ГОСУДАРСТВЕННОСТЬ и АНАРХИЯ.

С биографическим очерком В. Черкезова.

Значение Бакунина в Интернациональном революционном движении

„Друзья и враги признают, что он был велик мыслями, волею неизменной энергиею». Элизе Реклю. Карло Кафиеро.

Политически и философски прекрасно образованный, обладая в высшей степени ясным и увлекательным изложением, Бакунин оставил по смерти такое количество рукописей по вопросам социальным, политическим и философским, что полное собрание его сочинений на французском языке, издаваемое под редакцией Джемса Гильома, уже составляют шесть томов, хотя его знаменитые письма к испанской, итальянской и другим федерациям и к деятелям Интернационала еще не изданы.

Несмотря на такое обилие произведений Бакунина, писательство в его жизни было делом второстепенным. Прежде всего Бакунин был оратор, агитатор, восторженный инициатор революционных движений, заражавший своим энтузиазмом всех окружающих. Не как спокойный ученый философ Анархии Бакунин увлекал ряд замечательных людей различных национальностей, а увлекала его обаятельная личность, „его готовность первому идти на исполнение, готовность погибнуть, отвага принять все последствия" (А. Герцен, Посмертные сочинения.)

Вот этого самоотверженного и героического мыслителя-революционера Бакунина нам и желательно представить русскому читателю в речах, воззваниях и в кратких статьях самого автора. Его большие и лучшие произведения „Государственность и Анархия", «Кнуто-Германская Империя», составляют содержание первых двух, остальные-же тома будут составлены из речей, докладов и журнальных статей различных периодов революционной деятельности великого борца и мученика за социальное и политическое освобождение трудящихся классов и угнетенных национальностей. При самом беглом просмотре этих речей и статей, читателю станет ясно, почему Бакунин так высоко ценим эксплуатируемыми и угнетенными и так ненавидим угнетателями и власть имущими или стремящимися к власти, включительно до главарей немецкой социалъ-демо-кратии, не остановившимися перед самой черной клеветой на отважного революционного борца в цепях, прикованного к стене немецкого каземата...

Для более полного выяснения нашим читателям значения деятельности Бакунина для развития социально-революционных идей вообще, а федеративно-коммунального и анархического коллективизма в особенности, мы приведем здесь оценку его деятельности людьми, посвятившими жизнь, знания и таланты великому делу социального и умственного освобождения страждущего человечества.

Вот как оценивает деятельность и литературную манеру Бакунина П. А. Кропоткин:

„Говоря о Бакунине, следует оценивать его значение не по тому, что он сделал лично, сколько по влиянию, которое он оказывал на окружавших его людей — на их мысли и на их деятельность....

«Бакунин садился с целью написать брошюру в ответ на запрос дня. Но его брошюра разросталась в книгу, потому что при его глубоком понимании философии истории, и с его громадным запасом знания современных событий, ему приходилось столько сказать, что страницы быстро покрывались одна за другою.

„Если вспомнить все то, что он и его друзья — а его друзья были Герцен, Огарев, Мадзини, Ледрю-Роллен и все лучшие люди и деятели революционого периода сороковых годов в Европе — передумали об этих, пережитых ими драмах, надеждах, разочарованиях; если вспомнить все, что они пережили во время полных надежд 1848-го года и последовавшей за тем реакции, — легко понять, как мысли, образы, доводы, почерпнутые из знания жизни, должны были роиться в голове Бакунина, и почему его философско-исторические воззрения так щедро пересыпаны фактами и суждениями из современной действительности.

„Любопытно однако, что каждая брошюра Бакунина отмечала поворотную точку в истории революционной мысли в Европе. Его речь на конгрессе „Мира и Свободы" была вызовом, брошенным всем радикалам Европы. Бакунин обявлял в ней, что эпоха радикализма сороковых годов закончена, и наступает новый фазис революционной жизни — эра рабочего социализма; что рядом с вопросом о политической свободе, встает вопрос об экономической независимости, и этот вопрос будет впредь преобладать в истории. Его брошюра, обращенная к мадзинианцам, возвещает конец чисто-политической революционной конспирации ради национального освобождения и начало социалистической революции, а также конец сентиментального социалистического христианства и начало атеистического коммунистического реализма в истории. Письмо Герцену, об Интернационале и базаровском реализме, имеет тот-же смысл для России.

„Бернские медведи" — прощальное слово швейцарскому буржуазному демократизму, и „Письма французу", написанные во время войны 1870 — 71 года, составляют отходную Гамбеттовскому радикализму и возвещание той новой эры, которую вскоре открыла собою Парижская Коммуна, отбросившая идею Луиблановского государственного социализма и возвестившая новую идею, городского, коммунального коммунизма. Коммуна, встающая на защиту своей территории, и начинающая у себя социальную революцию — вот что рекомендовал он в этих „Письмах" против Немецкого вторжения.

«Кнуто-Германская Империя», — брошюра, которую так ненавидят немецкие социалъ-демократы — пророческий крик старого революционера, понявшего уже тогда (1871) весь ужас реакции, которая охватит Европу на целые тридцать, сорок лет, вследствие торжества бисмарковского военного государства, а с ним вместе — и государственного социализма, которого крестным отцом, в Германии, был тот-же Бисмарк. Она вместе с тем означала крутой поворот в сторону безгосударственного коммунизма, — анархии — в латинских странах.

„Наконец „Государственность и Анархия", «Историческое развитие Интернационала» и «Бог и Государство", — не смотря на боевую памфлетную форму, которую они получили, так как писались ради злобы дня, — содержат для вдумчивого читателя, больше политической мысли и больше философского понимания истории, чем масса трактатов, университетских и социалъ-государственных, в которых отсутствие мысли прикрывается туманною, неясною, а следовательно непродуманною диалектикою. В них, нет готовых рецептов. Люди, ждущие от книги раз-решения всех своих сомнений, без собственной pa-боты мысли, не найдут этого у Бакунина. Но если вы способны думать самостоятельно, если вы способны не идти слепо за автором, а смотреть на книгу, как на материал для мышления, — как на умную беседу, вызывающую от вас умственную работу, — тогда горячие, местами беспорядочные, а местами блестящия обобщения Бакунина помогут вашему революционному развитию несравненно больше, чем все вышеупомянутые трактаты, написанные с целью уверить вас, что вы годны только для повиновения и должны слепо идти за автором — в вашей мысли, и за главарем — в вашей деятельности.

„Впрочем, главная сила Бакунина была не в его писаниях. Она была в его личном влиянии на людей. Он сделал Белинского тем, чем он стал для России: типом неподкупного революционера, социалиста и нигилиста, который воплотился впоследствии в нашей чудной молодежи семидесятых годов. Он возродил его. — „Ты мой духовный отец», писал ему сам Белинский. А какою громадною силою был Белинский для русского развития — мы знаем.

«В Париже, в 1847 году (в этом году его изгнали), и в Германии в 1848 году, его влияние на лучших людей своего времени было громадно. Бернард Шоу рассказывает в полушутливой форме (Tne Perfect Wagnerite), что в своем Зигфриде, не знающем страха и увлекающем своею любовью Брунгильду, Вагнер воплотил Бакунина. Он воплотил, конечно, не Бакунина в частности, а смелого, дерзкого революционера вообще. Но нет сомнения, что и на Вагнера, как и на Жорж Занд, и на Герцена с Огаревым, и на весь кружок социалистической Франции, живший тогда в Париже, и на Молодую Германию, и на Молодую Италию, и на Молодую Швецию, Бакунин оказал в свое время громадное влияние. — « К нему нельзя было подойти, не заразившись его революционною горячкою », говорили об нем его современники.

„Таким же оказался он когда, бежавши в 1862 году из Сибири, он появился снова среди своих друзей в Лондоне. Герцен, как известно, описал его появление в Лондоне, и слегка подсмеивался над тем, как Бакунин пропагандировал всяких славян. Весьма возможно, и наверно так и было, что Бакунин часто возлагал больше надежд на подходивших к нему людей, чем они того заслуживали. Но разве того же нельзя сказать о Мадзини, о всяком искреннем революционере? Оттого, может быть, он и обладал такою магическою силою, что верил в человека, верил в то, что великое дело, к которому он его приобщал, пробудит в человеке то, что в нем есть лучшего. И оно действительно пробуждало, и под влиянием Бакунина человек давал революции в короткое время все лучшее, на что был способен.

„Герцен рассказывает в шутливом тоне, как Бакунин пропагандировал и посылал людей на дело. Но правда ли, что он действительно так ошибался в людях?... Разве люди, которых он вдохновлял в Италии, в Швейцарии, во Франции, разве Варлен, Элизе Реклю, Кафиеро, Малатеста, Фанелли (его эмиссар в Испании), Гильом, Швицгебель и т. д.. сгруппировавшиеся вокруг него в знаменитой Alliance. не были лучшие люди латинских рас в эту великую эпоху? Мне кажется, что его оценка людей была наоборот, поразительно верна. Прочтите, например, то что он писал об Нечаеве, которого и сильные и слабые стороны он определил так поразительно верно, что мы и теперь, ничего не можем прибавить к его оценке. Кто же лучше его понял Николая Утина — этого женевского божка марксистов?

„Еще одно. Всего поразительнее, и всего поучительнее для нас — высокий нравственный уровень людей, сгруппиривавшихся вокруг Бакунина в западной Европе. Я не знал Бакунина, но я знал близко большую часть людей, сгруппировавшихся в Интернационале вокруг него, и поэтому так неумолимо преследовавшихся ненавистью Маркса, Энгельса и Либкнехта. И я смело утверждаю, в лицо их ненавистникам, что каждый, из выше названных мною деятелей федеративного Интернационала представлял собою крупную нравственную личность. История, я знаю подтвердит эту характеристику, и конечно выскажет при этом сожаление, что в среде их противников, — по крайней мере в лице их главных руководителей, — был, может быть, ум, но нравственные начала не достигали такой же высоты и твердости, как среди названных мною друзей Бакунина.

„Что касается, наконец, значения деятельности Бакунина в Интернационале, то я охарактеризовал роль «бакунистов», говоря в моих „Записках" о Юрской Федерации.

«В эпоху, когда разгром Франции, избиение парижских пролетариев после Коммуны и военное торжество Немецкой Империи открыли период реакции, продолжающейся поныне, и когда Маркс со своими друзьями, с помощью подпольных интриг, захотел обратить всю деятельность рабочего Интернационала, созданного для прямой борьбы с капитализмом, в орудие парламентской агитации на пользу обуржуазившихся социалистов — «бывших людей» — тогда федеративный Интернационал, вдохновляемый Бакуниным, выступил единственным, в то время, оплотом против обще-европейской реакции.

„Ему мы обязаны, в значительной мере тем, что в латинских странах остался живым революционный дух, который нашел в рабочих латинских массах новую живую силу, чтобы бороться с резким поворотом на лево кругом, среди некогда радикальной буржуазии.

„И — среди этой молодой живой силы, обявившей на свой страх, без всякой поддержки со стороны буржуев, войну всему старому миру, — в этой среде развился наконец, современный анархический коммунизм, с его идеалом равенства экономического и политического и его смелым отрицанием всякой эксплуатации человека человеком.

„Таковы заслуги Бакунина в истории.

Июнь 1905 г. П. Кропоткин ».

А вот характеристика, правда, несколько юмористическая, но все же полная глубокой симпатии и данная Герценом (см. Посмертные Сочинения): —

„ 15 Октября 1861 г., С.-Франциско.

„Друзья, мне удалось бежать из Сибири, и после долгого странствования по Амуру, по берегам Татарского пролива и через Японию, сегодня прибыл я в С.-Франциско.

„Друзья, всем существом стремлюсь я к вам и, лишь только приеду, примусь за дело, буду у вас служить по польско — славянскому вопросу, который был моей idee с 1846 г. и моей практической специальностью в 1848 и 1849 гг.

«Разрушение, полное разрушение Австрийской империи будет моим последним словом; не говорю делом, это было бы слишком честолюбиво; для служения ему я готов идти в барабанщики, или даже в прохвосты, и, если мне удастся хоть на волос подвинуть его вперед, я буду доволен.

„О намерении Бакунина уехать из Сибири мы знали несколько месяцев прежде. К новому году явилась и собственная пышная фигура Бакунина в наших обятиях.

«В нашу работу, в наш замкнутый двойной союз, взошел новый элемент, и то, пожалуй элемент старый, воскресшая тень сороковых годов и всего больше 1848 г. Бакунин был тот-же, он состарелся только телом, дух его был молод и восторжен, как в Москве во время всенощных споров с Хомяковым; он был так же предан одной идее, так же способен увлекаться, видеть во всем исполнение своих желаний и идеалов, и еще больше готов на всякий опыт, на всякую жертву, чувствуя, что жизни впереди остается не так много и что, следственно, надобно торопиться и не пропускать ни одного случая. Он тяготился долгим изучением, взвешиванием pro и contra и рвался, доверчивый и отвлеченный, как прежде, к делу. Фантазии и идеалы, с которыми его заперли в Кенигштейне в 1849 г., он сберег и привез их через Японию и Калифорнию в 1861 г. во всей целости. Даже язык его напоминал лучшие статьи „Reforme" и "Vraie Republique"[1], резкие речи de la Constituante и клуба Бланки. Тогдашний дух партий, их исключительность, их симпатии и антипатии к лицам, пуще всего их вера в близость второго пришествия революции, все было на лицо.

„Тюрьма и ссылка необыкновенно сохраняют сильных людей, если не тотчас их губят: они выходят из нея, как из обморока, продолжая то, на чем лишились дознания.

„Европейская реакция не существовала для Бакунина, не существовали и тяжелые годы от 1848 до 1858; они ему были известны вкратце, издалека, слегка... Как человек, возвратившийся после мора, он слышал о тех, которые умерли, и вздохнул об них, обо всех; но он не сидел у изголовья умирающих, не надеялся на их спасение, не шел за их гробом. Совсем напротив, события 1848 года были возле, близки к сердцу, подробные и живые разговоры с Коссидьером, речи славян на Пражском с'езде, спор с Араго или Руге, — все это было для Бакунина вчера, звенело в ушах, мелькало перед глазами.

„Впрочем, оно и не мудрено.

„Первые дни после февральской революции были лучшими днями жизни Бакунина. Возвратившись из Бельгии, куда его вытурил Гизо за его речь на польской годовщине 26 ноября 1847 года, он с головой нырнул во все тяжкие революционного моря. Он не выходил из казарм монтаньяров, ночевал у них, ел с ними и проповедывал, все проповедывал коммунизм et legalite du salaire, нивеллирование во имя равенства, освобождение всех славян, уничтожение всех Австрий, революцию en permanence, войну до избиения последнего врага. Префект с баррикад, делавший „порядок из беспорядка», Коссидьер, не знал, как выжить дорогого проповедника, и придумал с Флоконом отправить его, в самом деле, к славянам с братской акколадой и уверенностью, что он там себе сломит шею и мешать не будет.

„Когда я приехал в Париж из Рима в начале мая 1848 года, Бакунин в это время уже витийствовал в Богемии, окруженный староверскими монахами, чехами, кроатами, и витийствовал до тех пор, пока князь Виндишгрец не положил пушками предела красноречию (и не воспользовался хорошим случаем, чтобы при сей верной оказии не подстрелить невзначай своей жены). Исчезнув из Праги, Бакунин является военным начальником Дрездена; бывший артиллерийский офицер учит военному делу, поднявших оружие профессоров, музыкантов и фармацевтов; советует им Мадонну Рафаэля и картины Мурильо поставить на городские стены и ими защищаться от Пруссаков, которые zu klassisch gebildet, чтоб осмелиться стрелять по Рафаэлю.

«После взятия Дрездена, начался длинный матриролог. Напомню здесь главные черты. Бакунин был приговорен к эшафоту. Король Саксонский заменил топор вечной тюрьмой, потом без всякого основания, передал Бакунина в Австрию. Австрийская полиция думала от него узнать что нибудь о славянских замыслах. Бакунина посадили в Грачин, и, ничего не добившись, отослали в Ольмюц....

«В России Бакунин был посажен в крепость. В 1854 г. Бакунина перевели в Шлиссельбург, а в 1857 г. он был сослан в Восточную Сибирь...

„Как только Бакунин огляделся и учредился в Лондоне, т. е. перезнакомился со всеми поляками и русскими, которые были на лицо, он принялся за дело. К страсти проповедывания, агитации, пожалуй, демагогии, к беспрерывным усилиям учреждать, устраивать комплоты, переговоры, заводить сношения и придавать им огромное значение, у Бакунина прибавляется готовность первому идти, на исполнение, готовность погибнуть, отвага принять все последствия.

«Бакунин имел много недостатков. Но недостатки его были мелки, а сильные качества крупны.

«Говорят, будто Тургенев, в «Рудине» хотел нарисовать портрет Бакунина. Тургенев, увлекаясь библейской привычкой, создал Рудина по своему образу и подобию. Рудин Тургенева — наслушавшийся философского жаргона,- — молодой Бакунин.

«В Лондоне он говорил в 1862 году против нас почти то, что говорил в 1847 году против Белинского. Бакунин находил нас умеренными, не умеющими пользоваться тогдашним положением, недостаточно любящими решительные средства. Он, впрочем, не унывал и верил, что в скором времени поставит нас на путь истинный. В ожидании нашего обращения, Бакунин сгруппировал около себя целый круг Славян. Тут были чехи, от литератора Фрича до музыканта, называвшегося Наперстком, сербы, которые просто величались по батюшке: Иоанович, Данилович, Петрович; были валахи, состоявшие в должности славян, с своим вечным еско на конце; наконец, был болгарин, лекарь в турецкой армии, и поляки всех епархий: Бонапартовской, Мерославской, Чарторыжской; демократы без социальных идей, но с офицерским оттенком; социалисты, католики, анархисты, аристократы и просто солдаты, хотевшие где-нибудь подраться, в северной или южной Америке.

„Отдохнул с ними Бакунин за девятилетнее молчание и одиночество.. Он спорил, проповедывал, распоряжался, кричал, решал, направлял, организовывал и ободрял целый день, целую ночь, целые сутки. В короткие минуты, остававшиеся у него свободными, он бросался за свой письменный стол, расчищал небольшое место от табачной золы и принимался писать пять, десять, пятнадцать писем: в Семипалатинск и Арад, в Белград и Царьград, в Бессарабию, Молдавию и Белую Криницу. Середь письма он бросал перо и приводил в порядок какого нибудь отсталого далмата и, не кончивши своей речи, схватывал перо и продолжал писать; это, впрочем, для него было облегчено тем, что он писал и говорил об одном и том же. Деятельность его и все остальное, как гигантский рост, все было не по человеческим размерам, как и он сам; а сам он — исполин с львиной головой, со всклокоченной гривой.

