И вот уже ветром разбиты, убиты

Кусты облетелой ракиты,

И прахом дорожным

Угрюмая старость легла на ланиты.

Но в темных орбитах

Взглянули, сверкнули глаза

Невозможным...

И радость, и слава --

Все в этом сиянье бездонном

И дальном.

Но смятые травы

Печальны.

И листья крутятся в лесу обнаженном...

И снится, и снится, и снится:

Бывалое солнце!

Тебя мне все жальче и жальче...

О глупое сердце,

Смеющийся мальчик,

Когда перестанешь ты биться?

(А. Блок)

...уйди в себя, в свои воспоминанья, и там глубоко-глубоко, на самом дне сосредоточенной души, твоя прежняя, тебе одному доступная жизнь блеснет перед тобой своей пахучей, все еще свежей зеленью и лаской и силой весны!

(Тургенев)

I

24 января 1889 года я получила записочку от сестры: "Приходи сейчас же, непременно, у нас Чехов". Сестра была замужем за редактором-издателем очень распространенной газеты1. Она была много старше меня. Маленькая, белокуренькая, с большими мечтательными глазами и крошечными ручками и ножками, она всегда возбуждала во мне чувства нежности и зависти. Рядом с ней я казалась самой себе слишком высокой, румяной и полной. Кроме того, я была москвичкой и только второй год жила в Петербурге. У нее бывали многие знаменитости: артисты, художники, певцы, поэты, писатели. Да и ее прошлое, ее замужество по любви с "увозом" прямо с танцевального вечера, в то время как отец, ненавидевший ее избранника, особенно зорко наблюдал за ней, все это окружало ее в моих глазах волшебным ореолом. А что представляла из себя я! Девушку с Плющихи, вышедшую замуж за только что окончившего студента, занимавшего теперь должность младшего делопроизводителя департамента народного просвещения2. Что было в моем прошлом? Одни несбывшиеся мечты.

Была мечта -- сделаться писательницей. Я писала и стихами и прозой с самого детства. Я ничего в жизни так не любила, как писать. Художественное слово было для меня силой, волшебством, и я много читала, а среди моих любимых авторов далеко не последнее место занимал Чехонте. Он печатался, между прочим, и в газете, издаваемой моим зятем, и каждый его рассказ возбуждал мой восторг. Как я плакала над Ионой, который делился своим горем с своей клячей, потому что никто больше не хотел слушать его. А у него умер сын. Только один сын у него был и -- умер. И никому это не было интересно. Почему же теперь, когда Чехов это написал, всем стало интересно, и все читали, и многие плакали? О, могущественное, волшебное художественное слово!

"Приходи сейчас же, непременно, у нас Чехов". Я сама кормила своего сынишку Левушку, которому было уже девять месяцев, но весь вечер я могла быть свободна, так как после купанья он долго спокойно спал, да и няня у меня была надежная, очень преданная и любящая. Она и меня вынянчила в свое время.

Миша был занят, да его и не интересовало знакомство с Чеховым и я ушла одна.

Он ходил по кабинету и, кажется, что-то рассказывал, но, увидев меня в дверях, остановился.

-- А, девица Флора,-- громко сказал Сергей Николаевич, мой зять.-- Позвольте, Антон Павлович, представить вам девицу Флору. Моя воспитанница.

Чехов быстро сделал ко мне несколько шагов и с ласковой улыбкой удержал мою руку в своей. Мы глядели друг на друга, и мне казалось, что он был чем-то удивлен. Вероятно, именем Флоры. Меня Сергей Николаевич так называл за яркий цвет лица, за обилие волос, которые я еще заплетала иногда в две длинные, толстые косы.

-- Знает наизусть ваши рассказы,-- продолжал Сергей Николаевич,-- и, наверное, писала вам письма, но скрывает, не признается.

Я заметила, что глаза у Чехова с внешней стороны точно с прищипочкой, а крахмальный воротник хомутом и галстук некрасивый.

Когда я села, он опять стал ходить и продолжать свой рассказ. Я поняла, что он приехал ставить свою пьесу "Иванов", но что он очень недоволен артистами, не узнает своих героев и предчувствует, что пьеса провалится. Он признавался, что настолько волнуется и огорчается, что у него показывается горлом кровь. Да и Петербург ему не нравится. Поскорее бы все кончить и уехать, а впредь он дает себе слово не писать больше для театра. А ведь артисты прекрасные и играют прекрасно, но что-то чужое для него, что-то "свое" играют.

Вошла сестра Надя и позвала всех к ужину. Сергей Николаевич поднялся, и вслед за ним встали и все гости. Перешли в столовую. Там были накрыты два стола: один, длинный, для ужина, а другой был уставлен бутылками и закусками. Я встала в сторонке у стены. Антон Павлович с тарелочкой в руке подошел ко мне и взял одну из моих кос.

-- Я таких еще никогда не видел,-- сказал он. А я подумала, что он обращается со мною так фамильярно только потому, что я какая-то девица Флора, воспитанница. Вот если бы он знал Мишу и знал бы, что у меня почти годовалый сын, тогда...

