки есть всего одна вилка. Много ли в ней уюта?
— Ничего, главное — стол. Покрасим яйца, испечем куличи…
— А ты умеешь?
— По книжке можно. У нас две ножки шкафа подперты толстой поваренной книгой.
— Здорово удумано, — крякнул Подходцев. — В конце концов, что мы не такие люди, как все, что ли?
— Даже гораздо лучше.
Луч солнца освещал следующую картину: Подходцев и Громов сидели на полу у небольшой кадочки, в которую было насыпано муки чуть не доверху, и ожесточенно спорили.
Сбоку стояла корзина с яйцами, лежал кусок масла, ваниль и какие-то таинственные пакетики.
— Как твоя бедная голова выдерживает такие мозги, — кричал Громов, потрясая поваренной книгой. — Откуда ты взял, что ваниль распустится в воде, когда она — растение.
— Сам ты растение дубовой породы. Ваниль не растение, а препарат.
— Препарат чего?
— Препарат ванили.
— Так… Ваниль — препарат ванили. Подходцев — препарат Подходцева. Голова твоя препарат телячьей головы…
— Нет, ты не кричи, а объясни мне вот что: почему я должен сначала «взять лучше крупитчатой муки 3 фунта, развести 4-мя стаканами кипяченого молока», проделать с этими 3-мя фунтами тысячу разных вещей, а потом, по словам самоучителя, «когда тесто поднимется, добавить еще полтора фунта муки»? Почему не сразу 4 1/2 фунта?
— Раз сказано, значит, так надо.
— Извини, пожалуйста, если ты так глуп, что принимаешь всякую печатную болтовню на веру, то я не таков! Я оставляю за собой право критики.
— Да что ты, кухарка, что ли?
— Я не кухарка, но логически мыслить могу. Затем — что значит: «30 желтков, растертых добела»? Желток есть желток, и его, в крайнем случае, можно растереть дожелта.
Громов подумал и потом высказал робкое, нерешительное предположение:
— Может, тут ошибка? Не «растертые» добела, а «раскаленные» добела?
— Знаешь, ты, по-моему, выше Юлия Цезаря по своему положению. Того убил Брут, а тебя сам Бог убил. Ты должен отойти куда-нибудь в уголок и там гордиться. Раскаленные желтки! А почему тут сказано о «растопленном, но остывшем сливочном масле»? Где смысл, где логика? Понимать ли это в том смысле, что оно жидкое, нехолодное, или что оно должно затвердеть? Тогда зачем его растапливать? Боже, Боже, как это все странно!
Дверь скрипнула в тот самый момент, когда Громов, раздраженный туманностью поваренной книги, вырвал из нее лист «о куличах» и бросил его в кадочку с мукой.
— На! Теперь это все перемешай!
…Дверь скрипнула, и на пороге появился смущенный Клинков. Не входя в комнату и пытаясь заслонить своей широкой фигурой что-то, прятавшееся сзади него и увенчанное красными перьями, — он разочарованно пролепетал:
— Как… вы уже вернулись? А я думал, что вы еще часок прошатаетесь по рынку.
— А что? Да входи… Чего ты боишься?
— Да уж лучше я не войду…
— Да почему же?
За спиной Клинкова раздался смех, и красные перья закачались.
— Вот видишь, — сказал женский голос. — Я тебе говорила — не надо. Такой день нынче, а ты пристал — пойдем да пойдем!.. Ей-Богу, бесстыдник.
— Клинков, Клинков, — укоризненно воскликнул Подходцев. — Когда же ты наконец перестанешь распутничать? Сам же затеял это пасхальное торжество и сам же среди бела дня приводишь жрицу свободной любви…
— Нашли жрицу, — сказала женщина, входя в комнату и осматриваясь. — Со вчерашнего дня жрать было нечего.
— Браво! — закричал Клинков, желая рассеять общее недовольство. — Она тоже каламбурит!! Подходцев, запиши — продадим.
— У человека нет ничего святого, — сурово сказал Громов. — Сударыня, нечего делать, присядьте, отдохните, если вы никуда не спешите.
— Господи! Куда же мне спешить, — улыбнулась эта легкомысленная девица. — Куда, спрашивается, спешить, если меня хозяйка вчера совсем из квартиры выставила?
— Весна — сезон выставок, — сострил Клинков, снимая пальто. — Подходцев, запиши. Я разорю этим лучшую редакцию столицы. Ах, как мне жаль, Маруся, что я не могу оказать вам того гостеприимства, на которое вы рассчитывали.