«В пятьдесят лет он был решительно тот-же кочующий студент с Маросейки, тот-же бездомный Bohemien с Rue de Bourgogne, без забот о завтрашнем дне, пренебрегая деньгами, бросая их, когда есть, занимая их без разбора на-право и на-лево, когда их нет, с той простотой, с которой дети берут у родителей, без заботы об уплате, с той простотой, с которой он сам отдает всякому последние деньги, отделив от них, что следует, на сигареты и чай. Его этот образ жизни не стеснял; он родился быть бродягой, бездомником. В нем было что-то детское, беззлобное и простое, и это придавало ему необычайную прелесть и влекло к нему слабых и сильных, отталкивая одних чопорных мещан. Его личность, его эксцентрическое появление везде: в кругу московской молодежи, в аудитории берлинского университета, между коммунистами Вейтлинга и монтаньярами Коссидьера, его речи в Праге, его начальствование в Дрездене, процесс, тюрьма, приговор к смерти, истязания в Австрии, выдача его в Россию, — делают из него одну их тех индивидуальностей, мимо которых не проходит ни современный мир, ни история.

„В этом человеке лежал зародыш деятельности, на которую не было запроса. Бакунин носил в себе возможность сделаться агитатором, трибуном, проповедником, главой партии, секты, ересиархом, бойцом. Поставьте его, куда хотите, только в крайний край: анабаптистом, якобинцем, товарищем Анахарсиса Клоотца, другом Гракха Бабефа.

„Когда в споре, Бакунин, увлекаясь с громом и треском обрушивал на голову противника облаву брани, которой бы ни никому не простили, Бакунину прощали, и я первый.

«Как он дошел до женитьбы, я могу обяснить только сибирской скукой. Он свято сохранил все привычки и обычаи родины, т. е. студентской жизни в Москве: груды табаку лежали на столе в роде приготовленного фуража, зола сигар над бумагами с недопитыми стаканами чая; с утра дым столбом ходил по комнате от целого хора курильщиков, куривших точно взапуски, торопясь, задыхаясь, затягиваясь, словом, так как курят одни русские и славяне. Много раз наслаждался я удивлением, сопровождавшимся некоторым ужасом и замешательством, хозяйской горничной Грасс, когда она глубокой ночью приносила горячую воду и пятую сахарницу сахара в эту готовальню славянского освобождения.

«Долго после отезда Бакунина из Лондона, в №10 Paddington Green, рассказывали об его житье-бытье, ниспровергнувшем все упроченные английскими мещанами понятия и религиозно принятые ими размеры и формы. Заметьте при этом что горничная и хозяйка без ума любили Бакунина».

К этим отзывам двух знаменитых русских авторов мы прибавим несколько кратких отзывов о Бакунине социалистов Западной Европы.

Вот великий географ анархист Элизе Реклю, чья долгая трудовая жизнь была чиста как кристал, и кто по возвышенности и широте своих гуманитарных воззрений остается навсегда украшением человечества. Он знал Бакунина лично: знал его в Интернационале, знал лектором и публицистом. В небольшом предисловии к первому изданию «Бог и Государство» (Dieu et lEtat), подписанном Е. Реклю и К. Кафиеро, мы читаем следующие строки:

«Друзья и враги признают, что он был велик мыслями, волею, неизменною энергию; знают они и то, с каким глубоким пренебрежением относился он к богатству, к общественному положению, к славе... По родственным связям принадлежа к высшему дворянству, он один из первых примкнул к возмутившимся против классовых и расовых интересов и предубеждений, и отказавшимся от личных благ, вместе с ними он вел суровую битву жизни, с мрачною тюрьмою, изгнанием и страданиями — обычным уделом всех самоотверженных борцов...

«Среди учащейся молодежи в России, среди инсургентов Дрездена, среднего братьев по изгнанию в Сибири в Америке, в Англии, во Франции, в Швейцарии, в Италии, среди всех искренних людей, его непосредственное влияние было замечательно. Оригинальность его мысли, образность и увлекательность его красноречия, его неустанная энергия пропагандиста, вместе с его могущественной фигурой, полной неиссякаемой жизненности, оставили неизгладимое влияние среди революционеров повсюду... Переписка Бакунина была необыкновенно обширная. Он проводил бессонные ночи за письмами к друзьям и революционерам. Некоторые из этих писем о способах и задачах пропаганды, о планах подготовки заговоров и восстаний, разростались в целую книгу. Письма эти лучше всего обясняют удивительное влияние Бакунина на революционное движение своего века...

«Среди имен людей, принимавших участие в великой революционной борьбе обновления имя Бакунина, бесспорно, занимает первое место».

Под этими строками, рядом с именем Э. Реклю, стоит имя итальянца Карло Кафиеро, отдавшего социалистическому движению свое большое состояние и свою служебную карьеру. Несколько раньше появления этих строк, по предложению Кафиеро и Кропоткина, анархисты-федералисты об'явили себя коммунистами.

А вот письмо к А. Герцену о Бакунине знаменитого историка Великой Революции Жюля Мишле. Письмо писано в 1855 г., когда Бакунин шестой год был заключен в казематах Шлиссельбурга:

„Да будет вам известно, друг, что в моем доме, где я не имел еще счастия вас принимать, первое место с правой стороны моего семейного очага занято русским нашим Бакуниным. Образ дважды драгоценный, дважды трагический, дважды близкий, нарисованный для меня рукой умирающей М-mе Герцен.

„Священный образ, таинственный талисман, всегда оживляющий мой взор, наполняющий сердце мое жалостью, мечтами, океаном мыслей. Он Восток, он Запад, он союз двух миров.

«Это Запад, это недрогнувшая шпага и мужественный воин, раньше всех очнувшийся, раньше февральских дней, начертавший сталью на скрижалях «Reforme», презрение, вызов на дуэль Бакуниным Николая (Речь о Польше).

«Это Восток, законное (legitime) сопротивление Руси великой и святой самозванному правительству, угнетающему и растлевающему народ; это усилие для возвращения народа с пути макиавелизма, куда его тащит царизм, к его естественному призванию мирного посредника между Европой и Азией.

«Наконец, дорогой друг, этот портрет есть залог союза, прекрасное, великое воспоминание о самопожертвовании того, для кого родиной стала вселенная. Как известно, Россия угнетена немцами; но когда раздался древний германский клич: „Кто умрет с нами за свободу Германии?» — предстал русский, бросился в первые ряды, и ни одного немецкого патриота не было там раньше его. Когда Германия станет опять настоящей Германией, этому русскому (Бакунину) там воздвигнут алтарь"[2].

Алтаря в Германии Бакунину еще не воздвигали, но наш друг австриец доктор филологии Макс Неттлау воздвиг ему, „говоря стихами Пушкина, „Памятник нерукотворный" в трех томной (in folio) громадной биографии. «Памятник» Неттлау, в своем роде, единственное историко-литературное произведение. Не только жизнь и деятельность Бакунина были впервые описаны, но автор собрал документы, письма, газеты журналы, прокламации; перерыл все библиотеки столиц и университетских городов Западной Европы; списывался и лично виделся с людьми, знавшими Бакунина во Франции, в Италии, Швейцарии, Испании и других странах, и после многолетних неустанных исследований на всех языках не исключая, русского, польского и других славянских языков, Неттлау воскресил эпохи сороковых, шестидесятых и семидесятых годов с их социально-революционным движением. Об ученом достоинстве труда нашего друга немца можно судить по его «Bibliographic de I'Anarchie» (1897 г.) Этот том в 300 страниц был приготовлен в несколько недель во время писания последнего тома биографии Бакунина.

Вот как ученый биограф-историк оценивает Бакунина в статье по поводу столетней годовщины рождения последняго („Freedom". Iюнь 1914 г.):

«Он видел яснее всех предшествовавших социалистов тесную связь власти религиозной, политической и социальной, воплощенных в Государстве, с экономической эксплуатацией, и с гнетом. По этому Анархизм для него был необходимым базисом и самым существенным фактором настоящего социализма... Для него свобода умственная, личная и социальная не отделимы и Атеизм, Анархизм и Социализм является органическим единством... По моему мнению, пропаганда Бакуниным социализма всеоб'емлющего — явление единственное...

«Людей, опередивших свой век и прокладывающих новые пути грядущим поколениям, называют пророками и мечтателями, мыслителями и революционерами, но между всеми борцами за свободу и за социальное счастье для всех Бакунин полнее всех "совмещал в своей деятельности все поименованные качества... Никто не обладал ему подобным великим дарованием вливать в один революционный поток различные течения революционной мысли, ни пламенным стремлением вызывать коллективное движение. Дарование это и составляло самую чарующую черту характера Бакунина».

Другой немец, только не ученый, не социалист и не анархист, а просто честный человек и музыкант — бывший директор Консерватории в Берне, А. Рейхель — оставил нам трогательную характеристику[3]. Рейхель познакомился с молодым Бакуниным в 1842 году. С самой первой встречи у них установилась дружба на всю жизнь:

«Михаил скоро сумел силой своей увлекательной речи завоевать мою симпатию и симпатию моей старшей сестры». Симпатия не замедлила превратиться в дружбу. «Эта дружба была основана на чистоте идеи, которой Бакунин руководился в своих политических делах, а я в музыкальных». Рассказав в кратких словах их путешествие, совместную жизнь в Париже, участие Бакунина в революции 1848 г., его процесс, заключение, ссылку, Рейхель останавливается на их встречах в последние годы жизни своего друга, и вспоминает:

„Я помню, как в прежнее время я спрашивал его в виде возражения, что он намерен делать, если бы исполнились все его реформаторские планы? Он отвечал мне: «Тогда я все опрокину! А ты играй, милый друг, и не рассуждай! Ты знаешь не хуже меня, что перед вечностью все тщетно и ничтожно». И после этого он мог совершенно погрузиться в музыку, которая не допускала никакого вопроса и не требовала ответов, Он имел такую верную память. что после нашей долгой разлуки мог напомнить мне мелодии, о которых я давно забыл. Он утверждал, что часто, в тюремном уединении, эти мелодии утешали его и оживляли. И как музыкальные впечатления оставались верно в его памяти, так же неизменно удерживал он отношения с людьми связанными с ним дружбой; и они тоже в разлуке с ним сохранили к нему любовь и привязанность".

О музыкальности Бакунина говорит и Джемс Гильом; слышал я об этом и от Турского и от других русских эмигрантов. По словам Рейхеля, „...Он мог слушать музыку по целым часам; произведения Бетховена производили на него самое сильное впечатление... В вечер своего последнего приезда из Лугано, он пришел ко мне развлечься музыкой и только, когда усилившая боль схватила его внезапно, он вскрикнул: «довольно, не могу больше!» И мне пришлось проводить его в больницу, из которой не суждено было ему выйти".

Заканчивает Рейхель свои воспоминания следующими трогательными словами: «Я желаю, чтобы сведения об его жизни были написаны с талантом и свободны от партийности... чтобы было указано значение его стремления к общему благу и к правде, для которых страдал всегда восторженный Бакунин».

О Михаиле Александровиче Бакунине создалась целая литература на всех европейских языках. Кроме капитального труда доктора М. Неттлау, прекрасный биографический очерк дан Джемсом Гильомом во втором томе «CEuvres». Хороший очерк дан Альбертом Франсуа в его „Michel Bakounine et la Philosophic de lAnarchie", которым пользовался Людвиг Кульчицкий при составлении своей добросовестной брошюры „М. А. Бакунин, его идеи и деятельность". Недурен очерк Гюбера Лагарделя „Bakounine. Conference. 24 Janvier 1908". Симпатичны, хотя слабы фактически, очерки итальянцев Андреа Коста, Дж. Доманико, Молинари, Турати.

На русском языке, кроме очерка А. И. Герцена, существует биография Бакунина, составленная, с явным желанием дискредитировать великого революционера, М. Драгомановым[4]. К сожалению, эта биография, правда, с указанием на враждебность, была перепечатана в издании сочинений Бакунина Балашевым (1906 г.). Покойный В. Богучарский, в своем труде „Активное Народничество семидесятых годов", дал, хотя и беглый, но чрезвычайно добросовестный очерк жизни и деятельности Бакунина. Автор, согласно с трудами Неттлау, Гильома и Герцена, превосходно разбивает гнусные, черные клеветы Маркса, Энгельса. Либкнехта-отца и других социал-демократов против Бакунина (см. страницы (63 — 100).

* * *

Жизнь Бакунина распадается на четыре резко отличавшихся периода:

Бакунин идеалист и гегельянец в Москве с 1835 по 1840;

Идеалист революционер в Западной Европе с 1842 по 1848;

Узник в цепях в Саксонии, в Австрии, в Шлиссельбурге с 1849 по 1856, а потом в ссылке в Сибири до июля 1861 г., когда он бежал, через Японию и С.-Штаты, в Англию;

Четвертый и последний период — Бакунин материалист, эволюционист и анархист-революционер, деятельный интернационалист вплоть до смерти — 1-го июля 1876 года.

Каждый из этих периодов жизни Бакунина имел свое историческое значение. Юношей двадцати-одного года, он примыкает в Москве к кружку Станкевича, сыгравшего такую важную роль в истории умственного развития русского общества в тридцатых и сороковых годов. Достаточно напомнить, что пылкому и благородному литературному критику Белинскому — „неистовому Виссариону" кружка — немецкую метафизику, а в особенности метафизику Гегеля переводил и толковал Бакунин. Даровитые, идеально чистые молодые философы, под влиянием все оправдывающей формулы Гегеля «все существующее разумно» было погрязли в глубочайшую политическую реакцию. Не войди в их среду естественник Герцен, воспитанный на французских энциклопедистах, кто знает что бы с ним стало? Материалист и политический радикал, Герцен бросил им вызов, и бой закипел. Вот рассказ Герцена о том;

„Знаете ли, что с вашей точки зрения, сказал я (Белинскому), думая поразить его моим революционным ультиматумом, вы можете доказать, что чудовищное самодержавие, под которым мы живем, разумно и должно существовать.

— «Без всякого сомнения, отвечал Белинский, и прочел мне Бородинскую годовщину Пушкина.

„Этого я не мог вынести, и отчаянный бой закипел между нами. Размолвка наша действовала на других; круг распадался на два стана. Бакунин хотел примирить, об'яснить, заговорить, но настоящего мира не было. Белинский, раздраженный и недовольный, уехал в Петербург и оттуда дал по нас залп в статье, которую так и назвал „Бородинской годовщиной".

«Я прервал с ним все сношения. Бакунин, хотя и спорил горячо, но стал призадумываться, его революционный такт толкал его в другую сторону. Белинский упрекал его в слабости, в уступках и доходил до таких преувеличенных крайностей, что пугал своих собственных приятелей и почитателей. Хор был за Белинского и смотрел на нас свысока, гордо пожимая плечами и находя нас людьми отсталыми».

Известно, как влияние Герцена восторжествовало над Белинским и над Бакуниным, уехавшим в 1840 г. в Берлин для окончания философского образования. Толчек, данный Герценом, пробудил в Бакунине дремавшего революционера, и через два года появляется в Deutsche Jahrbucher Арнольда Руге (1842 г,) его знаменитая статья «Реакция в Германии» под псевдонимом француза Жюля Элизара. Заканчивалась статья фразою, ставшей знаменитой, особенно ее вторая часть. „Доверимся", гласит фраза, „вечному духу, он разрушает и уничтожает, потому что он неизмеримый источник и вечный творец жизни. Желание разрушения есть в то же время желание созидательное".

Статья сразу сделала популярным Бакунина среди радикальной и революционной молодежи. У него завязываются связи и дружба с революционным поэтом Гервегом, с Руге, с братьями Фогт, с коммунистами Вейтлинга, с музыкантом Рейхелем и другими в Германии и Швейцарии. В 1844 г. русское правительство начало свои первые преследования Бакунина и он должен был уехать из Швейцарии в Париж, куда он направился через Брюссель, где, проездом, сразу сблизился с знаменитым польским историком изгнанником Лелевелем и другими поляками.

В Париже он встретил своих друзей Гервега и Руге, через которых он вошел в радикально-социалистические круги. Прудон и Жорж Занд, Флокон и Ледрю Роллен, Рейхель и Шопен, поляки-изгнанники, социалисты всех национальностей, и между ними Маркс, составляли тот обширный круг, в котором вращался и быстро стал вырабатываться Бакунин, социалист, революционер и федералист с оттенками анархизма. Особенно близок он был с Прудоном, с которым, как с Белинским в Москве, он просиживал целые ночи в спорах и толкованиях диалектики. Париж в эти годы (1845-48) был очагом социалистической, революционной и республиканской агитации. Тем, другим и третьим увлекся и жил молодой, пылкий и красноречивый Бакунин. Когда представился случай, 29 ноября 1847 г., он произнес блестящую речь в которой уже нет и следа немецкой метафизики, уступившей место ясному и точному мышлению французскому.

За эту речь Бакунин был изгнан из Франции. Но через три месяца разыгралась Февральская революция и изгнанник возвратился из Брюсселя, а что он делал в Париже — мы видели выше (см. слова Герцена, стр. 12). Однако, Бакунин не долго оставался в Париже. Революционное брожение охватывало и Германию с Австрией, где Венгрия быстро приближалась к революции, а чехи и другие славяне заговорили о национальных правах. Бакунин поехал через Берлин в Познань, откуда он пробрался в Прагу. Он играл видную роль на славянском с'езде и в Пражском восстании, но за быстрым подавлением последнего, он возвратился в Германию, где, скрываясь от преследований, он издал ниже приводимые воззвания к славянам.