За столом мы сели рядом.

-- Она тоже пописывает,-- снисходительно сообщил Чехову Сергей Николаевич.-- И есть что-то... Искорка... И мысль... Хоть с куриный нос, а мысль в каждом рассказе.

Чехов повернулся ко мне и улыбнулся.

-- Надо писать то, что видишь, то, что чувствуешь, правдиво, искренно. Меня часто спрашивают, что я хотел сказать тем или другим рассказом. На эти вопросы я не отвечаю. Мое дело писать. И я могу писать про все, что вам угодно,-- прибавил он с улыбкой.-- Скажите мне написать про эту бутылку, и будет рассказ под таким заглавием: "Бутылка". Живые, правдивые образы создают мысль, а мысль не создает образа.

И, выслушав какое-то льстивое возражение от одного из гостей, он слегка нахмурился и откинулся на спинку стула.

-- Да,-- сказал он,-- писатель это не птица, которая щебечет. Но кто же вам говорит, что я хочу, чтобы он щебетал? Если я живу, думаю, борюсь, страдаю, то все это отражается на том, что я пишу. Я правдиво, то есть художественно, опишу вам жизнь, и вы увидите в ней то, чего раньше не видали, не замечали: ее отклонение от нормы, ее противоречия...

Он неожиданно повернулся ко мне.

-- Вы будете на первом представлении "Иванова"? -- спросил он.

-- Вряд ли. Трудно будет достать билет.

-- Я вам пришлю,-- быстро сказал он.-- Вы здесь живете? У Сергея Николаевича?

Я засмеялась.

-- Наконец я могу сказать вам, что я не девица Флора и не воспитанница Сергея Николаевича. Это он так зовет меня в шутку. Я сестра Надежды Алексеевны и, вообразите, замужем и мать семейства. И так как я кормлю, я должна спешить домой.

Сергей Николаевич услыхал, что я сказала, и закричал мне:

-- Девица Флора, придут за тобой, если нужно. Мы живем в двух шагах,-- объяснил он Антону Павловичу.-- Сиди. Спит твой пискун. Антон Павлович, не пускайте ее.

Антон Павлович нагнулся и заглянул мне в глаза. Он сказал:

-- У вас сын? Да? Как это хорошо.

Как трудно иногда объяснить и даже уловить случившееся. Да, в сущности, ничего и не случилось. Мы просто взглянули близко в глаза друг другу. Но как это было много! У меня в душе точно взорвалась и ярко, радостно, с ликованием, с восторгом взвилась ракета. Я ничуть не сомневалась, что с Антоном Павловичем случилось то же, и мы глядели друг на друга удивленные и обрадованные.

-- Я опять сюда приду,-- сказал Антон Павлович.-- Мы встретимся? Дайте мне все, что вы написали или напечатали. Я все прочту очень внимательно. Согласны?

Когда я вернулась домой, Левушку уже пеленала няня, и он кряхтел и морщился, собираясь покричать.

-- У меня сын? Как это хорошо, -- сказала я ему, смеясь и радуясь.

Миша вошел в детскую следом за мной.

Взгляни на себя в зеркало, -- сердито сказал он.-- Раскраснелась, растрепалась. И что за манера носить косы! Хотела поразить своего Чехова. Левушка плачет, а она, мать, с беллетристами кокетничает.

Слово "беллетрист" было у Миши синонимом пустобреха. Я это знала.

-- Чехов -- беллетрист? -- сухо спросила я.

И я чувствовала, как я потухала. Чувствовала, как безотчетная радость, так празднично осветившая весь мир, смиренно складывала крылья. Кончено! Все по-прежнему. Почему жизнь должна быть легка и прекрасна? Кто это обещал?

II

Прошло уже три года с моего первого свидания с Чеховым. Я часто вспоминала о нем и всегда с легкой мечтательной грустью. А у меня уже было трое детей: Лева, Лодя и грудная Ниночка. Миша был примерным отцом. Чтобы увеличить средства к жизни, он взял еще вечернюю работу, а все свободное время возился и нянчился с детьми.

Несомненно, наше семейное счастье окрепло. Миша как-то сказал мне:

-- Ну что, мать? Пришпилили тебе хвост?

Я хотела заниматься литературой. Гольцев3 как-то предложил мне принести ему все, что я написала, и затем стал заставлять меня работать. Он объяснял мне недостатки моих рассказов и требовал, чтобы я их переделывала. Иногда он говорил мне: "Это совсем хорошо, можно было бы даже напечатать, но вам еще рано. Поработайте".

Когда я ему сказала, что выхожу замуж, он огорченно воскликнул:

-- Ну, теперь кончено! Теперь из вас ничего не выйдет!

А я тогда дала себе слово, что ничего не "кончено", что я буду работать и что замужество ничему не помешает. Но я ошиблась! Сразу жизнь сложилась так, что у меня совсем не было времени писать. Миша до обеда был в департаменте. Казалось бы, я могла быть свободной и делать то, что я хочу, тем более что у меня была прислуга. Но это только так казалось. Весь день уходил на мелочи: я должна была идти за покупками и брать припасы именно там, где назначал Миша: кофе на Морской, сметану на Садовой, табак на Невском, квас на Моховой и т. д.

