Во что любовь обходится старикам
Нусинген в продолжение недели приходил почти каждый день в лавку на улице Нев-Сен-Марк, где он вел торг о выкупе той, которую любил. Там, среди вороха ослепительных нарядов, пришедших в состояние, когда платье уже не платье, но еще не рубище, царила Азия, но под именем де Сент-Эстев, то под именем г-жи Нуррисон, своей наперсницы. Обрамление находилось в полном согласии с обличьем, которое придавала себе эта женщина, ибо подобные лавки являются одной из самых мрачных достопримечательностей Парижа. Там видишь отрепья, брошенные костлявой рукой Смерти, там из-под шали слышится чахоточный хрип и под золотым шитьем наряда угадываешь агонию нищеты. Жестокий поединок Роскоши и Голода запечатлен в воздушных кружевах. Там из-под тюрбана с перьями возникает образ королевы, настолько живо убор рисует и почти воссоздает отсутствующее лицо. Уродство в красоте! Бич Ювенала,77 занесенный равнодушной рукой оценщика, расшвыривает облезшие муфты, потрепанные меха доведенных до крайности жриц веселья. Кладбище цветов, где там и тут алеют розы, срезанные накануне и служившие украшением один лишь день, и где на корточках извечно восседает старуха, сводная сестра Лихоимства, беззубая, лысая Случайность, готовая продать содержимое оболочки, настолько она привыкла покупать самую оболочку; платье без женщины или женщину без платья! Тут точно надсмотрщик на каторге, точно ястреб с окровавленным клювом над падалью, Азия была в своей стихии; она внушала еще больший ужас, чем тот, который овладевает прохожим, когда он вдруг увидит свое самое юное, самое свежее воспоминание выставленным напоказ в грязной витрине, за которой гримасничает настоящая Сент-Эстев, ушедшая на покой.
Распаляясь все более и более, за десятком тысяч франков обещая новые десятки тысяч франков, банкир дошел до того, что предложил шестьдесят тысяч франков г-же Сент-Эстев, которая ответила ему отказом, кривляясь на зависть любой обезьяне. Проведя тревожную ночь в размышлениях о том, какое смятение внесла Эстер в его жизнь, он однажды утром, после неожиданной удачи на бирже, пришел наконец в лавку с намерением выбросить сто тысяч франков, как того требовала Азия, но выманив у нее предварительно всякого рода сведения.
– Все-таки решился, забавник толстопузый? – сказала Азия, хлопнув его по плечу.
Терпимость к самой оскорбительной развязности в обращении – первый налог, который женщины этого сорта взимают с необузданных страстей или с доверившейся им нищеты; никогда не поднимаясь до уровня клиента, они принуждают его сползти вместе с собою в мусорную кучу. Азия, как мы видим, была совершенно послушна своему господину.
– Прихотится, – сказал Нусинген.
– И тебя не обирают, – ответила Азия. – Продавала женщин и дороже, чем ты платишь за эту. Сравнительно, конечно. Женщина женщине рознь! Де Марсе дал за покойницу Корали шестьдесят тысяч франков. Цена твоей красотки было сто тысяч, из первых рук; но для тебя, видишь ли, старый развратник, назначить другую цену неприлично.
– А кто ше он?
– Ну, ты ее еще увидишь! Я, как ты: из рук в руки!.. Ах, драгоценный ты мой, и натворил же глупостей твой предмет! Молодые девушки безрассудны. Наша принцесса сейчас настоящая ночная красавица.
– Красафиц…
– Нашел время разыгрывать простофилю! Ее преследует Лушар. Так я одолжила ей пятьдесят тысяч…
– Сказаль би тфацать пьят! – вскричал барон.
– Черт возьми! Двадцать пять за пятьдесят, само собою, – отвечала Азия. – Эта женщина, надобно отдать ей справедливость, сама честность! Кроме собственной персоны, у ней не осталось ничего. Она мне сказала: «Душенька, госпожа Сент-Эстев, меня преследуют, и только вы могли бы меня выручить: одолжите мне двадцать тысяч франков! В залог отдаю мое сердце…» О! Сердце у нее золотое! И одной только мне известно, где красотка скрывается. Проболтайся я, и плакали бы мои двадцать тысяч франков… Прежде она жила на улице Тетбу. Перед тем как уехать оттуда… (обстановка ведь у ней описана… в возмещение судебных издержек. И негодяи же эти приставы!.. Вам-то это известно, ведь вы биржевой делец!). Так вот, не будь глупа, она отдает внаем на два месяца свою квартиру англичанке, шикарной женщине, у которой любовником был этот фатишка Рюбампре. Он так ее ревновал, что выводил кататься только ночью… Ведь обстановку будут продавать с аукциона, и англичанка оттуда убралась, а впрочем, она была не по карману такому вертопраху, как Люсьен…
– Ви сняли банк, – сказал Нусинген.
– Натурой, – сказал Азия. – Ссужаю красивых женщин. Дело доходное: учитываешь две ценности сразу.
Азия потешалась, переигрывая роль женщины алчной, но более вкрадчивой, более мягкой, чем сама малайка, и оправдывающей свое ремесло лишь благими побуждениями. Азия выдавала себя за женщину, которая разочаровалась в жизни, потеряла детей и пятерых любовников и давала, несмотря на свою опытность, обкрадывать себя всему свету. Время от времени она извлекала на свет божий ломбардные квитанции в доказательство невыгодности своего ремесла. Она жаловалась на недостаток средств, на множество долгов. Короче говоря, она была так откровенно отвратительна, что барон в конце концов поверил в подлинность того лица, которое она изображала.
– Карашо! Но когта би я даваль сто тисяча, я получаль би сфидань? – сказал он, махнув рукой, как человек, решившийся идти на любые жертвы.
– Нынче же вечером, папаша, пожалуешь в своей карете, ну, скажем, к театру Жимназ. Это для начала, – сказала Азия. – Остановишься на углу улицы Сент-Барб. Я буду там сторожить; мы покатим к моему чернокудрому залогу… Уж кудри у моего сокровища, краше их нет! Будто шатер, укрывают они Эстер, стоит ей только вынуть гребень. Но ежели в цифрах ты и смекаешь, во всем прочем ты, по-моему, простофиля; советую тебе хорошенько спрятать девчонку, иначе ее упекут в Сент-Пелажи, и не позже, как завтра, если отыщут… а ее ищут.
– Я мог би викупать вексель? – сказал неисправимый хищник.
– Векселя у судебного пристава… но тут придраться не к чему, да это и бесполезно. Девчонка, видите ли, отделалась от одной страстишки и проела имущество, которое у нее теперь требуют. И то сказать: в двадцать-то два года сердце не прочь пошутить!
– Карашо, карашо! Я должен наводить порядок, – сказал Нусинген с хитрым видом. – Атин слоф, я буду покровитель дефушка.
– Ну и олух же ты! У тебя одна забота – заставить себя полюбить, а монеты у тебя хватит, чтобы купить отличную подделку под настоящую любовь. Передаю принцессу в твои руки, и пусть повинуется тебе! Об остальном я не беспокоюсь… Но она приучена к роскоши, к самому почтительному обращению. Ах, милуша, ведь она женщина порядочная!.. Иначе разве я дала бы ей пятнадцать тысяч франков?
– Ну, карашо, дело решон. До вечер!
Барон снова принялся за туалет новобрачного, однажды уже им совершенный; но на этот раз уверенность в успехе заставила его удвоить дозу султанских пилюль. В девять часов он встретил страшную старуху в условленном месте и посадил ее к себе в карету.
– Кута? – сказал барон.
– Куда? – повторила Азия. – Улица Перль78 на Болоте; подходящий адресок, ведь твоя жемчужина в грязи, но ты ее отмоешь!
Когда они туда прибыли, мнимая г-жа Сент-Эстев с отвратительной улыбкой сказала Нусингену:
– Пройдемся немного пешком, я не так глупа, чтобы давать настоящий адрес.
– Ти все предусмотрель, – отвечал Нусинген.
– Таково мое ремесло, – заметила она.
Азия привела Нусингена на улицу Барбет, где они вошли в дом, занятый под меблированные комнаты, которые содержал местный обойщик, и поднялись на пятый этаж. Увидев Эстер, склонившуюся над вышиванием, бедно одетую, среди убого обставленной комнаты, миллионер побледнел. Понадобилось четверть часа, – Азия тем временем что-то нашептывала Эстер, – покамест молодящийся старец обрел дар речи.
– Мотмазель, – сказал он наконец бедной девушке, – ви будете так добр, что примете меня как ваш покрофитель?
– Что станешь делать, сударь, – сказала Эстер, и из ее глаз скатились две крупные слезы.
– Не надо плакать. Я делай вас самой сшастливи женшин… Но только посфоляйте любить вас, и ви это увидит!
– Деточка, этот господин – разумный человек, – сказала Азия. – Он так хорошо знает, что ему стукнуло шестьдесят шесть лет, и он будет снисходителен. Одним словом, ангел мой прекрасный, я тебе нашла отца… С ней надо так говорить, – шепнула Азия на ухо обескураженному барону. – Ласточек не ловят, стреляя в них из пистолета. Подите-ка сюда! – сказала Азия, выпроваживая Нусингена в смежную комнату. – Не запамятовали о нашем условьице, ангелок?
Нусинген вынул из кармана фрака бумажник и отсчитал сто тысяч франков, которые кухарка и принесла Карлосу, спрятанному в туалетной и ожидавшему с нетерпением ее прихода.
– Вот сто тысяч франков, помещаемых нашим клиентом в Азии; теперь мы заставим его поместить столько же в Европе, – сказал Карлос своей наперснице, когда она вышла на лестничную площадку.
Он исчез, дав наставления малайке, вернувшейся затем в комнату, где Эстер плакала горючими слезами. Как преступник, присужденный к смерти, это дитя создало роман из надежд, и роковой час пробил.
– Ну, милые детки, – сказала Азия, – куда же вы отправитесь?.. Ведь барон Нусинген…
Эстер взглянула на знаменитого барона, изобразив жестом искусно сыгранное удивление.
– Та, мой дитя, я барон Нюсеншан.
– Барон Нусинген не должен, не может находиться в такой конуре. Послушайте меня! Ваша бывшая горничная, Эжени…
– Эшени? Улица Тетбу? – вскричал барон.
– Ну да, хранительница описанной мебели, – продолжала Азия, – она-то и сдавала квартиру красавице англичанке…
– А-а!.. я понималь, – сказал барон.
– Бывшая горничная мадам, – продолжала Азия почтительно, указывая на Эстер, – прелюбезно примет вас нынче вечерком, ведь торговому приставу на ум не придет искать мадам в квартире, откуда она выехала три месяца назад…
– Превосхотно! – вскричал барон. – Притом я знай торгови пристав и знай слоф, чтоби он исчезаль…
– Тонкая бестия достанется вам в Эжени, – сказала Азия, – это я пристроила ее к мадам…
– Я знай Эшени! – вскричал миллионер, смеясь. – Он стибриль мой дрицать тисяча франк.
Движение ужаса вырвалось у Эстер: ее жест был так убедителен, что благородный человек доверил бы ей свое состояние.
– О! Это мой ошибка, – продолжал барон, – я преследоваль вас… И он рассказал о недоразумении, вызванном сдачей квартиры англичанке.
– Как вам это нравится, мадам? – воскликнула Азия. – Эжени и словом не обмолвилась, плутовка! Но мадам слишком привыкла к этой девушке, – сказала он барону. – Не стоит ее увольнять.
Азия отвела барона в сторону и продолжала:
– От Эжени за пятьсот франков в месяц, – а надо сказать, что она прикапливает деньжонки, – вы узнаете все, что делает мадам; приставьте ее горничной к мадам. Эжени будет вам предана тем более, что она уже вас пообщипала. Ничто так не привязывает женщину, как удовольствие общипать мужчину. Но держите Эжени в узде: она ради денег на все пойдет. Ужас, что за девчонка!
– А ти?
– Я? – сказала Азия. – Я возмещаю свои издержки.
У Нусингена, столь проницательного человека, была точно повязка на глазах: он вел себя, как ребенок. Стоило ему увидеть простодушную и прелестную Эстер, которая, склонясь над рукоделием, отирала слезы, скромная, словно юная девственница, и в этом влюбленном старце ожили все чувства, испытанные им в Венсенском лесу. Он готов был отдать ей ключ от своей кассы. Он снова был молод, сердце преисполнилось обожания, он ожидал ухода Азии, чтобы приникнуть к коленям этой мадонны Рафаэля. Внезапный взрыв юношеских страстей в сердце старого хищника – одно из социальных явлений, легче всего объяснимых физиологией. Подавленная бременем дел, придушенная постоянными расчетами и вечными заботами в погоне за миллионами, молодость, с ее возвышенными мечтаниями, оживает, зреет и расцветает, подобно брошенному зерну, давшему пышное цветение под лаской проглянувшего осеннего солнца, – так давняя причина, повинуясь случайности, приводит к своему следствию. Двенадцати лет поступив на службу в старинную фирму Альдригера в Страсбурге, барон никогда не соприкасался с миром чувств. Вот почему, стоя перед своим идолом и прислушиваясь к тысяче фраз, роившихся в его мозгу, но не находя ни одной из них у себя на устах, он подчинился животному желанию, которое выдало в нем мужчину шестидесяти шести лет.
– Желайте поехать на улиц Тетбу? – спросил он.
– Куда пожелаете, сударь, – отвечала Эстер, вставая.
– Кута пожелайте! – повторил он в восхищении. – Ви анкел, который зошель з небес; я люблю, как молодой челофек, хотя мой волос уше с проседь…
– Ах, вы можете смело сказать: хотя я сед! Чересчур ваши волосы черны, чтобы быть с проседью, – сказала Азия.
– Пошель вон, торгофка человечески тело! Ти полючаль теньги, не пачкай больше цфеток люпфи! – вскричал барон, вознаграждая себя этой грубой выходкой за все наглости, которые он претерпел.
– Ладно, старый повеса! Ты поплатишься за эти слова! – сказала Азия, сопровождая свою угрозу жестом, достойным рыночной торговки, но барон только пожал плечами. – Между рыльцем кувшина и рылом выпивохи достанет места гадюке, тут я есть!.. – сказала она, обозленная презрением Нусингена.
Миллионеры, у которых деньги хранятся во Французском банке, особняки охраняются отрядом лакеев, а их собственная особа на улицах защищена стенками кареты и быстроногими английскими лошадьми, не боятся никакого несчастья; оттого барон так холодно взглянул на Азию, – ведь только что дал ей сто тысяч франков! Его величественный вид оказал свое действие. Азия, что-то ворча себе под нос, предпочла отступить на лестницу, где держала чрезвычайно революционную речь, в которой упоминалось об эшафоте!
– Что вы ей сказали? – спросила дева за пяльцами. – Она добрая женщина.
– Он продаль вас, он вас обокраль…
– Когда мы в нищете, – отвечала она, и выражение ее лица способно было разбить сердце дипломата, – смеем ли мы ожидать помощи и внимания?
– Бедни дитя! – сказал Нусинген. – Ни минута больше не оставайтесь сдесь!
Нусинген подал руку Эстер, он увел ее, в чем она была, и усадил в свою карету с такой почтительностью, какую едва ли оказал бы прекрасной герцогине де Монфриньез.