В начале 1849 г. Бакунин находился в Лейпциге. Саксонский король отказался ввести новую германскую конституцию Франкфуртского парламента, вследствие чего, в мае месяце, вспыхнула революция в Дрездене. Здесь Бакунин покрыл себя славою, предводительствуя при защите города от прусских войск. Город продержался всего пять дней; предводители восстания принуждены были оставить Дрезден, и Бакунин, вместе с композитором Рихардом Вагнером и с Гейбнером направились в Хемниц, где Вагнеру удалось скрыться у своей сестры, а Бакунина с Гейбнером арестовали. С этого момента начались долгие годы тюремного заключения в цепях, с прикованием к стене... В письме к Герцену из Сибири (декабрь 1860) Бакунин сам рассказал об этих годах следующее:

«Я намерен вскоре послать вам подробный журнал моих faits et gestes со времени нашей последней разлуки в Avenue Marigny, а теперь скажу только несколько слов о cвоем настоящем положении. Просидев год в Саксонии, сначала в Дрездене, потом в Konigstein, около года в Праге, около пяти месяцев в Ольмюце и прикованный к стене, — я был перевезен в Россию; в Германии и Австрии мои ответы на допросы были весьма коротки: «Принципы вы мои знаете, я их не таил и высказывал громко; я желал единства демократизованной Германии, освобождения Славян, разрушения всех насильственно сплоченных царств, прежде всего разрушения Австрийской Империи; — я взят с оружием в руках — довольно вам данных, чтоб судить меня. Больше же ни на какие вопросы я вам отвечать не стану». В 1851 году в мае я был перевезен в Россию, прямо в Петропавловскую крепость, в Алексеевский равелин, — где я просидел 3 года. Месяца два по моем прибытии, явился ко мне граф Орлов от имени государя: «Государь прислал меня к вам и приказал вам сказать: скажи ему, чтоб он написал мне, как духовный сын пишет к духовному отцу, — хотите вы писать?" Я подумал немного и размыслил, что перед jury, при открытом судопроизводстве, я должен бы был выдержать роль до конца. Но что в четырех стенах, во власти медведя, я мог без стыда смягчить формы, и потому потребовал месяц времени, согласился — и написал в самом деле род исповеди, нечто в роде Dichtung und Wahrheit; — действия мои были, впрочем, так открыты, что мне скрывать было нечего. — Поблагодарив Государя в приличных выражениях за снисходительное внимание, я прибавил: — «Государь, вы хотите, чтоб я вам написал свою исповедь, хорошо, я напишу ее; но вам известно, что на духу никто не должен каяться в чужих грехах. После моего кораблекрушения у меня осталось только одно сокровище, честь и сознание, что я не изменил никому из доверившихся мне, и потому я никого называть не стану». После этого, a quelques exceptions pres, я рассказал Николаю всю свою жизнь за границею, со всеми замыслами, впечатлениями и чувствами, при чем не обошлось для него без многих поучительных замечаний на счет его внутренней и внешней политики. Письмо мое, рассчитанное во-первых, на ясность моего повидимому безвыходного положения, с другой же на энергический нрав Николая, было написано очень твердо и смело и именно потому ему очень понравилось. — За что я ему действительно благодарен, это, — что он по получении его ни о чем более меня не допрашивал. — Просидев три года в Петропавловской, я при начале войны в 1854 году был перевезен в Шлиссельбург, где просидел еще три года, У меня открылась цинготная и повыпали все зубы. Страшная вещь пожизненное заключение: влачить жизнь без цели, без надежды, без интереса. Каждый день говорить себе: «сегодня я поглупел, а завтра буду еще глупее». С страшной зубною болью, продолжавшеюся по неделям и возвращавшеюся по крайней мере, по два раза в месяц, не спать ни дней, ни ночей, — чтобы ни делал, чтобы ни читал, даже во время сна чувствовать какое то неспокойное ворочание в сердце и в печени с sentiment fixe: я раб, я мертвец, я труп. Однако, я не упадал духом; если б во мне оставалась религия, то она окончательно рушилась бы в крепости. — Я одного только желал: не примириться, не резинироваться, не измениться, не унизиться до того, чтобы искать утешения в каком бы то ни было обмане, — сохранить до конца в целости святое чувство бунта. Николай умер, я стал живее надеяться. Наступила коронация, амнистия. Александр Николаевич собственноручно вычеркнул меня из поданного ему списка, и когда спустя месяц мать моя молила его о моем прощении, он ей сказал: «Sachez, Madame, que tant que votre fils vivra, il ne pourra jamais etre libre». После чего я заключил с приехавшим ко мне братом Алексеем условие, но которому я обязывался ждать терпеливо еще месяц, по прошествии которого, если б я не получил свободы, он обещал привезть мне яду. Но прошел месяц, — я получил объявление, что могу выбрать между крепостью или ссылкою на поселение в Сибирь. Разумеется, я выбрал последнее. Не легко досталось моим освобождение меня из крепости; Государь с упорством барана отбил несколько приступов: раз вышел он к князю Горчакову (министру иностранных дел) с письмом в руках (именно тем письмом, которое в 1851 г. я написал Николаю) и сказал: «mais je ne vois pas le moindre repentir dans cette lettre» — дурак хотел repentir! Наконец, в марте 1857 года я вышел из Шлиссельбурга, пробыл неделю в 3-м Отделении, и по Высочайшему соизволению сутки у своих в деревне, а в апреле был привезен в Томск. Там прожил я около двух лет, познакомился с милым польским семейством, отец которого Ксаверий Васильевич Квятковский служит по золотопромышленности. В версте от города, на даче, или как говорится в Сибири, на замке Астангово жили они в маленьком домике тихо и по старосветски. Туда стал я ходить всякий день, и предложил учить французскому языку и другому двух дочерей, сдружился с моею женою, приобрел ее полную доверенность, — я полюбил ее страстно, она меня также полюбила, — таким образом я женился и вот уже два года женат и вполне счастлив. Хорошо жить не для себя, а для другого, особенно если этот другой милая женщина, — я отдался ей весь, она же разделяет и сердцем и мыслью все мои стремления. Она полька, но не католичка по убеждением, поэтому свободна также и от политического фанатизма, она славянская патриотка. Генерал-Губернатор Западной Сибири, Гасфорд, без моего ведома, выхлопотал мне высочайшее соизволение на вступление в гражданскую службу, — первый шаг к освобождению из Сибири, но я не мог решиться воспользоваться им — мне казалось, что надев кокарду, я потеряю свою чистоту и невинность; хлопотал же я о переселении в Восточную Сибирь и наконец выхлопотал; боялись для меня симпатии Муравьева, который приезжал в Томск отыскать меня и явно, публично высказал мне свое уважение. Долго не соглашались, наконец согласились. В марте 1859 г. я переселился в Иркутск..."

* * *

Ко времени побега Бакунина из Сибири, европейская реакция, следовавшая за разбитой революцией 1848 г. была изжита: на Западе, особенно, во Франции и в Англии, рабочее движение развилось, вопреки всем усилиям реакции, и стало принимать международный характер (Интернационал был задуман рабочими французами и англичанами в 1862 г.). А в России, впервые в истории ее внутренней жизни появилась социально-революционная демократия, известная под кличкою «нигилизма». Интернационал окончательно сложился только к концу 1866 г., а через год — в июле 1868 — Бакунин вступил членом великой Ассоциации и не замедлил проявить свою обычную энергию публициста, оратора, лектора. Как Бакунин понимал цели и приемы международного социально-революционного движения рабочего класса — можно судить по ниже печатаемым статьям «Политика Интернационала» и «К товарищам»

Относительно распадения Интернационала, интриг и клевет Маркса против Бакунина и Джемса Гильома, их чудовищно глупого изгнания из Ассоциации и распадения последней, поговорим ниже. А теперь обратимся к русскому революционному движению шестидесятых годов.

Великое, идеально-чистое и героическое движение в народ охватившее русскую молодежь в 70-х годах, зародилось и развивалось все предшествовавшее десятилетие. Народничество 60-х годов распадалось на два направления: культурно-легальное и революционное, но и то и другое черпало свои идеи из Герцена, Добролюбова, Чернышевского и других авторов того же направления. На революционную часть, в частности, особенно повлияли прокламация М. Л. Михайлова „К Молодому Поколению" прокламация «Молодая Россия», с кличем: «Да здравствует социальная и демократическая республика русская"! и брошюра Бакунина «Народное Дело», изданное в Лондоне в 1862 г. и призывавшая молодое поколение идти в народ.

О сближении образованного общества с народом, о служении его интересам, о задачах молодого поколения в деле народного образования, народной медицины, артелей, кооперативного кредита и прочих видов хождения и сближения с народом говорили все, и культурники, и революционеры; в большинстве случаев, они даже и работали вместе: — разделение между двумя течениями тогда еще не произошло; поэтому мы и видим, что с «каракозовцами» были в самом тесном сотрудничестве такие кроткие и мирные друзья народа, как покойный Христофоров, устроитель рабочих артелей в Саратове, и мировые посредники Бибиков и Маликов, через которых „каракозовцы" думали устроить артельную вагранку в Калужской губ. Тоже повторилось и в Нечаевском деле, когда рядом с действительными социалистами революционерами Успенским, Ткачевым и еще с пятью, шестью их друзьями, на скамьях подсудимых сидели десятки невинных, мирных культурников друзей народа. Но выработка типа народника революционера совершалась беспрерывно и вырабатывался он согласно основным положениям брошюры Бакунина и прокламации «Молодая Россия». Обе звали к социальной революции, обе требовали автономию общин, областей и национальностей со свободной их федерацией. Но прокламация предлагала революцию несколько якобинскую, тогда как Бакунин звал молодежь в народ.

«Теперь главную роль в нем (в движении) будет играть народ, говорил Бакунин. Он есть главная цель и единая, настоящая сила всего движения. Молодежь понимает, что жить вне народа становится делом невозможным, и что кто хочет жить, должен жить для него. В нем одном жизнь и будущность, вне его мертвый мир. ...И если будущность для нас существует, так только в народе. Ей (молодежи) предстоит подвиг... очистительный подвиг сближения и примирения с народом»

А что же предлагал он революционерам? «...станем под знаменем „ Народного Дела ". За тем по пунктам перечислялись требования революционеров: вся земля собственность целого народа; самоуправление местное, областное, государственное; восстановление полной свободы Польше, Литве, Украине, Финам, Латышам и Кавказу; добровольный федеративный союз с названными народностями, и проч.

Благодаря такой постановке революционного дела, молодежь всех национальностей приняла активное участие с самого начала движение (1861 — 62). Но скоро движение приостановилось. Преследование конституционного движения и студенчества, арест и ссылка Михайлова, арест Чернышевского и закрытие «Современника», надвигавшаяся и вскоре разразившаяся польская революция... все это разом отбросило в реакцию либералов поколения отцов, и мы молодое поколение, принуждены были замкнуться в тайные, изолированные кружки. Мы пережили тогда не только враждебность к нам либералов, но даже с нашим идолом Герценом возникли недоразумения, и в довершение всех бед, Бакунин, увлеченный польской революцией, а потом итальянским движением, совершенно оставил русские дела. Вплоть до лета 1868 года, в кружках Москвы и Петербурга регулярных сношений с эмиграцией не было.

Уйдя в «подполье», молодое народничество не только оставалось верно выше приведенным призывам и заветам, но действительно начало сближаться с рабочими, заводя артели (Москва, Саратов, Харьков, Нижний), при чем интеллигенция, женщины и мужчины, сами работали, чтобы вести пропаганду. Московская группа, известная под именем Каракозовцев, была особенно активна, имея связи с Петербургом, с Поволжием и во внутренних губерниях.

Вот в этот начальный период (1864 — 65) и стало вырабатываться воззрение, столь скандализировавшее либералов, и за которое так нападали на непричастного Бакунина, только одобрившего, спустя пять лет, воззрение, по которому убежденному и последовательному социалисту-народнику нельзя заедать чужого хлеба, жить жизнью привилегированного общества на труде обездоленного крестьянства. Какая разница с точки зрения производителя между нами, только болтающими о грядущем, и нашими отцами, жившими трудом крепостных? — Никакой, был ответ. Одинаково социальные паразиты. Выход из этого положения представляется двоякий: либо, отказавшись от всех привилегий, уехать в С.-Штаты, в страну Линкольна и великой демократии, и там зажить трудовою жизнью свободного гражданина; либо же в самой России слиться с жизнью производителя, т. е., с народом, и повести в нем пропаганду социализма и революции. На такое дело достаточно и образования среднего с начитанностью по социализму, по истории революционных движений и современной борьбы рабочего класса во Франции и в Англии.

Но всего этого « казенная » наука наших университетов не дает. Побросаем их. К черту «казенную» науку.

Вот за это отрицание казенной науки и за решение идти на практическую работу пропагандиста социальной революции народившееся народничество и крестили прозвищами нигилистов, невежд и проч. Либеральным болтунам, нападавшим на нас, часто даже, будто бы, ради социализма, которого мы, народники, по их словам, не понимали да и народ не поймет, мы отвечали почти дословно[5] следующее:

Проповедь социальной справедливости необходима в теории только для людей из привилегированных классов, а для народа эта справедливость является в конкретных и в близких ему требованиях. Самый забитый и безграмотный мужик благословит нас

за отмену солдатчины,

за отмену податей,

за изгнание полиции и бюрократии всех видов,

за передачу земли народу,

за даровое и научно-ремесленное воспитание его детей,

за даровую медицинскую помощь во всех видах.

Так думала и говорила молодежь конца шестидесятых годов. Легко теперь понять, с какою радостью приветствовали мы программу Бакунина и весь первый номер его журнала «Народное Дело» (1868). Получив один экземпляр в Петербурге, мы целый месяц сентябрь переписывали и распространяли его; рассылали в Москву и в провинцию. Мы нашли, наконец, в печати ясно формулированными наши мысли наши заветные стремления.

Отсюда и вновь расцветшая широкая популярность Бакунина, единственного из поколения отцов, ставшего на защиту революционного народничества и хождения в народ. Он стал властителем дум, он вдохновил на великий подвиг самое героическое поколение Росси — поколение семидесятых годов. В этом его безсмертная историческая заслуга.

Теперь, по обнародовании переписки Бакунина с Герценом, мы знаем что его выступление в 1868 году было не случайное, а глубоко продуманный акт убежденного революционера. Оказывается, что, совершенно отрезанный от русского движения, поглощенный социалистической пропагандой в Италии, в сотрудничестве с Фанелли, Фрисчиа и других, он, по отрывочным сведениям, по отдельным фактам, угадывал настоящий характер движения, так называемого нигилизма, от которого даже смелый, блестящий и проницательный Герцен готов был отворотиться.

В замечательном письме к Герцену и Огареву, помеченном 19 июля 1866, Ischia, он между прочим писал:

«Согласный с вами в том, что для успеха дела надо огородить его от всего постороннего и лишнего и предаться ему исключительно, я занимался только им и абстрагировал себя от всего прочего. Таким образом, я разошелся с вами, если не в цели, так в методе — а вы знаете: la forme entraine toujours le fond avec elle... Ваш настоящий путь мне стал непонятен, полемизировать с вами мне не хотелось, а согласиться не мог. "Я просто не понимаю ваших писем к Государю, ни цели, ни пользы, — вижу в них, напротив, тот вред, что они могут породить в неопытных умах мысль, что от государства вообще, и особенно от Всероссийского Государства и от представляющего его правительства и государя можно ожидать еще чего-нибудь доброго для народа. По моему убеждению, напротив, делая пакости, гадости зло, они делают свое дело...

„Пестель смело провозглашал разрушение Империи, вольную федерацию и социальную революцию. Он был смелее вас, потому что не оробел перед яростными криками друзей и товарищей по заговору, благородных, но слепых членов северной организации. Вы же испугались и отступились перед искусственным, подкупленным воплем московских и петербургских журналистов, поддерживаемых гнусною массою плантаторов и нравственно обанкротившимся большинством учеников Белинского и Грановского твоих учеников, Герцен, большинством старой гуманно-эстетизирующей братии, книжный идеализм, которой не выдержал, увы, напора грязной, казенной русской действительности. Ты оказался слаб, Герцен, перед этой изменой, которую твой светлый проницательный, строго-логический ум непременно предвидел бы, если б не затемнила его сердечная слабость. Ты до сих пор не можешь справиться с нею, забыться, утешиться. В твоем голосе слышится до сих пор оскорбленная, раздраженная грусть... ты все говоришь с ними, усовещиваешь их, точно также как усовещиваешь Императора, вместо того, чтоб плюнуть один раз навсегда на всю свою старую публику и, обернувшись к ней спиною, обратиться к публике новой, молодой, едино-способной понять тебя искренно, широко и с волею дела. Таким образом ты от излишней нежности к своим многогрешным старикам изменяешь своему долгу. Ты только занимаешься ими, говоришь, уменьшаешь себя для них, и утешая себя мыслью, «что худшее время мы пережили и что скоро на ваш звон снова явятся блудные дети ваши с седыми волосами и совсем без волос из патриотического стада»... (1-го декабря, Стр. 1710), а ты до тех пор, «ради yспexa практической пропаганды», обрекаешь себя на трудную, неблагодарную обязанность «быть по плечу своему (печальному) хору, всегда шагом вперед, и никогда двумя». Я право не понимаю, что значит идти одним шагом впереди перед поклонниками Каткова, Скарятина, Муравьева, — даже перед сторонниками Милютиных, Самариных, Аксаковых? Мне кажется, что между тобой или ими разница не только количественная, но качественная, что между вами ничего общего нет и быть не должно. Они, прежде всего, оставив в стороне их личные и сословные интересы, могущество которых тянет их, впрочем, неотразимо в противный нам лагерь, — они патриоты государственники, ты социалист, поэтому, ради последовательности, должен быть врагом вообще всякого государства, несовместного с действительным, вольным, широким развитием социальных интересов народов. Они, кроме себя и своих интересов, готовы пожертвовать всем человечеством, и правдою, и правом, и волею и благосостоянием народа для поддержания, для подкрепления и для расширения государственной силы, — ты, как искренний социалист, без сомнения готов жертвовать и жизнью и состоянием для разрушения того же самого госу-дарства, существование которого несовместимо ни с волею, ни с благосостоянием народа...

«Вы помните, я и тогда не верил[6], чтобы из среды дворянского сословия могла, подняться сила, способная потрясти или только ограничить самодержавие. Вспомните наши споры против Л — а. Как часто мы против него вместе отрицали дворянскую самостоятельность и защищали неумытых семинаристов и нигилистов, эту единственную свежую силу вне народа. Однако, тогда было еще в дворянстве громкое движущее меньшинство — тверское дворянство шло впереди, требуя уравнения всех прав и земского собора. Огарев сочинил даже проэкт дворянского адреса к царю. Дворянство еще не успело выказать всей таившейся в нем подлости. То было время нелепых надежд... Мы все говорили, писали в виду возможности земского собора... и делали, я, по крайней мере, делал уступки не по содержанию, а в форме, чтобы только не помешать, в сущности невозможному, созванию земского собора. Каюсь и вполне сознаю, что никогда не следовало отступать ни содержанием, ни формою от определенной и ясной социально революционной программы. Знаю, вам ненавистно слово «революция», но что ж делать, друзья, без революции ни для вас, ни для кого нет ни шагу вперед. Вы во имя вящей практичности составили себе невозможную теорию о перевороте социальном без политического переворота, теория столь же невозможная в настоящее время, как революция политическая без социальной; оба переворота идут рука об руку и в сущности составляют одно...

„Мне кажется, что со времени основания московского государства, после убийства народной жизни в Новгороде и в Киеве, после подавления Стеньки Разинского и Пугачевского бунта, в нашем несчастном и опозоренном отечестве правильна и действительна только одна реакция; — то что в истории других европейских стран было только перемежающимся фактом, то у нас составляет факт непрестанный и беспрерывный: то есть, отрицание всего человеческого, жизни, права, воли каждого человека и целых народов, во имя и в единую пользу государства. Разве восторжествовавшее царство штыка и кнута и покорение всякой народной жизни под ним не есть правильная, действительная, необходимая и вместе с тем самая страшная реакция, когда либо существовавшая в мире?...

«Думаю, что первая обязанность нас русских изгнанцев, принужденных жить и действовать за границей, — это провозглашать громко необходимость разрушения этой гнусной империи. Это должно быть первым словом нашей программы. Такое провозглашение было бы непрактично, скажете вы... Против нас подымется всероссийская помещичья, литературная, оффициальная буря. Будут ругать, — тем лучше; теперь о нас все замолчали и обернулись к нам спиною, — тем хуже. Царь перестанет читать твои письма, — беды нет, ты перестанешь писать их, — выигрыш ясный. Старые лысые друзья от тебя окончательно оттолкнутся и потеряется всякая надежда на их исправление, — чтож, разве ты действительно веришь, Герцен, в возможность и в пользу их исправления? Мне кажется, что между тобою и ими, даже в лучшее время, существовало всегда большое недоразумение...