И должна была делать соус к жаркому сама, а не поручать это дело кухарке; я должна была набить папиросы. И еще главной заботой моей жизни были -- двери. Двери должны были быть плотно закрыты весь день, чтобы из кухни не проникал чад, и настежь открыты вечером, чтобы воздух сравнялся. И горе мне, если, возвращаясь со службы, Миша улавливал малейший запах из кухни. Вечером, когда Миша садился писать свою диссертацию, я тогда устраивалась в спальне и принималась за свою рукопись, но сейчас же раздавался окрик:

-- Зачем дверь в спальню закрыта? Открой! Да ты что там делаешь? Иди ко мне!

-- Мне хочется писать.

-- Тебе только хочется, а мне надо. И я тут запутался в предложении. Помоги-ка мне выбраться, беллетристка.

Потом он начинал ходить по комнате и свистеть "Стрелочка".

Когда я ему предложила разойтись, он сказал:

-- Из-за чего? Подумай. Ведь все наши недоразумения и ссоры из-за твоего упрямства. Ты привыкла жить безалаберно, руководствуясь только капризами. Ты считаешь это свободой, а я -- беспорядком. У меня скучнейшая служба, потому что ты пожелала жить в городе, а не в деревне, где я мог бы заниматься хозяйством. Я с этим помирился. Почему ты не можешь помириться с тем, что тебе приходится держать дом в порядке? Неужели ты можешь требовать, чтобы я только восхищался твоей красотой и говорил тебе любезности? И ты хочешь разводиться? Из-за чего? Стыдно!

Я отлично знала, что он любит меня больше, а не меньше прежнего, что он жить без меня не может. А кроме того, мы уже знали, что у нас будет Левушка, и с одинаковым умилением и нетерпением ждали его.

И его рождение внесло "семейное счастье". Мы стали менее упорно бороться друг с другом, стали уступчивее. Явилось еще двое детей, и уж не могло быть речи о том, чтобы мы разъехались или развелись. Мне "пришпилили хвост", а Мише пришлось очень много работать, чтобы содержать семью.

В эти три года мы очень сжились, сдружились, и мне стало гораздо легче сносить припадки гнева Миши, тем более что он всегда в них горько раскаивался и старался загладить свою вину. Он даже почти не мешал мне писать в свободное время, а я начала печататься, и теперь жизнь казалась мне полной и часто, когда дети не болели, счастливой.

Было только скучно.

III

В январе 1892 года Сергей Николаевич праздновал 25-летний юбилей своей газеты. Торжество должно было начаться молебном, а затем приглашенные должны были перейти в гостиную, где был накрыт длиннейший стол для обеда. В столовой гости не поместились бы, и поэтому там все было приготовлено для церковной службы.

Из гостиной в столовую проходили вдоль балюстрады лестницы из передней, а против лестницы было вделано в стену громадное зеркало. Я встала у дверей гостиной и могла, не отражаясь сама в зеркале, видеть в нем всех, кто поднимался, раньше, чем они показывались на площадке. Шли мужчины и женщины, много знакомых, много незнакомых, и я с тоской думала о том, какой скучный предстоял день. Посадят меня за стол с каким-нибудь важным гостем, которого я должна буду занимать, а обедать будут долго, долго, часами, и все надо будет ухитряться находить темы для разговора, казаться оживленной и любезной.

И вдруг я увидела в зеркале две поднимающиеся фигуры. Случается, что один взгляд снимает моментальную фотографию и сохраняет ее в памяти на всю жизнь. Я, как сейчас, вижу непривлекательную голову Суворина4, а рядом молодое, милое лицо Чехова. Он поднял правую руку и откинул назад прядь волос. Глаза его были чуть прищурены, и губы слегка шевелились. Вероятно, он говорил, но я не могла этого слышать. Они поспели к самому началу молебна. Все столпились в столовой, послышалось пение, тогда я тоже вмешалась в толпу. И, пока служили и пели, я вспоминала мою первую встречу с Антоном Павловичем, то необъяснимое и нереальное, что вдруг сблизило нас, и старалась угадать, узнает ли он меня? Вспомнит ли? Возникнет ли опять между нами та близость, которая три года назад вдруг так ярко осветила мою душу?

Мы столкнулись в толпе случайно и сейчас же радостно протянули друг другу руки.

-- Я не ожидала вас видеть,-- сказала я.

-- А я ожидал,-- ответил он.-- И знаете что? Мы опять сядем рядом, как тогда. Согласны?

Мы вместе прошли в гостиную.

-- Давайте выберем место?

-- Бесполезно,-- ответила я.-- Вас посадят по чину, к сонму светил; одним словом, поближе к юбиляру.

-- А как было бы хорошо здесь -- в уголке, у окна. Вы не находите?

-- Хорошо, но не позволят. Привлекут.

