- Вы?
- Я.
- Глазам своим не верю!
- Таким хорошеньким глазкам не верить - это преступление.
Отпустить подобный комплимент днем на Пере, когда сотни летящего мимо народа не раз толкают вас в бока и в спину, - для этого нужно быть очень светским, чрезвычайно элегантным человеком.
Таков я и есть.
Обладательница прекрасных глаз, известная петербургская драматическая актриса, стояла передо мной, и на ее живом лукавом лице в одну минуту сменялось десять выражений.
- Слушайте, Простодушный! очень хочется вас видеть. Ведь вы - мой старый милый Петербург. Приходите чайку попить.
- А где вы живете?
Во всяком другом городе этот простой вопрос вызвал бы такой же простой ответ: улица такая-то, дом номер такой-то.
Но не таков городишко - Константинополь!
На лице актрисы появилось выражение небывалой для нее растерянности:
- Где я живу?.. Позвольте... Не то Шашлы-Башлы, не то Биюк-Темрюк. А может быть, и Казанлы-Базанлы. Впрочем, лучше дайте мне карандашик и бумажку - я вам нарисую.
Отчасти делается понятной густая толпа, толкущаяся на Пере: это все русские стоят друг против друга и по полчаса объясняют свои адреса: не то Шашлы-Башлы, не то Бабаджан-Османлы.
Выручает обыкновенно карандаш и бумажка, причем отправной пункт - Токатлиан: это та печка, от которой всегда танцует ошалевший русский беженец.
Рисуют две параллельные линии - Пера. Потом квадратик - Токатлиан. Потом...
- Вот вам, - говорила актриса, чертя карандашом по бумаге, - эта штучка - Токатлиан. От этой штучки вы идете налево, сворачиваете на эту штучку, потом огибаете эту штучку - и тут второй дом
- где я живу. Номер 22. Третий этаж, квартира барона К.
Я благоговейно спрятал в бумажник этот странный документ и откланялся.
На другой день, вечером, когда я собирался в гости к актрисе, зашел знакомый.
- Куда вы?
- Куда? От Токатлиана прямо, потом свернуть в одну штучку, потом в другую. Квартира барона К.
- Знаю. Хороший дом. Что ж это вы, дорогой мой, идете в такое историческое место - и в пиджаке.
- Не фрак же надевать!
- А почему бы и нет. Вечером в гостях фрак - самое разлюбезное дело. Все-таки это ведь заграница!
- Фрак так фрак, - согласился я. - Я человек сговорчивый.
Оделся и, сверкая туго накрахмаленным пластроном фрачной сорочки, отправился на Перу - танцевать от излюбленной русской печки.
Если в Константинополе вам известна улица и номер дома, это только половина дела. Другая половина - найти номер дома. Это трудно, потому что 7-й номер помещается между 29-м и 14-м, а 15-й скромно заткнулся между 127-б и 19-а.
Вероятно, это происходит потому, что туркам наши арабские цифры неизвестны. Дело происходило так: решив перенумеровать дома по-арабски, муниципалитет наделал несколько тысяч дощечек с разными цифрами и свалил их в кучу на главной площади. А потом каждый домовладелец подходил и выбирал тот номер, закорючки и загогулины которого приходились ему больше по душе.
Искомый номер 22 был сравнительно приличен: между 24-м и 13-м.
На звонок дверь открыла дама очень элегантного вида.
- Что угодно?
- Анна Николаевна здесь живет?
- Какая?
- Русская. Беженка.
- Ах, это вы к Аннушке! Аннушка! Тебя кто-то спрашивает.
Раздался стук каблучков, и в переднюю выпорхнула моя приятельница, в фартуке и с какой-то тряпкой в руке. Первые слова ее были такие:
- Чего тебя, Ирода, черти по парадным носят?! Не мог через черный ход приттить?!
- Виноват, - растерялся я. - Вы сказали...
- Что сказала, то и сказала. Это мой кум, барыня. Я его допрежь того в Питербурхе знала. Иди уж на кухню, раздевайся там. Недотёпа!
Кухня была теплая, уютная, но не особенно пригодная для моего элегантного фрака. Серая тужурка и каска пожарного были бы здесь гораздо уместнее.
- Ну, садись, кум, коли пришел. Самовар, чать, простыл, но стакашку еще нацедить - возможное дело.
- А я вижу, вы с гран-кокет перешли на характерные,
- уныло заметил я, вертя в руках какую-то огромную ложку с дырочками.
- Чаво? Я, стало быть, тут у кухарках пристроилась. Ничего, хозяева добрые, не забиждают.
- На своих харчах? - деловито спросил я, чувствуя, как на моей голове невидимо вырастает медная пожарная каска.
- Хозяйские. И отсыпное хозяйское.
- И доход от мясной и зеленной имеете?
- Законный процент. (В последнем слове она сделала ударение на "о".) А то, может, щец похлебаешь? С обеда остались. Я б разогрела.
Вошла хозяйка.
- Аннушка, самовар поставь. Во мне заговорил джентльмен.
- Позвольте, я поставлю, - предложил я, кашлянув в кулак. - Я мигом. Стриженная девка не успеет косы заплести, как я его ушкварю. И никаких гвоздей. Вы только покажите: куда насыпать угля и куда налить воды.
- Кто это такой, Аннушка? - спросила хозяйка, с остолбенелым видом разглядывая мой фрак.
- Так, один тут. Вроде как сродственник. Он, барыня, тихий. Ни тебе напиться, ни тебе набезобразить.
- Вы давно знакомы?
- С Петербурга, - скромно сказал я, переминаясь с ноги на ногу. - Аннушка в моих пьесах играла.
- Как... играла? Почему... в ваших?
- А кто тебя за язык тянет, эфиеп, - с досадой пробормотала Аннушка. - Места только лишишься из-за вас, чертей! Видите ли, барыня... Ихняя фамилия
- Простодушный.
- Так чего ж вы тут, господи! пожалуйте в столовую, я вас с мужем познакомлю. Мы очень рады...
- Видала? - заносчиво сказал я, подмигивая.
- А ты меня все ругаешь. А со мной господа за ручку здороваются, к столу приглашают.
С черного хода постучались. Вошел еще один Аннуш-кин гость, мой знакомый генерал, командовавший третьей армией. Он скромно остановился у притолоки, снял фуражку с галуном и сказал:
- Чай да сахар. Извините, что поздно. Такое наше дело швейцарское.
* * *
Мы сидели в столовой за столом, покрытым белоснежной скатертью. Мы трое: кухарка, швейцар и я.
Хозяин побежал в лавку за закуской и вином, хозяйка на кухне раздувала самовар.
А мы сидели трое - кухарка, швейцар и я - и, сблизив головы, тихо говорили о том, что еще так недавно сверкало, звенело и искрилось, что блистало, как молодой снег на солнце, что переливалось всеми цветами радуги и что теперь залилось океаном топкой грязи.
Усталые, затуманенные слезами глаза тщетно сверлят завесу мглы, повешенную Господом Богом... Какая это мгла? Предрассветная? Или это сумерки, за которыми идут ночь, одиночество и отчаяние?