– Ви будете полючать красифи экипаж, самый красифи в Париш, – говорил Нусинген во время пути. – Весь роскошь, весь преятность роскоши вас будет окружать. Королева не будет затмефать вас богатством. Почет будет окружать вас, как невест в Германии: я делай вас сшастлив. Не надо плакать. Послюшайте, я люблю вас настояще, чиста люпоф, каждой ваш слеза разбивает мой сердец…
– Разве любят продажную женщину? – сказала девушка пленительным голосом.
– Иозиф бил же продан братьями за свою красоту. Так в Пиплии. К тому же на Восток покупают свой законный жена!
Воротившись на улицу Тетбу, где она была так счастлива, Эстер не утаила своих горестных чувств. Неподвижно сидела она на диване, роняя слезы одну за другой, не слыша страстных признаний, которые бормотал на своем варварском жаргоне барон.
Он приник к ее коленям, она не отстраняла его, не отнимала рук, когда он прикасался к ним; она, казалось, не сознавала, какого пола существо обогревает ее ноги, показавшиеся холодными барону Нусингену. Горячие слезы капали на голову барона, а он старался согреть ее ледяные ноги, – эта сцена длилась с двенадцати до двух часов ночи.
– Эшени, – сказал барон, позвав наконец Европу, – добейтесь от ваш госпожа, чтоби он ложилься…
– Нет! – вскричала Эстер, сразу взметнувшись, как испуганная лошадь. – Здесь? Никогда!..
– Извольте сами видеть, мосье! Надо знать мадам, она ласковая и добрая, как овечка, – сказала Европа банкиру, – только не надо идти ей наперекор, а вот обходительностью вы все с ней сделаете! Она была так несчастна тут!.. Поглядите! Мебель-то как потрепана! Оставьте ее в покое. Сняли бы для нее какой-нибудь славный особнячок, куда как хорошо! Как знать, может, и забудет она про старое в новой обстановке, может, вы покажетесь ей лучше, чем вы есть, и она станет нежной, как ангел? О, мадам ни с кем не сравнится! И вы можете себя поздравить с отличным приобретением: доброе сердце, милые манеры, тонкая щиколотка, кожа… ну, право, роза! А как остра на язык! Приговоренного к смерти может рассмешить… А как она привязчива!.. А как умеет одеться! Что ж! Пусть и дорого, но, как говорится, мужчина свои расходы окупит. Тут все ее платья опечатаны; наряды, стало быть, отстали от моды на три месяца. Знайте, мадам так добра, что я ее полюбила, и она моя госпожа! Ну, посудите сами, такая женщина… и вдруг очутиться среди опечатанной обстановки!.. И ради кого? Ради бездельника, который так ловко ее обошел… Бедняжка! Она сама не своя.
– Эздер… Эздер… – говорил барон. – Ложитесь, мой анкел! Ах! Если ви боитесь меня, я побуду тут, на этот диван! – вскричал барон, воспылавший самой чистой любовью, видя, как неутешно плачет Эстер.
– Хорошо, – отвечала Эстер и, взяв руку барона, поцеловала ее в порыве признательности, что вызвало на глазах матерого хищника нечто весьма похожее на слезу, – я очень благодарна вам за это…
И она ускользнула в свою комнату, заперев за собою дверь.
«Тут есть нечто необъяснимое, – сказал про себя Нусинген, возбужденный пилюлями. – Что скажут дома?»
Он встал, посмотрел в окно: «Моя карета еще здесь… А ведь скоро утро…»
Он прошелся по комнате: «Ну, и посмеялась бы мадам Нусинген, если бы узнала, как я провел эту ночь…»
Он приложился ухом к двери спальни, сочтя, что лечь спать было бы чересчур глупо.
– Эздер!..
Никакого ответа.
«Боже мой! Она все еще плачет!.. – сказал он про себя и, отойдя от двери, лег на кушетку.
Минут десять спустя после восхода солнца барон Нусинген, забывшийся тяжелым, вымученным сном, лежа на диване в неудобном положении, был внезапно разбужен Европой, прервавшей одно из тех сновидений, что обычно грезятся в подобных случаях и по своей запутанности и быстрой смене образов представляют одну из неразрешимых задач для врачей-физиологов.
– Ах, боже мой! Мадам! – кричала она. – Мадам!.. Солдаты… Жандармы! Полиция!.. Они хотят вас арестовать…
В ту секунду, когда Эстер, отворив дверь спальни, появилась в небрежно наброшенном пеньюаре, в ночных туфлях на босу ногу, с разметавшимися кудрями, такая прекрасная, что могла бы соблазнить и архангела Рафаила, дверь из прихожей изрыгнула в гостиную поток человеческой грязи, устремившейся на десяти лапах к этой небесной деве, которая застыла в позе ангела на фламандской картине из священной истории. Один человек выступил вперед. Контансон, страшный Контансон, опустил руку на теплое от сна плечо Эстер.
– Вы мадемуазель Эстер Ван?.. – начал он.
Европа наотмашь ударила Контансона по щеке, вслед за тем она заставила его выяснить, сколько ему нужно места, чтобы растянуться во весь рост на ковре, нанеся ему резкий удар по ногам, хорошо известный всем, кто сведущ в искусстве так называемой вольной борьбы.
– Назад! – вскричала она. – Не сметь трогать мою госпожу!
– Она сломала мне ногу! – кричал Контансон, поднимаясь. – Мне за это заплатят…
Среди пяти сыщиков, одетых, как полагается сыщикам, в ужасных шляпах, нахлобученных на еще более ужасные головы, с багровыми, в синих прожилках лицами – у кого с косыми глазами, у кого с кривым ртом, а у кого и без носа, – выделялся Лушар, одетый опрятнее других; но он тоже не снял шляпу, и выражение его лица было вместе и заискивающее и насмешливое.
– Мадемуазель, я вас арестую, – сказал он Эстер. – Что касается вас, дочь моя, – сказал он Европе, – за всякое буйство грозит наказание, и всякое сопротивление напрасно.
Стук оружейных прикладов о пол в столовой и прихожей, возвещал, что охранник снабжен охраной, подкрепил эти слова.
– За что же меня арестуют? – наивно спросила Эстер.
– А ваши должки? – отвечал Лушар.
– Ах, верно! – воскликнула Эстер. – Позвольте мне одеться.
– К сожалению, я должен удостовериться, мадемуазель, нет ли в вашей комнате какой-нибудь лазейки, чтобы вы от нас не убежали, – сказал Лушар.
Все это произошло так быстро, что барон не успел вмешаться.
– Карашо! Так это я торкофка челофечески тело, парон Нюсеншан? – вскричала страшная Азия, проскользнув между сыщиками к дивану и якобы только что обнаружив присутствие барона.
– Мерзки негодниц! – вскричал Нусинген, представ перед нею во всем величии финансиста.
И он бросился к Эстер и Лушару, который снял шляпу, услышав возглас Контансона:
– Господин барон Нусинген!..
По знаку Лушара сыщики покинули квартиру, почтительно обнажив головы, остался один Контансон.
– Господин барон платит? – спросил торговый пристав, держа шляпу в руке.
– Платит, – отвечал он, – но ранше я дольжен знать, в чем тут дело?
– Триста двенадцать тысяч франков с сантимами, включая судебные издержки; расход по аресту сюда не входит.
– Триста тфенадцать тисяча франк! – вскричал барон. – Это слишком дорогой пробушдень для челофека, который проводиль ночь на диван, – шепнул он на ухо Европе.
– Неужто этот человек барон Нусинген? – спросила Европа у Лушара, живописуя свои сомнения жестом, которому позавидовала бы мадемуазель Дюпон, актриса, еще недавно исполнявшая роль субреток во французском театре.
– Да, мадемуазель, – сказал Лушар.
– Да, – отвечал Контансон.
– Я отвечай за ней, – сказал барон, задетый за живое сомнением Европы, – позвольте сказать атин слоф.
Эстер и ее старый обожатель вошли в спальню, причем Лушар почел необходимым приложиться ухом к замочной скважине.
– Я люблю вас больше жизнь, Эздер; но зачем давать кредитор теньги, для которых лутчи место ваш кошелек? Ступайте в тюрьма: я берусь викупать этот сто тисяча экю за сто тисяча франк, и ви будете иметь тфести тисяча франк для сфой карман…
– План не пригоден! – крикнул ему Лушар. – Кредитор не влюблен в мадемуазель!.. Вы поняли? Отдай весь долг, и то ему покажется мало, как только он узнает, что вы увлечены ею.
– Шут горохови! – вскричал Нусинген, отворив дверь и впуская Лушара в спальню. – Ти не знаешь, что говоришь. Ти будешь получать тфацать процент, если проведешь это дело…
– Невозможно, господин барон.
– Как сударь? У вас достанет совести, – сказала Европа, вмешиваясь в разговор, – допустить мою госпожу до тюрьмы!.. Желаете, мадам, взять мое жалованье, мои сбережения? Берите их! У меня есть сорок тысяч франков…
– Ах, бедняжка! А я и не знала, какая ты! – вскричала Эстер, обнимая Европу.
Европа залилась слезами.
– Я шелай платить, – жалостно сказал барон, вынимая памятную книжку, откуда он взял маленький квадратный листок печатной бумаги, какие банки выдают банкирам, – достаточно проставить на нем сумму в цифрах и прописью, и этот листок превращается в вексель, оплачиваемый предъявителю.
– Не стоит труда, господин барон, – сказал Лушар, – мне приказано произвести расчет наличными, золотом или серебром. Но ради вас я удовольствуюсь банковыми билетами.
– Тьяволь! – вскричал барон. – Покаши наконец твой документ!
Контансон предъявил три документа в обложке из синей бумаги; глядя Контансону в глаза, барон взял их и шепнул ему на ухо:
– Ти лутче би предупреждаль меня.
– Но разве я знал, господин барон, что вы здесь? – отвечал шпион, не заботясь о том, слышит ли их Лушар. – Вы многое потеряли, отказав мне в доверии. Вас обирают, – прибавил этот великий философ, пожимая плечами.
– Ферно! – сказал барон. – Ах! Мой дитя! – вскричал он, увидев векселя и обращаясь к Эстер. – Фи шертва мошенник! Фот мерзавец!
– Увы, да! – сказала бедная Эстер. – Но он так меня любил!
– Если би я зналь… я опротестовал би от ваш имени…
– Вы теряете голову, господин барон, – сказал Лушар. – Есть третий предъявитель.
– Та, – продолжал барон, – есть третий предъявитель… Серизе! Челофек, который всегда протестоваль!
– У него мания остроумия, – сказал с усмешкой Контансон, – он каламбурит.
– Не пожелает ли господин барон написать несколько слов своему кассиру? – спросил Лушар, улыбнувшись. – Я пошлю к нему Контансона и отпущу людей. Время уходит, и огласка…
– Ступай, Гонданзон! – вскричал Нусинген. – Мой кассир живет на угол улиц Мадюрен и Аркат. Фот записка, чтоби он пошел к тю Тиле и Келлер. Слючайно мы не держаль дома сто тисяча экю, потому теньги все в банк… Одевайтесь, мой анкел! – сказал он Эстер. – Ви свободен! Старух, – вскричал он, бросив взгляд на Азию, – опасней молодых!..
– Иду потешить кредитора, – сказала ему Азия. – Он-то уж меня не обидит; и попирую же я нынче! Не бутем сердица, каспатин парон… – прибавила Сент-Эстев, отвратительно приседая на прощание.
Лушар взял документы у барона, и они остались наедине в гостиной, куда полчаса спустя пришел кассир, сопровождаемый Контансоном. Тут же появилась Эстер в восхительном наряде, хотя и не обдуманном заранее. Когда Лушар сосчитал деньги, барон пожелал проверить векселя, но Эстер выхватила их кошачьим движением и спрятала в свой письменный столик.
– Сколько же вы пожертвуете на всю братию? – спросил Контансон Нусингена.
– Ви не бил одшень учтив, – сказал барон.
– А моя нога? – вскричал Контансон.
– Люшар, давай сто франк Гонданзон от остаток тисячни билет…
– Очен красифи женшин, – сказал кассир барону Нусингену, покидая улицу Тетбу, – но очень дорог, каспатин парон.
– Сохраняйт секрет, – сказал барон; Контансона и Лушара он также просил держать все в тайне.
Лушар вышел вместе с Контансоном, но Азия, подстерегавшая их на бульваре, остановила торгового пристава.
– Судебный пристав и кредитор тут, в фиакре; от нетерпения они готовы лопнуть, – сказала она. – И здесь можно поживиться!
Покамест Лушар считал капиталы, Контансон успел разглядеть клиентов. Всем своим видом выказывая равнодушие к происходящему, он, тем не менее, запомнил глаза Карлоса, приметил форму лба под париком, и именно парик показался ему подозрительным; он записал номер фиакра, но в особенности занимали его воображение Азия и Европа. Он решил, что барон стал жертвой чрезвычайно ловких людей, тем более, что Лушар, прибегая к его услугам, на этот раз обнаружил удивительную осторожность. Притом подножка, которую дала ему Европа, поразила не только его берцовую кость. «Прием пахнет Сен-Лазаром79! – сказал он про себя, подымаясь с полу.
Карлос расстался с судебным приставом, щедро его вознаградив, и сказал кучеру:
– Пале-Ройяль, к подъезду!
«Вот тебе раз! – подумал Контансон, услышав этот адрес. – Тут что-то нечисто!..»
Карлос доехал до Пале-Ройяль с такой быстротою, что мог не опасаться погони. Потом он, по своему обычаю, пересек галереи и на площади Шато-д'О взял другой фиакр, бросив кучеру: «Проезд Оперы! Со стороны улицы Пинон». Четверть часа спустя он был на улице Тетбу.
Увидев его, Эстер сказала:
– Вот эти несчастные документы!
Карлос взял векселя, проверил; затем пошел в кухню и сжег их в печке.
– Шутка сыграна! – вскричал он, показывая триста десять тысяч франков, свернутых в одну пачку, которую он вытащил из кармана сюртука. – Вот это да еще сто тысяч франков, добытых Азией, позволяют нам действовать.
– Боже мой! Боже мой! – воскликнула бедная Эстер.
– Дура! – сказал этот расчетливый человек. – Стань открыто любовницей Нусингена, и ты будешь встречаться с Люсьеном, он друг Нусингена. Я не запрещаю тебе любить его.
Эстер во мраке ее жизни приоткрылся слабый просвет; она вздохнула свободней.
– Европа, дочь моя, – сказал Карлос, уводя эту тварь в угол будуара, где никто не мог подслушать их беседы, – Европа, я доволен тобой.
Европа подняла голову, и взгляд, брошенный ею на этого человека настолько преобразил ее поблекшее лицо, что свидетельница сцены, Азия, сторожившая у двери, задумалась над тем: не крепче ли ее собственных те узы, которые связывают Европу с Карлосом?
– Это еще не все, дочь моя. Четыреста тысяч франков ничто для меня… Паккар вручит тебе опись серебра стоимостью до тридцати тысяч франков, на которые есть пометка о платежах в разные сроки в счет следуемой суммы; но наш ювелир Биден потерпел на этом убыток. Объявление о распродаже обстановки Эстер, на которую он наложил арест, появится, наверно, завтра. Пойди к Бидену, на улицу Арбр-Сэк, он даст тебе ломбардные квитанции на десять тысяч франков. Понимаешь, Эстер заказала серебро, не расплатилась за него, а уже отдала в заклад; ей угрожает обвинение в мошенничестве. Стало быть, надо отнести ювелиру тридцать тысяч франков и в ломбард десять тысяч, чтобы выкупить серебро. Итого, с накладными расходами, сорок три тысячи франков. Столовые приборы из накладного серебра, барон их обновит, а мы по этому случаю выкачаем у него еще несколько билетов по тысяче франков. Вы должны… Сколько за два года вы должны портнихе?