«Вы приняли литературно-помещичий вопль за выражение народного чувства и оробели — оттуда перемена фронта, кокетничание с лысыми друзьями-изменниками и новые послания к Государю... и статьи в роде 1-го Мая нынешнего года, — статьи, которой я ни за что в мире не согласился бы подписать; ни за что в мире я не бросил бы в Каракозова камня и не назвал бы его печатно «фанатиком или озлобленным человеком из дворян», в то самое время, когда вся подлая лакейская дворяно — и литературно-чиновничья Русь его ругает и ругая его, надеется выслужиться перед царем и начальством, — в то время, как в Москве и в Петербурге наши лысые друзья с восторгом говорят; «ну, уж Михаил Николаевич его пытнет», и когда он выносит все Муравьевские истязания с изумительным мужеством. Ни в каком случае, мы здесь не правы судить его, ничего не зная о нем, ни о причинах, побудивших его к известному поступку. Я также, как и ты, не ожидаю ни малейшей пользы от цареубийсгва в России, готов даже согласиться, что оно положительно вреднo, возбуждая, в пользу царя временную реакцию, но не удивляюсь, отнюдь, что не все разделяют это мнение и что под тягостью настоящего, невыносимого, говорят, положения, нашелся человек менее философски развитой, но за то и более энергичный, чем мы, который, подумал, что гордиев узел можно разрезать одним ударом, и я искренно уважаю его за то, что он подумал так, и совершил свое дело. Не смотря на теоретический промах его, мы не можем отказать ему в своем уважении и должны признать его « нашим » перед гнусной толпой лакействующих царепоклонников...

«В чем же должно состоять новое направление? А прежде всего определите к кому вы должны обращаться? Где ваша публика? Народ не читает, следовательно, вам действовать прямо на народ из-загра-ницы невозможно. Вы должны руководить тех, которых своими практическими уступками и своим обращением, то к правительству, то к лысым друзьям-изменникам систематически от себя удаляли. И прежде всего вы должны отказаться от всякого притязания, надежды и намерения влиять на настоящий ход дел, на государя, на правительство. Там вас никто не слушает, пожалуй, над вами смеются; там все знают, куда они идут и чего им надо; знают также, что Всероссийское государство кроме петербургских целей и средств, другими существовать не может. Обращаясь к этому миру, вы только теряете драгоценное время и компрометируетесь по пустому. Ищите публики новой, в молодежи, в недоученных учениках Чернышевского и Добролюбова, в Базаровых, в нигилистах — в них жизнь, в них энергия, в них честная и сильная воля. Только не кормите их полусветом, полуистиною, недомолвками. Да встаньте опять на кафедру и, отказавшись от мни-мой и, право, бессмысленной тактичности, валяйте все, что сами думаете, сплеча и не заботьтесь больше о том, сколькими шагами вы опередили свою публику. Не бойтесь, она от вас не отстанет и в случае, нужды, когда вы будете уставать, подтолкнет вас вперед. Эта публика сильна, молода, энергична, — ей надо полного света и не испугаете вы ее никакою истиною. Проповедуйте вы ей практическую осмотрительность, осторожность, но, давайте ей всю истину, дабы она при свете этой истины могла бы узнать, куда идти и куда вести народ. Развяжите себя, освободите себя от старческой боязни и от старческих соображений, от всех фланговых движений, от тактики и от практики»...

Осенью 1867 г. Бакунин переселился в Швейцарию, где и провел последние годы своей жизни, проживая, то в Женеве и Вене, то в Локарно. Он приехал на конгресс Лиги Мира и Свободы. Лига была задумана радикальной и частью социально-революционной демократиею с участием Гарибальди, Эдгарда Кине, Элизе Реклю, самого Бакунина и других знаменитостей того времени. Конгрес Лиги привлек внимание и симпатию передовой демократии всего мира: надеялись на всеобщее разоружение, на прогрессивное законодательство о труде и проч. Бакунин был избран в Комитет Лиги для окончательной выработки программы и устава. Печатаемое ниже «Мотивированное Предложение» (Федерализм, Социализм и Антитеологизм) было написано для второго конгресса Лиги в Берне, в 1868 г.

Одновременно с женевским конгрессом Лиги, в 1867 г., заседал в Лозанне второй конгресс Международной Ассоциации Рабочих (Интернационал). Единогласным решением конгресс постановил послать Лиге адрес симпатии и солидарности с выражением готовности содействия ей в деле уничтожения постоянных армий, водворения постоянного мира и освобождения рабочих классов. Делегаты Интернационала Оджер, Кремер, Джемс Гильом, Цезарь де Пап и другие были в восторге от речи Бакунина, выступившего, согласно выше приведенной выдержке из письма к Герцену, «чистым социалистом». Да и сам великий сын народа и воин свободы, Гарибальди, принимая делегатов Интернационала, провозгласил: «Война всем трем тираниям — политической, религиозной и социальной. Ваши принципы, господа, тоже и мои». Казалось, что радикальная демократия, по крайней мере передовое меньшинство, пойдет рука в руку с рабочим классом и Лига Мира и Свободы будет в братском союзе с Интернационалом.

Но уже на следующем конгрессе Лиги в Берне (1868) Бакунин и социалистическое меньшинство были вынуждены покинуть ее. Между покинувшими были: Элизе Реклю, Шарль Келлер[7], Аристид Рей, Жаклар, Фанелли, Фрисчиа, Николай Жуковский и другие. Они немедленно основали L'Alliance Internationale de la democratic socialiste. Декларацию принципов нового общества написал Бакунин. Декларация эта, почти дословно, появилась одновременно и по-русски, ввиде программы журнала „Народное Дело", которую читатель найдет в конце этого тома. Организаторы Аллианса, люди прекрасной политической репутации, не замедлили обединить, особенно во Франции, в Испании и в Италии, ряд замечательных молодых социалистов революционеров.

Бакунин, лично уже вступивший в Интернационал, предложил Генеральному Совету последнего принять и весь Аллианс в целом составе и с его собственной программой. Генеральный Совет предложил разпустить Аллианс, а членов его, отдельно каждого, согласился принять в Ассоциацию. Став членами Интернационала, Бакунин и его друзья, а особенно Фанелли и Фрисчиа, проявили большую активность пропагандистов и организаторов. За короткое время возникли секции и федерации в Италии и в Испании, А в Швейцарии сам Бакунин был неутомим: читал лекции, участвовал в изданиях Интернационала, вел обширную переписку, не пропускал собраний рабочих. Его пропаганда социализма безгосударственного, основанного на свободной ассоциации и на добровольной федерации, встретила горячую симпатию среди самых образованных, талантливых и энергичных интернационалистов. Варлен, Реклю, Малой, Пенди, де Пап, Робен, Брисме, Джемс Гильом, Швицгебель, Перон, Келлер... словом, все те, кто прославились докладами и дебатами на конгрессах и в Парижской Коммуне 1871 г., были с Бакуниным.

Но успех Бакунина и его друзей с безгосударственным социализмом, встревожил государственников, особенно немцев с Марксом, Энгельсом и Либкнехтом-отцом во главе. Хотя немцев в Интернационале было мало, тем не менее случилось так, что генеральный совет великой ассоциации, заседавший в Лондоне, очутился в руках немцев, собственно говоря, Маркса и Энгельса и нескольких малообразованных стариков, немецких рабочих, уцелевших от 1848 года, и послушных орудий в руках Маркса и Энгельса. Господа эти, как мы сейчас увидим, мечтали стать диктаторами международного движения и направить последнее на легальный парламентаризм. Естественно, Бакунин и его революционные друзья были им поперек ДОРОГИ. Стало настоятельною необходимостью отделаться от них, удалить их из Интернационала. Они и добились своего... Но какими возмутительными средствами и какою страшною ценою!.. Разбили великую ассоциацию и опозорили себя навсегда в глазах честных людей.

Как все это могло случиться? — А вот как: В 1862 г., на второй всемирной выставке в Лондоне, английские трэд-унионы устроили дружеский прием французским рабочим, приехавшим изучить выставку. На банкете 5 августа, англичане выразили желание установить постоянные сношения между рабочими различных стран. На это французы ответили предложением устроить комитеты для переписки с различными странами о нуждах рабочего класса. Все собрание единогласно приняло предложение французов.

В следующем, 1863 году, в Лондоне была организована большая международная манифестация симпатии польской революции. На митинге, в присутствии французских делегатов, Оджер, один из вожаков трэд-унионов, закончил свою речь о всеобщем мире предложением созыва международных конгрессов рабочих для борьбы с капиталом и для прекращения ввоза из одной страны в другую неорганизованных рабочих.

Первый шаг уже сделан. Второй и решительный был совершен и следующем, 1864 г., когда в Лондон приехали французские делегаты Лимузен, Перришон и Толен уже с определенным планом организации Интернационала. На митинге в Сен-Мартине Гол, на который, по четырнадцати пригласительным письмам секретаря Германа Юнга[8] пришли, между прочими, овенист Вестон, радикальный профессор Эдуард Бизли (председатель митинга) и Карл Маркс. В ответном адресе, Толен, от имени французов, прочитал:

„Рабочие всех стран, желающие быть свободными, настало время созывать ваши конгрессы! На-род вновь выступает на сцену с сознанием своей мощи против тирании в политике, против монополии и привилегии в строе экономическом... Нам рабочим всех стран, надобно, об'единиться..."

Митинг принял эти слова с восторгом и резолюция гласила:

„Выслушав наших братьев французов... принимаем их программу, полезную в деле улучшения условий жизни рабочих классов, и берем ее за основание Интернациональной организации..."

Митинг выбрал комитет для выработки статутов; проэкт которых был предложен французами, Маркс присутствовал зрителем, «молча», как он сам писал Энгельсу.

Так создалась великая Международная Ассоциания Рабочих (Интернационал). Английские и французские рабочие его задумали в 1862 г., в 1863 г. они сделали первый шаг, а в 1864 г. основали его без участия кого бы то ни было из буржуазии. Вся честь создания великого исторического братства народов целиком принадлежит рабочим Англии и Франции. «Интернационал — дитя парижских мастерских, отданное на кормление грудью в Лондон»[9]. Ни немцам, ни Марксу там места не было. А как только, на гибель Интернационала, они вмешались, пошла тайная вражда, клевета, интриги.

В письме к Энгельсу, сам Маркс говорит, что был приглашен на митинг, был простым зрителем и молчал. Деятелями, творцами организации были англичане Оджер, Кремер, Лукрафт и французы Толен, Лимузен, Перрашон. В том же письме Маркс очень хвалит и тех и других. «Толен очень хорош; его товарищи тоже прекрасные люди». А впоследствии, когда Интернационал быстро стал во Франции двигательной революционной силой и лучшие его организаторы и ораторы были заключены по тюрьмам, интригующий Маркс не нарадуется их осуждению. «К счастью, писал он своему достойному другу Энгельсу, наши старые знакомые в Париже все под замком». Это язык сыщика и прокурора. Относительно англичан, основателей Интернационала, он был не менее враждебен. Оджер, Кремер, Лукрафт, Поттер и другие честные рабочие пригласили Маркса в члены генерального совета и с полным доверием честных людей передали ему, «старому другу» рабочего класса, все дела и связи. Однако они скоро заметили, что Маркс и Энгельс систематически их оттирают и стремятся стать диктаторами. Что Оджер и друзья не ошибались, тому доказательство в письме Маркса к Энгельсу, от 11 сентября 1868 г., когда Интернационал достиг своей апогеи, а во Франции надвигалась республиканская революция.

«Грядущая революция», писал он, которая, быть может, «ближе, чем то кажется, и МЫ (то есть, Я и ТЫ) будем иметь в наших руках это могущественное орудие... паршивые свиньи между трэд-унионами...» Оджер, Кремер и Поттер нам завидуют в

Лондоне... Нет, эти честные люди не завидовали

Марксу и Энгельсу, а заметив их диктаторские интриги, стали отстраняться и, к несчастью, оставили все дело великой ассоциации в руках бесчестных интриганов.

* * *

Готовясь к диктатуре, считая Интернационал в своих руках, мог ли Маркс терпеть присутствие умных, образованных, энергичных и красноречивых деятелей в Интернационале? Да еще, в добавок, автономистов, федералистов и анархистов!... Конечно, нет. Особенно Бакунин, с его мировой репутацией революционного героя, швейцарец Джемс Гильом, неутомимый писатель, конференционалист, владеющий лучше самих Маркса и Энгельса древними и новыми европейскими языками, особенно эти двое стояли поперек их дороги к до дикости нелепой цели диктатуры над мировым движением пролетариата. Против них была организована настоящая кампания клеветы, конечно, тайной, под сурдинкой.

Правда, Маркс торжественно обвинял Бакунина в невежестве за его требование уничтожения права на наследство. «Старая ветошь сенсимонизма», обявлял Маркс. Но он забыл, что в его пресловутом Коммунистическом Манифесте, переведенном Бакуниным на русский язык, это самое требование красуется третьим среди девяти пунктов о монополии государства и организации государственной армии труда, особенно для обработки полей по общему плану. Откуда такая забывчивость? Не потому-ли забыл Маркс об этом пункте, что Манифест его и Энгельса не их произведение, а бесстыдный литературный плагиат Манифеста Виктора Консидерана[10] „Principes du Socialisms — Manifeste de la Democratic au XIX siele"? Даже и этим нельзя обяснить забывчивость, потому что именно пункты о монополиях и о наследстве их собственное измышление, которое они повторили в прокламации (1848 г.) к немецкому народу („Ограничение права наследства", пункт 14).

Кроме этого вздорного и крайне недобросовестного принципиального обвинения, Маркс не приводил ни одного. Даже об отрицании государства не упомянуто. Оно и понятно: тогда социализм не был еще превращен немцами в империализм, в казарму и в общественное рабство. Даже гораздо позже, в 1891 г., играя в популярность, Энгельс писал языком анархистов, говоря, что «в социалистическом обществе государство вместе с прялкой будет сдано в музеум».

Но ежели у Маркса не имелось против Бакунина аргументов научных, он обладал неиссякаемым запасом злобы и клеветы. Чего только не возводил он на Бакунина, а, кстати и на Герцена... Вот образчик честности гражданина Маркса:

„Бакунин, который с того времени, как он захотел выдавать себя за руководителя европейского рабочего движения, облыжно отзывался о своем друге и покровителе Герцене, сейчас же после его смерти принялся громко его восхвалять. Почему? Герцен, несмотря на то, что он сам был богатым человеком, получал ежегодно 25,000 рублей на пропаганду от дружественной ему псевдо социалистической панславистской партии в России, Благодаря громким славословиям Бакунина эти деньги перешли к нему, и он таким образом в денежном и моральном отношении sine beneficio inventarii вступил во владение « наследством Герцена» — malgre sa haine de lheritage".

И эту гнусную клевету на двух лучших людей русской, да и общечеловеческой свободной, революционной мысли, Маркс написал на бумаге главного Совета Интернационала, усугубляя злостную клевету международным подлогом. Спрашивается, откуда Маркс мог почерпнуть подобные гнусности? Да ниоткудова; сам выдумал. Ведь печатал же он раньше, что Герцен получал деньги от Наполеона III, что Бакунин был тайным агентом русского правительства. Да разве только относительно Герцена и Бакунина Маркс был недобросовестен? А в науке? Ведь присвоил же себе прибавочную стоимость Томсона, книгу которого он раньше цитировал против Прудона; присвоил же из книги Бюре[11] историю рабочего законодательства при Эдуарде и Елизавете английских; присвоил же концентрацию капитала; а его друг и сотрудник всей жизни Энгельс так уж и всю книгу Бюре себе присвоил; да кстати и закон минимума заработной платы Тюрго присвоил. Таким людям источников не требуется.

Мы с отвращением остановились на клеветах Маркса и его сподвижников и последователей против Бакунина и Герцена. Мы вынуждены к этому нескончаемым количеством убогих листков и брошюр, повторяющих на русском языке всю безнравственную пошлость патентованных плагиаторов и клеветников. Подумайте только, нашелся русский переводчик книги Иекка, в которой о Бакунине сказано нечто такое, что к лицу рабу кейзера, но что недостойно честного человека, а тем паче русского, мало-мальски знакомого с родной литературой. Ведь переводчик и распространитель клеветы сам становится клеветником.

Были и другие причины для клеветы на Бакунина и Герцена. В 1848 г., когда Маркс и Энгельс напечатали первую клевету, Бакунин защищал права, немцами угнетенных, славян, а клеветники защищали немецкое угнетение, отрицали автономные права тех же славян. Это первое. А вот и второе. Согласно пониманию сороковых годов, социальная демократия была синонимом республики, социализма и революции. Французская Democratie socialiste Ледрю Роллена, Луи Блана, Флокона и Бланки и совершила Февральскую Революцию, и коммиссию социальных реформ учредили под председательством Луи Блана и рабочего механика Альбера. Да и немцы того времени, подражая французам, понимали демократию социальной как республиканскую, что ясно видно из прокламации к немецкому народу (март 1848) подписанную Марксом, Энгельсом, Вольфом и другими, провозглашавшую Германию республикой. А в 1868 — 73 вплоть до наших дней немцы, с Марксом, Энгельсом и Либкнехтом во главе, преднамеренно и систематически стали вместо революции пропагандировать эволюцию производственных отношений, легализм и парламентаризм; о республике и поминать забыли; а вместо социальной солидарности равноправных и свободных членов коммун и ассоциации стали пропагандировать организацию армии труда "особенно для земледелия с обработкой полей по общему плану"... по всей империи, вероятно, так как, социаль-демократия, партия имперская, а не прусская или саксонская. А Бакунин, как видно из ниже печатаемых статей, а особенно из „Бог и Государство", звал рабочих и народ к революции для разрушения не только империи, но и всякого государства, и не легальным парламентаризмом, а бунтом, революцией.

Последней каплею, переполнившей чашу злобы и ненависти, была франко-прусская война 1870 г.

Маркс и Энгельс, как в наши трагические дни общеевропейской войны кайзер, Гинденбург, Зюдекум и прочие, об'явили, что Бисмарк и Мольтке, раззоряя и выжигая французскую территорию, избивая невооруженных крестьян, женщин и детей, вели войну оборонительную!

„Со стороны немцев эта война оборонительная" — „Французов следует высечь" (Die Franzosen brauchen Prugel) — „С победой Пруссии централизуется власть государства, что будет полезно для централизации немецкого рабочего класса". — Они до того увлеклись благодетельностью прусских побед, что 31 июля Энгельс писал Марксу: „Первую серьезную победу одержали мы"... (т. е. Мольтке, Вердер, Бисмарк и Энгельс с Марксом). Раз они стали отожествлять свое дело с варварством прусскаго милитаризма, они не задумались и посодействовать Пруссии. В письме от 7 сентября 1870[12] Энгельс писал Марксу, что следовало бы, от имени Генерального Совета, уговорить „Интернационал во Франции воздержаться до заключения мира"... „Ежели возможно повлиять в Париже, следует помешать рабочим вмешиваться до заключения мира" — повторяет он в письме от 12 числа. И это, когда Париж осажден озверевшей ордой убийц и грабителей. Подобный совет осажденным у честных людей называется советом предательства и измены. А Маркс, под влиянием Энгельса, выпустил от имени Генерального Совета Интернационала, воззвание, приглашавшее рабочих, не немецких и французских вместе, а только французских, не браться за оружие, не защищать своих близких и свою независимость. Вот документ (он помечен 9 сентября 1870 г.):

,Il ne faunt pas que ies ouvriers francais se lais-„sent entrainer par Ies souvenirs de 1792, comme les „paysans francais se sont laisses precedemment duper „par ls souvenirs du premier" („Французским рабочим не следует увлекаться воспоминаниями 1792 г., „подобно французским крестьянам, поддавшимся „перед этим обманчивым воспоминанием первой „империи").