— Уйдите вы, — сердито сказала Маруся, нерешительно присаживаясь на кровать. — Ни на что я не рассчитывала. Отдохну и пойду.
Взгляд ее упал на кадочку с мукой, и она широко раскрыла глаза.
— Ой! Это что вы, господа, делаете?
— Куличи, — серьезно ответил Громов, поднимая измазанное мукой лицо. — Только у нас, знаете ли, не ладится…
— Видишь ли, Маруся, — важно заявил Клинков. — Мы решили отпраздновать праздник святой Пасхи по-настоящему. Мы — буржуи!
Маруся встала, осмотрела кадочку и сказала чрезвычайно озабоченно:
— Эх, вы! Кто ж так куличи делает. Высыпайте обратно муку. Хотите, я вам замешу?
Громов удивился.
— Да разве вы умеете?
— Вот тебе раз! Да как же не уметь!
— Уважаемая, достойная Маруся, — обрадовался совершенно измученный загадочностью поварской книги Подходцев. — Вы нас чрезвычайно обяжете…
Увидев такой оборот дела, сконфуженный сначала Клинков принял теперь очень нахальный вид. Заложил руки в карманы и процедил сквозь зубы:
— Теперь вы, господа, понимаете, для чего я ее привел?
— Лучше молчи, пока я тебя не ударил по голове этой лопаткой. По распущенности ты превзошел Гелиога-бала!
— Да, пожалуй… — подтвердил самодовольно Клинков. — Во мне сидит римлянин времен упадка.
— Нечего сказать, хорошенькое помещение он себе выбрал. Разведи-ка в этой баночке краску для яиц.
Римлянин времен упадка покорно взял пакетики с краской и отошел в угол, а Подходцев и Громов, предоставив гостье все куличные припасы, стали суетиться около стола.
— Накроем пока стол. Скатерть чистая есть?
— Вот есть… Какая-то черная. Только на ней, к сожалению, маленькое белое пятно.
— Милый мой, ты смотришь на эту вещь негативно. Это белая скатерть, но сплошь залитая чернилами, кроме этого белого места. И, конечно, залил ее Клинков. Он всюду постарается.
— Да уж, — отозвался из угла Клинков, поймавший только последнюю фразу. — Я всегда стараюсь. Я старательный. А вы всегда на меня кричите. Вон Марусю привел. Маруся, поцелуй меня.
— Уйди, уйди, не лезь. Заберите его от меня, или я его вымажу тестом.
Вдруг Подходцев застонал.
— Эх, черррт! Сломался!
— Что?
— Ключ от сардинок. Я попробовал открыть.
— Значит, пропала коробка, — ахнул Громов. — Теперь уж ничего не сделаешь. Помнишь, у нас тоже этак сломался ключ… Мы пробовали открыть ногтями, потом стучали по коробке каблуками, бросали на пол, думая, что она разобьется. Исковеркали — так и пропала коробка…
— И глупо, — отозвался Клинков. — Я тогда же предлагал подложить ее на рельсы, под колесо трамвая. В этих случаях самое верное — трамвай.
— Давайте, я открою, — сказала озабоченная Маруся, отрываясь от места.
— Видите, какая она у меня умница, — вскричал Клинков. — Я знал, что с сардинами что-нибудь случится, и привел ее.
— Отстань! Подходцев, режь колбасу. Знаешь, можно ее этакой зведочкой разложить. Красиво!
— Ножа нет, — сказал Подходцев.
— Можно без ножа, — посоветовал Клинков. — Взять просто откусить кусок и выплюнуть, откусить и выплюнуть, откусить и выплюнуть. Так и нарежем.
— Ничего другого не остается. Кто же этим займется?
Клинков категорически заявил:
— Конечно, я.
— Почему же ты, — поморщился Подходцев. — Уж лучше я.
— Или я!
— Неужели у вас нет ножа? — удивилась Маруся.
Подходцев задумчиво покачал головой.
— Был прекрасный нож. Но пришел этот мошенник Харченко и взял его якобы для того, чтобы убить свою любовницу, которая ему изменила. Любовницы не убил, а просто замошенничал ножик.
— И штопор был; и штопора нет.
— Где же он?
— Неужели ты не знаешь? Клинков погубил штопор; ему, после обильных возлияний, пришла на улице в голову мысль: откупорить земной шар.
— Вот свинья-то. Как же он это сделал?
— Вынул штопор и стал ввинчивать в деревянную тротуарную тумбу. Это, говорит, пробка, и я, говорит, откупорю земной шар.
— Неужели я это сделал? — с сомнением спросил Клинков.