-- А я упрусь! -- смеясь сказал Чехов.-- Не поддамся. Мы сели, смеясь и подбадривая друг друга к борьбе.

-- А где же Антон Павлович? -- раздался громкий вопрос Сергея Николаевича.-- Антон Павлович! Позвольте вас просить...

Надя тоже искала глазами и звала.

Чехов приподнялся и молча провел рукой по волосам.

-- Ах, вот они где. Но и вашей даме здесь место рядом с вами. Прошу!

-- Да пусть, как хотят, -- неожиданно сказала Надя.-- Если им там больше нравится.

Сергей Николаевич засмеялся, и нас оставили в покое.

-- Видите, как хорошо,-- сказал Антон Павлович.-- Победили.

-- Вы многих тут знаете?-- спросила я.

-- А не кажется вам,-- не отвечая, заговорил Антон Павлович,-- не кажется вам, что, когда мы встретились с вами три года назад, мы не познакомились, а нашли друг друга после долгой разлуки?

-- Да...-- нерешительно ответила я.

-- Конечно, да. Я знаю. Такое чувство может быть только взаимное. Но я испытал его в первый раз и не мог забыть. Чувство давней близости. И мне странно, что я все-таки мало знаю о вас, а вы -- обо мне.

-- Почему странно? Разлука была долгая. Ведь это было не в настоящей, а в какой-то давно забытой жизни?

-- А что же мы были тогда друг другу?-- спросил Чехов.

-- Только не муж и жена,-- быстро ответила я.

Мы оба рассмеялись.

-- Но мы любили друг друга. Как вы думаете? Мы были молоды... и мы погибли... при кораблекрушении? -- фантазировал Чехов.

-- Ах, мне даже что-то вспоминается, -- смеясь сказала я.

-- Вот видите. Мы долго боролись с волнами. Вы держались рукой за мою шею.

-- Это я от растерянности. Я плавать не умела. Значит, я вас и потопила.

-- Я тоже плавать не мастер. По всей вероятности я пошел ко дну и увлек вас с собой.

-- Я не в претензии. Встретились же мы теперь как друзья.

-- И вы продолжаете вполне мне доверять?

-- Как доверять?-- удивилась я.-- Но ведь вы меня потопили, а не спасли.

-- А зачем вы тянули меня за шею?

Антона Павловича не забывали присутствующие. Его часто окликали и обращались к нему с вопросами, с приветствиями, с комплиментами.

-- Я сейчас говорю соседу: "Какая конфетка ваш рассказ..."

Эта "конфетка" нас ужасно рассмешила, и мы долго не могли смотреть друг на друга без смеха.

-- А как я вас ждала,-- вдруг вспомнила я.-- Как я вас ждала! Еще когда жила в Москве, на Плющихе. Когда еще не была замужем.

-- Почему ждали?-- удивился Антон Павлович.

-- А потому, что мне ужасно хотелось познакомиться с вами, а товарищ моего брата, Попов, сказал мне, что часто видит вас, что вы славный малый и не откажетесь по его просьбе прийти к нам. Но вы не пришли.

-- Скажите этому вашему Попову, которого я совершенно не знаю, что он мой злейший враг,-- серьезно сказал Чехов.

И мы стали говорить о Москве, о Гольцеве, о "Русской мысли".

-- Не люблю Петербурга,-- повторил Чехов.-- Холодный, промозглый весь насквозь. И вы недобрая: отчего вы не прислали мне ничего? А я вас просил. Помните? Просил прислать ваши рассказы.

Стали подходить чокаться шампанским. Чокались, кланялись, улыбались. Антон Павлович вставал, откидывая волосы, слушал, опустив глаза, похвалы и пожелания. И потом садился со вздохом облегчения.

-- Вот она -- слава,-- заметила я.

-- Да, черт бы ее побрал. А ведь большинство ни одной строчки не прочли из того, что я написал. А если и читали, то ругали меня. А мне сейчас не слов хочется, а музыки. Почему нет музыки? Румын бы сюда. Необходима музыка. Вам сколько лет?-- спросил он неожиданно.

-- Двадцать восемь.

-- А мне тридцать два. Когда мы познакомились, нам было на три года меньше: двадцать пять и двадцать девять. Как мы были молоды.

-- Мне тогда еще не было двадцати пяти, да и теперь нет двадцати восьми. В мае будет.

-- А мне было тридцать два. Жалко.

-- Мне муж часто напоминает, что я уже не молода, и всегда набавляет мне года. Вот и я немного набавляю.

-- Не молоды? В двадцать семь лет?

Стали вставать из-за стола. Обед тянулся часа три, а для меня прошел быстро. Я увидела Мишу, который пробирался ко мне, и сразу заметила, что он очень не в духе.

-- Я еду домой. А ты?

Я сказала, что еще останусь.

-- Понятно,-- сказал он, но мне показалось нужным познакомить его с Чеховым.

-- Это мой муж, Михаил Федорович,-- начала я.

Оба протянули друг другу руки. Я не удивилась сухому, почти враждебному выражению лица Миши, но меня удивил Чехов: сперва он будто пытался улыбнуться, но улыбка не вышла, и он гордым движением откинул голову. Они не сказали оба ни слова, и Миша сейчас же отошел.