– Да, пожалуй, около шести тысяч франков, – ответила Европа.
– Так вот, если мадам Огюст хочет получить свои деньги и сохранить клиентку, пусть подаст счет на тридцать тысяч франков за четыре года. Тот же уговор с модисткой. Ювелир Самуил Фриш, еврей с улицы Сент-Авуа, даст тебе расписки: мы должны быть ему должны двадцать пять тысяч франков, а мы выкупим драгоценностей на шесть тысяч франков, заложенных нами в ломбарде. Затем вернем эти драгоценности золотых дел мастеру, причем половина камней будет фальшивыми; вероятно, барон на них и не посмотрит. Короче, ты принудишь нашего понтера через недельку поставить еще сто пятьдесят тысяч франков.
– Мадам должна хотя бы чуточку мне помочь, – отвечала Европа. – Поговорите с ней, ведь она ничего не соображает, и мне приходится раскидывать умом за трех авторов одной пьесы.
– Если Эстер вздумает ломаться, дай мне знать, – сказал Карлос. – Нусинген обещал ей экипаж и лошадей, пусть она скажет, что выберет их по своему вкусу. Воспользуйтесь услугами того же каретника и барышника, что обслуживают хозяина Паккара. Мы заведем кровных скакунов, чрезвычайно дорогих; они захромают через месяц, и мы их переменим.
– Можно вытянуть тысяч шесть по дутому счету от парфюмера, – сказала Европа.
– О нет! Уж больно ты тороплива, – сказал он ей, качая головой. – Действуй потихоньку, добивайся уступки за уступкой. Барон всунул в машину только руку, а нам требуется голова. Сверх всего этого мне нужны еще пятьдесят тысяч франков.
– Вы их получите, – отвечала Европа. – Мадам подобреет к этому толстому разине, когда дело дойдет до шестисот тысяч франков, и попросит у него еще четыреста, чтобы слаще любить.
– Послушай, дочь моя, – сказал Карлос. – В тот день, когда я получу последние сто тысяч франков, найдется и для тебя тысяч двадцать.
– К чему они мне? – сказала Европа, махнув рукой, точно дальнейшее существование казалось ей невозможным.
– Ты можешь вернуться в Валансьен, купить хорошее заведение и стать порядочной женщиной, если пожелаешь; бывают всякие вкусы, вот и Паккар об этом подумывает; у него чистые плечи, без клейма, почти чистая совесть, вы бы подошли друг другу, – отвечал Карлос.
– Вернуться в Валансьен!.. Как вы могли подумать, мосье? – вскричала Европа испуганно.
Уроженка Валансьена, дочь бедных ткачей, Европа была послана семи лет на прядильную фабрику, где современная промышленность истощила ее физические силы, а порок преждевременно развратил ее. Обольщенная в двенадцать лет, ставшая матерью в тринадцать, она попала в среду людей глубоко испорченных. В шестнадцать лет она предстала перед уголовным судом по делу об одном убийстве, правда, в качестве свидетельницы. Уступая не совсем еще заглохшей в ней честности и испытывая ужас перед правосудием, она дала показания, в силу которых суд приговорил обвиняемого к двадцати годам каторжных работ. Преступник, уже не раз судившийся и принадлежавший к организации, члены которой связаны страшной порукой мести, сказал во всеуслышание этой девочке: «Через десять лет, день в день, Прюданс (Европу звали Прюданс Сервьен), я ворочусь, чтобы угробить тебя, хотя бы меня за это и скосили ». Председатель суда пытался успокоить Прюданс Сервьен, обещая ей поддержку, участие правосудия; но бедная девочка так жестока была потрясена, что от страха заболела и пробыла около года в больнице. Правосудие – это некое отвлеченное существо, представленное собранием личностей, состав которых постоянно обновляется, и их добрые намерения и память, так же, как и они сами, чрезвычайно недолговечны. Суды присяжных, как и трибуналы, бессильны предупредить преступление: они созданы, чтобы расследовать уже совершенное. В этом отношении полиция, предотвращающая преступления, была бы благодеянием для страны; но слово полиция пугает нынешнего законодателя, который не находит более различия между словом править – управлять – отправлять правосудие. Законодатель стремится к тому, чтобы государство брало на себя все фунции, как будто оно способно к действию. А каторжник никогда не забывает о своем враге и мстит ему, ибо правосудие не вспоминает больше о нем. Прюданс, которой чутье подсказало, какая ей грозит опасность, бежала из Валансьена и очутилась с семнадцати лет в Париже, надеясь там скрыться. Она попробовала четыре ремесла; лучшим оказалось ремесло статистки в маленьком театре. Встретившись с Паккаром, она рассказала ему о своих злоключениях. Паккар, правая рука и верный помощник Жака Коллена, рассказал о Прюданс своему господину; господин, когда ему понадобилась рабыня, сказал Прюданс: «Если ты согласна служить мне, как служат дьяволу, я освобожу тебя от Дюрю». Дюрю был тот каторжник, тот дамоклов меч, что висел над головой Прюданс Сервьен. Из этих подробностей многие критики сочли бы привязанность Европы к Карлосу не совсем правдоподобной. К тому же никто не понял бы развязки, которую готовил Карлос.
– Да, дочь моя, ты можешь вернуться в Валансьен… Вот, прочти. – И он протянул ей вечернюю газету, указав пальцем на следующую заметку: «Тулон. Вчера состоялась казнь Жана Франсуа Дюрю… С раннего утра гарнизон…» и т. д.
Газета выпала из рук Прюданс; у нее подкашивались ноги; она опять могла жить, а ведь, по ее словам, ей и хлеб стал горек с того дня, как ей пригрозил Дюрю.
– Ты видишь, я сдержал свое слово. Потребовалось четыре года, чтобы упала голова Дюрю, пойманного в западню… Так вот, выполнив мое поручение, ты можешь стать хозяйкой маленького предприятия у себя на родине, с состоянием в двадцать тысяч франков, и женой Паккара, которому я разрешаю вернуться к добродетели, выйдя в отставку.
Европа схватила газету и с жадностью стала читать сообщение о казни каторжников, описанной со всеми подробностями, на которые последние двадцать лет не скупятся газеты: величественное зрелище, неизменный священник, напутствующий раскаявшегося разбойника, злодей, увещевающий своих бывших товарищей, наведенные дула ружей, коленопреклоненные каторжники; затем пошлые рассуждения, бессильные что-либо изменить в режиме каторжных тюрем, где кишат восемнадцать тысяч преступлений.
– Надобно устроить Азию на старое место… – сказал Карлос.
Азия подошла, ровно ничего не понимая в пантомиме Европы.
– … чтобы она снова стала здесь кухаркой. Вы сперва угостите барона обедом, какого он не едал отроду, – продолжал он, – потом скажите ему, что Азия проиграла все свои деньги и опять пошла в услужение. Гайдук нам не потребуется, и Паккар станет кучером; кучер не покидает козел, он там недосягаем и менее всего привлечет внимание шпионов. Мадам прикажет ему носить пудреный парик, треуголку из толстого фетра, обшитого галуном: наряд его преобразит, к тому же я его загримирую.
– У нас будут и другие слуги? – спросила Азия, поводя раскосыми глазами.
– У нас будут честные люди, – отвечал Карлос.
– Все они слабоумные! – заметила мулатка.
– Если барон снимет особняк, привратником может быть дружок Паккара, – продолжал Карлос. – Нам еще потребуются лишь лакей да судомойка, и вы отлично уследите за этими двумя посторонними.
В ту минуту, когда Карлос хотел уходить, вошел Паккар.
– Оставайтесь тут. На улице народ, – сказал гайдук.
Эти простые слова имели страшный смысл. Карлос поднялся в комнату Европы и пробыл там, покуда за ним не воротился Паккар в наемной карете, въехавшей прямо во двор. Карлос опустил занавески, и карета тронулась со скоростью, которая расстроила бы любую погоню. Прибыв в поместье Сент-Антуан, он вышел из кареты неподалеку от стоянки фиакров, пешком дошел до первого фиакра и воротился на набережную Малакэ, ускользнув таким образом от любопытствующих.
– Послушай-ка, мальчик, – сказал он Люсьену, показывая ему четыреста билетов по тысяче франков, – тут, я надеюсь, хватит на задаток за землю де Рюбампре. Но мы все же рискнем сотней тысяч из этих денег. Собираются пустить по городу омнибусы; парижане увлекаются новинкой, и в три месяца мы утроим наш золотой запас. Я в курсе дела: акционерам дадут на их пай отличные дивиденды, чтобы повысить интерес к акциям. Это затея Нусингена. Восстанавливая владения де Рюбампре, мы не заплатим сразу всей суммы. Повидайся с де Люпо, проси его рекомендовать тебя адвокату по имени Дерош; поезжай к нему в контору и предложи этой продувной бестии поехать в Рюбампре изучить местность. Пообещаещь двадцать тысяч франков, если он сумеет, скупив за восемьсот тысяч франков земли вокруг развалин замка, составить тебе тридцать тысяч ренты.
– Как ты шагаешь!.. Ну и размах у тебя!..
– Такой уж у меня нрав! Полно шутить. Ты обратишь сто тысяч экю в облигации казначейства, чтобы не терять процентов; можешь поручить это Дерошу, он честен, хотя и хитер… Покончив тут, скачи в Ангулем, добейся у сестры и зятя согласие принять на себя невинную ложь. Пусть твои родные, если понадобится, скажут, что дали тебе шестьсот тысяч франков по случаю твоей женитьбы на Клотильде де Гранлье: в том нет бесчестия.
– Мы спасены! – в восхищении вскричал Люсьен.
– Ты – да! – продолжал Карлос. – Но только по выходе из церкви святого Фомы Аквинского с Клотильдой в качестве жены…
– А ты чего опасаешься? – спросил Люсьен, казалось, полный участия к своему советчику.
– Меня выслеживают любопытные … Надо вести себя, как подобает настоящему священнику, а это чрезвычайно скучно! Дьявол откажет мне в покровительстве, увидев меня с требником под мышкой.
В эту минуту барон Нусинген, держа под руку кассира, подошел к двери своего особняка.
– Одшень боюсь, – сказал барон, входя в дом, – что я делаль плохой дело… Ба! Наш свое возмет…
– Очень жалько, что каспатин парон опнарушиль себя, – ответил почтенный немец, озабоченный лишь соблюдением благопристойности.
– Та, мой офисиальни любофниц дольжен полючать положений, достойни мой положень, – отвечал этот Людовик XIV от биржи.
Уверенный в том, что рано или поздно он завладеет Эстер, барон опять превратился в великого финансиста, каким он и был. Он так усердно принялся за управление делами, что кассир, застав его на другой день в шесть часов в кабинете за просмотром ценных бумаг, только потер руки.
– Положительно, каспатин парон делаль экономи этот ночь, – сказал он с чисто с немецкой улыбкой, одновременно хитрой и простодушной.
Если люди богатые, вроде барона Нусингена, чаще других находят случай тратить деньги, все же они чаще других находят и случай наживать их, даже предаваясь безумствам. Хотя финансовая политика знаменитого банкирского дома Нусингена описана в другом месте,80 небесполезно заметить, что столь крупные состояния не приобретаются, не составляются, не увеличиваются, не сохраняются в пору финансовых, политических и промышленных революций нашей эпохи без огромных потерь капитала или, если угодно, без обложения налогами частных состояний. Чрезвычайно мало новых ценностей вкладывается в общую сокровищницу земного шара. Всякое новое накопление средств в одних руках представляет собою новое неравенство в общем распределении. То, чего требует государство, оно же и возвращает; но то, что захватывает какой-нибудь банкирский дом Нусингена, он оставляет у себя. Подобные махинации ускользают от кары закона, потому что в противном случае Фридрих II мог бы уподобиться какому-нибудь Жаку Коллену или Мандрену, если бы вместо водворения порядка в провинциях при помощи военных действий он занялся бы контрабандой и операциями с ценностями. Понуждать европейские государства заключать займы из двадцати или десяти процентов так, чтобы эти проценты получал частный капитал, разорять дотла промышленность, захватывая сырье, бросать основателю какого-либо дела веревку, чтобы поддержать на поверхности воды, покуда из нее выудят его захлебнувшееся предприятие, – словом, все эти выигранные денежные битвы и составляют высокую финансовую политику. Конечно, банкир, как и завоеватель, порой подвергается опасности; но люди, которые в состоянии давать подобные сражения, так редко встречаются, что баранам там и не место. Великие дела вершатся пастырями. Поскольку банкроты (ходячее выражение на биржевом жаргоне) повинны в желании чересчур много нажить, постольку и несчастья, причиненные махинациями всяких Нусингенов, обычно не очень близко принимаются к сердцу. Спекулянт ли пустит себе пулю в лоб, сбежит ли биржевой маклер, разорит ли нотариус сотню семейств, а это хуже, чем убить человека, прогорит ли банкир – все эти катастрофы, которые забываются в Париже через несколько месяцев, оставляют по себе в этом великом городе, точно в море, лишь легкую зыбь. Громадные состояния Жак Керов, Медичи, Анго из Дьепа, Офреди из Ла-Рошель, Фуггеров, Тьеполо, Корнеров были некогда честно приобретены благодаря преимуществам, возникшим в силу общей неосведомленности о происхождении всякого рода ценных товаров; но в наше время географические познания так прочно проникли в массы, конкуренция так прочно ограничила прибыли, что всякое состояние, быстро составленное, является делом случая, следствием открытия либо узаконенного воровства. Растленная скандальными примерами мелкая торговля, особенно в последние десять лет, отвечала на коварные махинации крупной торговли подлыми покушениями на сырье. Повсюду, где применяется химия, вина более не пьют: таким образом, виноделие падает. Продают искусственную соль, чтобы уклониться от акциза. Суды испуганы этой всеобщей нечестностью. Короче сказать, французская торговля на подозрении у всего мира, и так же развращается Англия. Корень зла лежит у нас в государственном праве. Хартия провозгласила господство денег; преуспеяние тем самым становится верховным законом атеистической эпохи. Поэтому развращенность нравов высших классов общества, несмотря на маску добродетели и мишурную позолоту, много гнуснее, чем та испорченность, якобы присущая низшим классам, особенности которой сообщают страшный, а если угодно, и комический характер этим Сценам парижской жизни. Правительство, пугаясь всякой новой мысли, изгнало из театра комический элемент в изображении современных нравов. Буржуазия, менее либеральная, чем Людовик XIV, дрожит в ожидании своей «Женитьбы Фигаро», запрещает играть «Тартюфа» и, конечно, не разрешила бы теперь ставить «Тюркаре», ибо «Тюркаре» стал властелином. Поэтому комедия передается изустно, и оружием поэтов, пусть не так быстро разящим, зато более надежным, становится книга.
В то утро, в самый разгар всяких деловых визитов, всяких распоряжений и коротких совещаний, превращавших кабинет Нусингена в подобие приемной министерства финансов, один его маклер сообщил об исчезновении наиболее ловкого и богатого из членов торгового товарищества, Жака Фале, брата Мартина Фале и преемника Жюля Демаре. Жак Фале был биржевой маклер банкирского дома Нусингена. В согласии с дю Тийе и Келлерами барон столь хладнокровно подготовил разорение этого человека, точно дело шло о том, чтобы заколоть барашка на пасху.
– Он не мок больше тержаться, – отвечал спокойно барон.