Так говорили, писали и действовали клеветники. А что писал и делал в этот трагический момент оклеветанный Бакунин?

23 августа, он писал социалистам в Лион:

„Ежели французский народ не восстанет поголовно, пруссаки возьмут Париж... Повсюду народ должен взяться за оружие, должен сам организовать свои силы для войны против вторгнувшихся немцев, для войны разрушительной, войны на ножах... Если вы желаете спасти Францию от рабства, раззорения, нищеты на целых пятьдесят лет, вы должны совершить, то, перед чем поблекнул бы патриотический порыв 1792... Дело Франции стало делом человечества. Борясь, становясь патриотами, мы спасем свободу человечества... О, если бы я был молод, не письма бы вам писал, а был бы среди вас"!

Спустя девять дней (2 сентября) Бакунин писал следующие строки:

„Вторгнись во Францию армия пролетариев английских, бельгийских, немецких, испанских, итальянских с развевающимся знаменем социализма революционного и возвещая миру окончательное освобождение труда, я бы первый крикнул французским рабочим: „Раскройте обятья, это братья ваши, соединяйтесь с ними, чтобы вымести гниющие остатки буржуазного строя". Но вторжение, позорящее ныне Францию, недемократическое и не социалистическое, а нашествие аристократии, монархии, солдатчины. Пятьсот или шестьсот тысяч немецких солдат топят в крови Францию. Они покорные подданные, они рабы деспота, кичащегося своим „божественным" правом... они самые страшные враги пролетариата. Принимая их мирно, оставаясь безучастным к этому нашествию немецкого деспотизма, аристократии и милитаризма на Францию, французские рабочие предали бы не только свою свободу, свое достоинство, свое благосостояние и малейшую надежду на лучшее будущее, они предали бы также и дело пролетариата всего мира, святое дело социализма революционного". Бакунин до того страдал от разгрома Франции и торжества немецкого, мнимо культурного варварства, что не мог усидеть в Локарно и в сентябре месяце, с согласия друзей, поехал в Лион, где и принял активное участие в неудавшейся попытке учреждения революционной коммуны[13]. Глубоко огорченный лионскими событиями, а также и настроением населения Марселя, куда он проехал из Лиона, Бакунин занес в свою рукопись следующие прекрасные строки, полные глубокой скорби и поразительно ясного понимания событий того времени и гибельных для демократии последствий немецких побед:,

«Я не француз», читаем мы на стр. 154, IV тома[14], «но, признаюсь, глубоко возмущен всеми оскорблениями, наносимыми Франции, и прихожу в отчаяние от ее несчастий. Я горько оплакиваю несчастие этого симпатичного, великого и великодушного национального характера, этого лучезарного французского ума, выработанного, и развитого историей, как будто, для эманципации человечества. Я оплакиваю молчание, которое может быть наложено на мощный голос Франции, возвестивший всем страждущим и угнетенным свободу, равенство, братство и справедливость. И мне кажется, что ежели великое солнце Франции померкнет, затмение наступит повсюду, и какие бы разноцветные фонари ни зажгли резонерствующие немецкие ученые им не удастся заменить простую и великую ясность, распространяемую на весь мир французским гением.

«В тоже время, я убежден, что поражение и подчинение Франции, и торжество Германии, порабощенной пруссаками, отбросит Европу во мрак, в нищету, в рабство минувших веков, Я до того убежден в этом, что мне представляется как священная обязанность для всякого, кто любит свободу, кто желает торжества человечества над зверством, какой бы национальности он ни был — англичанин, испанец, итальянец, поляк, русский и даже немец — он обязан принять участие в демократической борьбе французского народа против вторжения германского деспотизма».

Пророческие слова! Победа Германии в 1870 г. привела Европу к настоящей варварской войне, перед которой блекнут все зверства Ксерксов и Аттил, Тамерланов и Османов. Эти герои крови и пожаров были невинные младенцы перед бешенным кейзером и перед его Гинденбургами...

Бакунин с отчаянием и с болью в сердце предвидел надвигавшийся позор европейской цивилизации, но и он, наверно, не мог вообразить и сотой доли кровавых ужасов, совершенных ныне немцами в Бельгии, во Франции и в Польше.

___________

Из приведенных цитат видно вполне ясно, что Бакунин и Маркс были два антипода в политике, в социализме, в Интернационале и в частной жизни. Вражда между ними — вражда двух мировоззрений, двух различных натур и характеров. Характер Бакунина очерчен Герценым в одной фразе:

„В нем было что-то детское, беззлобное и простое, и это придавало ему необычайную прелесть и влекло к нему слабых и сильных, отталкивая одних чопорных мещан".

Маркс отталкивался от него, но не как простой чопорный мешанин, а как немецкий патриот и враг французской республиканской и революционной демократии. Он не мог простит Бакунину и его талантливым друзьям, особенно Джемсу Гильому, их защиту Франции против немецких орд кейзера, королей и принцев. Он искал случая отомстить им, и случай скоро представился на Гаагском конгрессе Интернационала в 1872 г., на который делегатов настоящих, выборных приехало очень мало. Зато была многочисленная делегация по бланкам, привезенным, по просьбе Маркса, другом его Зорге из Нью-Йорка. Бланки были розданы друзьям Маркса, даже, не членам Интернационала, как например, Молтману

Бери, агенту английских консерваторов.

Настоящие члены основатели, напр., Герман Юнг, возмущенные этой черной кабалой, отказались ехать, хотя Маркс с Энгельсом два раза приходили в мастерскую Юнга, уговаривали ехать на конгресс, предлагали денег на дорогу и на расходы. Конгресс все же состоялся и подобранное большинство в Гааге изгнало из Интернационала Бакунина и Джемса Гильома. Немцы торжествовали. Но на следующем конгрессе, 1873 г. в Женеве, настоящими делегатами от федерации Английской, Бельгийской, Голландской, Испанской, Итальянской, Французской и Швейцарской (знаменитая Юрская Федерация) гаагские решения были отвергнуты, Генеральный Совет уничтожен и пунктом 3 пересмотренных статутов Интернационала было установлено, что —

«Федерации и секции Ассоциации вполне автономны, т. е. организуются и ведут свои дела согласно их собственным решениям, без всякого постороннего вмешательства, а равно сами выбирают направление и приемы деятельности, ведущей к освобождению труда».

Таким образом, настоящий Интернационал осудил людей, злоупотребивших доверием рабочих классов и тайком стремившихся содействовать победам немецкого деспотизма над демократической, республикой, только что провозглашенной во Франции. Казалось, Бакунину было дано полное удовлетворение и он мог торжествовать победу. Но поражение Франции, разгром Коммуны, самый скандал и распадение Интернационала глубоко огорчили Бакунина.

Ему исполнилось 58 лет. Годы тюрьмы в цепях сказались в преждевременной старости могучего организма «исполина с львиной головой». Порок сердца все усиливался. Он уединился в Локарно, и последние четыре года своей, жизни провел за работой над большей частью, ныне изданных по-французски, его произведений,

Первого июля 1876 г. Бакунина не стало. Он умер в госпитале в Берне, на руках своих старых друзей Рейхеля и Адольфа Фогта.

На похороны его явились представители социалистов пяти национальностей. Вечером того же дня они собрались на митинг и приняли следующую резолюцию:

«Рабочие пяти национальностей, собравшиеся в Берне на похоронах Михаила Бакунина, будучи одни сторонниками рабочего государства, другие — свободной Федерации обществ производителей, полагают, что примирение между ними было бы не только очень полезно и весьма желательно, но и легко осуществимо на почве принципов, формулированных в пункте 3 статутов Интернационала, пересмотренных конгрессом 1873 г. в Женеве".

Этот призыв к единению борцов за освобождение труда остается самым лучшим венком, возложенным на могилу Бакунина.

В. Черкезов.

4 октября 1915.

Государственность и Анархия

Борьба двух партий в Интернациональном Обществе Рабочих

Интернациональное общество рабочих, едва зародившееся тому назад девять лет, уже успело достигнуть такого влияния на практическое развитие вопросов экономических, социальных и политических в целой Европе, что ни один публицист и ни один государственный человек не могут отныне отказать ему в самом серьезном и нередко тревожном внимании. Официальный, официозный и вообще буржуазный мир, мир счастливых эксплуататоров чернорабочего труда смотрит на него с тем внутренним трепетом, который ощущается при приближении, еще неведомой и мало определенной, но уже сильно грозящей опасности; как на чудовище, которое непременно поглотит весь общественный, государственно-экономический строй, если только рядом энергических мер, приведенных в исполнение одновременно во всех странах Европы, не будет положен конец его быстрым успехам.

Известно, что по окончании последней войны, сломившей историческое преобладание государственной Франции в Европе и заместившей его еще более ненавистным и гибельным преобладанием государственного пангерманизма, мероприятия против Интернационала сделались любимою темою междуправительственных переговоров. Явление чрезвычайно естественное. Государства, по существу своему друг другу противные и до конца непримиримые, не могли и не могут найти другой почвы для соединения, как только в дружном порабощении народных масс, составляющих общую основу и цель их существования. Kнязь Биc-марк, разумеется, был и останется главным возбудителем и двигателем этого нового священного союза, Но не он первый выступил с своими предложениями на сцену. Он представил сомнительную честь подобной инициативы униженному правительству, только что разгромленного им французского государства.

Министр иностранных дел псевдо-народного правления, этот изменник республики, но зато верный друг и защитник ордена иезуитов, верующий в Бога, но презирающий человечество и презираемый в свою очередь всеми честными поборниками народного дела, пресловутый ритор Жюль Фавр, уступающий разве только одному г. Гамбетта честь быть прототипом всех адвокатов, с радостью принял на себя роль злостного клеветника и доносчика. Между членами так называемого правительства " Национальной Защиты " он, без сомнения, был один из тех, которые наиболее способствовали обезоружению народной обороны и явно изменнической сдаче Парижа в руки надменного, дерзкого и беспощадного победителя. Князь Бисмарк одурачил его и надругался над ним в виду целого света. И вот, как бы возгордившись двойным позором, и своим собственным, и позором преданной, а может быть и проданной им Франции, побуждаемый в одно и тоже время желанием угодить осрамившему его великому канцлеру победоносной германской империи, а также и глубокою ненавистью своею к пролетариату вообще, а в особенности к парижскому рабочему миру, г. Жюль Фавр выступил с формальным доносом против Интернационала, члены которого, стоя во Франции во главе рабочих масс, пытались возбудить всенародное восстание и против немецких завоевателей, и против домашних эксплуататоров, правителей и предателей. Преступление ужасное, за которое Франция официальная или буржуазная должна была наказать с примерною строгостью Францию народную!

Таким образом случилось, что первым словом, произнесенным французским государством на другой день страшного и постыдного поражения, было слово гнуснейшей реакции.

Кто не читал достопамятного циркуляра Жюля Фавра, в котором грубая ложь и еще грубейшее невежество уступают лишь бессильной и яростной злости республиканца-ренегата? Это отчаянный вопль не одного человека, а целой буржуазной цивилизации, истощившей все на свете и осужденной на смерть своим окончательным изнеможением. Чувствуя приближение неминуемого конца, она с злобным отчаянием хватается за все, лишь бы продлить свое зловредное существование, призывая на помощь всех идолов прошедшего, низвергнутых некогда ею же самою — и бога, и церковь, и папу, и патриархальное право, а пуще всего, как вернейшее средство спасения, полицейское покровительство и военную диктатуру, хотя бы даже прусскую, лишь бы она охраняла " честных людей " от ужасной грозы социальной революции.

Циркуляр г. Жюля Фавра нашел отголосок и где бы вы думали — в Испании! Г. Сагаста, минутный министр минутного испанского короля Амедея, захотел в свою очередь угодить князю Бисмарку и обессмертить свое имя. Он также поднял крестовый поход против Интернационала и, не довольствуясь бессильными и бесплодными мероприятиями, вызвавшими только весьма обидный смех испанского пролетариата, также написал фразистый дипломатический циркуляр, за который однако, с несомненным одобрением князя Бисмарка и его адьюнкта Жюля Фавра, получил заслуженную нахлобучку от более осмотрительного и менее свободного правительства Великобритании, а спустя несколько месяцев и свалился.

Кажется, впрочем, что циркуляр г. Сагасты, хотя и говоривший во имя Испании, был задуман, если не сочинен, в Италии, под непосредственным руководством многоопытного короля Виктора Эмануила, счастливого отца несчастного Амедея.

В Италии гонение против Интернационала было поднято с трех разных сторон: во первых, проклял его, как и следовало ожидать, сам папа. Сделал он это самым оригинальным образом, смешав в одном общем проклятии всех членов Интернационала с франк-массонами, с якобинцами, с рационалистами, деистами и либеральными католиками. По определению св. отца, к этому отверженному обществу принадлежит всякий, кто не покоряется слепо его боговдохновенным словоизвержениям. Так точно, 26 лет тому назад, один прусский генерал определял коммунизм: „знаете ли вы, говорил он своим солдатам, что значит быть коммунистом? Это значить мыслить и действовать наперекор высочайшей мысли и воли его величества короля".

Но не один римско-католический папа проклял интернациональное общество рабочих. Знаменитый революционер Джузеппе Маццини, известный гораздо более в России как итальянский патриот, заговорщик и агитатор, чем как метафизик-деист и основатель новой церкви в Италии; да, сам Маццини в 1871 г., на другой день после поражения Парижской Коммуны, в то самое время, как зверские исполнители зверских версальских декретов, расстреливали тысячами обезоруженных коммунаров, нашел полезным и нужным присоединить к римско-католической анафеме и к полицейско-государственному гонению, также и свое, якобы патриотическое и революционное, в сущности же совершенно буржуазное и вместе с тем богословское проклятие. Он надеялся, что его слова будет достаточно, чтобы убить в Италии все симпатии к Парижской Коммуне и задушить в зародыше только что возникавшие интернациональные секции. Вышло совсем напротив: ничто не, способствовала так усилению этих симпатий и умножению интернациональных секций, как его громкое и торжественное проклятие.

Итальянское правительство, враждебное папе, но еще более враждебное Маццини, в свою очередь не дремало. Сначала оно не поняло опасности, грозящей ему со стороны Интернационала, быстро распространяющегося не только в городах, но даже селах Италии. Оно думало, что новое общество будет лишь служить противодействием успехам буржуазно-республиканской пропаганды Маццини, и в этом отношении оно не ошиблось; но оно скоро убедилось, что пропаганда принципов социальной революции в среде страстного населения, доведенного им же самим до крайней степени нищеты и утеснения, является для него опаснее всех политических агитаций и предприятий Маццини. Смерть великого итальянского патриота, воспоследовавшая скоро после его гневного выступления против Парижской Коммуны и против Интернационала, вполне успокоила с этой стороны итальянское правительство. Обезглавленная партия маццинистов не грозила ему отныне ни малейшею опасностью. В ней начался уже видимый процесс разложения и так как ее начала и цель, а также и весь состав — чисто буржуазные, то она являет несомненные признаки той, немощи которою поражены в наше время, все буржуазные начинания.

Другое дело пропаганда и организация Интернационала в Италии. Они обращаются прямо и исключительно к чернорабочей среде, которая в Италии, равно как и во всех других странах Европы, сосредотачивает в себе всю жизнь, силу и будущность современного общества. Из буржуазного мира примыкают к ней только те немногие люди, которые от души возненавидели настоящий порядок, порядок политический, экономический и социальный, повернулись спиною к классу их народившему и всецело отдались народному делу. Таких людей немного, но зато они драгоценны, разумеется Только тогда, когда, возненавидев общебуржуазное стремление к господству, задушили в себе последние остатки личного честолюбия; в таком случае, повторяю я, они действительно драгоценны. Народ дает им жизнь, элементарную силу и почву, но взамен они приносят ему положительные знания, привычку отвлечения и обобщения и умение организовываться и создавать союзы, которые в свою очередь создают ту сознательную боевую силу, без которой немыслима победа.

В Италии, как в России, нашлось довольно значительное количество таких молодых людей, несравненно более, чем в какой либо другой стране. Но, что несравненно важнее, в Италии существует огромный, от природы чрезвычайно умный, но большею частью безграмотный и поголовно нищенский пролетариат, состоящий из двух — трех миллионов городских и фабричных рабочих и мелких ремесленников и около двадцати миллионов крестьян несобственников. Как уж сказано выше, вся эта бесчисленная масса людей доведена притеснительным и воровским управлением высших классов, под либеральным скипетром короля — освободителя и собирателя итальянских земель, до такого отчаянного положения, что самые поборники и заинтересованные участники, настоящего управления, начинают признаваться и говорить громко, как в парламенте, так и в официальных журналах, что далее идти по этому пути невозможно и что необходимо сделать что нибудь для народа во избежание всеразрушающего народного погрома:

Да, может быть, нигде так не близка социальная революция, как в Италии, нигде, не исключая даже самой Испании, не смотря на то, что в Испании уже существует официальная революция, а в Италии по-видимому все тихо. В Италии весь народ ожидает социального переворота и сознательно стремится к нему. Можно себе представить, как широко, как искренно и как страстно была принята и принимается поныне итальянским пролетариатом программа Интернационала. В Италии не существует, как во многих других странах Европы, особого рабочего слоя, уже отчасти привиллегированного, благодаря значительному заработку, хвастающегося даже в некоторой степени литературным образованием и до того проникнутого буржуазными началами, стремлениями и тщеславием, что принадлежащий к нему рабочий люд отличается от буржуазного люда только положением, отнюдь же не направлением. Особенно в Германии и в Швейцарии таких работников много; в Италии же, напротив, очень мало, так мало, что они теряются в массе без малейшего следа и влияния. В Италии преобладает тот нищенский пролетариат, о котором гг. Маркс и Энгельс, а за ними и вся школа социальных демократов Германии отзываются с глубочайшим презрением, и совершенно напрасно, потому что в нем, и только в нем, отнюдь же не в вышеозначенном буржуазном слое рабочей массы, заключается и весь ум, и вся сила будущей социальной революции.

Об этом мы поговорим ниже пространнее, теперь же ограничимся выводом следующего заключения: именно, вследствие этого решительного преобладания нищенского пролетариата в Италии, пропаганда и организация интернационального общества рабочих в этой стране приняли характер самый страстный и истинно-народный; и именно вследствие этого, не ограничиваясь городами, они немедлено охватили сельское население.

Итальянское правительство вполне понимает ныне опасность этого движения и всеми силами, но тщетно, старается задушить его. Оно не издает громких, фразистых циркуляров, но действует, как подобает полицейской власти, втихомолку, душит без обяснений, без крика. Закрывает наперекор всем законам, одно за другим, все рабочие общества, исключая только те, почетными членами которых считаются принцы крови министры, префекты и вообще люди знатные и почтенные. Все же другие рабочие общества оно гонит немилосердно, захватывает их бумаги, их деньги, а членов их держит по целым месяцам без суда и даже без следствия в своих грязных тюрьмах.