Я осталась, но ненадолго: гости стали поспешно расходиться. Хозяева устали.

А дома меня ждала гроза. Мише очень не понравилась наша оживленная беседа за столом, очень не понравилось, что мы не сели там, где нам было назначено.

Но я тогда не ожидала, что еще ждет меня.

Какой-то услужливый приятель рассказал Мише, что в вечер юбилея Антон Павлович кутил со своей компанией в ресторане, был пьян и говорил, что решил во что бы то ни стало увезти меня, добиться развода, жениться. Его будто бы очень одобряли, обещали ему всякую помощь и чуть ли не качали от восторга. Миша был вне себя от возмущения.

Я была ошеломлена, убита. Но когда я немного успокоилась и была в состоянии думать, я сказала себе: а все-таки этого не может быть. Это чья-то злобная выдумка, чтобы очернить в моих глазах Чехова и восстановить против него Мишу. Кому это могло быть нужно? Я решила, что Миша мог слышать эту сплетню только от двух лиц. Одно было вне всяких подозрений, другое... И сейчас же мне вспомнилось, что это другое лицо сидело за юбилейным столом наискось от нас и, по-видимому, очень скучало. Он был писатель и печатал толстые романы5, но никаких почестей ему не оказывали и даже на верхний конец стола не посадили. К Чехову он обращался с чрезвычайным подобострастием и выражал ему свои восторги, но не было никакого сомнения, что он завидует ему до ненависти, в чем я впоследствии убедилась.

После обеда он сказал мне мимоходом:

-- Я никогда не видал вас такой оживленной.

"Он! -- решила я.-- Конечно, несомненно -- он. Выдумал, насплетничал..." Я справилась и узнала, что действительно он участвовал на ужине после юбилея. Я сказала о своих предположениях Мише.

-- Наврал? Возможно. Да, это он мне рассказал,-- признался Миша.-- Но ведь это известная скотина!

Я почувствовала большое облегчение.

Прощаясь, я дала слово Антону Павловичу написать ему и прислать свои рассказы, и теперь я решила, что это можно сделать, но все-таки в письме упрекнула его. Он сейчас же ответил мне:

"Ваше письмо огорчило меня и поставило в тупик. Что сей сон значит? Мое достоинство не позволяет мне оправдываться, к тому же обвинение Ваше слишком неясно, чтобы в нем можно было разглядеть пункты для самозащиты. Но, сколько могу понять, дело идет о чьей-нибудь сплетне. Так что ли?

Убедительно прошу Вас (если Вы доверяете мне не меньше, чем сплетникам), не верьте всему тому дурному, что говорят о людях у Вас в Петербурге. Или же, если нельзя не верить, то уж верьте всему и в розницу и оптом: и моей женитьбе на миллионах, и моим романам с женами моих лучших друзей и т. д. Успокойтесь, бога ради. Впрочем, бог с Вами. Защищаться от сплетни -- бесполезно. Думайте про меня, как хотите.

...Живу в деревне. Холодно. Бросаю снег в пруд и с удовольствием помышляю о своем решении никогда не бывать в Петербурге".

С этих пор началась наша переписка с Антоном Павловичем. Но меня ужасно огорчало его решение никогда больше не приезжать в Петербург. Значит, мы больше никогда с ним не увидимся? Не будет больше этих ярких праздников среди моей "счастливой семейной жизни"?

И каждый раз при этой мысли больно сжималось сердце.

IV

В те случайные промежутки, когда у нас в доме было вполне благополучно: дети здоровы, Миша спокоен и в духе, я часто думала о том, что я пользуюсь в настоящее время самым большим счастьем, которое суждено мне судьбою. Большего и иного не должно быть никогда. Правда, радовали еще успехи по литературе, были письма Чехова. Но писать мне удавалось не много и не часто, потому что дети неизбежно хворали, то врозь, то все вместе, и тогда я могла думать только о них, отдавать все свое время и днем и ночью только им. Да и Мишин несчастный характер прерывался против его воли так неожиданно, что остеречься и уберечься было невозможно. И это делало меня всегда очень несчастной.

Письма Антона Павловича я получала тайком, через почтовое отделение, до востребования, и делала это потому, что боялась, как бы письмо не пришло в мое отсутствие и не попало бы в недобрый час. Но Миша знал о нашей переписке, и я иногда давала ему некоторые письма на прочтение.

-- Ты видишь, как они мне полезны. Я пользуюсь его советами...

-- Воображаю, какую ахинею ты ему пишешь. Вот что я желал бы почитать. Дай как-нибудь. Дашь?

Нет, я не дала.

И вдруг зашла ко мне сестра Надя и сказала с хитрой улыбкой:

-- Постарайся прийти к нам сегодня вечером без Миши. Смотри, только без Миши.

-- Почему? -- удивилась я.

-- А вот увидишь. Знаешь, что я выдумала? Ни за что не угадаешь! "Скучную историю".

