Лениво просматривая старый номер газеты, в которую было завернуто Собрание сочинений Пшибышевского, я прочел вслух заметку из хроники происшествий:
"В выгребной яме дома No 7 по Московскому переулку найден труп младенца с отрезанной головой. Дознание выяснило, что преступление совершено матерью младенца крестьянкой Мценского уезда Авдотьей Межевых, желавшей избавиться от лишней обузы..."
Земский врач Кныш, сидевший у меня, прослушал заметку и сказал:
-- Держу пари, что еврейка никогда не сделала бы такой штуки!
-- Почему?
-- Неужели вы не знаете, что нет на свете народа детолюбивее евреев...
-- Да, но я думаю -- любовь в них пробуждается к детям, а не к тем бедным бесформенным комочкам мяса, еле-еле успевшим появиться на свет Божий.
-- Ну, нет. Еврей любит своего ребенка до самозабвения в любой момент: при рождении, во все время роста его, любит его даже тогда, когда это уже верзила с окладистой бородой и с полдюжиной собственных детей, не менее горячо любимых. Да вот, хотите, я расскажу вам о трех этапах любви еврея к своему ребенку -- этапах, которым я сам был свидетелем.
-- Дело. А я вас за это угощу добрым стаканом вина.
-- И это дело. Слушайте.
I. Рождение ребенка
До сих пор я без тихой умилительной улыбки не могу вспомнить об этом случае.
Был я врачом в маленьком, глухом, невероятно грязном городишке. Представьте себе глубокую осень, темные улицы, грязь по колена, отсутствие средств передвижения -- ей-Богу, Дантов ад красивее, наряднее и элегантнее. Он, по крайней мере, вымощен.
Однажды, когда пробило уже 11 часов, что по-тамошнему считается глубокой ночью, ко мне постучались.
Я поморщился, но открыл дверь и впустил посетителя -- худого бледного еврея, одетого в непромокаемый плащ и глубокие калоши.
-- Что вам нужно?
-- Ой, господин доктор, -- ответил он с примесью мрачного юмора, почти всегда характеризующего бедных евреев. -- Что мне нужно... Вы спросите -- чего мне не нужно... Мне все нужно. Но пока, если на минуточку отбросить все остальное, -- так мне нужно доктора.
-- Заболел кто-нибудь?
-- Нет: Но жена сегодня, кажется, не прочь родить.
-- Так вы бы обратились к повивальной бабке...
-- Господин доктор! Вы знаете, где она живет?
-- Нет, не знаю.
-- Так как же вы хотите, чтобы я знал? Она же ваш коллега, а не мой коллега... Так как же вы хотите, чтобы я ее знал? Какая теперь может быть бабка, когда собаку жалко на улицу поставить. Вы полюбуйтесь на эту погоду! Я рад, что еще до вас добрался...
-- Хоть извозчик-то есть у вас?
-- Господин доктор! Какой может быть извозчик? У нас на весь город четыре извозчика; так один пьян, у другого лошадь больная, третий уехал в уезд, а четвертого вообще нет на свете.
-- Ну, да... однако, согласитесь сами, идти пешком в такую погоду...
-- Господин доктор! Вы хотите, я буду плакать, хотите, я стану на колени, хотите...
-- Ну, ладно, ладно. А обратно вы меня проводите?
-- Господин доктор! Я вас на руках понесу, если хотите! Я буду ложиться, если вам нужно перейти через лужу...
-- Ну, ну, довольно. Жаль только, что у меня нет глубоких калош...
-- Ой, какой же может быть об этом разговор?! Калоши? Нате вам мои калоши! Дождь? Нате вам мое непромокаемое пальто.
-- А вы-то сами...
-- Ну, на мне есть еще верблюжья куртка. Так, а если бы ее не было? Я бы пошел в рубашке, я голый пошел бы, но доктора бы я до своей жены привел и у меня бы родился ребенок!!!..
Через пять минут я, сопровождаемый будущим отцом, закутанный в его клеенчатое пальто и обутый в его колоссальные калоши, уже шагал по вязкой невидимой грязи, по-над стенками невидимых домишек среди непроглядной темноты... Холодный дождь потоками обливал нас, а под ногами шипела, хрипела и чавкала вязкая черная грязь.
-- Ой, как тут нехорошо, господин доктор... Дайте мне свою руку... Вот так! Это не лужа даже, а форменное несчастье...
-- Слушайте! Да возьмите вы свой плащ... Ведь у меня под ним все равно пальто...
-- Что значит -- пальто? А пальто не может от дождя попортиться? Железное оно или что?
Я приостановился.
-- Что? Калошу потеряли? Дайте я ее вам выниму. Тоже город!