Жак Фале оказал огромные услуги торговцам ценными бумагами. Во время кризиса, несколько месяцев назад, он спас положение смелыми операциями. Но требовать благодарности от биржевых хищников – не то же ли самое, что пытаться разжалобить волков зимой на Украине?
– Бедняга! – сказал биржевой маклер. – Он был так далек от мысли о подобной развязке, что обставил на улице Сен-Жорж особнячок для своей любовницы. Он истратил сто пятьдесят тысяч франков на картины и на мебель. Он так любил госпожу дю Валь-Нобль!.. И вот эта женщина должна все потерять… Там все взято в долг.
«Отлично! Отлично! – сказал про себя Нусинген. – Вот случай вернуть все, что я потерял этой ночью…»
– Он ничефо не платиль? – спросил он у биржевого маклера.
– Эх, – отвечал маклер. – Неужели нашелся бы такой невежа поставщик, который отказал бы в кредите Жаку Фале? Там, кажется, целый погреб отличных вин. Кстати, дом продается. Фале рассчитывал его приобрести. Купчая составлена на его имя. Какая нелепость! Серебро, обстановка, вина, карета, лошади – все пойдет с торгов, а что получат заимодавцы?
– Приходите зафтра, – сказал Нусинген, – я буду осматрифать все и, если будет объявлен банкротство, кончайт дело полюпофно, я буду поручать вам объявлять благоразумни цен на этот обстановка и заключать договор…
– Все может быть устроено как нельзя лучше, – сказал маклер. – Поезжайте туда нынче же; там вы встретите одного из компаньонов Фале с поставщиками, которые хотят получить преимущественное право; у Валь-Нобль есть их накладные на имя Фале.
Барон Нусинген тут же послал одного из конторщиков к своему нотариусу. Жак Фале говорил ему об этом доме, стоившем самое большее шестьдесят тысяч франков, и он желал немедленно стать его владельцем, чтобы закрепить за собой право распоряжаться им.
Кассир (честнейший человек!) пришел узнать, не понесет ли его господин ущерб на банкротстве Фале.
– Напорот, мой добри Вольфган, я буду полючать обратно свой сто тисяча франк.
– Пошему?
– Э-э! Я буду иметь маленьки особняк, который этот бетняк Фале весь год готовиль для свой люпофниц. Я полючу весь обстановка, если предложу пьятдесят тысяч франк кредиторам; я уше дал каспатину Гарто, моему нотариусу, приказ насчет дома, потому хозяйн без теньга… Я это зналь, но не имель голова на плеч!.. Тем лутчи! Мой божественный Эздер будет хозяйка в маленки тфорец! Фале показиваль мне этот дом: что за прелесть!.. И два шага отсюда!.. Не придумать лутчи!
Банкротство Фале принудило барона идти на биржу; но он не мог покинуть улицы Сен-Лазар, не побывав на улице Тетбу; он уже страдал оттого, что несколько часов не видел Эстер; ему хотелось, чтобы она всегда была подле него. Выгода, которую он рассчитывал извлечь из наследства своего маклера, весьма облегчала его скорбь о потере четырехсот тысяч франков, истраченных этой ночью. Восхищенный возможностью сообщить своему анкелу о переезде с улицы Тетбу на улицу Сен-Жорж, где Эстер будет жить в маленки тфорец и где воспоминания не послужат помехой их счастью, он не чувствовал под ногами мостовой, он летел, как юноша, полный радужных грез. На повороте улицы Труа-Фрер погруженный в мечтания барон посреди дороги наткнулся на Европу; на ней лица не было.
– Кута ти пошель? – сказал он.
– Ох, мосье, я шла к вам… Как вы были правы вчера! Теперь я поняла, что бедной мадам лучше было бы сесть в тюрьму на несколько дней. Но разве женщины что-либо смыслят в денежных делах! Как только кредиторы прослышали, что мадам вернулась к себе, все они набросились на нас, как на свою добычу… Вчера, в семь часов вечера, мосье, к нам пришли и приклеили ужасные объявления о распродаже обстановки в эту субботу… Но все это пустяки… Мадам, сама доброта, пожелала, видите ли, оказать однажды услугу этому чудовищному человеку!
– Какой чутовишни?
– Ну, тому, кого она любила, д'Этурни. О! Он был мил. Он играл, вот и все.
– Играль краплени карт…
– Что за беда? А вы, смею спросить?.. – сказала Европа. – Что вы делаете на бирже? Не перебивайте меня. Как-то раз, когда Жорж пригрозил, что он пустит себе пулю в лоб, она снесла в ломбард все свое серебро, драгоценности, а они ведь еще не оплачены! Пронюхав, что мадам выплатила кое-что одному из кредиторов, все прочие пришли к ней и устроили скандал… Угрожают Исправительной… Ваш ангел, и на скамье подсудимых!.. Ведь даже парик на голове и тот станет дыбом!.. Мадам обливается слезами, говорит, что готова в реку броситься… Ох! Она на все пойдет.
– Если би я зашель к Эздер, прощай биржа! – вскричал барон. – А это невозмошно, чтоби я не ходиль на биржа! Потому я дольжен кое-что выиграть для нее… Ступай, успокой ее; я буду платит тольги; приду ровно в четири час. Но, Эшени, скажи, чтоби он чутошка любил меня!..
– Как чуточку? Очень… Знайте, мосье, только щедростью покоряют женское сердце… Конечно, вы, может, и сберегли бы сотню тысяч франков, позволив ей сесть в тюрьму. Но никогда бы вы не завоевали ее сердце… Ведь она мне сказала: «Эжени, он был поистине великодушен, поистине щедр… У него прекрасная душа!»
– Он так сказаль, Эшени? – вскричал барон.
– Да, мосье, своими ушами слышала.
– Тержи, вот десять луитор…
– Благодарю… Но она все еще плачет… она выплакала со вчерашнего дня столько слез, сколько выплакала святая Магдалина за целый месяц… Ваша любимая убивается, и добро бы еще из-за собственных долгов! Ох эти мужчины! Разоряют они женщин, как женщины разоряют стариков… ей-ей!
– Мушчин весь таков! Обешшаль! Эх, только говориль… Пуская он не подписывает ничефо больше. Я буду платить, но если он будет давать ишо подпись… я…
– А что вы сделаете? – сказала Европа, подбоченясь.
– Поже мой! Я не имей никакой власть над ней… Я сам займусь делами Эздер… Ступай! Ступай! Утешай ее, говори, что не пройдет месяц, как он будет полючать маленки тфорец.
– Вы поместили, господин барон, капитал на крупные проценты в сердце женщины! Знаете… я нахожу, что вы помолодели; хоть я только горничная, а часто наблюдала такие чудеса… счастья… У счастья есть какой-то свой отблеск… Если вы потратились, не жалейте… Увидите, какой это принесет доход! Прежде всего, и я сказала это мадам: она будет последней из последних, будет потаскушкой, если вас не полюбит, ведь вы ее вытаскиваете из сущего ада… Вот отойдут от нее заботы, вы ее не узнаете! Между нами, должна вам признаться; ночью она так рыдала – что прикажете делать?.. ведь дорожат все же уважением человека, который готов нас содержать… Она не могла осмелиться сказать вам все это… она хотела убежать…
– Убешать! – вскричал барон, испуганный этой мыслью. – Но биржа, биржа! Ступай, ступай! Я не пойду с тобой… Но прошу, чтоби он подходил к окна, чтоби я видел ее… Это придаст мне бодрость…
Эстер улыбнулась господину Нусингену, когда он проходил мимо ее дома, а он, тяжело ступая, удалился, прошептав про себя: «Ангел!»
При помощи какой же уловки Европа достигла столь непостижимого результата? К половине третьего Эстер закончила свой туалет, словно ожидая прихода Люсьена; она была восхитительна. Заметив это, Европа выглянула в окно и сказала: «А вот и мосье!» Бедная девушка бросилась к окну, надеясь увидеть Люсьена, и увидела Нусингена.
– Ах, какую боль ты мне причиняешь! – воскликнула она.
– Иного средства не было утешить невзначай бедного старика, который заплатит все ваши долги, – отвечала Европа. – Ведь все они будут наконец заплачены!
– Какие долги? – вскричала бедное создание, мечтавшее лишь удержать свою любовь, которую хотели отнять у нее страшные руки.
– Долги, которые господин Карлос устроил мадам.
– Как? Вот уже почти четыреста пятьдесят тысяч франков! – воскликнула Эстер.
– Прибавьте еще сто пятьдесят. Но он отлично принял все это… барон… он вытащит вас отсюда, поселит в маленки тфорец … Право, вы не так уж несчастны!.. На вашем месте, раз уж вы так крепко привязали к себе этого человека, я бы выполнила требования Карлоса, а там заставила бы подарить себе дом и ренту. Мадам, конечно, самая красивая, какую я только видела, и самая привлекательная… Но красота проходит так быстро! Я была свежа и красива, и вот… Мне двадцать три года, почти возраст мадам, а я кажусь старше лет на десять. Достаточно заболеть, и… Ну, а когда имеешь дом в Париже и ренту, не боишься, что умрешь на мостовой…
Эстер не слушала более Европу-Эжени-Прюданс Сервьен. Воля человека, одаренного талантом растления, опять погружала Эстер в грязь с тою же силою, какую этот человек положил, чтобы извлечь ее из грязи. Лишь тот, кто познал любовь во всей ее бесконечности, понимает, что человеку дано вкусить ее блаженства, лишь приобщившись к ее добродетелям. После сцены в конуре на улице Ланглад Эстер совершенно забыла о своей прежней жизни. Она жила с того времени чрезвычайно добродетельно, вся уйдя в чувство любви к Люсьену. Поэтому, желая избежать сопротивления, Карлос так искусно все подготовил, что бедной девушке, движимой преданностью, не оставалось ничего более, как изъявлять свое согласие на мошенничества либо уже совершенные, либо готовые совершиться. Это коварство, говорящее о превосходстве развратителя над своими жертвами, указывает и на те приемы, которыми он подчинил себе Люсьена. Создать роковую неизбежность, устроить подлог, подложить пороху и в решительную минуту сказать сообщнику: «Сделай одно лишь движение, и все взорвется!» Прежде Эстер, проникнутая особой моралью куртизанок, находила все эти шуточки настолько естественными, что достоинства соперницы измеряла лишь расточительностью ее любовника. Разоренные состояния – вот знаки различия этих женщин. Карлос, положившись на воспоминания Эстер, не обманулся. Все эти военные хитрости, все эти уловки, тысячи раз испробованные не только такими женщинами, но и мотами, не смущали Эстер. Несчастная чувствовала только свое унижение. Она любила Люсьена, но она должна была стать признанной любовницей барона Нусингена; в этом заключалось все. Брал ли с барона деньги в задаток мнимый испанец, строил ли свое счастье Люсьен на камнях могилы Эстер, какой ценою куплена ночь блаженства старым бароном, сколько тысячафранковых билетов выманила у него Европа более или менее искусными приемами – ничто не волновало влюбленную девушку, но в сердце ее кровоточила рана! Пять лет жила она, как непорочный ангел. Она любила, она была счастлива, она не изменила даже мыслью. И эта прекрасная, чистая любовь должна быть осквернена! Она не сравнивала своей отрадной уединенной жизни с тем позорным существованием, что ей было уготовано отныне. То не было ни расчетом, ни поэтической экзальтацией, ее переполняло одно лишь неизъяснимое, глубокое чувство: из белой она становилась черной, из чистой – нечистой, из честной – бесчестной. Но, став безупречной по собственной воле, она не могла перенести позора. Недаром она хотела броситься из окна, когда барон стал угрожать ей своей любовью. Короче говоря, Люсьен был любим беззаветно и с такой силой, с какой женщины чрезвычайно редко любят мужчину. Женщина хотя и говорит, что любит, хотя она нередко даже думает, что так, как любит она, никто еще не любил, все же она не прочь попорхать, покружиться в вальсе, полюбезничать, пленить свет своими уборами, пожинать успех во взорах воздыхателей; но Эстер совершала чудеса истинной любви, ничего не принося в жертву. Шесть лет она любила Люсьена, как любят актрисы и куртизанки, когда, вывалявшись в грязи, она томится по чистым чувствам, по самоотверженной чистой любви и преклоняются перед ее исключительностью (не следует ли изобрести новое слово, чтобы выразить понятие, столь редко встречающееся в жизни?). Древние народы Греции, Рима и Востока лишали женщину свободы; любящая женщина должна была бы сама себя лишать свободы. Итак, нетрудно понять, что покидая волшебные чертоги, где происходило это пиршество, где творилась эта поэма, и готовясь вступить в маленки тфорец старца с охладевшей кровью, Эстер испытывала род нравственного недуга. Понуждаемая железной рукой, она совершила много низостей, прежде чем успела о чем-либо подумать; но вот уже два дня сряду она предавалась размышлениям, и смертельный холод охватывал ее сердце.
При словах «Умереть на мостовой» – она резким движением встала, сказав:
– Умереть на мостовой? Нет, лучше уж Сена…
– Сена?.. А мосье Люсьен? – сказала Европа.
Одно это слово принудило Эстер опять опуститься в кресло, и она застыла в этой позе, не отрывая взгляда от розетки на ковре, словно на ней сосредочились все ее мысли. Нусинген, придя в четыре часа, застал своего ангела погруженным в тот океан размышлений и раздумий, по которому носятся женские души, покамест не найдут решения, непостижимого для того, кто не пускался в плавание вместе с ними.
– Не надо хмурить ваш чело… мой красафиц… – сказал барон, усаживаясь подле нее. – Ви не будет иметь больше тольги… Я дам знать Эшени, и ровно через месяц ви покинете этот квартир, чтоби взойти в маленки тфорец… О! прелестни рука! Позфоляйте атин поцалуй… (Эстер позволила взять свою руку, как собака дает лапу). Ах! Фи дали мне свой рука… но не сердец, что я люблю…
Это было сказано так искренне, что несчастная Эстер перевела глаза на старика, и взор ее, исполненный жалости, едва не свел его с ума. Любящие, подобно мученикам, чувствуют себя братьями по страданиям. В мире лишь родственные страдания поистине поймут друг друга.
– Бедный, – сказала она, – он любит!
Услышав эти слова, ошибочно им понятые, барон побледнел, кровь закипела у него в жилах, на него повеяло воздухом рая. В его возрасте миллионеры платят за подобные ощущения столько золота, сколько того женщина пожелает.
– Я люблю вас, как любят свой дочь… – сказал он. – И я чувствуй сдесь, – продолжал он, приложив руку к сердцу, – что не мог би видеть вас нешастлив.
– Если бы вы согласились быть только отцом, как бы я вас любила! Я никогда не покинула бы вас, и вы увидели бы, что не плохая женщина, не продажная, не корыстная, какой кажусь вам сейчас.
– Ви делаль маленки глупость, – продолжал барон, – как всяки красифи женшин, вот и все! Не будем говорить больше на этот тема. Наш дело заработать теньги для вас… Будьте сшастлиф; я зогласен бить ваш отец в течение несколько тней, потому понимаю, что нужно привикнуть к мой бедни фигур.
– Верно!.. – вскричала она.
Вскочив с кресла, она прыгнула на колени Нусингену и прижалась к нему, обвив руками его шею.
– Ферно, – отвечал он, пытаясь изобразить на своем лице улыбку.