-- Не понимаю.

-- Ну, "Скучную историю". Ведь ты читала же.

-- Конечно. Но что же ты могла выдумать?

-- Помнишь, там: бутылка шампанского, сыр...

-- Да ты сегодня ждешь... Чехова?

Я чувствовала, как вся кровь бросилась мне в лицо. Надя засмеялась.

-- Потому я и прошу: приходи без Миши. Даже Сережи не будет, он вернется только к двенадцати, и ужинать мы будем все вместе. Придет еще кое-кто...

-- У Миши сегодня вечер не свободен, спешная работа,-- сказала я.

-- Отлично! Будет очень уютно.

Я сказала Мише, что иду "на Чехова". Он нахмурился, но промолчал. Ему нельзя было не пустить меня; это возбудило бы слишком много толков, а он этого боялся.

Антона Павловича не было, когда я пришла к Наде. Она сидела у себя в комнате в капоте и писала. И опять у нее был хитрый вид.

И в это время Петр доложил, что приехал Антон Павлович Чехов.

-- Ах, а мне еще надо одеться. Иди, Лида, займи его.

Я пошла. Он стоял в кабинете.

-- А как же ваше решение не бывать больше в Петербурге?

-- Я, видно, человек недисциплинированный, безвольный... У вас расстроенный вид. Вы здоровы? Все благополучно?

-- И здорова, и благополучно, и все хорошо.

Мы сели к круглому столу, на котором стоял поднос с куском сыра и фруктами. Бутылки еще не было.

-- Да, я опять в Петербурге... И, вообразите, опять хочется писать пьесу...

Надя вышла не скоро. Мы успели поговорить о театре, о журналах, о редакторах, к которым он меня усиленно посылал.

Петя принес замороженную бутылку.

-- Вы узнаете? -- спросила Надя, указывая на поднос.

Он сразу не понял.

-- "Скучная история",-- напомнила Надя.

Он улыбнулся и откинул прядь волос.

-- Да, да...

Скоро в кабинет стали входить гости.

-- А Сергей Николаевич только к двенадцати,-- говорила Надя.

Разговор стал общим.

Вдруг я спросила Антона Павловича:

-- А вы еще не видали Чехова?

-- Кого? -- удивился он.

-- Чехова. Вы когда приехали?

-- Я приехал вчера, -- отвечал он, -- но я сам Чехов.

Я сконфузилась.

-- Лейкина, Лейкина!6 -- закричала я. -- Я знаю, что вы Чехов.

Все засмеялись, а Антон Павлович смеялся и смотрел, как я краснею до слез.

-- Нет, я еще не видел Лейкина, -- сказал он. -- Ведь вы про Лейкина? Наверно про Лейкина? Не про кого другого?

Я тоже начала смеяться и вдруг испугалась, что не смогу остановиться и заплачу, и потихоньку вышла из комнаты.

Когда я вернулась, Чехов встал и пошел мне навстречу. Мы поговорили стоя и как-то незаметно перешли в гостиную.

-- Расскажите мне про ваших детей,-- попросил Антон Павлович.

О, это я делала охотно!

-- Да, дети...-- задумчиво сказал Чехов.-- Хороший народ. Хорошо иметь своих... иметь семью...

-- Надо жениться.

-- Надо жениться. Но я еще не свободен. Я не женат, но и у меня есть семья: мать, сестра, младший брат. У меня обязанности.

-- А вы счастливы? -- спросил он вдруг.

Меня этот вопрос застал врасплох и испугал. Я остановилась, облокотившись спиной о рояль, а он остановился передо мной.

-- Счастливы? -- настаивал он.

-- Но что такое счастье? -- растерянно заговорила я.-- У меня хороший муж, хорошие дети. Любимая семья. Но разве любить -- это значит быть счастливой? Я в постоянной тревоге, в бесконечных заботах. У меня нет покоя. Все силы своей души я отдала случайности. Разве от меня зависит, чтобы все были живы, здоровы? А в этом для меня теперь все, все! Я сама по себе постепенно перестаю существовать. Меня захватило и держит. Часто с болью, с горьким сожалением думается, что моя-то песенка уже спета... Не быть мне ни писательницей, ни... Да ничем де быть. Покоряться обстоятельствам, мириться, уничтожаться. Да, уничтожаться, чтобы своими порывами к жизни более широкой, более яркой не повредить семье. Я люблю ее. И скоро, очень скоро я покорюсь, уничтожусь. Это счастье?

-- Это ненормальность устройства нашей семьи,-- горячо заговорил Чехов.-- Это зависимость и подчиненность женщин. Это то, против чего необходимо восстать, бороться. Это пережиток... Я отлично понимаю все, что вы сказали, хотя вы и не договариваете. Знаете: опишите вашу жизнь. Напишите искренно и правдиво. Это нужно. Это необходимо. Вы можете это сделать так, что поможете не только себе, но и многим другим. Вы обязаны это сделать, как обязаны не только не уничтожаться, а уважать свою личность, дорожить своим достоинством. Вы молоды, вы талантливы... О нет. Семья не должна быть самоубийством для вас... Вы дадите ей много больше, чем если будете только покоряться и мириться. Что вы, бог с вами.