Нет сомнения, что действуя таким образом, итальянское правительство руководствуется не только своею собственною мудростью, но также советами и указаниями великого канцлера Германии, точно также как прежде следовало послушно приказаниям Наполеона III. Итальянское государство находится в том странном положении, что по количеству жителей и по об'ему своих земель, оно должно бы быть причислено к великим державам, по своей же действительной силе, разоренное, гнило-организо- ванное и, несмотря на все усилия, весьма плохо дисциплинированное, к тому же ненавидимое народными массами и даже мелкой буржуазией, оно еле-еле может быть признано державой второй величины. Поэтому ему необходим покровитель, т. е. повелитель вне Италии, и всякий найдет естественным, что после падения Наполеона III князь Бисмарк заступил место необходимого союзника этой монархии, созданной пемонтскою интригою на почве уготованной патриотическими усилиями и подвигами Маццини и Гарибальди.

Впрочем рука великого канцлера пангерманской империи чувствуется теперь в целой Европе, исключая разве только Англии; которая однако не без беспокойства смотрит на это возникающее могущество, да еще Испании, обеспеченной против реакционного влияния Германии, по крайней мере на первое время, своею революциею, равно как и своим географическим положением. Влияние новой империи обясняется изумительным торжеством, одержанным ею над

Францией; всякий признает, что она по своему положению, по громадным средствам завоеванным ею, и по своей внутренней организации, занимает ныне решительно первое место между европейскими великими державами и в состоянии дать почувствовать каждой из них свое преобладание; а что влияние ее непременно должно быть реакционным, в этом не может быть и сомнения.

Германия в настояшем своем виде об'единенная гениальным и патриотическим мошенничеством[15] князя Бисмарка и опирающаяся с одной стороны на примерную организацию и дисциплину своего войска, готового задушить и зарезать все на свете и совершить всевозможныя внутренние и внешние преступления по одному мановению своего короля-императора; а с другой — на верноподданический патриотизм, на национальное безграничное честолюбие и на то древнее историческое, столь же безграничное послушание и богопочитание власти, которыми отличаются поныне немецкое дворянство, немецкая бюрократия, немецкая церковь, весь цех немецких ученых и, сам немецкий народ — Германия, говорю я, гордая деспотически-конституционным могуществом своего единодержавца и властителя, представляет и совмещает в себе всецело один из двух полюсов современного социально-политического движения, а именно полюс государственности, государства, реакции.

Германия — государство по преимуществу, каким была Франция при Людовике XIV и при Наполеоне I, как им не переставала быть Пруссия понастоящее время. Со времени окончательного создания прусского государства Фридрихом II, был поднят вопрос: кто кого поглотит, Германия ли Пруссию, или Пруссия Германию? Оказывается, что Пруссия с'ела Германию. Значит, доколе Германия останется государством, не смотря ни на какие мнимо-либеральные, констиутуционные, демократические и даже социально-демократические формы, она будет по необходимости первостепенною и главною представительницею и постоянным источником всех возможных деспотизмов в Европе.

Да, со времени образования новой государственности в истории, с самой половины шестнадцатого века, Германия, причисляя к ней австрийскую империю, по скольку она немецкая, никогда не переставала быть в сущности главным центром всех реакционных движений в Европе, даже не исключая того времени, когда великий коронованный вольнодумец Фридрих II переписывался с Вольтером. Как умный государственный человек, ученик Макиавелля и учитель Бисмарка, он ругался надо всем: над Богом и над людьми, не исключая разумеется своих кореспондентов-философов, и верил только в свой „ государственный разум ", опиравшийся при том, как всегда, на „ божественную силу многочисленных баталионов " (Бог всегда на стороне сильных баталионов, говорил он), да еще на экономию и возможное совершенство внутреннего управления, разумеется механического и деспотического. В этом, по его, да также и по нашему мнению, заключается действительно вся суть государства. Все же остальное, лишь невинная фиоритура, имеющая целью обмануть нежные чувства людей, неспособных вынести сознания суровой истины.

Фридрих II усовершенствовал и окончил государственную машину, построенную его отцом и дедом и подготовленную его предками; и эта машина сделалась, в руках достойного преемника его, князя Бисмарка, орудием для завоевания и для возможного

пруссогерманизированья Европы.

Германия, сказали мы, со времени реформы не переставала быть главным источником всех реакционых движений в Европе; от половины XVI века до 1815 года инициатива этого движения принадлежала Австрии. От 1815 до 1866 года она разделилась между Австриею и Пруссиею, однако с преобладанием первой, покуда управлял ею старый князь Меттерних, т. е. до 1848 года. С 1815 года приступил к этому святому союзу чисто германской реакции, гораздо более в виде охотника, чем дельца наш татаро-немецкий, всероссийско-императорский кнут.

Побуждаемые естественным желанием снять с себя тяжкую ответственность за все мерзости, учиненные священным союзом, немцы стараются уверить себя и других, что главным их зачинщиком была Россия. Не мы станем защищать императорскую Россию, потому что именно вследствие нашей глубокой любви к русскому народу, именно потому что мы страстно желаем ему полнейшего преуспеяния и свободы, мы ненавидим эту поганную всероссийскую империю так, как ни один немец ее ненавидеть не может. В противность немецким социал-демократам, программа которых ставит первою целью основание пангерманского государства, русские социальные революционеры стремятся прежде всего к совершенному разрушению нашего государства, убежденные в том, что пока государственность, в каком бы то виде ни было, будет тяготеть над нашим народом, народ этот будет нищим рабом. Итак, не и из желания защищать политику петербурского кабинета, а ради истины, которая всегда и везде полезна, мы ответим немцам следующее:

В самом деле, императорская Россия, в лице двух своих венценосцев, Александра I и Николая, казалось весьма деятельно вмешивалась во внутренние дела Европы: Александр рыскал из конца в конец и много хлопотал и шумел; Николай хмурился и грозил. Но тем все и кончилось. Они ничего не сделали, не потому, что не хотели, а потому, что не могли, оттого что им не позволили их же друзья, австрийские и прусские немцы; им предоставлена была лишь почетная роль пугал, действовали же только Австрия, Пруссия и, наконец, под руководством и с позволения той и другой — французские Бурбоны (против Испании).

Империя всероссийская только один раз выступила из своих границ, в 1849 г. и то только для спасения австрийской империи, обуреваемой венгерским бунтом. В продолжение нынешнего века Россия два раза душила польскую революцию, и оба раза с помощью Пруссии, столько же заинтересованной в сохранении польского рабства, как и она сама. Я говорю разумеется об императорской России. Россия народная немыслима без польской независимости и свободы.

Что русская империя, по существу своему, не может хотеть другого влияния на Европу, кроме самого зловредного и противусвободного, что всякий новый факт государственной жестокости торжествующего притеснения, всякое новое потопление народного бунта в народной крови, в какой бы то стране не было, всегда встретят в ней самые горячие симпатии, кто может в этом сомневаться? Но не в этом дело. Вопрос в том, как велико ее действительное влияние и занимает ли она по своему уму, могуществу и богатству такое преобладающее положение в Европе, чтобы голос ее был в состоянии решать вопросы?

Достаточно вникнуть в историю последнего шестидесятилетия, а также и в самую суть нашей татаро-немецкой империи, чтобы ответить отрицательно. Россия далеко не такая сильная держава, какою любит рисовать ее себе хвастливое воображение наших квасных патриотов, ребяческое воображение западных панславистов, а также обезумевшее от старости и от испуга воображение рабствующих либералов Европы, готовых преклоняться перед всякою военною диктатурою, домашнею и чужою, лишь бы она их только избавила от ужасной опасности. Грозящей им со стороны собственного пролетариата. Кто, не руководствуясь ни надеждою, ни страхом, смотрит трезво на настоящее положение петербургской империи, тот знает, что на западе и против запада, она собственною инициативою, не будучи вызвана к тому какою либо великою западною державою, и не иначе, как в самом тесном союзе с нею, никогда ничего не предпринимала и предпринять не может. Вся ее политика состояла искони только в том, чтобы примазаться как-нибудь к чужому начинанию; и со времени хищнического разделения Польши, задуманного, как известно, Фридрихом II, предлагавшим было Екатерине II разделить между собою точно также и Швецию, Пруссия была именно тою западною державою, которая не переставала оказывать эту услугу всероссийской империи.

В отношении к революционному движению в Европе Россия, в руках прусских государственных людей, играла роль пугала, а нередко и ширм, за которыми они очень искусно скрывали свои собственные завоевательные и реакционные предприятия. После же удивительного ряда побед, одержанных прусско-германскими войсками во Франции, после окончательного низложения французской гегемонии в Европе и замещения ее гегемонией пангерманскою, ширм этих стало не нужно, и новая империя, осуществившая заповеднейшие мечты немецкого патриотизма, выступила откровенно во всем блеске своего завоевательного могущества и своей систематически реакционной инициативы.

Да, Берлин стал теперь видимою главою и столицею всей живой и действительной реакции в Европе, князь Бисмарк — ее главным руководителем и первым министром. Я говорю, реакции живой и действительной, а не отжившей. Отжившая или из ума выжившая реакция, по преимуществу римско-католическая, бродит еще как зловещая, но уже бессильная тень в Риме, в Версале, отчасти в Вене и в Брюсселе; другая, кнуто-петербургская, положим, хоть и не тень, но тем не менее, лишенная смысла и будущности, продолжает еще бесчинствовать в пределах всероссийской империи... Но живая, умная, действительно сильная реакция сосредоточена отныне в Берлине и распространяется на все страны Европы из новой германской империи, управляемой государственным, а поэтому самому в высшей степени, противународным гением князя Бисмарка.

Эта реакция ничто иное, как окончательное осуществление противународной идеи новейшего государства, имеющего единою целью устройство самой широкой эксплуатации народного труда в пользу капитала, сосредоточенного в весьма немногих руках: значит, торжество жидовского царства, банкократии, под могущественным покровительством фискально-бюрократической и полицейской власти, главным образом опирающейся на военную силу, а следовательно, по существу своему деспотической, но прикрывающейся вместе с тем парламентскою игрою мнимого конституционализма.

Новейшее капитальное производство и банковые спекуляции, для дальнейшего и полнейшего развития своего, требуют тех огромных государственных централизации, которые только одни способны подчинить многомиллионные массы чернорабочего народа их эксплуатации. Федеральная организация снизу вверх рабочих ассоциаций, групп, общин, волостей и наконец областей и народов, это единственное условие настоящей, а не фиктивной свободы, столь же противна их существу, как не совместима с ними никакая экономическая автономия. Зато они уживаются отлично с так называемою представительною демократиею; так как эта новейшая государственная форма, основанная на мнимом господстве мнимой народной воли, будто бы выражаемой мнимыми представителями народа в мнимо-народных собраниях, соединяет в себе два главные условия, необходимые для их преуспеяния, а именно: государственную централизацию и действительное подчинение государя — народа интеллектуальному управляющему им, будто-бы представляющему его и непременно эксплуатирующему его меньшинству.

Когда мы будем говорить о социально-политической, программе марксистов, лассальянцев и вообще немецких социальных демократов, мы будем иметь случай ближе рассмотреть и уяснить эту фактическую истину. Теперь обратим внимание на другую СТОРОНУ вопроса.

Всякая эксплуатация народного труда, какими бы политическими формами мнимого народного господства и мнимой народной свободы она позолочена ни была, горька для народа. Значит никакой народ, как бы от природы смирении был и как бы послушание властям ни обратилось в привычку, охотно ей подчиниться не захочет; для этого необходимо постоянное принуждение, насилие, значит, необходимы полицейский надзор и военная сила.

Новейшее государство, по своему существу и цели, есть необходимо военное государство, а военное государство с тою же необходимостью становится государством завоевательным; если же оно не завоевывает само, то оно будет завоевано, по той простой причине, что где есть сила, там непременно должно быть и обнаружение или действие ее. Из этого опять таки следует, что новейшее государство непременно должно быть огромным и могучим государством; это есть непременное условие сохранения его.

И точно также, как капитальное производство и банковая спекуляция, поглощающая в себе под конец даже это самое производство, точно также, как они, под страхом банкротства, должны беспрестанно расширять пределы свои, в ущерб поедаемым ими небольшим спекуляциям и производствам, должны стремиться стать единственными универсальными, всемирными; точно также новейшее государство, пo необходимости военное, носит в себе неотвратимое стремление стать государством всемирным; но всемирное государство, разумеется неосуществимое, могло бы быть во всяком случае только одно; два такие государства, одно подле другого, решительно невозможны.

Гегемония есть только скромное, возможное обнаружение этого неосуществимого стремления, присущего всякому государству; а первое условие гегемонии — это относительное бессилие и подчинение по крайней мере всех окружающих государств. Так, пока существовала гегемония Франции, она была обусловлена государственным бессилием Испании, Италии и Германии, и до сих пор не могут простить французские государственные люди- — и между ними г. Тьер разумеется первый — Наполеону III-му, что он позволил Италии и Германии обединиться и сплотиться.

Теперь Франция очистила место, и его заняло Германское государство, по нашему убеждению, ныне единственное настоящее государство в Европе.

Французскому народу несомненно предстоит еще великая роль в истории, но государственная карьера Франции покончена. Кто сколько-нибудь знает характер французов, тот скажет вместе с нами, что если Франция долго могла быть первенствующею державою, то для нее быть государством второстепенным, даже только равносильным с другими — решительно невозможно. Как государство, и пока она будет управляема людьми государственными, все равно г-ном ли Тьером, или г-ном Гамбеттою, или даже Орлеанскими герцогами, она с своим унижением не примириться; она будет готовиться к новой войне и будет стремиться к мести и к восстановлению утраченного первенства.

Может ли она достигнуть его? Решительно нет. На это много причин; упомянем две главные. Последние события доказали, что патриотизм, эта высшая государственная добродетель, эта душа государственной силы, совсем более не существует во Франции. В высших сословиях он проявляется разве только еще в виде национального тщеславия; но и это тщеславие уже так слабо, уже так подрезано в корне буржуазною необходимостью и привычкою жертвовать интересам реальным всеми идеальными интересами, что во время последней войны оно не могло даже, как прежде, превратить хоть на время в самоотверженных героев и патриотов лавочников, дельцов, биржевых спекуляторов, офицеров, генералов, бюрократов, капиталистов собственников и иезуитами воспитанных дворян. Все струсили, все изменили, все бросились только спасать свое имущество, все пользовались несчастием Франции; все старались нахальнейшим образом опередить друг друга в милости безпощадного и надменного победителя, ставшего распорядителем французских судеб; все, единодушно и во что бы то ни стало, проповедывали покорение, смирение и молили о мире... Теперь все эти развратные болтуны опять занациональничали, захвастали, но этот смешной и отвратительный крик дешевых героев не в состоянии заглушить чересчур громкого свидетельства их вчерашней подлости.

Несравненно важнее этого то, что ни одной капли патриотизма не оказалось даже в сельском населении Франции. Да, в противность общему ожиданию, французский мужик, с тех пор, как стал собственником, перестал быть патриотом. Во время Жанны д'Арк он на плечах своих один вынес Францию. В 1792 году и потом он отстоял ее против военной коалиции всей Европы. Ну, тогда было другое дело: благодаря дешевой продаже церковных и дворянских имений, он становился собственником земли, которую обрабатывал прежде как раб, и справедливо опасался, что в случае поражения, дворянская эмиграция, шедшая вслед за немецким войском, отберет у него назад только что приобретенную собственность; теперь же у него этого страха не было, и он совершенно равнодушно отнесся к постыдному поражению своего милого отечества. За исключением Эльзаса и Лотарингии, где, странным образом, как бы на смех немцам, упорствующим видеть в них чисто немецкие провинции, проявились несомненные признаки патриотизма, во всей средней Франции крестьяне гнали французских и иностранных волонтеров, вооружившихся на спасение Франции, отказывая им во всем, нередко даже выдавая их пруссакам и напротив, самым гостеприимным образом встречали немцев.

Можно сказать с полною истиною, что патриотизм сохранился только в городском пролетариате.

В Париже, равно как и во всех других провинциях и городах Франции, только он один хотел и требовал всенародного вооружения и войны на смерть. И странное явление: за это именно на него обрушилась вся ненависть имущих классов, точно как будто бы им стало обидно, что «младшие братья» (выражение г. Гамбетты) выказывают более добродетели и патриотической преданности, чем старшие.

Впрочем имущие классы были отчасти правы. То, что двигало пролетариат городской, не было чистым патриотизмом в древнем и тесном смысле этого слова. Настоящий патриотизм, чувство, разумеется, весьма почтенное, но вместе с тем узкое, исключительное, противучеловеческое, нередко просто зверское. Последовательный патриот только тот, кто,

любя страстно свое отечество и все свое, также

страстно ненавидит все иностранное, ни дать, ни взять, как наши славянофилы. Во французском же городском пролетариате не осталось даже и следа; такой ненависти. Напротив, в последние десятилетия, можно сказать с 1848 года и даже гораздо раньше, под влиянием социалистической пропаганды, в нем развилось положительно братское отношение к пролетариям всех стран, рядом со столь-же решительным равнодушием к так называемому величию и к славе Франции. Французские работники были противниками войны, затеянной последним Наполеоном и, накануне этой войны; они манифестом подписанным парижскими членами Интернационала, громко заявили свое

искреннее братское отношение к работникам Гер-

мании; и когда немецкие войска вступили во Францию, они стали вооружаться не против народа германского, а против германского военного деспотизма.

Война эта началась ровно шесть лет после первого основания интернационального общества рабочих, только четыре года спустя после его первого конгреса в Женеве. И в такое короткое время интернациональная пропаганда успела возбудить не только в пролетариате французском, но также и между рабочими многих других стран, особливо латинского племени, мир представлений, воззрений и чувств совершенно новых и чрезвычайно широких, породила одну общую интернациональную страсть, поглотившую почти все предубеждения и узкости страстей патриотических или местных.

Это новое миросозерцание высказалось торжественно уже в 1868 году на народном митинге и — где бы вы думали, в какой стране? в Австрии, в Вене, в ответ на целый ряд политических и патриотических предложений, сделанных венским работникам сообща г-ми бюргерами-демократами южно-германскими и австрийскими и клонившихся к торжественному признанию и провозглашению пангерманского, единого и нераздельного отечества. К ужасу своему они услышали следующий ответ: «Что вы толкуете нам о немецком отечестве? Мы работники эксплоатируемые, вечно обманутые и утесненные вами, и все работники, к какой бы стране они не принадлежали, эксплуатируемые и утесненные пролетарии целого мира — нам братья; все же буржуа, притеснители; правители, опекуны, эксплуататоры — нам враги. Интернациональный лагерь рабочих — вот наше единственное отечество; интернациональный мир эксплуататоров, вот чуждая и враждебная нам страна".

И в доказательство искренности своих слов венские рабочие тут же послали поздравительную телеграмму „к парижским братьям, как пионерам всемирно-рабочего освобождения".

Такой ответ венских рабочих, вытекший, помимо всех политических рассуждений, прямо из глубины народного инстинкта, наделал свое время много шума в Германии, перепугал всех бюргеров-демократов, не исключая почтенного ветеранами предводителя этой партии, доктора Иоганна Якоби, и оскорбил не только их патриотические чувства, но и государственную веру школы Лассаля и Маркса. Вероятно по совету последнего, г. Либкнехт, в настоящее время считающийся одним из глав социал-демо-кратов Германии, но тогда бывший еще сам членом бюргерско-демократической партии (покойной народной партии), тотчас отправился из Лейпцига в Вену для переговоров с венскими работниками, „политическая бестактность" которых дала повод к такому скандалу. Должно отдать ему справедливость, он действовал так успешно, что несколько месяцев спустя, а именно, в августе 1868 года, на нюренбергском конгрессе германских работников, все представители австрийского пролетариата без всякого протеста подписали узкую патриотическую программу социально-демократической партии.