Она поцеловала его в лоб, она поверила в невозможную сделку, которая позволит ей остаться чистой и видеть Люсьена… Она так ласкалась к банкиру, что напомнила прежнюю Торпиль. Она обворожила старика, обещавшего питать к ней только отцовские чувства целых сорок дней. Эти сорок дней нужны для покупки и устройства дома на улице Сен-Жорж. Но, выйдя на улицу, на обратном пути к дому барон мысленно говорил себе: «Я простофиля!»
И точно, если вблизи Эстер он становился младенцем, то вдали от нее он опять влезал в свою волчью шкуру, подобно Игроку, который снова влюбляется в Анжелику,81 как только остается без гроша в кармане.
«Полмиллиона бросить и не знать, какая у нее ножка! Это уже чересчур глупо, но, к счастью, никому об этом не известно», – думал он двадцать дней спустя. И принимал гордое решение порвать с женщиной, за которую заплатил так дорого; но как только барон оказывался подле Эстер, он забывал о своем решении и всем своим поведением старался искупить собственную грубость при их первой встрече. На исходе месяца он ей сказал: «Я не могу быть фечни отец ».
В конце декабря 1829 года, накануне переезда Эстер в особняк на улице Сен-Жорж, барон попросил дю Тийе свести туда Флорину, чтобы наконец решить, все ли там находится в соответствии с богатством Нусингена и нашли ли слова маленки тфорец свое подтверждение в искусстве художников, которым было поручено сделать эту клетку достойной птички. Все изощрения роскоши, появившиеся накануне революции 1830 года, были представлены тут, превращая этот дом в образец хорошего вкуса. Архитектор Грендо видел в нем совершенное творение своего декоративного мастерства. Лестницы и стены под мрамор, ткани, строгость позолоты, мельчайшая подробности, как и общее впечатление, затмевали все, что век Людовика XV оставил в этом стиле в наследство Парижу.
– Вот моя мечта: такой дом и добродетель! – сказала Флорина улыбаясь. – И ради кого ты входишь в такие расходы? – спросила она Нусингена. – Не дева ли это, сошедшая с небес?
– Нет, женшин, котори опять туда фознесется, – ответил барон.
– Вот тебе случай изобразить из себя Юпитера, – сказала актриса. – И когда мы ее узрим?
– О! В тот день, когда будут праздновать новоселье, – вскричал дю Тийе.
– Не ранше… – сказал барон.
– Надобно порядком подчиститься, прифрантиться, навести на себя красоту, – продолжала Флорина. – О! Женщины дадут жару своим портнихам и парикмахерам по случаю этого вечера!.. Но когда же?..
– Я не хозяйн.
– Вот так женщина!.. – воскликнула Флорина. – О, как я хочу ее увидеть!..
– И я тоше, – простодушно заметил барон.
– Подумать только! Дом, женщина, мебель – все будет новое!
– Даже банкир, – сказал дю Тийе, – ибо, на мой взгляд, наш друг помолодел.
– Ему и надо вернуть свои двадцать лет, хотя бы на краткий миг, – сказала Флорина.
В первые дни 1830 года весь парижский большой свет говорил о страсти Нусингена и о необузданной роскоши его дома. Бедный барон, выставленный на посмешище, взбешенный, и не без основания, принял однажды решение, в котором расчетливая воля финансиста шла навстречу бешеной страсти, терзавшей его сердце. Он, хотел, празднуя новоселье, отпраздновать и награду, которую он, сбросив тогу благородного отца, вкусит наконец после стольких жертв. Неизменно отступая перед сопротивлением Торпиль, он вздумал вести переговоры о своих брачных делах путем переписки, чтобы получить от нее письменное обязательство. Банкиры доверяют только векселям. Итак, в один из первых дней нового года, встав пораньше, биржевой хищник заперся в кабинете и сочинил следующее письмо на хорошем французском языке, ибо если он и произносил дурно, то писал отлично.
«Милая Эстер, цветок моей души и единственное счастье моей жизни! Когда я говорил, что люблю вас, как свою дочь, я обманывал вас и сам обманывался. Я этим желал лишь выразить святость моих чувств, не похожих ни на одно из тех, что обычно испытывают мужчины: прежде всего, я старик, затем я никогда не любил. Я люблю вас настолько, что если бы вы стоили мне всего моего состояния, я не любил бы вас меньше. Будьте справедливы! Большинство мужчин не увидело бы в вас ангела, как вижу я, – мой взор никогда не обращался к вашему прошлому. Я люблю вас, как люблю мою дочь Августу, мое единственное дитя, и как любил бы свою жену, когда б жена могла меня любить. Если счастье – единственное оправдание для влюбленного старика, согласитесь, что я играю смешную роль. Я сделал вас утешением, радостью моих последних дней. Вы хорошо знаете, что, пока я жив, вы будете счастливы, насколько может быть счастлива женщина; и вы так же хорошо знаете, что после моей смерти вы будете достаточно богаты, чтобы вашей судьбе могли позавидовать многие женщины. Во всех сделках, которые я заключаю с той поры, как я имел счастье заговорить с вами, ваша доля прибыли вычитается предварительно, и на ваше имя открыт счет в банке Нусингена. Через несколько дней вы войдете в дом, который рано или поздно будет вашим, если он вам полюбится. Скажите, вы и там меня встретите, как отца или я буду наконец счастлив?.. Простите, что пишу вам так откровенно; но когда я подле вас, мужество меня покидает, я слишком глубоко чувствую вашу власть надо мной. У меня нет намерения вас обидеть, я хочу лишь сказать вам, как сильно я страдаю и как жестоко в моем возрасте жить ожиданием, зная, что каждый прошедший день уносит с собой мои надежды и мое счастье. Впрочем, скромность моего поведения является порукой искренности моих намерений. Поступал ли я когда-либо как кредитор? Вы точно крепость, а я уже не молод. Отвечая на мои мольбы, вы говорите, что дело идет о вашей жизни, и я вам верю, покуда вас слушаю; но наедине с самим собой я поддаюсь черной тоске, сомнениям, позорящим нас обоих. Вы показались мне настолько же доброй и чистой, насколько и прекрасной; но вам угодно разрушить это мое убеждение. Посудите сами! Вы говорите, что вашим сердцем владеет страсть, мучительная страсть, и вы отказываетесь доверить мне имя того, кого вы любите… Естественно ли это? Человека достаточно сильного вы обратили в человека неслыханно слабого… Видите, до чего я дошел! Я вынужден спросить вас, какое будущее готовите вы моей страсти, на что мне надеяться после пяти месяцев ожидания? Мне надо также знать, какая роль мне предназначена на праздновании новоселья в вашем особняке. Деньги для меня ничто, когда дело касается вас; но я не настолько глуп, чтобы похваляться пренебрежением к деньгам; ибо если моя любовь беспредельна, то мое состояние ограничено, и я им дорожу только ради вас. Ну что ж! Если, отдав вам все, что я имею, я мог бы, нищий удостоиться вашей привязанности, то бедность, скрашенную вашей любовью, я предпочел бы богатству, омраченному вашим презрением. Вы так сильно меня изменили, дорогая Эстер, что никто меня не узнает; я заплатил десять тысяч франков за картину Жозефа Бридо; для этого вам достаточно было сказать, что он даровитый человек и не признан. Наконец, я каждому встречному нищему даю по пяти франков ради вас. Так о чем молит бедный старик, почитающий себя вашим должником, когда вы делаете ему честь что-либо от него принять?.. Он молит подать надежду, и какую надежду, великий боже! Ведь это скорее уверенность, что вы никогда не подарите больше того, что возьмет моя любовь! Но горячность моего сердца поможет вашему жестокому притворству. Вы видите, что я готов принять все условия, поставленные вами моему счастью, моим скромным радостям; но скажите мне хотя бы, что в тот день, когда вы вступите во владение вашим домом, вы примете любовь и преданность того, кто называет себя до конца дней своих вашим рабом Фредериком Нусинген ».
– Ах, как мне наскучила мне эта кубышка с миллионами! – вскричала Эстер, в которой вновь ожила куртизанка.
Она взяла секретку и написала, во всю ширину листка, знаменитую фразу, ставшую поговоркой к вящей славе Скриба: Возьмите моего медведя.82
Четверть часа спустя, почувствовав угрызения совести, Эстер написала такое письмо:
«Господин барон! Не обращайте никакого внимания на письмо, которое вы получили от меня; то была шалость девчонки; простите же, сударь, бедняжку, которой суждено быть рабыней. Я никогда так ясно не чувствовала низости моего положения, как в тот день, когда меня вручили вам. Вы заплатили, я ваша должница. Нет ничего священней долгов бесчестья. Я не имею права рассчитаться с ними, бросившись в Сену. Долг все же возможно заплатить, и той ужасной монетой, которая способна удовлетворить только одну сторону: стало быть, я к вашим услугам. Я хочу ценою одной ночи заплатить всю сумму, внесенную в счет этого рокового события, и уверена, что один час со мною стоит миллионы, тем более единственный, последний час. Потом я буду в расчете и могу уйти из жизни. У честной женщины есть надежды после падения подняться; мы, куртизанки, падаем слишком низко. Поэтому мое решение твердо, и я прошу вас сохранить это письмо, чтобы засвидетельствовать причину смерти той, что называет себя на один день вашей служанкой Эстер ».
Отправив письмо, Эстер пожалела об этом. Десять минут спустя она написала третье письмо. Вот оно:
«Простите, дорогой барон, это опять я. Я не желала ни насмеяться над вами, ни оскорбить вас; я хочу лишь заставить вас задуматься над этим простым рассуждением: если у нас с вами останутся отношения отца и дочери, вы сохраните свои тихие, но надежные радости; если вы потребуете выполнения контракта, вам придется меня оплакивать. Я не хочу более вам докучать. Тот день, когда вы наслаждение предпочтете счастью, будет для меня последним днем. Ваша дочь Эстер ».
Когда барон получил первое письмо, с ним случился припадок молчаливого гнева, который способен убить миллионера. Он поглядел на себя в зеркало и позвонил. «Ванна тля ног!..» – крикнул он своему лакею. Пока он принимал ножную ванну, пришло второе письмо; он его прочел и упал без сознания. Миллионера уложили в постель. Когда финансист очнулся, в ногах у него сидела г-жа Нусинген.
– Эта девица права! – сказала она ему. – Что это вам вдруг вздумалось покупать любовь?.. Разве это продается на рынке? Но что же вы писали ей?
Барон дал свои черновые наброски; г-жа Нусинген прочла их, улыбаясь. Пришло третье письмо.
– Занятная девица! – вскричала баронесса, прочтя последнее письмо.
– Что делать, матам? – спросил он жену.
– Ждать.
– Штать! – сказал он. – Ведь природа безжалостна.
– Послушайте, дорогой мой, – сказала баронесса. – Вы в конце концов стали очень милы со мной, и я дам вам добрый совет.
– Ви карош женшин! – сказал он. – Делай тольги, я буду платить…
– То, что случилось с вами после писем этой девицы, трогает женщину больше, чем истраченные миллионы или любые письма, как бы прекрасны они ни были; постарайтесь, чтобы она стороной узнала о вашем состоянии; вы, может быть, и добьетесь своего! И… не беспокойтесь, она от этого не умрет, – сказала она, окинув мужа взглядом с головы до ног.
Госпожа Нусинген не имела ни малейшего представления о природе куртизанки.
«Как умна мадам Нусинген!» – подумал барон, оставшись один. Но чем больше банкир восхищался тонкостью совета, преподанного ему баронессой, тем меньше понимал, каким образом им воспользоваться, и не только называл себя тупицей, но действительно признавал это.
Однако ограниченность богатого человека, почти вошедшая в поговорку, относительна. С нашими умственными способностями происходит то же, что и с нашими физическими возможностями. Сила танцовщика в ногах, сила кузнеца в руках; грузчик упражняется в переноске тяжестей, певец развивает голосовы связки, а пианист укрепляет кисти рук. Банкир привыкает создавать дела, обдумывать их, находить заинтересованных участников, как водевилист научается создавать сюжет, обдумывать положения, находить своих героев. Нельзя требовать от банкира Нусингена остроумного разговора, как не должно ожидать поэтических суждений от математика. Много ли в любую эпоху встречается поэтов, равно известных в качестве прозаиков или прославленных своим остроумием в обществе, подобно г-же Корнюэль? Бюффон был тяжелодум, Ньютон никогда не любил, лорд Байрон любил лишь самого себя, Руссо был мрачен и почти безумен, Лафонтен рассеян. Жизненная сила, равномерно распределенная в человеке, создает глупца или же посредственность; распределенная неравномерно, она порождает некую чрезмерность, именуемого гением и показавшуюся бы нам уродством, будь она зрима и осязаема. Тот же закон управляет телом; совершенная красота почти всегда отмечена холодностью либо глупостью. Пускай великий геометр и одновременно великий писатель, пускай Бомарше великий делец, пускай Заме умнейший царедворец – редкие исключения лишь подтверждают правило о своеобразии человеческого ума. В области коммерческих расчетов банкир выказывает, стало быть, столько же остроумия, ловкости, тонкости, достоинства, сколько выказывает их искусный дипломат в сфере интересов государственных. Банкир, одаренный выдающимися способностями, расстанься он со своей конторой, мог бы оказаться великим человеком. Нусинген, помноженный на князя де Линь, на Мазарини или Дидро, являл бы собою сочетание человеческих свойств почти неправдоподобное, которое, однако ж, именовалось в свое время Периклом, Аристотелем, Вольтером и Наполеоном. Солнце императорской славы не должно затмить собою человека; император был обаятелен, образован и остроумен. Г-н Нусинген, банкир и только банкир, лишенный, как и большинство его собратьев, какой-либо изобретательности вне круга своих расчетов, верил лишь в реальные ценности. У него хватало здравого смысла при помощи золота обращаться к знатокам во всех областях искусства и науки, приглашая лучшего архитектора, лучшего хирурга, самого тонкого ценителя живописи и скульптуры, самого искусного адвоката, как только ему требовалось построить дом, позаботиться о здоровье, приобрести какие-либо редкости или поместья. Но поскольку не существует присяжного искусника в области козней, ни знатока в науке страсти нежной, банкир всегда был неудачлив в любви и неловок в обращении с женщинами. И Нусинген не придумал ничего лучшего, как, прибегнув к испытанному средству, дать денег какому-нибудь Фронтену, мужского или женского пола, чтобы тот действовал или думал вместо него. Одна лишь г-жа Сент-Эстев могла испробовать способ, предложенный баронессой. Банкир горько сожалел, что поссорился с гнусной торговкой нарядами. И все же, уверенный в гипнотической силе своей кассы и в болеутоляющем средстве с подписью Гара,83 он позвонил слуге и приказал ему наведаться к страшной вдовице на улице Нев-Сен-Марк и просить ее пожаловать к банкиру. В Париже крайности сближаются благодаря страстям. Там порок связывает богача с нищим, величие – с ничтожеством. Там императрица советуется с мадемуазель Ленорман. Там вельможа всегда находит кого-либо Рампоно,84 и так из века в век.
Часа два спустя новый слуга воротился.
– Господин барон, – сказал он, – госпожа Сент-Эстев совсем разорилась…
– О-о! Тем лутчи! – радостно сказал барон. – Она в мой рука!
– Почтенная женщина, слыхать, большая охотница до карт, – продолжал слуга. – Другая ее слабость – комедиантик из бродячего театра, которого из конфуза она выдает за своего крестника. Она, слыхать, отличная повариха, ищет теперь место.
«Эти дьяволы из второсортных гениев знают десять способов заработать деньги и двадцать, чтобы их промотать», – мысленно сказал барон, не подозревая, что совпадает мыслями с Панургом85.