Он повернулся и стал ходить по комнате.

-- Я сегодня нервна. Я, конечно, многое преувеличила...

-- Если бы я женился,-- задумчиво заговорил Чехов, -- я бы предложил жене... Вообразите, я бы предложил ей не жить вместе. Чтобы не было ни халатов, ни этой российской распущенности... и возмутительной бесцеремонности.

В гостиную вошел Петя.

-- Лидия Алексеевна! За вами прислали из дома.

-- Что случилось? -- вздрогнув, вскрикнула я.

-- Левушка, кажется, прихворнул. Анюта прибежала.

-- Антон Павлович, голубчик... Я не вернусь туда прощаться. Вы объясните Наде. До свидания!

Я вся дрожала.

-- Не надо так волноваться! Может быть, все пустяки. С детьми бывает... Успокойтесь, умоляю вас.

Он шел со мной вниз по лестнице.

-- Завтра дайте мне знать, что с мальчиком. Я зайду к Надежде Алексеевне. Дома выпейте рюмку вина.

Анюта спокойно стояла в передней.

-- Что с Левой?

-- Да барин меня за вами послал, чтобы вы домой.

-- Что у Левы болит?

Анюта, девушка лет семнадцати, служила помощницей старухи няни.

-- Знаю только, он проснулся и стал просить пить. А не жаловался. Барин пришел...

Миша сам открыл мне дверь.

-- Ничего, ничего,-- смущенно заговорил он.-- Он уже опять спит, и, кажется, жару нет. Без тебя я встревожился. Без тебя я не знаю, что делать. Пил почему-то. Разве он ночью пьет? Про тебя спросил: где мама? Мама скоро придет? Видишь, мать, без тебя мы сироты.

Он пошел со мною в детскую. Лева спокойно спал. Никакого жара у него не было.

Миша крепко обнял меня, не отпуская.

-- Ты моя благодетельная фея. При тебе я спокоен и знаю, что все в порядке.

Мне вспомнилось, как он за обедом разбросал по полу все оладьи, потому что, по его мнению, они не были достаточно мягкими и пухлыми: "Ими только в собак швырять".

-- А ты представляешь себе, как ты меня испугал?

-- Ну, прости. Сердишься? Уж такая ты у меня строгая. Держишь меня в ежовых. А я все-таки без тебя жить не могу. Ну, прости. Ну, поговорим... Весь вечер без тебя...

А я уже знала теперь. В первый раз, без всякого сомнения, определенно, ясно, я знала, что люблю Антона Павловича. Люблю!

V

Была масленица. Одна из тех петербургских маслениц -- без оттепели, без дождя и тумана, а мягкая, белая, ласковая.

Миша уехал на Кавказ, и у нас в доме было тихо, спокойно, мирно.

В пятницу у Лейкиных должны были собраться гости, и меня пригласили. Жили они на Петербургской, в собственном доме.

Я сперва поехала в театр, кажется на итальянскую оперу, где у нас был абонемент. К Лейкиным попала довольно поздно. Меня встретила в передней Прасковья Никифоровна, нарядная, сияющая и, как всегда, чрезвычайно радушная.

-- А я боялась, что вы уже не приедете,-- громко заговорила она,-- а было бы жаль, очень жаль. Вас ждут,-- шепнула она, но так громко, что только переменился звук голоса, а не сила его.

-- Я задержала? Кого? Что?

-- Ждут, ждут...

-- Блины? Неужели у вас блины?

-- А как же? А как же? -- и она расхохоталась и потащила меня за руку в кабинет Николая Александровича. Там было много народу. Лейкин встал и заковылял мне навстречу.

-- Очень вы поздно. А-а! в театре были... А муж ваш на Кавказе? Кажется, вы со всеми знакомы? Потапенко7, Альбов8, Грузинский9, Баранцевич10...

-- Рыбьи стоны!11 -- закричала Прасковья Никифоровна и захохотала.

Оставался еще один гость, которого не назвали. Он встал с дивана и остался в стороне. Я обернулась к нему.

-- Блин! -- крикнула Прасковья Никифоровна.-- Вот это блин и есть.

Мы молча пожали друг другу руки.

-- Ты, Прасковья Никифоровна... Почему блин? Почему Антон Павлович блин? -- недоумевал Николай Александрович.

Все опять заняли свои места.

-- Вот я говорю,-- возобновляя прерванный разговор, заговорил Николай Александрович, обращаясь ко мне,-- я ему говорю,-- кивнул он на Чехова,-- что жалко, что он со мной не посоветовался, когда писал свой последний рассказ. Что ж. Я не говорю. Он написал хорошо, но я бы написал иначе. И было бы еще лучше. Помните у меня -- видны из подвального этажа только идущие ноги: прошмыгали старые калоши... просеменили дамские туфельки, пробежали рваные детские башмаки. Ново. Интересно. Надо уметь сделать рассказ. Я бы сделал иначе.