— Конечно. На прошлой неделе. Уж я не говорю о рюмках — все перебиты. И перебил Клинков.
— Все я да я… Впрочем, братцы, обо мне не думайте: я буду пить из чернильницы.
— Нет, чернильница моя, — ты можешь взять себе пепельницу. Или сделай из бумаги трубочку.
Маруся с изумлением слушала эти странные разговоры; потом вытерла руки о фартук, сооруженный из наволочки, и, взяв карандаш и бумагу, молча стала писать…
— Каламбур записываешь? — спросил Клинков.
— Я записала тут, что купить надо. Вилок, ножей, штопор, рюмки и тарелки. Покупайте посуду, где брак, — там дешевле… Всего рубля на четыре выйдет.
— Дай денег, — обратился Клинков к Подходцеву.
— Что ты, милый? Я последние за муку отдал.
— Ну, ты дай.
— Я тоже все истратил. Да ведь у тебя должны быть?
Клинков смущенно приблизил бумагу к глазам и сказал:
— Едва ли по этой записке отпустят.
— Почему?
— Тарелка через «ять» написана. Потом «периц» через «и». Такого перца ни в одной лавке не найдешь.
— Клинков! — сурово сказал Подходцев. — Ты что-то подозрительно завертелся! Куда ты дел деньги, а?
— Никуда. Вон они. Видишь — пять рублей.
— Так за чем же остановка?
— Видите ли, — смутился Клинков, — я думаю, что эти деньги… я… должен… отдать… Марусе…
— Мне? — искренно удивилась Маруся. — За что?
— Ну… ты понимаешь… по справедливости… я же тебя привел… оторвал от дела…
— И верно! — сухо сказал Подходцев. — Отдай ей.
Маруся вдруг засуетилась, сняла с себя фартук, одернула засученные рукава, схватила шляпу и стала надевать ее дрожащими руками.
— До свиданья… я пойду… я не думала, что вы так… А вы… Скверно! Стыдно вам.
— Подходцев дурак и Клинков дурак, — решительно заявил Громов. — Маруся! Мы вас просим остаться. Деньги эти, конечно, пойдут на покупку ножей и прочих тарелок, и я надеюсь, что мы вместе разговеемся, мы с вами куличом, а эти два осла — сеном.
— Ура! — вскричал Клинков. — Дай я тебя поцелую.
— Отстаньте… — улыбнулась сквозь слезы огорченная гостья. — Вы лучше мне покажите, где печь куличи-то.
— О, моя путеводная звезда! Конечно, у хозяйки! У нее этакая печь есть, в которой даже нас, трех отроков, можно изжарить. Мэджи! Вашу руку, достойнейшая, — я вас провожу к хозяйке.
Когда они вышли, Громов сказал задумчиво:
— В сущности, очень порядочная девушка.
— Да… А Клинков осел.
— Конечно. Это не мешает ему быть ослом. Как ты думаешь, она не нарушит ансамбля, если мы ее попросим освятить в церкви кулич и потом разговеться с нами?
— Почему же… Ведь ты сам же говорил, что она порядочная девушка.
— А Клинков осел. Верно?
— Клинков, конечно, осел. Смотреть на него противно.
А поздно ночью, когда все трое, язвя, по обыкновению, друг друга, валялись одетые в кроватях в ожидании свяченого кулича, — кулич пришел под бодрый звон колоколов — кулич, увенчанный розаном и несомый разрумянившейся Марусей, «вторым розаном», как ее галантно назвал Клинков.
Друзья радостно вскочили и бросились к Марусе. Она степенно похристосовалась с торжественно настроенным Подходцевым и Громовым, а с Клинковым отказалась, — на том основании, что он не умеет целоваться как следует.
— Да, — хвастливо подмигнул распутный Клинков. — Мои поцелуи не для этого случая. Не для Пасхи-с! Хе-хе! Позвольте хоть ручку.
Желание его было исполнено не только Марусей, но и двумя товарищами, сунувшими ему под нос свои руки.
Этой шуткой торжественность минуты была немного нарушена, но когда уселись за стол и чокнулись вином из настоящих стаканов, заедая настоящим свяченым куличом, — снова праздничное настроение воцарилось в комнате, освещенной лучами рассвета.
— Какой шик! — воскликнул Клинков, ощупывая новенькую, накрахмаленную скатерть. — У нас совсем как в приличных буржуазных домах.
— Да… настоящая приличная чопорная семья на четыре персоны!
И все четверо серьезно кивнули головами, упустив из виду, что никогда приличная чопорная семья не допустит посадить за одним столом с собою безработную проститутку.