Он опять послал слугу разыскивать г-жу Сент-Эстев, и она появилась, но лишь на другой день. Новый лакей на расспросы Азии не преминул сообщить этому шпиону в юбке о плачевных последствиях, к которым привели письма любовницы г-на барона.
– Мосье должен крепко любить эту женщину, – сказал лакей в заключение, – ведь он чуть не помер. Я ему советовал не возвращаться туда; там ему живо заговорят зубы. Она, слыхать, уже стоит господину барону пятьсот тысяч франков, не считая расходов на особняк на улице Сент-Жорж! Да ведь эта женщина хочет денег, только денег! Выходя от мосье, госпожа баронесса смеялась и говорила: «Если так пойдет дальше, эта девица сделает меня вдовой».
– Черт возьми! – отвечала Азия. – Никогда нельзя убивать курицу, которая несет золотые яйца.
– Господин барон на вас только и надеется, – сказал слуга.
– Ах! Уж мне ли не знать, как подействовать на женщину!
– Пожалуйте в комнату, – сказал лакей, преклоняясь пред этой таинственной властью.
– Вот тебе раз! – сказала мнимая Сент-Эстев, входя к больному с самым скромным видом. – Стало быть, у господина барона случились кое-какие неприятности?.. Что прикажете делать? Каждый расплачивается за свои слабости. Я тоже хлебнула горя. За два месяца колесо фортуны невпопад для меня оборотилось! И вот ищу место!.. Мы были слишком легкомысленны, и вы и я! Ежели бы господин барон пожелал поставить меня кухаркой к мадам Эстер, уж как бы я ему была предана, как бы хорошо следила за Эжени и мадам!
– Не в том дело, – сказал барон. – Я не мог делаться хозяйн, и меня фертят, как…
– … волчок, – подсказала Азия. – Вы потакали своей слабости, папаша, а девчонка держит вас… и дурачит. Господь бог справедлив!
– Спрафедлиф? – сказал барон. – Я не зваль тебя, чтоби слюшить мораль…
– Полно, сынок, немножко морали не повредит! Это соль жизни для нашей братии, как грешок для ханжи. Послушайте, вы были щедры! Заплатили ее долги?
– Та! – жалобно сказал барон.
– Отлично. Выкупили ее вещи? Вот это уже получше. Но все же недостаточно… Посудите сами!.. Ведь на этом далеко не уедешь, а такие девицы любят форснуть …
– Я готовлю ей сурприз на улиц Сен-Шорш… Он знайт… – сказал барон. – Но я не желаю бить простофиль.
– За чем же дело стало? Бросьте ее…
– Боюсь, что он мне позфоляйт это!.. – вскричал барон.
– А-а! Мы хотим оправдать наши денежки, сын мой! – отвечала Азия. – Послушайте! Вы, милушка, выудили у людей не один мильон! Говорят, их у вас двадцать пять. (Барон не мог скрыть улыбки.) Так вот! Надо выпустить из рук один…
– Охотно выпустиль би, – отвечал барон, – но не успей я випустить атин, как спрашифаль второй…
– Мудреного нет, – отвечала Азия, – вы боитесь сказать «А», чтобы не дойти до «Я». Но Эстер честная девушка…
– Одшень честни дефушка! – вскричал барон. – Он одшень желаль би решиться, но только как расплата за тольг…
– Попросту сказать, она не хочет быть вашей любовницей, ей это противно. Понимаю ее! Девка привыкла потакать своим прихотям. А после молодых франтов не очень-то нужен старик… Поглядеть на вас… Куда какой красавчик! И толсты, как Людовик Восемнадцатый, к тому же малость глуповаты, как все, кто гоняется за фортуной, вместо того чтобы ухаживать за женщинами. Ну да ладно, если не пожалеете шестисот тысяч франков, – прибавила Азия, – уж я возьму на себя это дело, и девочка согласится на все, что вы пожелаете.
– Шесот тисяча франк! – вскричал барон, слегка подпрыгнув. – Эздер мне уше стоит мильон!..
– А пожалуй, счастье и стоит мильон шестьсот тысяч франков, брюхастый греховодник! Да вы и сами знаете мужчин, которые проели с любовницами не один и не два мильончика. Я даже знаю женщин, ради которых шли на эшафот… Слыхали про доктора, что отравил своего друга?.. Он польстился на богатство, чтобы составить счастье женщины.
– Та, я знай; но пускай я и влюплен, я не так глюп; сдесь по крайней мере потому, когта я вижу Эздер, я мог бы отдать весь мой бумашник.
– Послушайте, господин барон, – сказала Азия, принимая позу Семирамиды. – Вас достаточно выпотрошили. Я не буду я, если не помогу вам, в переговорах, само собой. Слово Сент-Эстев!
– Карашо!.. Я тебя вознаграшу.
– Надеюсь! Ведь вы могли убедиться, что я умею мстить. Притом знайте, папаша, – сказала она, метнув в него страшный взгляд, – уговорить Эстер для меня просто, как снять нагар со свечи. О! Я знаю эту женщину! Когда плутовка осчастливит вас, вы без нее и вовсе не сможете жить. Вы хорошо мне заплатили; конечно, приходилось из вас вытягивать, но в конце концов вы все же раскошелились. Что до меня, я ведь выполнила свои обязательства, не так ли? Ну вот, послушайте: предлагаю вам сделку.
– Я вас слушиль.
– Вы определите меня поварихой к мадам, нанимаете на десять лет, жалованья вы мне положите тысячу франков и уплатите вперед за пять лет (ну, вроде задатка!). Раз я у мадам, я сумею склонить ее и на дальнейшие уступки. Например, вы преподносите ей хорошенький наряд от мадам Огюст, – она знает вкус мадам и ее капризы; затем к четырем часам приказываете заложить новую карету. Придя после биржи к мадам, вы вместе с ней отправляетесь прогуляться в Булонский лес. Это означает, что она открыто признает себя вашей любовницей, она принимает на себя обязательство на виду у всего Парижа… За это сто тысяч франков… Затем вы у нее обедаете (я мастерица на такие обеды), после чего везете ее на спектакль в Варьете, в ложу авансцены; и весь Париж скажет: «Вот старая шельма Нусинген со своей любовницей…» Лестно, не правда ли? Все эти преимущества входят в счет первой сотни тысяч, я женщина добрая. В неделю, если вы меня послушаетесь, ваше дело далеко продвинется вперед.
– Платиль би сто тисяча франк…
– На вторую неделю, – продолжала Азия, как будто не слыша этой жалкой фразы, – мадам, соблазнившись таким почином, решится бросить свою квартирку и переехать в особняк, который вы ей преподнесете. Ваша Эстер опять выезжает в свет, встречается с прежними подругами, она желает блистать, она задает пиры в своем дворце! Все в порядке… За это еще сто тысяч!.. Вот вы у себя дома… Эстер себя ославила… она ваша. Остается безделица, а вы раздуваете ее невесть во что, старый слон! (Гляди, как он вылупил глаза, чудище этакое!) Так и быть! Беру это на себя. Всего четыреста тысяч… Но не беспокойся, мой толстячок, ты их выложишь только на другой день… Вот где честность, верно? Я тебе больше доверяю, чем ты мне. Ну, а ежели я уговорю мадам признать себя публично вашей любовницей, осрамить себя, принять от вас подарки, которые вы ей преподнесете, может статься, даже сегодня, тогда-то вы уж поверите, что я могу заставить ее сдать вам и Сен-Бернардскую высоту. А это дело трудное, как хотите!.. Тут, чтобы втащить вашу артиллерию, усилий понадобится столько же, сколько первому консулу в Альпах.86
– А пошему?
– Сердце ее преисполнено любви, razibus87, как говорит ваша братия, знающая латынь, – продолжала Азия. – Она воображает себя царицей Савской, потому что, видите ли, возвеличила себя жертвами, принесенными любовнику… вот какие бредни вбивают себе в голову эти женщины! А все-таки, милуша, надо отдать ей справедливость, ведь это благородно! И если причудница вздумает умереть от огорчения, отдавшись вам, я ничуть не удивлюсь. Но меня одно только успокаивает, – говорю это, чтобы придать вам храбрости, – у нее добротная подоплека продажной девки.
– Ти, – сказал барон, в глубоком, молчаливом восхищении слушавший Азию, – имей талант к растлению, как мой к банкофски дел.
– Так решено, ангелок! – продолжала Азия.
– Полючай пьядесят тисяча франк замен сто тисяча. И я даю ишо пьять сотен на другой тень после мой триумф.
– Ладно! Пойду работать, – ответила Азия. – Ах, запамятовала! Прошу вас пожаловать к нам, – продолжала Азия почтительно. – Мадам встретит мосье ласковая, как кошка, а возможно, и захочет быть вам приятной.
– Ступай, ступай, торогая, – сказал банкир, потирая руки. И, улыбнувшись страшной мулатке, он сказал про себя: «Как умно иметь много денег».
Вскочив с постели, он пошел в контору и с легким сердцем опять занялся своими бесчисленными делами.
Ничто не могло быть пагубнее для Эстер, нежели решение, принятое Нусингеном. Бедная куртизанка отстаивала свою жизнь, отстаивая верность Люсьену. Карлос называл Не-тронь-меня это столь естественное сопротивление. Между тем Азия пошла, не без предосторожности, принятой в подобных случаях, рассказать Карлосу о совещании, состоявшемся между нею и бароном, и о том, какую она из всего извлекла пользу. Гнев этого человека был ужасен, как и он сам; он прискакал тотчас же к Эстер, в карете с опущенными занавесками, приказав кучеру въехать в ворота. Взбежав по леснице, бледный от бешенства, двойной обманщик появился перед бедной девушкой; она стояла, когда он вошел; взглянув на него, она упала в кресла, точно у нее ноги подкосились.
– Что с вами, сударь? – сказала она, дрожа всем телом.
– Оставь нас, Европа, – сказал он горничной.
Эстер посмотрела на эту девушку, точно ребенок на мать, с которой его разлучает разбойник, чтобы покончить с ним.
– Изволите знать, куда вы толкаете Люсьена? – продолжал Карлос, оставшись наедине с Эстер.
– Куда? – спросила она слабым голосом, отважившись взглянуть на своего палача.
– Туда, откуда я пришел, мое сокровище!
Красные круги пошли перед глазами Эстер, когда она увидела лицо этого человека.
– На галеры, – прибавил он шепотом.
Эстер закрыла глаза, ноги у нее вытянулись, руки повисли, она стала белой, как полотно. Карлос позвонил, вошла Прюданс.
– Приведи ее с сознание, – сказал он холодно, – я еще не кончил.
В ожидании он прохаживался по гостиной. Прюданс-Европа вынуждена была просить его перенести Эстер на кровать; он поднял ее с легкостью, выдававшей атлета. Понадобилось прибегнуть к самым сильным лекарственным средствам, чтобы вернуть Эстер способность понять свою беду. Часом позже бедняжка была в состоянии выслушать того, кто живым кошмаром сидел в изножии ее кровати и чей пристальный взгляд ослеплял ее, точно две струи расплавленного свинца.
– Душенька, – продолжал он, – Люсьен на распутье между жизнью, полной достоинства, блеска, почестей, счастья, и грязной, илистой ямой, полной камней, куда он готов был кинуться, когда я повстречался с ним. Семья Гранлье требует от милого мальчика поместья стоимостью в миллион, прежде чем преподнести ему титул маркиза и предоставить ему эту жердь, именуемую Клотильдой, при помощи которой он достигнет власти. Благодаря нам обоим Люсьен приобрел материнскую усадьбу, древний замок де Рюбампре – и не бог весть как дорого: тридцать тысяч франков, всего-навсего! Но адвокату Люсьена посчастливилось, и он к замку пристегнул земельные угодья ценою в миллион, причем заплатил в счет этой суммы лишь триста тысяч. Замок, путевые издержки, наградные посредникам, изловчившимся утаить сделку от местных обитателей, пожрали остатки. Впрочем, сто тысяч помещены нами в одно верное дело, не пройдет и нескольких месяцев, как они превратятся в двести – триста. Через три дня Люсьен воротится из Ангулема. Пришлось ему туда съездить, ведь никто не должен заподозрить, что он составил состояние, пролеживая ваши матрасы…
– О нет! – в благородном порыве сказала Эстер, подняв к нему потупленные глаза.
– Я спрашиваю вас, подходящее ли теперь время отпугивать барона? – сказал он спокойно. – А вы позавчера его чуть не убили! Он упал в обморок, точно женщина, прочтя ваше второе письмо. У вас замечательный стиль, с чем вас и поздравляю! Умри барон, что сталось бы с нами? Когда Люсьен выйдет от святого Фомы Аквинского зятем герцога де Гранлье и вы пожелаете окунуться в Сену… Ну, что ж, душа моя! Я предлагаю вам руку, чтобы нырнуть вместе с вами! Кончают и так. Но все же рассудите прежде! Не лучше ли все-таки жить, повторяя ежечасно: «Какая блестящая судьба, какое счастливое семейство… ведь у него будут дети!» Дети!.. Думали ли вы когда-нибудь о том, какое наслаждение погладить своей рукой голову его ребенка?
Эстер закрыла глаза, едва заметно вздрогнув.
– И, глядя на это счастье, как не сказать себе: «Вот мое творение!»
Он умолк, и несколько мгновений оба они молча смотрели друг на друга.
– Вот во что я пытался претворить отчаяние, от которого бросаются в воду, – заговорил опять Карлос. – Можно ли меня назвать эгоистом? Вот какова любовь! Так преданы бывают лишь королям, но я короновал моего Люсьена! И будь я прикован на остаток моих дней к прежней цепи, мне кажется, что я был бы спокоен, думая: « Он на бале, он при дворе». Душа и мысль мои торжествовали бы, пусть плоть моя была бы во власти тюремных надсмотрщиков! Вы жалкая самка, вы и любите как самка! Но любовь куртизанки, как и у всякой падшей твари, должна была пробудить материнское чувство наперекор природе, обрекающей вас на бесплодие! Если когда-либо под шкурой аббата Карлоса обнаружат бывшего каторжника, знаете, как я поступлю, чтобы не опорочить Люсьена?
Эстер с тревогой ожидала, что он скажет.
– А вот как! – продолжал он после короткого молчания. – Я умру, подобно неграм, проглотив язык. А вы вашим жеманством наводите на мой след. О чем я вас просил?.. Опять надеть юбки Торпиль на шесть месяцев, на шесть недель, чтобы подцепить миллион… Люсьен не забудет вас никогда! Мужчина не забывает существо, которому он, пробуждаясь поутру, обязан наслаждением чувствовать себя богатым. Люсьен лучше вас… Он любил Корали, она умирает, ее не на что похоронить. Что же он делает? Он не падает в обморок, как вы сейчас, хотя он и поэт; он сочиняет шесть веселых песенок и получает за них шестьсот франков; на эти деньги она похоронил Корали. Я берегу эти песенки, я знаю их наизусть. Ну что ж! Сочините и вы ваши песенки: будьте веселой, будьте озорной! Будьте неотразимой… и ненасытной! Вы поняли меня? Не вынуждайте сказать большее… Ну, поцелуйте же вашего папашу. Прощайте…
Когда через полчаса Европа вошла к своей госпоже, она застала ее перед распятием на коленях, в той позе, которую благочестивейший из художников придал Моисею перед неопалимой купиной на горе Хорив, чтобы изобразить всю глубину и полноту его преклонения перед Иеговой. Произнеся последние молитвы, Эстер отреклась от своей прекрасной жизни, от скромности, к которой она себя приучила, от гордости, от добродетели, от любви. Она встала.
