Эта картина своей идилличностью могла умилить кого угодно: сумерки; на диване в углу уютно примостилась Клавдия Михайловна; около нее сидел Выпуклов и читал ей вполголоса какую-то книжку; у полупотухшего камина -- я; у моих ног играл маленький сын Клавдии Михайловны -- Жоржик. Было тихо, только в камине изредка потрескивало не совсем догоревшее полено.
-- Дядя, что это? -- спрашивал Жоржик, протягивая мне книжку.
-- Это? Слон.
-- А зачем он такой?
-- Маму не слушался, -- отвечал я, стараясь из всего извлечь для ребенка нравоучение. -- Не слушался маму, ел одно сладкое -- вот и растолстел!
-- А вот это желтенькое -- слушалось маму?
-- Жирафа? Обязательно.
Умиленный ребенок наклонился и поцеловал добродетельную жирафу в ее желтую с пятнами шею.
-- Как вас любит Жоржик, -- заметила Клавдия Михайловна, поворачивая ко мне лицо с большими загадочно мерцавшими глазами.
-- Я думаю! -- самодовольно улыбнулся я. -- Ко мне дети так и льнут.
-- Вам его бы свести в кинематограф.
-- Когда-нибудь сведу.
-- А вы сейчас бы его повели.
-- Сейчас? Хорошо. Мы пойдем все вместе?
-- О, нет. Что касается меня, так я устала дьявольски.
-- Я тоже, -- сказал Выпуклов, отрываясь от книги.
-- Впрочем, я не знаю, -- нерешительно промычал я, -- есть ли тут детские кинематографы?..
-- Глупости! Будто мальчику не все равно. Ему лишь бы лошадки бегали, собачки... кошечки разные... Жоржик! Хочешь поглядеть, как слоники бегают?
-- Позвольте, но ведь слонов там может и не быть!
-- Ну, это не важно. Другое что-нибудь будет бегать. Скажите няне, чтобы она его одела.
* * *
Жоржик семенил рядом со мной, уцепившись, за мою руку с такой завидной прочностью, что я умилился: этот ребенок чувствовал ко мне полное доверие и считал меня самой надежной опорой в окружавшем нас эгоистическом мире.
-- Постой! -- сказал я, приостанавливаясь. -- Вот тут тебе и кинематограф, оказывается, есть. На вашей же улице. Ну, что тут такое? "Жизнь на пляже" -- веселая комедия в 2-х частях. "Где-то теперь твое личико смуглое?" -- роскошная драма. Жоржик! Хочешь видеть роскошную драму?
-- Хочу, -- согласился покладистый Жоржик. -- А драма какая будет?
-- Я ж тебе говорю -- роскошная.
-- А я люблю, когда петух бывает.
-- Какой петух?
-- А я не знаю. Картины все какие-то нехорошие, серые. А как картина окончится -- петух всегда появляется. Красный. Я, как с мамой был, -- только этого петуха и ждал. В углу он всегда.
-- Гм... да... -- пробормотал я. -- Это его ставят в угол за то, что он шалит. Ну, пойдем, брат, за билетами.
-- Пойдем, брат, -- пропищал Жоржик, уцепившись за мою ногу... (руку свою я с трудом высвободил для производства билетной операции).
Было тесно и душно. Я протиснулся куда-то, наступая на невидимые ноги, уселся и облегченно вздохнул.
-- Ну, Жоржик, -- смотри, брат.
-- Буду смотреть, брат, -- согласился Жоржик. -- Что это тут будет?
-- "Жизнь на пляже", комедия. Начало уже -- видишь?
-- Дядя!
-- Ну?
-- А зачем эта женщина ходит с голыми руками и с ногами?
-- Да это, видишь ли, -- очень просто. Да-а... Штука, братец ты мой, простая: она маму не слушалась, рвала башмачки и платье -- мама ее и раздела.
-- А куда это она входит? Что это за домичек такой?
-- Это кабинка. Да ты смотри!
-- Да я смотрю. А это какой это дядя идет?
-- Так себе, обыкновенный. Гуляет.
-- А зачем он смотрит в щелочку?
-- Он? Да ведь тут море близко, вот он и смотрит... боится, чтобы она не утонула.
Сзади меня кто-то сказал соседу довольно явственно:
-- Слышали вы когда-нибудь более идиотские объяснения?
-- Жоржик, -- сказал я не менее явственно. -- Жоржик! Можешь себе представить, что бывают на свете тупоголовые лошади, совершенно не понимающие психологии и умственного уровня ребенка?
-- А петух скоро будет? -- осведомился Жоржик, совершенно игнорируя непонятную для него фразу.
-- Петух! А Бог его знает... Видишь, вон, еще дядя идет.
-- Ой, смотри: он этого, который в щелочку смотрит, палкой бьет. Зачем это он?
