Не могу сказать, чтобы я, в качестве трупа, испытывал какие-нибудь совершенно новые, еще никем не испытанные ощущения. Я уверен, что большинство нас, русских, в последнее время превосходнейшим образом прошло всю гамму переживаний выдержанного в гробу трупа; но дело в том, что все остальные, как самые настоящие трупы, не отдавали себе в этих переживаниях отчета. А я могу дать полный отчет и не требую за это никаких почестей и наград, от которых на моем месте не отказался бы всякий другой разоткровенничавшийся труп.

Я не знаю -- есть ли в жизни каждого трупа такая резкая граница, до которой он чувствовал бы себя настоящим живым, жизнерадостным человеком, а перешагнув эту границу, должен бы заявить поспешно и категорически:

-- Ага! A вот с этого момента я делаюсь трупом!

Со мной это случилось. Я уловил этот роковой момент.

-----

Третьего дня я был жив: мы сидели целой компанией у Тихоходова и рассуждали о том, что в России не разрешаются самые безобидные союзы и общества.

-- Вы знаете, -- кричал я, -- почему они не разрешили какого-то Бахлушского союза поощрения полезных ремесел? Потому что "союз, видите ли, взял на себя непосильную задачу, которая невыполнима по местным условиям". Да вам-то что?! Вам какое дело -- выполнима или не выполнима?!

-- Безобразие!

-- Возмутимый произвол!

-- И чего это полиция смотрит? -- машинально проревел кто-то, желая, по русскому обыкновению, свалить всякую вину на полицию.

Я хрипло кричал, размахивая руками:

-- А где, я вас спрошу, нормальные законы о печати?! Где они? Может быть, у вас в кармане? Или у Черта Иваныча за пазухой?

Было пять часов утра.

* * *

На другой день я проснулся утром очень поздно и долго лежал в кровати. Думать не хотелось, была невыносимая, какая-то предсмертная тоска.

Я взял свежую газету и развернул ее.

-- Из Москвы высылают пятилетнего сына акушерки еврейки Юдиулевич, который не имеет права жительства. Мать его, по закону, имеет право жительства.

Я прочел это известие, и меня удивило то обстоятельство, что я не возмутился.

-- Отчего же мы не возмущаемся? -- спросил я сам себя. -- Ведь это же неслыханный факт! Как может маленький, крохотный еврейчик угрожать государственному спокойствию? За что его высылают? Ну же -- возмущайся!

Внутри меня все молчало.

Тщетно я старался раздразнить себя, поставить на место акушерки, у которой отнимают сына, или на место этого маленького мальчика, которого лишают матери.

Тяжелая равнодушная мысль свернулась комком и залегла куда-то на самое дно.

Тогда я попробовал придать всему факту юмористическую окраску, чтобы рассмешить себя, чтобы хоть этим расшевелить себя, если мне не удается возмутиться или растрогаться.

-- Смешно, должно быть, -- сказал я вслух, -- как этот маленький еврейчик убегает по московским бульварам от целого отряда конной и пешей полиции, а сзади бежит встревоженная мать и щелкает акушерскими щипцами.

-- Нет, -- равнодушно сказал я, зевая. -- Это не смешно. Нет здесь ничего смешного и ничего ужасного... Пусть вышлют маленького еврея, вышлют большого -- пусть! Дума там какая-то заседает -- пусть. Хочет, пусть заседает, не хочет -- не надо. Гегечкори [Гегечкори Е. П. (1881--1954) -- меньшевик, адвокат по профессии, политический деятель. После революции -- эмигрант.] там разный, или Гучков [Гучков Александр Иванович (1862--1936) -- крупный фабрикант, председатель 3-й Государственной думы; военный и морской министр в первом составе Временного правительства в 1917 г., после революции -- эмигрант.], или еще кто -- пусть себе живут. А не хотят -- могут умереть. И Финляндию пусть по кусочкам растащат -- не важно.

И спросил я сам себя:

-- А интересно знать -- что же важно?

И правдивая мысль ответила:

-- Во-первых, ничего нет на свете важного, дорогого, а во-вторых, зачем ты говоришь "интересно"?.. Тебе ведь ничего не интересно... Зачем же произносить пустые звуки?