– О мадам, такой вы никогда больше не будете! – вскричала Прюданс Сервьен, пораженная божественной красотой своей госпожи.
Она проворно подставила зеркало, чтобы бедняжка могла себя увидеть. Глаза хранили еще частицу души, улетающей на небеса. Кожа еврейки блистала белизною. Ресницы, омытые слезами, которые осушил пламень молитвы, напоминали листву после дождя; солнце чистой любви в последний раз озаряло их своим лучом. На губах как бы дрожал отзвук последней мольбы, обращенной к ангелам, у которых, без сомнения, она позаимствовала пальму мученичества, вверяя им свою незапятнанную жизнь. Наконец, в ней чувствовалось то величие, которое было, верно, у Марии Стюарт, когда она прощалась с короной, землей и любовью.
– Я желала бы, чтобы Люсьен видел меня такой, – сказала она, подавляя невольный вздох. – Ну, а теперь, – продолжала она дрогнувшим голосом, – давай валять дурака …
При этих словах Европа остолбенела, точно услыхав кощунствующего ангела.
– Ну, что ты так смотришь, будто у меня во рту вместо зубов гвоздика? Непотребная, нечистая тварь, воровка , девка – вот что я теперь! И я жду милорда. Так нагрей же ванну и приготовь наряд. Уже полдень, барон придет, конечно, после биржи; я скажу ему, что жду его; и пусть Азия приготовит сногсшибательный обед, я хочу свести с ума этого человека… Ну, ступай, моя милая… Будем веселиться, иначе сказать – работать!
Она села за свой столик и написала такое письмо:
«Друг мой, если бы кухарка, которую вы прислали, никогда не была у меня в услужении, я могла бы подумать, что вашим намерением было известить меня, сколько раз вы падали в обморок, получив позавчера мои записки. (Что поделаешь? Я была очень нервна в тот день, потому что предавалась воспоминаниям о моей горестной жизни). Но я знаю чистосердечие Азии. И не раскаиваюсь, что причинила вам некоторое огорчение, ведь оно доказало мне, как я вам дорога. Таковы мы, жалкие, презренные существа: настоящая привязанность трогает нас гораздо больше, чем сумасшедшие траты на нас. Что касается до меня, я всегда боялась оказаться подобием вешалки, для вашего тщеславия. Я досадовала, что не могу быть для вас чем-либо иным. Ведь, несмотря на ваши торжественные уверения, я думала, что вы принимаете меня за продажную женщину. Так вот, теперь я буду пай-девочкой, но при условии, что вы пообещаете слушаться меня чуточку. Если это письмо покажется вам убедительней, чем предписания врача, докажите это, навестив меня после биржи. Вас будет ожидать, разубранная вашими дарами, та, которая признает себя навеки орудием ваших наслаждений. Эстер ».
На бирже барон Нусинген был так оживлен, так доволен, так покладист, он соизволил так шутить, что дю Тийе и Келлеры, находившиеся там, не преминули спросить о причине его веселости.
– Я любим… Мы скоро празнуй новосель, – сказал он дю Тийе.
– А во сколько это вам обходится? – в упор спросил его Франсуа Келлер, которому г-жа Кольвиль стоила, по слухам, двадцать пять тысяч франков в год.
– Никогта этот женшин, котори есть анкел, не спрашифаль ни лиар.
– Так никогда не делается, – отвечал ему дю Тийе. – Для того чтобы им никогда не приходилось о чем-либо просить, они изобретают теток и матерей.
От биржи до улицы Тетбу барон раз семь сказал своему слуге: «Ви не двигайс з мест! Стегайт лошадь».
Он проворно взобрался по лестнице и впервые увидел свою любовницу во всем блеске той холеной красоты, что встречается только у этих девиц, ибо единственным их занятием является забота о нарядах и своей внешности. Выйдя из ванны, цветок был так свеж и благоуханен, что мог бы пробудить желание в самом Роберте д'Арбрисселе.88 На Эстер было прелестное домашнее платье: длинный жакет из черного репса, отделанный басоном из розового шелка, с расходящимися полями, и серая атласная юбка – этот наряд позаимствовали позже красавица Амиго в I Puritani89. Косынка из английских кружев с особой кокетливостью ложилась на плечи. Рукава платья были перехвачены узкой тесьмой, разделяющей буфы, которыми с недавнего времени порядочные женщины заменили расширяющиеся кверху рукава, ставшие до уродливости пышными. Легкий чепец из фландрских кружев держался только на одной булавке и, казалось, говорил: «Эй, улечу!», и не улетал, лишь придавая ее головке с пушистыми волосами, причесанными на пробор, несколько небрежный, легкомысленный вид.
– Разве не ужасно видеть мадам, такую красавицу, в такой выцветшей гостиной? – сказала Европа барону, открывая перед ним дверь в гостиную.
– Ну, так идем на улиц Сен-Шорш, – отвечал барон, делая стойку, точно собака перед куропаткой. – Погода преятни, будем делать прогулка в Елизейски поля, а матам Сент-Эздеф и Эшени отправят весь ваш туалет, белье и наш обет на улица Сен-Шорш.
– Я сделаю все, что вы пожелаете, – сказала Эстер, – если вы сделаете мне удовольствие и будете называть мою повариху Азией, а Эжени – Европой. Я даю эти имена всем женщинам, служащим у меня, начиная с двух первых. Я не люблю перемен…
– Ази… Ироп… – расхохотался барон. – Какой ви забавни!.. Ви имей воображень. Я кушаль би много обетов, прежде чем догадаться назифать айн кухарка Ази.
– Наше ремесло – быть забавными, – сказала Эстер. – Послушайте! Неужели бедная девушка не может заставить Азию кормить себя, а Европу – одевать, тогда как к вашим услугам весь мир? Такова традиция, не больше! Есть женщины, которые бы пожрали всю планету, а мне нужна только половина. Вот и все!
«Что за женщина эта госпожа Сент-Эстев!» – сказал про себя барон, восхищаясь переменой в обращении Эстер.
– Европа, душенька, а где же моя новая шляпа? – сказала Эстер. – Черная атласная шляпка, на розовом шелку и кружевами.
– Мадам Тома еще не прислала ее… Поживей, барон, поживей! Приступайте к обязанностям чернорабочего, иначе сказать, счастливца! Счастье – тяжелый труд!.. Ваш кабриолет ожидает вас, поезжайте к мадам Тома, – сказала Европа барону. – Прикажите вашему слуге просить шляпку госпожи Ван Богсек… А главное, – шепнула она ему на ухо, – привезите ей букет, самый что ни есть красивый в Париже. На дворе зима, постарайтесь достать тропических цветов.
Барон сошел вниз и сказал слугам: «К матам Дома». Слуга доставил господина к знаменитой кондитерше. «Это мотисток, дурак, а не пирошник», – сказал барон, побежав в Пале-Ройяль к мадам Прево, где он приказал составить букет в пять луидоров, покуда слуга ходил к знаменитой шляпнице.
Гуляя по Парижу, поверхностный наблюдатель спрашивает себя: какие безумцы покупают эти сказочные цветы, красующиеся в лавке известной цветочницы, и всякие заморские плоды европейца Шеве, единственного, кто, помимо «Рошеде-Канкаль» предлагает обозрению публики настоящую, прелестную выставку даров природы Старого и Нового света. В Париже каждодневно возникают сотни страстей наподобие страсти Нусенгена, о чем свидетельствуют те редкости, которые не смеют позволить себе королевы, но которые преподносят, да еще на коленях, девицам, любящим, по словам Азии, форснуть. Без этой маленькой подробности честная мещанка не поняла бы, каким образом тает богатство в руках этих созданий, чье общественное назначение, согласно теории фурьеристов, состоит, быть может, в том, чтобы поправлять вред, наносимый Скупостью и Алчностью. Траты эти для общественного организма, без сомнения, то же, что укол ланцета для полнокровного человека. За два месяца Нусинген влил в торговлю более двухсот тысяч франков.
Когда престарелый вздыхатель воротился, наступила ночь, букет был не нужен. Время прогулок на Елисейских полях в зимнюю пору от двух до четырех. Однако карета пригодилась Эстер, чтобы проехать с улицы Тетбу на улицу Сен-Жорж, где она вступила во владение маленьким тфорцом. Никогда еще, скажем прямо, Эстер не случалось быть предметом подобного поклонения, подобной щедрости; она была изумлена, но остерегалась, как и все неблагодарные королевы, выказать малейшее удивление. Когда вы входите в собор святого Петра в Риме, вам, чтобы вы оценили размеры и высоту этого короля кафедральных соборов, указывают на мизинец статуи, невесть какой огромной величины, в то время как вам он кажется обыкновенным мизинцем. Но, поскольку так часто критиковали описания, столь необходимые, впрочем, для истории наших нравов, тут приходится подражать римскому чичероне. Итак, барон, войдя в столовую, не преминул попросить Эстер пощупать ткань оконных занавесок, ниспадавших с царственной пышностью, подбитых белым муаром и отделанных басоном, достойным корсажа португальской принцессы. То была шелковая ткань, на которой китайское терпение изобразила азиатских птиц с тем совершенством, образец которого существует лишь в средневековых пергаментах или в требнике Карла V – гордости императорской библиотеки в Вене.
– Он стоиль две тисяча франк атин локоть для айн милорд, котори привозил эта занафес с Интии…
– Очень хорошо! Прелестно! Какое удовольствие будет здесь пить шампанское! – сказал Эстер. – Пена не будет забрызгивать оконные стекла!
– О мадам! – сказала Европа. – Поглядите только на ковер!
– Ковер нарисофан для герцог Дорлониа, мой труг, но герцог находиль, что одшень дорог, и я тогта взял ковер для вас, как ви есть королев! – сказал Нусинген.
По воле случая этот ковер, работы одного из наших искуснейших рисовальщиков, находился в полном соответствии с причудливой китайской драпировкой. Стены, расписанные Шиннером и Леоном де Лора, представляли взгляду сладострастные сцены, оттененные панно резного черного дерева, поблескивавшего тонкой золотой сеткой, приобретенного на вес золота у Дюсоммерара90. Теперь вы можете судить об остальном.
– Вы хорошо сделали, что привезли меня сюда, – сказала Эстер. – Нужна по меньшей мере неделя, чтобы я привыкала к моему дому и не казалась бы какой-то выскочкой…
– Мой том! – радостно повторил барон. – Ви, стало бить, принимайте!
– Ну да, тысячу раз да, глупое животное, – сказала она, улыбаясь.
– Шифотни било би достатошно…
– Глупое – это ласкательное слово, – возразила она, глядя на него.
Бедный биржевой хищник взял руку Эстер и приложил к своему сердцу: он был в достаточной мере животным, чтобы чувствовать, но чересчур глупым, чтобы найти нужное слово.
– Видаль, как он бьется… для маленки ласкови слоф! – сказал он. И повел свою богиню (погинь) в спальню.
– О мадам! – сказала Эжени. – Я лучше уйду отсюда! Так соблазнительно лечь в постель.
– Послушай, мой слоненок! Я хочу с тобой расплатиться за все это сразу… – сказала Эстер. – После обеда мы поедем вместе в театр. Я изголодалась по театру.
Минуло ровно пять лет, как Эстер в последний раз ездила в театр. Весь Париж стекался тогда в Порт-Сен-Мартен смотреть одну из тех пьес, которые благодаря таланту актеров звучат страшной жизненной правдой, – «Ричарда д'Арлингтона».91 Как все простодушные натуры, Эстер одинаково любила ощущать дрожь ужаса и проливать слезы умиления.
– Мы поедем смотреть Фредерика Леметра, – сказала она. – Я обожаю этого актера!
– Такой кровожадни драм! – сказал Нусинген, увидев, что его в мгновение ока принудили выставить себя напоказ.
Барон послал слугу достать литерную ложу в бельэтаже. Еще одна особенность Парижа! Когда недолговечный Успех собирает зал, всегда найдется литерная ложа, которую можно купить за десять минут до поднятия занавеса: директора оставляют ее за собой, если не представится случай продать ее какому-нибудь влюбленному, вроде Нусингена. Ложа эта, как и изысканные яства от Шеве, – налог, взимаемый с причуд парижского Олимпа.
О сервировке не стоит и говорить, Нусинген взгромоздил на стол три сервиза: малый сервиз, средний сервиз, большой сервиз. Десертная посуда большого сервиза, тарелки, блюда – все было сплошь из чеканного золоченого серебра. Банкир, чтобы не создалось впечатления, будто стол завален золотом и серебром, ко всем этим сервизам присовокупил фарфор очаровательнейшей хрупкости, во вкусе саксонского, и более дорогой, нежели серебряный сервиз. Что касается до столового белья, то камчатные саксонские, английские, фландрские и французские скатерти состязались в красоте вытканного на них узора.
Во времяы обеда пришла очередь барона дивиться, вкушая яства Азии.
– Я теперь понималь, почему ви назифайте кухарка Ази: это айн азиатски кухня.
– Ах! Я начинаю верить, что он меня любит, – сказала Эстер Европе. – Он сказал нечто похожее на остроту.
– Я имей их несколько, – самодовольно сказал он.
– Право, он еще больше Тюркаре, чем говорят! – вскричала насмешливая куртизанка, услышав ответ, достойный тех знаменитых изречений, которыми славился банкир.
Стол, чрезвычайно пряный, был рассчитан на то, чтобы испортить барону желудок и вынудить его уйти домой пораньше, – вот какого рода удовольствием окончилось для барона первое свидание с Эстер! В театре ему пришлось выпить бесчисленное количество стаканов сахарной воды, и он оставлял Эстер одну во время антрактов. По стечению обстоятельств, столь предвиденному, что оно не могло быть названо случаем, Туллия, Мариетта и г-жа дю Валь-Нобль присутствовали в тот день на спектакле. «Ричард д'Арлингтон» пользовался тем сумасшедшим и, кстати, заслуженным успехом, какой можно наблюдать только в Париже. Смотря эту драму, все мужчины понимали, что можно выбросить свою законную жену в окно, а всем женщинам приятно было видеть себя назаслуженно обиженными. Женщины говорили про себя: «Это уж чересчур! Нас понуждают на такие поступки против нашей воли… но это с нами часто случается!» Однако создание, столь прекрасное, как Эстер, разряженное, как Эстер, не могло показаться безнаказанно в литерной ложе театра Порт-Сен-Мартен. Оттого-то, едва лишь начался второй акт, в ложе двух танцовщиц словно разразилась буря: они установили тождество прекрасной незнакомки с Торпиль.
– О-о! Откуда она взялась! – сказала Мариетта г-же дю Валь-Нобль. – Я думала, она утопилась…
– Неужели это она? Она кажется мне раз в тридцать моложе и красивее, нежели шесть лет назад.
– Возможно, она хранилась во льду, как госпожа д'Эспар и госпожа Зайончек, – сказал граф де Брамбур, вывезший этих трех женщин на представление в ложу бенуара. – Неужели эта та самая крыса, которую вы хотели прислать мне, чтобы прибрать к рукам моего дядюшку? – спросил он Туллию.
– Та самая! – отвечала Туллия, раскланиваясь, как на сцене. – Дю Брюэль, ступайте в партер, посмотрите, она ли это в самом деле.
– И как она задирает нос! – вскричала г-жа дю Валь-Нобль, пользуясь чудесным выражением из словаря этих девиц.