Но это самое обнаружило только глубокое различие, существующее между политическим направлением предводителей, более или менее ученых и буржуазных, этой партии и собственным революционным инстинктом германского или по крайней мере австрийского пролетариата. Правда, в Германии и в Австрии этот народный инстинкт, подавляемый и беспрестанно отклоняемый от своей настоящей цели пропагандою партии более политической, чем революционно-социальной, с 1868 года мало развился вперед и не мог перейти в сознание народное; за то в странах латинского племени: в Бельгии, в Испании, в Италии и особенно во Франции, свободный от этого гнета и от этого систематического развращения, он развился широко, на полной свободе и обратился действительно в революционное сознание городового и фабричного пролетариата[16].

Как мы заметили выше, это сознание универсального характера социальной революции и солидарности пролетариата всех стран, так мало еще существующее между рабочими Англии, уже давно образовалось в среде французского пролетариата. Он знал уже в девятидесятых годах, что борясь за свое равенство и за свою свободу, он освобождает все человечество.

Эти великие слова употребляемые ныне нередко как фразы, но тогда искренно и глубоко прочувствованные — свобода, равенство и братство всего человеческого рода — встречаются во всех революционных песнях того времени. Они легли в основание новой социальной веры и социально-революционной страсти французских работников, стали, так сказать, их природою и определили, даже помимо их сознавания и воли, направление их мыслей, их стремлений и их предприятий. Всякий французский работник, когда делает революцию, вполне убежден, что делает ее не только для себя, но для целого мира, и несравненно больше для мира, чем для себя. Напрасно политические позитивисты и радикалы-республиканцы, в роде г. Гамбетты, старались и стараются отклонить французский пролетариат от этого космополитического направления и уверить его, что он должен подумать об устройстве своих собственных, исключительно национальных дел, связанных с патриотическою идеею величия, славы и политического преобладания французского государства, обеспечить в нем свою собственную свободу и свое собственное благосостояние, прежде чем мечтать об освобождении всего человечества, целого мира. Усилия их, повидимому, весьма благоразумны, но тщетны — природы не переделаешь, а эта мечта стала природою французского пролетариата, и она выгнала из его воображения и сердца последние остатки государственного патриотизма.

Происшествия 1870 — 71 годов доказали это вполне. Да, во всех городах Франции пролетариат требовал поголовного вооружения и ополчения против немцев; и нет сомнения, что он осуществил бы это намерение, если бы не парализовал его с одной стороны подлый страх и повсеместная измена большинства буржуазного класса, предпочитавшего тысячу раз покориться пруссакам, чем дать оружие в руки пролетариата; а с другой стороны, систематически реакционное противодействие «правительства народной защиты» в Париже и в провинции, оппозиция столь же противонародного диктатора, патриота Гамбетты.

Но вооружаясь, насколько при таких обстоятельствах это было возможно, против немецких завоевателей, французские работники были твердо убеждены, что будут бороться столько-же за свободу и права немецкого пролетария, сколько и за свои собственные. Они заботились не о величии и чести французского государства, а о победе пролетариата над ненавистною военною силою, служащею против них в руках буржуазии орудием порабощения. Они ненавидели немецкие войска не потому, что они немецкие, а потому что они войска. Войска, употребленные г. Тьером против Парижской Коммуны, были чисто французские; однако они, совершили в несколько дней более злодеяний и преступлений, чем немецкие войска, во все время войны. Для пролетариата отныне всякое войско, свое или чужое, равно враждебно, и французские работники это знают; поэтому их ополчение отнюдь не было ополчением патриотическим.

Восстание Парижской Коммуны против версальского народного собрания и против спасителя отечества — Тьера, совершенное парижскими работниками в виду немецких войск, еще окружавших Париж, обнаруживает и объясняет вполне ту единственную страсть, которая ныне двигает французский пролетариат, для которого отныне, нет и не может быть другого дела, другой цели и другой войны, кроме революционно-социальных.

Это с другой стороны вполне объясняет неистовое исступление, овладевшее сердцами версальских правителей и представителей, а также и неслыханные злодеяния, совершенные под их прямых руководством и благословением над побежденными коммунарами. И, в самом деле, с точки зрения государственного патриотизма, парижские работники совершили ужасное преступление: в виду немецких войск, еще окружавших Париж и только что разгромивших отечество, разбивших в прах его национальное могущество и величие, поразивших в самое сердце национальную честь, они, обуреваемые дикою, космополитическою, социально-революционною страстью, провозгласили окончательное разрушение французского государства, расторжение государственного единства Франции, несовместного с автономиею французских коммун. Немцы только уменьшили границы и силу их политического отечества, а они захотели совсем убить его, и как бы для обнаружения этой изменнической цели, свалили в прах Вандомскую колонну, величественнную свидетельницу прошедшей французской славы!

С политически-патриотической точки зрения какое преступление могло сравниться с таким неслыханным святотатством! И вспомните, что парижский пролетариат совершил его не случайно, не под влиянием каких-нибудь демагогов и не в одну из тех минут безумного увлечения, которые нередко встречаются в истории каждого народа, и особенно французского. Нет, в этот раз парижские работники действовали спокойно, сознательно. Это фактическое отрицание государственного патриотизма было разумеется выражением сильной народной страсти, но страсти не мимолетной, а глубокой, можно сказать, обдуманной и уже обратившейся в народное сознание, страсти раскрывшейся вдруг перед испуганным миром, как бездонная пропасть, готовая поглотить весь настоящий строй общества со всеми его учреждениями, удобствами, привиллегиями и со всею цивилизациею...

Тут оказалось, с ясностью столь же ужасною, сколько и несомненно, что отныне между диким, голодным пролетариатом, обуреваемым социально-революционными страстями и стремящимся неотступно к созданию иного мира, на основании начал человеческой истины, справедливости, свободы, равенства и братства — начал терпимых в порядочном обществе разве только, как невинный предмет исторических упражнений — и между просвещенным и образованным миром привиллегированных классов, отстаивающих с отчаянною энергиею порядок государственный, юридический, метафизический, богословский и военно-полицейский, как последнюю крепость, охраняющую в настоящее время драгоценную привиллегию экономической эксплуатации, — что между этими двумя мирами, говорю я, между чернорабочим людом и образованным обществом, соединяющим в себе, как известно, всевозможные достоинства, красоты и добродетели, всякое примирение невозможно.

Война на жизнь и на смерть! И не в одной только Франции, а в целой Европе, и война эта может кончиться только решительною победою одной из сторон, решительным низложением другой.

Или буржуазно-образованный мир должен укротить и поработить бунтующую народную стихию, дабы силою штыков, кнута или палки, благословенных, разумеется, каким-нибудь Богом и обясненных разумно наукою, заставить чернорабочие массы работать попрежнему, что ведет прямо к полнейшему восстановлению государства, в его искреннейшей форме, которая одна возможна в настоящее время, т. е. в форме военной диктатуры или императорства; или же рабочие массы сбросят с себя окончательно ненавистное, многовековое иго, разрушат в корне буржуазную эксплуатацию и основанную на ней буржуазную цивилизацию, — а это значит торжество социальной революции, сокрушение всего, что называется государством.

Итак, государство с одной стороны, социальная революция с другой — вот два полюса, антагонизм которых составляет самую суть настоящей общественной жизни в целой Европе, но во Франции осязательнее, чем в какой либо другой стране. Государственный мир, обнимающий всю буржуазию, включая, разумеется, и обмещанившееся дворянство, нашел свое средоточие, последнее убежище и последнюю защиту в Версале. Социальная революция, потерпевшая страшное поражение в Париже, но отнюдь не уничтоженная и даже не побежденная, обнимая теперь, как и всегда, весь городской и фабричный пролетариат, начинает уже захватывать своею неустанною пропагандою и сельское население, по крайней мере, в южной Франции, где эта пропаганда ведется и распространяется в самых широких размерах. И вот это враждебное противоположение двух, отныне непримиримых миров составляет вторую причину, по которой для Франции стало решительно невозможно сделаться вновь первостепенным, преобладающим государством.

Все привиллегированные слои французского общества, без сомнений, желали бы поставить свое отечество вновь в это блестящее и внушительное положение; но вместе с тем они до такой степени пропитаны страстью любостяжания, обогащения, во что бы то ни стало, антипатриотическим эгоизмом, что для осуществления патриотической цели они готовы, правда, принести в жертву имущество, жизнь, свободу пролетариата, но не откажутся ни от одной из своих выгодных привиллегий и скорее подвергнутся чужеземному игу, чем поступятся своею собственностью или согласятся на уравнение состояний и прав.

То, что делается теперь на наших глазах, вполне подтверждает это. Когда правительство г. Тьера официально об'явило версальскому собранию о заключении окончательного договора с берлинским кабинетом, в силу чего немецкие войска должны будут очистить в сентябре еще занимаемые ими провинции Франции, большинство собрания, представляющее коалицию привиллегированных классов во Франции, опустило головы; французские фонды, представляющие их интересы еще действительнее, живее, — пали, как будто после государственной катастрофы... Оказалось, что ненавистное, насильственное и позорное для Франции присутствие победоносного немецкого воинства для привиллегированных французских патриотов, представителей буржуазной доблести и буржуазной цивилизации, было утешением, опорой, спасением, и что его предстоящее удаление однозначуще для них с осуждением на смерть.

Значит, странный патриотизм французской буржуазии ищет своего спасения в позорном покорении отечества. Тем же, кто еще может сомневаться в этом укажем на любой консервативный французский журнал. Известно, до какой степени все оттенки реакционной партии, бонапартисты, легитимисты, орлеанисты испуганы, взволнованы, взбешены избранием г. Бароде депутатом в Париже. Но кто такой этот Бароде? Один из многочисленных пошляков партии г. Гамбетты, консерватор по положению, по инстинкту и по направлению, только с демократическими и республиканскими фразами, отнюдь не мешающими, а напротив, чрезвычайно помогающими ныне исполнению самых реакционных мер, человек, одним словом, между которым и революцией нет и никогда не было ничего общего и который в 1870 и 1871 годах был одним из самых ревностных поборников буржуазного порядка в Лионе. Не он, в настоящее время, как и много других буржуазных патриотов, находит для себя выгодным подвизаться под знаменем, отнюдь не революционным, г. Гамбетты. В этом смысле он был избран Парижем в пику президенту республики Тьеру и монархическому псевдонародному собранию, царствующему в Версале. И выбора этого ничтожного лица было достаточно, чтобы взбудорожить всю консервативную партию! И знаете ли какой их главный аргумент? Немцы!

Раскройте любой журнал, и вы увидите, как они грозят французскому пролетариату законным гневом князя Бисмарка и его императора, — каков патриотизм! Да, они просто зовут немцев на помощь против грозящей им французской социальной революции. В своем дурацком испуге, они приняли даже невинного Бароде за революционного социалиста.

Такое настроение французской буржуазии подает мало надежды на возстановление государственного могущества и преобладания Франции посредством патриотизма привилегированных классов.

Патриотизм французского пролетариата также не представляет много надежды. Границы его отечества расширились до того, что обнимают ныне пролетариат целого мира, в противоположность всей буржуазии, не исключая разумеется и французской. Заявления Парижской Коммуны в этом смысле решительны, а симпатии, высказываемые ныне так ясно французскими работниками к испанской революции, особенно в южной Франции, где обнаруживается явное стремление пролетатиата к братскому соединению с испанским пролетариатом и. даже к образованию с ним народной федерации, основанной на освобожденном труде и на коллективной собственности, наперекор всем национальным различиям и государственным границам — эти симпатии и стремления, говорю я, доказывают, что собственно для французского пролетариата, также как и для привиллегированных классов, время государственного патриотизма прошло.

А при таком отсутствии патриотизма во всех слоях французского общества и при открытой ныне непримиримой войне, существующей между ними, как восстановить сильное государство? Тут все государственное уменье престарелого президента республики пропадет даром, и все ужасные жертвы, принесенные им на алтарь политического отечества, как напр., бесчеловечное избиение многих десятков тысяч парижских коммунаров, с женщинами и детьми, и столь же бесчеловечные высылки других десятков тысяч в Новую Каледонию, окажутся несомненно бесполезными жертвами.

Напрасно г. Тьер силится возстановить кредит, внутреннее спокойствие, старый порядок и военную силу Франции. Государственное здание, потрясенное и беспрестанно вновь потрясаемое в самой основе антагонизмом пролетариата и буржуазии, трещит, лопается и каждую минуту грозит падением. Где же такому старому, неизлечимо больному государству бороться с юным и до сих пор еще здоровым государством германским.

Отныне, повторяю я, роль Франции, как первостепенной державы, окончена. Время ее политического могущества прошло также безвозвратно, как прошло время ее литературного классицизма, монархического и республиканского. Все старые основы государства в ней сгнили, и напрасно силится Тьер построить на них свою консервативную республику, т. е. старое монархическое государство с подновленною мнимо-республиканскою вывескою. Но также напрасно глава нынешней радикальной партии, г. Гамбетта, очевидный наследник г. Тьера, обещает построить новое государство, будто бы искренне республиканское и демократическое, на основаниях будто бы новых, потому что эти основания не существуют и существовать не могут.

В настоящее серьезное время, сильное государство может иметь только одно прочное основание — военную и бюрократическую централизацию. Между монархиею и самою демократическою республикою существенное различие: в первой чиновный мир притесняет и грабит народ для вящей пользы привиллегированных, имущих классов, а также и своих собственных карманов, во имя монарха; в республике же он будет точно также теснить и грабить народ для тех же карманов и классов, только уже во имя народной воли. В республике мнимый народ, народ легальный, будто бы представляемый государством, душит и будет душит народ живой и действительный. Но народу отнюдь не будет легче, если палка, которою его будут бить, будет называться палкою народной.

Социальный вопрос, страсть социальной революции овладела ныне французским пролетариатом. Ее нужно или удовлетворить, или обуздать и усмирить; но удовлетвориться она может только тогда, когда рушится государственное насилие, этот последний оплот буржуазных интересов. Значит, никакое государство, как бы демократичны ни были его формы, хотя бы самая красная политическая республика, народная только в смысле лжи, известной под именем народного представительства, не в силах дать народу того, что ему надо, т. е. вольной организации своих собственных интересов снизу вверх, без всякого вмешательства, опеки, насилия сверху, потому что всякое государство, даже самое республиканское и самое демократическое, даже мнимо-народное государство, задуманное г. Марксом, в сущности своей не представляет ничего, иного как управление массами сверху вниз, посредством интеллигентного и по этому самому привиллегированного меньшинства, будто-бы лучше разумеющего настоящие интересы народа, чем сам народ.

Итак, удовлетворение народной страсти и народных требований для классов имущих и управляющих решительно невозможно; поэтому остается одно средство — государственное насилие, одним словом государство, потому что государство именно и значит насилие, господство посредством насилия, замаскированного, если можно, а в крайнем случае безцеремонного и откровенного. Но г.. Гамбетта столько же представитель буржуазных интересов, как и сам г. Тьер; наравне с ним он хочет сильного государства и безусловного господства среднего класса, с присоединением, быть может, обуржуазившегося слоя рабочих, составляющего во Франции весьма незначительную часть всего пролетариата. Вся разница между ним и г. Тьером состоит в том, что последний, одержимый предубеждениями и предрассудками своего времени, ищет опоры и спасенья только в чрезвычайно богатой буржуазии и с недоверием смотрит на десятки или даже сотни тысяч новых претендентов на управление из мелкой буржуазии и из вышеупомянутого класса рабочих, стремящихся к буржуазии; в то время как, г Гамбетта, отвергнутый высшими классами, до сих пор исключительно правившими Франциею, стремится основать свое политическое могущество, свою республикански-демократическую диктатуру именно на том огромном и чисто буржуазном большинстве, которое до сих пор оставалось вне выгод и почестей государственного управления.

Он уверен, впрочем, и мы думаем совершенно справедливо, что лишь только ему удастся с помощью этого большинства овладеть властью, сами богатые классы, банкиры, крупные землевладельцы, купцы и промышленники, одним словом, все значительные спекуляторы, обогащающиеся более других народным трудом, обратятся к нему, признают его в свою очередь и будут искать его союза и дружбы, в которых он им разумеется не откажет, потому что, как настоящий государственный человек, он слишком хорошо знает, что никакое государство и особенно сильное не может существовать без их союза и дружбы.

Это значит, что Гамбеттовское государство будет столь же притеснительно и разорительно для народа, как и все его более откровенные, но не более насильственные предшественники; и именно потому, что оно будет облечено в широкие демократические формы, оно сильнее и, гораздо вернее, будет гарантировать хищному и богатому меньшинству спокойную и широкую эксплуатацию народного труда.

Как государственный человек новейшей школы, г. Гамбетта нисколько не боится самых широкодемократических форм, ни права поголовного избирательства. Он лучше всякого знает, как мало в них ручательств для народа и как много, напротив, для эксплуатирующих его лиц и классов; он знает, что никогда правительственный деспотизм не бывает так страшен и так силен, как тогда, когда он опирается на мнимое представительство мнимой народной воли.

Итак, если бы французский пролетариат мог увлечься обещаниями честолюбивого адвоката, если бы г. Гамбетта удалось уложить этот беспокойный про летариат на Прокрустову кровать своей демократической республики, то, нет сомнения, он успел бы восстановить французское государство во всем его прежнем величии и преобладании.

Но в том-то и дело, что эта попытка удасться ему не может. Нет теперь на свете такой силы, нет такого политического или религиозного средства, которое могло бы задушить в пролетариате какой бы то ни было страны, а особенно во французском пролетариате стремление к экономическому освобождению и к социальному равенству. Что ни делай Гамбетта, грози он штыками, ласкай он словами, ему не справиться с богатырскою силою, скрывающейся ныне в этом стремлении, и никогда не удастся ему запречь по прежнему массы чернорабочих в блестящую государственную колесницу. Никакими цветами красноречия не сумеет он забросать и сравнять пропасть, отделяющую безвозвратно буржуазию от пролетариата, положить конец отчаянной борьбе между ними. Эта борьба потребует употребления всех государственных средств и сил, так что для удержания за собою внешнего преобладания между европейскими государствами у французского государства не останется средств, ни сил. Куда же ему тягаться с империею Бисмарка!

Что ни говори и как ни хвастай французские государственные патриоты, Франция как государство, осуждена отныне занимать скромное, весьма второстепенное место, мало того она должна будет подчиниться верховному руководству, дружески- попечительному влиянию германской империи, точно также, как до 1870 года итальянское государство подчинялось политике французской империи.