Он был трогателен до слез в своем самоотречении... И вдруг среди непроглядной тьмы послышался чей-то кашель, шлепанье ног и голос:
-- Моисей, это ты?
-- Ой, Яша! Хорошо, что ты вышел навстречу... Ну, что Берточка?
-- Ты прямо лопнешь со смеху: она уже родила! И ребенок здоровенький, и она здоровая, прямо замечательно...
Мой спутник издал радостный крик и сейчас же захлопотал около меня:
-- Теперь уже ничего не нужно, господин доктор! Уже слава Богу! Ну, я возьму плащ этот и эти тоже калоши... Бывайте здоровы. И я уже побегу, как сумасшедший! Хе-хе! Так она родила?!..
Я остался один среди тьмы и дождя. Шаги счастливого отца и неизвестного Яши быстро затихли, и только один торопливый вопрос донесся до меня:
-- Мальчик? Девочка? Чего ж ты молчишь?!!
Я стоял среди мрака, обливаемый дождем, без калош, не зная, в какую сторону мне идти, и печально меланхолически улыбался:
-- Святой эгоизм! О, если бы мой отец так же радовался моему рождению...
II. Ребенок растет
В прошлом году я встретился с одним знакомым оперным певцом, евреем, но тщательно скрывающим свое происхождение.
Он взял себе манеру говорить с московским растягиванием слов и вообще весь свой жизненный путь совершал в стиле богатого барина -- аристократа, ради милого барского каприза попавшего на сцену...
-- Что вы делали это лето, Борис Михайлович? -- спросил я.
-- Этого... м-да... Что я делал летом?.. Да так, почтеннейший, мало хорошего... Три недели провел в Ницце, поигрывал в Монте-Карло -- скучища! Даже выигрыш не веселит. Потом мы с князем Голицыным объехали на автомобиле Южную Италию. Вернулся в Россию, пожил немного на даче у своей царскосельской приятельницы графини Медем, а потом уехал в свое подмосковное имение Горбатово.. Тощища!
-- Так, так... это хорошо, -- улыбнулся я. -- Ну, а как поживает ваш сынок Миша?
И моментально ленивый тон с барским растягиванием слов как рукой сняло:
-- Ой, Миша! Это же прямо-таки замечательное существо, мой Миша! Ой! Это же не ребенок, а прямо феномен! Можете поражаться -- но он уже на скрипочке играет! Скрипочку такую я ему купил!!
И сквозь холеное барское лицо международного растакуэра на меня глянуло другое -- бледного еврея в непромокаемом пальто, который хотел отнести меня на руках к своему будущему ребенку...
III. Ребенок вырос
На улице сгрудилась большая толпа.
Я не мог протиснуться к центру, приковавшему всеобщее внимание, но когда кто-то громко сказал: "Доктора! Нет ли здесь доктора?" -- толпа почтительно расступилась передо мной.
-- Что здесь такое?
-- Да вот старый еврей -- упал и лежит.
-- Мертв?
-- Нет, кажись живой.
Я опустился около лежащего, ощупал его, исследовал, насколько это было удобно, и уверенно сказал:
-- Обморок. От голода.
Еврея снесли в ближайшую аптеку. Я привел его в чувство, дал ему коньяку, молока, пару бисквитов и приступил к допросу:
-- Сколько дней ничего не ели?
-- Три дня.
-- Отчего не работали?
-- Кому я нужен, старый? Никто не берет. Тоже я работник -- один смех.
-- Семья есть?
-- Сын.
-- В Америке? -- язвительно спросил я,
-- Нет, здесь. В этом городе. Он зубной врач.
-- Так. И допускает отца падать на улице в обморок от голода. Вы с ним в ссоре?
-- Нет.
-- Значит, он -- негодяй?
-- Ой, что вы говорите... Это замечательный человек!
-- Он тоже нищенствует?
-- Не дай Бог. Он снял себе очень миленькую квартирку...
-- Вы у него просили помощи?
-- Нет.
-- Вы думаете, что отказал бы?
-- Сохрани Боже! Он отдал бы мне последнее.
Я рассвирепел.
-- Так в чем же дело, черт подери, наконец?!
Он слабо улыбнулся сухими губами:
-- Как же я мог бы брать у него какие-нибудь средства, если он сейчас составляет себе приличный кабинет?! Вы думаете, это легко? А что это за зубной врач без приличного кабинета? Пусть мое дитя тоже имеет себе кабинет...
И снова сквозь старое желтое лицо, изрезанное тысячью морщин, на меня глянуло другое лицо -- бледное, молодое, -- лицо счастливого отца, который брался осенней ночью, в одной рубашке, на руках понести меня к ребенку, которого мы оба еще не знали,-- лишнему ненужному пришельцу в этот мир слез, скорби и печали...