Антон Павлович улыбнулся.

-- Ваш подвальный этаж вам чрезвычайно удался,-- заметил кто-то из гостей.

И сейчас же образовался целый хор хвалителей. Вспоминали другие рассказы, смеялись, удивлялись юмору. А мне вспомнились слова Нади: "Ты знаешь? Он совсем не думает, что пишет смешное. Он думает, что пишет очень серьезно. Ведь он описывает с натуры, со своих и жениных родственников. Даже с себя. Выходит очень смешно, а ему кажется, что это серьезно. Он сам не замечает смешного, почему он пишет, а не торгует в лавке? Странный талант!" Скоро позвали ужинать. Было всего очень много: и закусок, и еды, и водки, и вин, но больше всего было шума. Только один хозяин сидел серьезный и как бы подавленный своими заслугами и как литератор, и как думский деятель, и как гостеприимный домовладелец. Он только нахваливал подаваемые блюда и все сравнивал с Москвой.

-- А такого сига, Антон Павлович, вам в вашей Москве подадут? Нежность, сочность. Не сиг, а сливочное масло. Вы там хвалитесь поросятами. А не угодно ли? Не хуже, я думаю. У Сергея Николаевича я на днях за обедом телятину ел. Я бы его угостил вот этой! Надо самому выбирать, толк надо знать. У меня действительно телятина! А он миллионер.

Антон Павлович был очень весел. Он не хохотал (он никогда не хохотал), не возвышал голоса, но смешил меня неожиданными замечаниями. Вдруг он позавидовал толстым эполетам какого-то военного (а может быть, и не военного) и стал уверять, что если бы ему такие эполеты, он был бы счастливейшим человеком на свете.

-- Как бы меня женщины любили! Влюблялись бы без числа! Я знаю!

Когда стали вставать из-за стола, он сказал:

-- Я хочу проводить вас. Согласны?

Мы вышли на крыльцо целой гурьбой. Извозчики стояли рядком вдоль тротуара, и некоторые уже отъезжали с седоками, и, опасаясь, что всех разберут, я сказала Чехову, чтобы он поторопился. Тогда он быстро подошел к одним саням, уселся в них и закричал мне:

-- Готово, идите.

Я подошла, но Антон Павлович сел со стороны тротуара, а мне надо было обходить вокруг саней. Я была в ротонде, руки у меня были несвободны, тем более что я под ротондой поддерживала шлейф платья, сумочку и бинокль. Ноги вязли в снегу, а сесть без помощи было очень трудно.

-- Вот так кавалер! -- крикнул Потапенко отъезжая. Кое-как, боком, я вскарабкалась. Кто-то подоткнул в сани подол моей ротонды и застегнул полость. Мы поехали.

-- Что это он кричал про кавалера? -- спросил Чехов.-- Это про меня? Но какой же я кавалер? Я -- доктор. А чем же я проштрафился как кавалер?

-- Да кто же так делает? Даму надо посадить, устроить поудобнее, а потом уже самому сесть как придется.

-- Не люблю я назидательного тона,-- отозвался Антон Павлович.-- Вы похожи на старуху, когда ворчите. А вот будь на мне эполеты...

-- Как? Опять про эполеты?

-- Ну вот. Опять сердитесь и ворчите. И все это оттого, что я не нес ваш шлейф.

-- Послушайте, доктор... Я и так чуть леплюсь, а вы еще толкаете меня локтем, и я непременно вылечу.

-- У вас скверный характер. Но если бы на мне были густые эполеты...

В это время он стал надевать перчатки, длинные, кожаные.

-- Покажите. Дайте мне. На чем они? На байке?

-- Нет, на меху. Вот.

-- Где вы достали такую прелесть?

-- На фабрике, около Серпухова. Завидно?

Я их надела под ротондой и сказала:

-- Ничуть. Они мои...

Извозчик уже съезжал с моста.

-- А куда ехать, барин?

-- В Эртелев переулок!12 -- крикнула я.

-- Что? Зачем? На Николаевскую.

-- Нет, в Эртелев. Я вас провожу, а потом усядусь поудобнее и поеду домой.

-- А я за вами сзади саней побегу, как собака, по глубокому снегу, без перчаток. Извозчик, на Николаевскую!

-- Извозчик! В Эртелев!

Извозчик потянул вожжи, и его кляча стала.

-- Уж я не пойму... Куда же теперь?

Поехали на Николаевскую. Я отдала перчатки, и Антон Павлович опять стал нахваливать их, подражая Лейкину.

-- Разве у Сергея Николаевича есть такие перчатки? А миллионер. Не-ет. Надо самому съездить в Серпухов (или в Подольск? забыла) на фабрику, надо знать толк... Ну, а вы будете писать роман? Пишите. Но женщина должна писать так, точно она вышивает по канве. Пишите много, подробно. Пишите и сокращайте. Пишите и сокращайте.

-- Пока ничего не останется.

-- У вас скверный характер. С вами говорить трудно. Нет, умоляю, пишите. Не нужно вымысла, фантазии. Жизнь, какая она есть. Будете писать?