И почувствовал я, что шагаю через границу.

-- Баста, -- равнодушно прошептал я. -- Труп. Ну и труп. Ну и наплевать.

Вот как я сделался трупом.

* * *

Я одевался, когда пришел Тихоходов.

-- Здравствуй, -- сказал я. -- А знаешь, маленького еврейчика из Москвы высылают. От матери отнимают.

-- Да, -- ответил Тихоходов. -- Акушерка. Администрация высылает.

-- Что ты на это скажешь?

-- Да что... Придется ему уехать.

-- А какого ты мнения на этот счет? -- спросил я, подозрительно глядя на него.

-- Да какого же мнения: высылают, и пусть себе высылают.

-- А тебе ничего?

-- А мне что -- не меня же высылают!.. Будут высылать -- тогда и закричу.

-- Может, и тогда не закричишь?

-- Может, и не закричу.

-- Труп, -- одобрительно сказал я.

-- Что?

-- Труп. Нашего полку прибыло. Трупы мы с тобой, Тихоходов. Ты и я.

-- Неужели? -- прошептал он. -- Вдвоем страшно. Мало нас.

-- Может быть, и еще есть.

Я позвонил. Вошел слуга.

-- Слушай, Павел... знаешь, новый закон вышел. Если ты будешь нехорошо вести себя -- я имею право тебя высечь.

-- Что ж, -- равнодушно сказал Павел. -- Секите.

-- Разве тебе не обидно?

-- Что ж там обижаться. Пусть!

-- Труп, -- засмеялся я. -- Ступай. Тихоходов, пойдем на улицу.

Вышли на улицу. Сели на извозчика.

-- Ну, ты! Пошевеливайся.

Извозчик обернулся к нам, и его провалившийся рот благодушно засмеялся.

-- А чего же шевелиться?

-- Как чего? Плохо будешь ехать -- мы тебя оштрафуем.

-- Тихо буду ехать -- оштрафуете, скоро буду ехать -- оштрафуют. Для нас все едино.

-- Труп, -- радостно сказал я. -- Нас много, нас много.

На улицах кипела жизнь. Мимо нас пробегали солидные трупы, спешащие на службу, и элегантные, шикарно одетые трупы в модных шляпах и легких весенних платьях. Эти трупы были женские, и они гуляли. Проносились маленькие утомленные трупики с ранцами за плечами, а за ними плелись страшные, зеленые трупы целой вереницей с досками за плечами. На досках было написано: "Сегодня решительная борьба".

Все -- и солидные трупы, и шикарные трупы и дети -- делали вид, что они живые, и поэтому все с натугой разговаривали, смеялись. Но всем было страшно, потому что каждый был уверен, что только он один труп, а кругом все живые.

Никто не догадывался.

А мы с Тихоходовым знали и смеялись.

* * *

Первое время нас забавляло это стремительное шествие веселых, преувеличенно живых трупов, но потом мы утомились.

Свернули в тихую улицу.

-- Теперь мне интересно, -- сказал Тихоходов, -- остался ли в городе кто-нибудь в живых?

-- Во-первых, тебе это неинтересно, а во-вторых, никого, вероятно, нет в живых.

Но я ошибся. Сейчас же мы увидели живого человека.

Это был постовой городовой -- единственный, который не напоминал собой унылого трупа.

Он веселился: проходивший парень сдернул с головы торговки платок и надел его на себя -- городовой расхохотался; дворник окатил из рукава водой задремавшего извозчика -- это страшно развеселило городового. Но смех его звучал одиноко: торговка машинально сдернула с головы парня платок и надела на себя, а парень равнодушно пошел дальше. Обливающий дворник и обливаемый извозчик были каменно-молчаливы и апатичны.

И только гулко и одиноко смеялся городовой.

-- Жутко ему, поди, среди покойников, -- пожалел его Тихоходов.

-- Сторож при морге, -- покачал я головой. -- Не сладко им. Тихоходов! Зайдем в эту мертвецкую, где кормят.

Мы зашли в ресторан, а потом, когда наступил вечер, поехали в анатомический театр смотреть какой-то фарс, весело разыгранный несколькими разложившимися трупами.

Так теперь и живем. Ничего, пустое.