Положение, пожалуй, довольно выгодное для французских спекуляторов, обретающих значительное утешение на всемирном рынке, но отнюдь не завидное с точки зрения национального тщеславия, которым так преисполнены французские государственные патриоты. До 1870 года можно было думать, что это тщеславие так сильно, что оно в состоянии бросить самых упорных поборников буржуазных привиллегий в Социальную Революцию, лишь бы только избавить Францию от позора быть побежденною и покоренною немцами. Но уже после 1870 года этого никто ждать от них не будет; все знают что они скорее согласятся на всякий позор, даже на подчинение немецкому покровительству, чем отказаться от своего прибыльного господства над своим собственным пролетариатом.

Не ясно ли, что французское государство никогда уже не восстановится в своем прежнем могуществе? Но значит ли это, что всемирная и, легко сказать, передовая роль Франции кончилась? Отнюдь нет; это значит только, что потеряв безвозвратно свое величие, как государство, Франция должна будет искать нового величия в Социальной Революции.

Но если не Франция, то какое другое государство в Европе может состязаться с новою германскою империею.

Разумеется не Великобритания. Во первых, Англия никогда собственно не была государством в строгом и новейшем смысле этого слова, т. е. в смысле военной, полицейской и бюрократической централизации. Англия представляет скорее федерацию привиллегированных интересов, автономное общество, в котором преобладала сначала поземельная аристократия, а теперь вместе с нею преобладает аристократия денежная, но в котором, точно также, как во Франции, хотя и в несколько других формах, пролетариат ясно и грозно стремится к уравнению экономического состояния и политических прав...

Разумеется, влияние Англии на политические дела континентальной Европы было всегда велико, но оно основывалось всегда гораздо более на богатстве, чем на организации военной силы. В настоящее

время, как всем известно, оно значительно уменьшилось. Еще тридцать лет тому назад она не перенесло бы так спокойно ни завоевания рейнских провинций немцами, ни восстановления русского преобладания на Черном море, ни похода русских в Хиву. Такая систематическая уступчивость с ее стороны доказывает несомненную, и при том, с каждым годом все более возрастающую политическую несостоятельность. Главная причина этой несостоятельности все тот же антагонизм чернорабочего мира с миром эксплоатирующей, политически господствующей буржуазии.

В Англии Социальная Революция гораздо ближе, чем думают, и нигде она не будет так ужасна, потому что нигде она не встретит такого отчаянного и так хорошо организованного сопротивления, как именно в ней.

Об Испании и Италии даже и говорить нечего. Никогда не сделаются они грозными, ни даже сильными государствами, не потому, чтобы у них не было материальных средств, а потому, что народный дух, как той, так и другой, влечет их неотвратимо к совершенно иной цели.

Испания, совращенная с своего нормального пути католическим изуверством и деспотизмом Карла V и Филиппа II, и обогатившаяся вдруг не народным трудом, а американским серебром и золотом, в XVI и XVII веках, попробовала вынести на своих плечах незавидную честь насильственного основания всемирной монархии. Она дорого поплатилась за это. Время ее могущества было именно началом ее умственного, нравственного и материального обнищания. После короткого и неестественного напряжения всех сил, сделавшего ее страшною и ненавистною для целой Европы и даже успевшего остановить на минуту, но только на одну минуту, прогрессивное движение европейского общества, она как будто вдруг надорвалась и впала в крайнюю степень отупения, ослабления и апатии, в которой и оставалась, окончательно опозоренная чудовищным и идиотским управлении Бурбонов, до тех пор, пока Наполеон I-й своим хищническим вторжением в ее пределы не пробудил ее от двухвекового сна.

Оказалось, что Испания не умерла. Она спаслась от чужеземного ига чисто народным восстанием и доказала, что народные массы, невежественные и безоружные, в состоянии сопротивляться лучшим войскам в мире, если только они одушевлены сильною и единодушною страстью. Она доказала даже больше, а именно, что для сохранения свободы, силы и страсти народной невежество даже предпочтительнее буржуазной цивилизации.

Напрасно немцы кичатся и сравнивают свое национальное, но далеко не народное восстание 1812 и 1813 годов с испанским. Испанцы восстали беззащитные против огромного могущества, до тех пор непобедимого завоевателя; немцы же восстали против Наполеона лишь после совершенного поражения, нанесенного ему в России. До тех пор не было примера, чтобы какая-нибудь немецкая деревня или какой немецкий город посмел оказать, хотя самое ничтожное сопротивление победоносным французским войскам. Немцы так привыкли к повиновению, этой первой государственной добродетели, что воля победителей становилась для них священна, как скоро они фактически заменяли волю домашних властей. Сами прусские генералы, сдавая одну за другой крепости, самые крепкие позиции и столицы, повторяли достопамятные и обратившиеся в пословицу слова тогдашнего берлинского коменданта: «Спокойствие есть первая обязанность гражданина».

Только один Тироль составил тогда исключение. В Тироле Наполеон встретил действительно народное сопротивление. Но Тироль, как известно, составляет самую отсталую и необразованную часть Германии, и пример его не нашел подражателей ни в одной из других областей просвещенной Германии.

Народное восстание, по природе своей стихийное, хаотическое и беспощадное, предполагает всегда большую растрату и жертву собственности своей и чужой. Народные массы на подобные жертвы всегда готовы: они потому и составляют грубую, дикую силу, способную к совершению подвигов и к осуществлению целей, повидимому, невозможных, что, имея лишь очень мало, или не имея вовсе собственности, они не развращены ею. Когда это нужно для обороны или для победы, они не остановятся перед истреблением своих собственных селений и городов, а так как собственность большею частью чужая, то в них обнаруживается нередко положительная страсть к разрушению. Этой отрицательной страсти далеко не достаточно, чтобы подняться на высоту революционного дела; но без нее последнее немыслимо, невозможно, потому что не может быть революции без широкого и. страстного разрушения, разрушения спасительного и плодотворного, потому что именно из него и, только посредством него, зарождаются и возникают новые миры.

Такое разрушение несовместно с буржуазным сознанием, с буржуазною цивилизациею, потому что она вся построена на фанатическом богопочитании собственности. Бюргер или буржуа отдадут скорее жизнь, свободу, честь, но не отступятся от своей собственности; самая мысль о посягательстве на нее, о разрушении ея для какой бы то ни было цели, кажется им святотатством; вот почему они никогда не согласятся на уничтожение своих городов и домов, даже когда этого потребует защита края; и вот почему французские буржуа в 1870 году и немецкое бюргерство до самого 1813 года так легко поддавались счастливым завоевателям. Мы видели, что обладания собственностью было достаточно, чтобы развратить французское крестьянство и убить в нем последнюю искру патриотизма.

Итак, чтобы сказать последнее слово о так называемом национальном восстании Германии против Наполеона повторим, во-первых, что оно воспоследовало только тогда, когда его уничтоженные войска бежали из России, и когда прусские и другие немецкие корпуса, незадолго перед тем составлявшие часть наполеоновской армии, перешли на сторону русских; и во-вторых, что даже и тогда в Германии не было собственно народного поголовного восстания, что города и села оставались спокойны попрежнему, а образовались только вольные отряды молодых людей, большею частью студентов, которые тотчас же были включены в состав регулярного войска, что совершенно противно методу и духу народных восстаний.

Одним словом, в Германии юные граждане или, точнее, верноподанные, возбужденные горячею проповедью своих философов и воспламененные песнями своих поэтов, вооружились для защиты и для восстановления германского государства, потому что именно в это время и пробудилась в Германии мысль о государстве пангерманском. Между тем испанский народ встал поголовно, чтобы отстоять против дерзкого и могучего похитителя свободу родины и самостоятельность народной жизни.

С тех пор Испания не засыпала, но в продолжении 60 лет мучилась, отыскивая себе новые формы для новой жизни. Бедная, чего она не перепробовала! От абсолютной монархии, два раза восстановляемой, до конституции королевы Изабеллы, от Эспартеро до Нарваэса, от Нарваэса до Прима и от последнего до короля Амедея, Сагасты и Сорильи; она как бы хотела примерить всевозможные видоизменения конституционной монархии, и все оказались для нее тесными, разорительными, невозможными. Также невозможна оказывается теперь консервативная республика, т. е. господство спекуляторов, богатых собственников и банкиров под республиканскими формами. Такою же невозможностью окажется скоро и политическая мелкобуржуазная федерация в роде швейцарской.

Испаниею овладел не на шутку чорт революционного социализма. Андалузские и эстремадурские крестьяне, не спрашиваясь никого, и не ожидая ничьих указаний, захватили уже и все далее захватывают земли прежних землевладельцев. Каталония и во главе ее Барселона громко заявляют свою независимость, свою автономию. Мадридский народ провозглашает федеральную республику и не соглашается подчинить революцию будущим указам учредительного собрания. В северных провинциях, находящихся будто бы во власти карлистской реакции, совершается явно Социальная Революция: провозглашаются Фуэросы, независимость областей и общин, жгутся все судебные и гражданские акты; войско во всей Испании братается с народом и гонит своих офицеров. Началось всеобщее, публичное и частное банкротство — первое условие социально-экономической революции.

Одним словом, разгром и распадение окончательные и все это валится само собою, разбитое или раздробленное своею собственною гнилостью. Нет более ни финансов, ни войска, ни суда, ни полиции; нет государственной силы, нет государства, остается могучий, свежий народ, одержимый ныне единою социально-революционною страстью. Под коллективным руководством Интернационала и Союза Социальных Революционеров он сплочивает и организует свою силу и готовится на развалинах распадающегося государства и буржуазного мира основать собственный мир освобожденного работника-человека.

Италия столь же близка к Социальной Революции, как и сама Испания. В ней также, несмотря на все старания конституционных монархистов, и несмотря даже на геройские, но тщетные усилия двух великих вождей, Маццини и Гарибальди, не принялась, да и никогда не примется идея государственности, потому что она противна настоящему духу и всем современным инстинктивным стремлениям и материальным требованиям бесчисленного деревенского и городского пролетариата.

Также как Испания, Италия, утратившая уже очень давно и, главное, безвозвратно централистические или единодержавные предания древнего Рима, предания, сохранившиеся в книгах Данте, Макиавелли и в новейшей политической литературе, но отнюдь не в живой памяти народа — Италия, говорю я, сохранила только одну живую традицию абсолютной автономии даже не областей, а общины. К этому единственному политическому понятию, существующему собственно в народе, присоедините исторически-этнографическую разнородность областей, говорящих на диалектах столь различных, что люди одной области с трудом понимают, а иногда вовсе не понимают, людей других областей. Понятно, стало быть, как далека Италия от осуществления новейшего политического идеала государственного единства. Но это отнюдь не значит, что Италия была общественно разединена. Напротив, несмотря на все различия, существующие в наречиях, обычаях и правах, есть общий итальянский характер и тип, по которым вы сейчас отличите итальянца от человека всякого другого племени, даже южного.

С другой стороны, действительная солидарность материальных интересов и умственных стремлений самым тесным образом соединяют и сплочивают все итальянские области между собою. Но замечательно, что все эти интересы, равно как и эти стремления обращены именно против насильственного политического единства и, напротив, клонятся все к установлению единства общественного; так что можно сказать и доказать бесчисленными фактами из настоящей жизни Италии, что насильственно-политическое или государственное единство ее имело результатом общественное разединение и что, вследствии того, разрушение новейшего итальянского государства будет иметь непременно результатом ее вольно-общественное соединение.

Все это относится, разумеется, собственно только к народным массам, потому что в высших слоях итальянской буржуазии, также как и в других странах, с единством государственным создалось и теперь развивается и расширяется все более и более социальное единство класса привиллегированных эксплуататоров народного труда.

Этот класс обозначается теперь в Италии общим именем Консортерии. Консортерия обнимает весь официальный мир, бюрократический и военный, полицейский и судебный; весь мир больших собственников, промышленников, купцов и банкиров; всю официальную и официозную адвокатуру и литературу, а также весь парламент, правая сторона которого пользуется ныне всеми выгодами управления, а левая стремится захватить тоже самое управление в свои руки.

Итак, в Италии, как и везде, существует единый и нераздельный политический мир хищников, сосущих страну во имя государства и доведших ее, для вящей пользы последнего, до крайней степени нищеты и отчаяния.

Но нищета самая ужасная, даже когда она поражает многомиллионный пролетариат, не есть еще достаточный залог для революции. Человек одарен от природы изумительным и, право, иногда доводящим до отчаяния терпением, и чорт знает чего он не переносит, когда вместе с нищетой, обрекающей его на неслыханные лишения и медленную голодную смерть, он еще награжден тупоумием, тупостью чувств, отсутствием всякого сознания своего права и тем невозмутимым терпением и послушанием, которыми между всеми народами особенно отличаются восточные индейцы и немцы. Такой человек никогда не воспрянет; умрет, но не взбунтуется.

Но когда он доведен да отчаяния, возмущение его становится уже более возможным. Отчаяние-острое, страстное чувство. Оно вызывает его из тупого, полусонного страдания и предполагает уже более или менее ясное сознание возможности лучшего положения, которого он только не надеется достигнуть.

В отчаянии, наконец, долго оставаться не может никто; оно быстро приводит человека или к смерти, или к делу. К какому делу? Разумеется, к делу освобождения и завоевания условий лучшего существования. Даже немец в отчаянии перестает быть резонером; только надо много, очень много всякого рода обид, притеснений, страданий и зла, чтобы довести его до отчаяния.

Но и нищеты с отчаянием мало, чтобы возбудить Социальную Революцию. Они способны произвести личные или много, местные бунты, но недостаточны, чтобы поднять целые народные массы. Для этого необходим еще обще-народный идеал; вырабатывающийся всегда исторически из глубины народного инстинкта, воспитанного, расширенного и освещенного рядом знаменательных происшествий, тяжелых и горьких опытов, — нужно общее представление о своем праве и глубокая, страстная, можно сказать, религиозная вера в это право. Когда такой идеал и такая вера в народе встречаются вместе с нищетою, доводящею его до отчаяния, тогда Социальная Революция неотвратима, близка, и никакая сила не может ей воспрепятствовать.

Именно в таком положении находится италианский народ. Нищета и претерпеваемые им всякого рода страдания — ужасны и мало уступают нищете и страданиям, удручающим русский народ. Но в тоже самое время в италианском пролетариате гораздо в большей степени, чем в нашем, развилось страстное революционное сознание, определяющееся в нем с каждым днем все яснее и сильнее, От природы умный и страстный, италианский пролетариат начинает наконец понимать, чего ему надо и чего он должен хотеть для всецелого ,и всеобщего освобождения. В этом отношении пропаганда Интернационала, которая повелась энергично и широко только в последние два года, оказала ему громадную услугу. Она именно дала ему или, вернее, она возбудила в нем этот идеал, крупно начертанный глубочайшим инстинктом его, без которого, как мы сказали, народное восстание, каковы бы ни были страдания народа, решительно невозможно[17]; она указала ему цель, которую он должен осуществить и вместе с тем открыла ему пути и средства для организации народной силы.

Этот идеал представляет, разумеется, народу на первом плане конец нужды, конец нищеты и полное удовлетворение всех материальных потребностей посредством коллективного труда, для всех обязательного и для всех равного; потом — конец господам и всякому господству и вольное устройство народной жизни, сообразно народным потребностям, не сверху вниз, как в государстве, но снизу вверх, самим народом, помимо всех правительств и парламентов, вольный союз землевладельческих и фабричных рабочих товариществ, общин, областей и народов; и, наконец, в более отдаленном будущем, общечеловеческое братство, торжествующее на развалинах всех государств.

Замечательно, что в Италии, равно как и в Испании, решительно не посчастливилось государственно-коммунистической программе Маркса, а напротив, приняли широко и страстно, программу пресловутого Альянса или Союза Социальных революционеров, обявившую беспощадную войну всякому господству, правительственной опеке, начальству и авторитету.

При этих условиях народ может освободиться, построить свою собственную жизнь на самой широкой воле всех и каждого, но отнюдь уже не может грозить свободе других народов; поэтому, ни со стороны Испании, ни со стороны Италии завоевательной политики ждать нельзя, а напротив должно ожидать близкой Социальной Революции.

Маленькие государства, каковы Швейцария, Бельгия, Голландия, Дания и Швеция, также, именно по тем же причинам, но главным образом вследствии своей политической незначительности, ни кому не грозят, а напротив, имеют много причин опасаться завоеваний со стороны новой германской империи.

Остаются Австрия, Россия и прусская Германия. Упоминать об Австрии не значит ли говорить о неизлечимом больном, быстрыми щагами приближающемся к смерти? Эта империя, созданная путем династических связей и военного насилия, состоящая к тому же из четырех противуположных и друг друга мало любящих рас, под преобладанием расы немецкой, единодушно ненавидимой тремя другими и числом своим едва равняющейся четвертой части всего населения, на половину же составленная из славян, требующих автономии и в последнее время распавшихся на два государства, мадьяро-славянское и германо-славянское, — такая империя, говорим мы, могла держаться, пока преобладал в ней военно-полицейский деспотизм. В продолжении последних двадцати пяти лет она претерпела три смертельных удара. Первое поражение было ей нанесено революцией 1848 года, положившей конец старой системе и управлению князя Меттерниха. С тех пор она поддерживает дряхлое существование свое героическими средствами и самыми разнообразными конфертативами. В 1849 году, спасенная императором Николаем, она под управлением надменного олигарха, князя Шварценберга, и славянофильствующего иезуита, графа Туна, редактора конкордата, бросилась искать спасения в самой отчаянной клерикальной и политической реакции и в водворении полнейшей и беспощаднейшей централизации во всех провинциях своих наперекор всем национальным различиям. Но второе поражение, нанесенное ей Наполеоном III в 1859 г. доказало, что военно-бюрократическая централизация ее спасти не может.

С тех пор она ударилась в либерализм. Вызвала из Саксонии неумелого и несчастного соперника князя (а тогда еще графа) Бисмарка, барона Бейста и стала отчаянно освобождать свои народы, но, освобождая их, хотела вместе с тем спасти и свое государственное единство, т. е. решить задачу просто неразрешимую.

Надо было в одно и тоже время удовлетворить четыре главные племени, населяющие империю: славян, немцев, мадьяр и валахов, которые не только чрезвычайно различны по своей природе, по своим языкам, равно как и по различным характерам и степеням культуры, но даже относятся друг к другу большею частью враждебно и поэтому могли и могут быть удержаны в государственной связи только посредством правительственного насилия.

Надо было удовлетворить немцев, большинство которых, стремясь к завоеванию самой либерально-демократической конституции, вместе с тем требуют настоятельно и громко, чтобы за ними было оставлено древнее право на государственное преобладание в австрийской монархии, не смотря на то, что они вместе с евреями составляют только четвертую часть всего ее населения.

Не есть ли это новое доказательство той истины, которую мы неутомимо отстаиваем, в убеждении, что от всеобщего уразумения ее зависит скорейшее разрешение всех социальных задач; а именно, что государство, всякое государство, будь оно облечено в самые либеральные и демократические формы, непременно основано на преобладании, на господстве, на насилии, т. е. на деспотизме, скрытом, если хотите, но тем более опасном.

Немцы, государственники и бюрократы, можно сказать, от природы, опирают свои претензии на своем историческом праве, т. е. на праве завоевания и давности, с одной стороны, а с другой стороны, на мнимом превосходстве своей культуры. Мы еще будем иметь случай показать, как далеко простираются их претензии, теперь же ограничимся австрийскими немцами, хотя очень трудно отделить их претензии отъ общегерманских.