-- За то, что тот по песку валяется. Видишь, никогда не нужно по песку валяться.
Хронологически мое соображение было не совсем правильно: следствие у меня было впереди причины -- подсматривавший господин сначала получил удар палкой, а потом уже повалился на песок. Но простодушный ребенок свято мне верил.
-- Ага! Он, значит, раньше валялся по песку, а тот это увидел и говорит: "Ты зачем это?" И палкой его побил. А куда это они бегут?
Я решил идти по раз намеченному пути:
-- Чай пить. А то опоздают -- мама бранить будет.
-- А вот смотри -- первый-то опять идет обратно.
-- Ну да же! Его оставили без чаю за то, что он по песку валялся. Так, брат, поступать не полагается. Этак всякий будет по песку валяться -- так что ж оно получится...
-- А вот смотри -- она уже из этого домика выходит уже в платье... А ты говорил -- мама ей не дает.
-- Да, конечно! Она, видишь ли... Гм! Нехорошая женщина. Она украла это платье.
В этот момент молодой повеса, скрывавшийся за кабинкой, выскочил из-за угла, бросился к вышедшей даме и, обняв ее, впился ей в губы страстным поцелуем.
-- Что это он? -- забеспокоился Жоржик.
-- Она его дочка, понимаешь? Он ее любит. Это ее папа. Ну, значит, любит и, как полагается, целует.
-- А вон смотри: опять тот бежит. Опять ее папу палкой бьет. За что?
-- Он это не бьет, видишь ли. А так просто. Тот по песку давеча валялся, ну, костюм, конечно, в песке -- вот тот и выколачивает. Это его слуга. Понял, брат?
-- Понял, брат, -- кротко согласился Жоржик.
-- Как можно поручать ребенка такому кретину, -- искренно удивился кто-то сзади.
-- Жоржик! -- громко заметил я. -- Когда ты вырастешь, так не будь дураком и старайся понять следующее: то, что подходящее для взрослого, не всегда подходящее для маленького.
Сзади из темноты неизвестный голос возразил:
-- Знаете, Петр Иванович, я не понимаю: если детям такие картины не подходят, так почему взрослые остолопы водят их сюда?
Кровь во мне закипела.
-- Жоржик! -- сказал я. -- Обрати внимание на то, что самая худшая порода ослов, это та, которая...
-- Смотри-ка, -- перебил Жоржик. -- Папа побежал, а его слуга остался с ней, с его дочкой. Смотри, она плачет, становится перед ним на колени. К чему это?
-- Ну, как же... Неужели ты не понимаешь? Она бегала голыми ногами по песку, могла простудиться... Вот слуга на нее и кричит.
Мне решительно не везло с объяснениями: в тот момент, когда "слуга" кричал на коленопреклоненную "дочку", она вскочила и бросилась в его объятия.
-- Что это он ей делает? -- спросил сбитый с толку предыдущими объяснениями Жоржик.
-- Кусает ее. Видишь, укусил ей щеку... теперь ухо... губу... в глаз теперь вцепился.
-- Чего же она не плачет?
-- Ну, что она, маленькая, что ли! Терпит. Вот и ты теперь старайся -- если ушибешься или что другое -- не плачь. Видишь, она даже улыбается.
-- Смотри-ка, они уже дома... А вот слуга под еённую кровать лезет -- зачем?
-- Ну, это уже они спать ложатся, уже, значит, кончено. Пойдем, брат.
-- А давай, брат, до петуха посидим.
-- Поздно уже будет, какие там петухи. Пойдем!
Я вскочил и, стараясь заслонить от Жоржика совсем разнуздавшийся экран, повлек доверчивого малютку к выходу.
Вдогонку нам несколько голосов сказали удовлетворенно:
-- Давно бы так!
* * *
Поднимаясь по лестнице, мы увидели парадную дверь квартиры Жоржика открытой. На пороге стояла горничная, припавши к швейцару и впившись губами в его бритую щеку.
-- Кусаются, -- сказал Жоржик. -- Вот еще дурные.
Горничная подавленно взвизгнула и умчалась, а мы прошли в столовую, из столовой в кабинет, из кабинета в будуар, и тут я на пороге, тихонько откинув портьеру, задержал Жоржика.
-- Тссс! Не мешай, Жоржик, не надо. Мама занята. Пойдем лучше сюда, в столовую.
-- А что мы будем тут делать? Скучно. Я хочу к маме.
-- Не стоит, Жоржик. Люди -- звери, Жоржик... Знаешь, что, брат? Мы сейчас вдвоем, а теперь я один -- видел: им ничего не стоит укусить совершенно постороннего человека.
-- Не люблю я, брат, когда кусаются, -- согласилось со мной это покладистое дитя.
И мы долго сидели в темной столовой, прижавшись друг к другу...