– О, она вправе кичиться! – возразил граф де Брамбур. – Ведь она с моим другом, бароном Нусингеном! Пойду туда.
– Ужели это та мнимая Жанна д'Арк92, покорившая Нусингена, о которой нам все уши прожужжали последние три месяца? – сказала Мариетта.
– Добрый вечер, дорогой барон, – сказал Филипп Бридо, входя в ложу Нусингена. – Так вы, стало быть, бракосочетались с мадемуазель Эстер?.. Сударыня, я бедный офицер, которого вы когда-то выручили из беды в Иссудене… Филипп Бридо…
– Не помню, – сказала Эстер, наводя бинокль на залу.
– Мотмазель, – отвечла барон, – не назифают больше просто Эздер; он полючаль имя матам те Жампи (Шампи) от атна маленки именьи, что я для он покупаль…
– Если вы ведете себя по-джентльменски в отношении госпожи де Шампи, то сама она, как говорят эти дамы, чересчур задирает нос!.. Сударыня, если вам неугодно вспомнить меня, то не удостоите ли вы признать Мариетту, Туллию, госпожу дю Валь-Нобль? – обратился к Эстер этот выскочка, снискавший благодаря герцогу де Монфриньез благосклонность дофина.
– Если эти дамы будут милы со мной, я расположена быть им приятной, – отвечала сухо г-жа де Шампи.
– Милы! – вскричал Филипп. – Они премилые, они называют вас Жанной д'Арк.
– Но если эти дам желают иметь ваш компани, – сказал Нусинген, – я оставляй вас, потому я много кушаль. Ваш карет и ваш слуг будут вас ожидать. Шертовски Ази!
– Неужели вы оставите меня одну в первый же вечер? – сказала Эстер. – Полноте! Надобно уметь умирать на борту корабля. Мне нужен свой мужчина для выездов. Ну, а если меня оскорбят? Кого мне звать на помощь?..
Эгоизм старого миллионера должен был отступить перед обязанностями любовника. У Эстер были свои причины держать при себе своего мужчину: принимая старых знакомых в его обществе, она рассчитывала уберечь себя от слишком настойчивых вопросов, неизбежных с глазу на глаз. Филипп Бридо поспешил вернуться в ложу танцовщиц и сообщил им о положении вещей.
– А-а! Так вот кто унаследует мой дом на улице Сен-Жорж! – сказала с горечью г-жа дю Валь-Нобль, которая, на языке этого сорта женщин, осталась на бобах.
– Может статься, – отвечал полковник. – Дю Тийе говорил мне, что барон ухлопал на этот дом в три раза больше денег, чем ваш бедняга Фале.
– Пойдем к ней? – сказала Туллия.
– Сказать по чести, нет! – возразила Мариетта. – Она чересчур хороша, я навещу ее на дому.
– Мне кажется, я нынче недурна, могу рискнуть, – отвечала Туллия.
Итак, отважная прима-балерина вошла в ложу Эстер во время антракта; они возобновили старое знакомство, и между ними завязался незначительный разговор.
– Откуда ты появилась, дорогая? – спросила танцовщица, не сдержав любопытства.
– О-о! Я жила пять лет в Альпах, в замке, с одним англичанином, ревнивым, как тигр. Это был настоящий туз. Я называла его: карапуз. Он был маленького роста, как судья Феррет. И вот я попала к банкиру! Как говорит Флорина, «Из Сциллы да в Харибду»93. А теперь, когда я в Париже, я так хочу веселиться, что сам карнавал мне не брат! У меня будет открытый дом. Ах! Надо встряхнуться после пяти лет затворничества, и я намерена наверстать упущенное. Пять лет с англичанином – это чересчур! Должникам и то дают всего только шесть недель…
– Тебе барон подарил эти кружева?
– Нет, это остатки от моего туза… Мне так не везет, дорогая! Он был полон желчи, как смех друзей при наших успехах; я думала, что он умрет через десять месяцев. Куда там! Он был несокрушим, как Альпы. Не надо доверять тому, кто жалуется на печень. Я слышать больше не хочу о печени… Я чересчур верила… небылицам… Мой туз меня обокрал. Он все же умер, но не оставив завещания, и его семья выставила меня за дверь, точно я какая-нибудь зачумленная. Поэтому я и сказала вот этому толстяку: «Плати за двоих!» Вы правы, называя меня Жанной д'Арк, я обесславила Англию! И я умру, быть может, сожженная…
– Любовью! – сказала Туллия.
– …И заживо! – отвечала Эстер, задумавшись.
Барон смеялся, слушая эти грубоватые шутки, но они не всегда доходили до него сразу, оттого-то его смех напоминал запоздалые вспышки фейерверка.
Каждый из нас живет в какой-то среде, и все мы, в любой среде, равно заражены любопытством. В Опере приключения Эстер на другой же день стали новостью кулис. Уже между двумя и четырьмя часами весь Париж Елисейских полей признал Торпиль и выведал наконец, кто был предметом страсти барона Нусингена.
– Вы, верно, помните, – сказал Блонде, встретившись с де Марсе в фойе Оперы, – что Торпиль исчезла на другой же день после маскарада, когда мы ее признали в любовнице этого мальчишки Рюбампре?
В Париже все становится известным, как в провинции. Полиция с Иерусалимской улицы не так искусна, как полиция большого света, где все, сами того не замечая, следят друг за другом. Поэтому Карлос верно угадал, в чем была опасность положения Люсьена во время эпопеи на улице Тетбу и позже.
Нет ужасней положения, чем то, в котором очутилась г-жа дю Валь-Нобль, и выражение осталась на бобах передает превосходно ее состояние. Беспечность и расточительность таких женщина мешает им заботиться о будущем. В этом особом мире, гораздо более забавном и остроумном, нежели принято думать, только женщины, не обладающие той бесспорной, почти неувядаемой красотой, которая удовлетворяет всем вкусам, короче говоря, только женщины, способные внушать любовь лишь по прихоти чувств, задумываются о старости и составляют состояния. «Ты, стало быть, боишься подурнеть, что так хлопочешь о ренте..? – вот слова Флорины, сказанные Мариетте и объясняющие одну из причин этого разнузданного мотовства. Спекулянт ли покончит с собой, мот ли растрясет свою мошну – во всех подобных случаях эти женщины, привыкшие к бесстыдной роскоши, внезапно впадают в страшную нужду. Они ищут спасения у торговки нарядами, они продают почти даром редкостные драгоценности, они входят в долги, только бы сохранить видимость роскоши, что позволяет им надеяться опять обрести утраченное: кассу, откуда можно черпать. Эти взлеты и падения в жизни куртизанок достаточно объясняют, отчего так дорого обходится связь с ними, на самом деле почти всегда подготовленная по тому самому рецепту, по которому Азия пристегнула (другое слово из их словаря) Нусингена к Эстер. Поэтому каждый, кому хорошо знаком Париж, отлично знает, что ему следует думать, встретив на Елисейских полях, этом суетном и шумном базаре, женщину в наемной карете, тогда как ровно год или полгода назад она появилась там в экипаже умопомрачительной роскоши самого хорошего тона. «Когда окунешься в Сент-Пелажи, надо уметь вынырнуть в Булонском лесу», – говорила Флорина, посмеиваясь вместе с Блонде над невзрачным виконтом де Портандюэр. Иные ловкие женщины никогда не подвергают себя опасности подобного сравнения. Они живут в четырех стенах отвратительных меблированных комнат, где искупают былые излишества тягостными лишениями, известными только путешественникам, заблудившимся в какой-нибудь Сахаре, но не делают ни малейшей попытки экономить свои средства. Они позволяют себе выезжать в маскарад, затевают поездки в провинцию, они появляются в щегольских нарядах на бульварах в солнечные дни. Приятельницы не отказывают им в преданности, ибо это чувство свойственно тем, кто изгнан из общества. Впрочем, женщине счастливой, но которая в глубине души думает: «И со мной это может случиться», – нетрудно оказать им эту помощь. Поддержку более действенную оказывает все же торговка нарядами. Когда эта ростовщица становится заимодавцем, она ворошит и обшаривает все старческие сердца для выкупа заклада, состоящего из полусапожек и шляпок. Г-же дю Валь-Нобль и на ум не приходило, чтобы самый богатый, самый ловкий биржевой маклер мог разориться, и катастрофа настигла ее врасплох. Она тратила деньги Фале на свои прихоти, предоставляя ему заботиться о насущных нуждах и о своем будущем.
«Неужели можно было, – говорила она Мариетте, – вообразить что-либо подобное? Ведь он казался таким славным малым ». Почти во всех слоях общества славный малый – это человек, широкий по натуре, который раздает экю направо и налево, не требуя их возвращения, и в своих поступках следует правилам известной щепетильности, чуждой пошлого добронравия, вынужденного и лицемерного. Многие слывут добродетельными и честными, разоряя, подобно Нусингену, своих благодетелей, между тем как нередко люди, выпущенные из исправительной тюрьмы, выказывают безукоризненную честность по отношению к женщине. Добродетель совершенная, мечта Мольера – Альцест – чрезвычайная редкость, однако она встречается везде, даже в Париже. Определение славный малый говорит об известной мягкости характера, ничего, впрочем, не доказывающей. Такова особенность этого человека; ведь и у кошки шелковистая шерсть, а домашние туфли так удобны! Стало быть, Фале, как славный малый, по смыслу, приданному этому прозвищу содержанками, должен был предупредить любовницу о грозящем ему банкротстве и как-то обеспечить ее. Д'Этурни, дамский угодник, был славный малый: он плутовал в игре, но приберег тридцать тысяч франков для любовницы. Поэтому на ужинах во время карнавала женщины отвечали его обвинителям: Все равно!.. Что бы вы ни говорили, а Жорж был славный малый, у него были хорошие манеры, он заслуживал лучшей участи!» Эти девицы издеваются над законами, они обожают известную деликатность; они способны продаться, как Эстер, во имя тайной, прекрасной мечты, их единственной религии. Г-жа дю Валь-Нобль с большим трудом спасла при крушении лишь несколько драгоценностей, тем не менее над ней тяготело тяжкое обвинение: «она разорила Фале». Ей исполнилось тридцать лет, но, хотя красота ее была в расцвете, она могла прослыть старухой, тем более что при подобных катастрофах женщина оказывается лицом к лицу со своими соперницами. Мариетта, Флорина и Туллия охотно приглашали подругу отобедать с ними, оказывали ей некоторую помощь, но, не зная цифры ее долгов, не отваживались исследовать всей глубины пропасти. Промежуток в шесть лет, при кипучести парижского моря, образовал между Торпиль и г-жою дю Валь-Нобль чересчур большое расстояние, чтобы женщина, оставшаяся на бобах, обратилась с просьбой к женщине, задающей тон, но г-жа дю Валь-Нобль слишком хорошо знала великодушие Эстер и была уверена, что ее прежняя подруга вспомнит о той, чье наследство, по выражению самой же Валь-Нобль, переходит к ней, и при встрече, как бы случайной, а в самом деле подстроенной, не отвернется от нее. Чтобы этот случай представился, г-жа дю Валь-Нобль, скромно одетая, как порядочная женщина, каждый день прогуливалась в Елисейских полях рука об руку с Теодором Гайаром, который в конце концов женился на ней, а в ту пору, когда она попала в беду, вел себя безупречно в отношении своей бывшей любовницы, дарил ей ложи в театры, устраивал приглашения на все развлечения. Она льстила себя надеждой, что Эстер в хорошую погоду пожелает прогуляться, и они тогда встретятся лицом к лицу. Кучером у Эстер был Паккар, ибо весь ее домашний уклад в пять дней был устроен Азией, Европой и Паккаром по указаниям Карлоса таким образом, что особняк на улице Сен-Жорж стал неприступной крепостью. Со своей стороны, Перад, побуждаемый глубокой ненавистью, жаждой мести и, более всего, желанием устроить свою ненаглядную Лидию, избрал местом своих прогулок Елисейские поля, как только Контансон сказал ему, что там можно встретить любовницу г-на Нусингена. Перад так хорошо усвоил манеру одеваться на английский лад, так неподражаемо говорил по-французски, с пришепетыванием, которое англичане вносят в нашу речь, так безукоризненно владел английским языком, настолько знал дела этой страны, где ему довелось побывать три раза по поручению парижской полиции в 1779-1786 годах, что, играя роль англичанина при послах, даже в Лондоне, ни в ком не возбуждал подозрений. Перад, во многом похожий на Мюсона, знаменитого мистификатора, умел переряжаться с таким искусством, что Контансон однажды не узнал его. Сопутствуемый Контансоном, изображавшим мулата, Перад изучал Эстер и ее челядь тем рассеянным взглядом, который, однако ж, видит все. И, конечно, в день встречи Эстер с г-жой дю Валь-Нобль он оказался на боковой аллее, где владельцы собственных выездов гуляют в сухую и ясную погоду. Непринужденно, как настоящий набоб, которому ни до кого нет дела, Перад, сопровождаемый мулатом в ливрее, пошел за женщинами на таком расстоянии, чтобы поймать обрывки их разговора.
– Ну что же, душенька, – говорила Эстер г-же дю Валь-Нобль, – приезжайте ко мне. Нусинген сам у себя в долгу: не оставит же он без гроша любовницу своего маклера…
– Тем более, что говорят, будто он его разорил, – сказал Теодор Гайар, – и мы могли бы его шантажировать …
– Он обедает у меня завтра, приезжай, дорогая, – сказала Эстер. И шепнула ей на ухо: – Я делаю с ним, что хочу, а он не имеет еще ни вот столечко! – Она приложила кончик пальца, обтянутого перчаткой, к своим красивым зубам и сделала достаточно известный и выразительный жест, означающий: «Ни-че-го!»
– Ты держишь его в руках…
– Дорогая моя, пока он только заплатил мои долги…
– Ну и мотовка же ты! – вскричала Сюзанна дю Валь-Нобль.
– О-о! Своим мотовством я бы отпугнула от себя самого министра финансов! – отвечала Эстер. – Теперь я желаю получить тридцать тысяч франков ренты, прежде чем пробьет полночь!.. Мой старик очень мил, я не могу жаловаться… Все идет отлично! Через неделю мы празднуем новоселье, ты будешь тоже… Утром он преподнесет мне купчую на дом в улице Сен-Жорж. Не имея тридцати тысяч франков ренты, прилично жить в таком доме невозможно, ведь надо кое-что приберечь и на черный день. Я испытала нужду, и с меня хватит. Есть вещи, которыми сразу сыт по горло.
– А ты говорила: «Богатство – это я!» Как ты переменилась! – воскликнула Сюзанна.
– Таков воздух Швейцарии, там становишься бережливой… Послушай-ка, поезжай туда, дорогая! Обработай швейцарца и, как знать, может, заработаешь себе мужа! Они там еще не знают, чего стоят такие женщины, как мы… Но, как бы там ни было, ты вернешься с любовью к ренте в ценных бумагах, любовью почтенной и нежной! Прощай!
Эстер села в свою прекрасную карету, запряженную серыми в яблоках рысаками, самыми великолепными, каких только можно было сыскать в Париже.
– Женщина, которая села в карету, – сказал тогда Перад по-английски Контансону, – хороша, но я предпочитаю ту, что прогуливается: ты пойдешь следом за ней и узнаешь, кто она такая.
– Хочешь послушать, что сказал этот англичанин? – сказал Теодор Гайар и перевел г-же дю Валь-Нобль слова Перада.
Прежде чем заговорить по-английски, Перад отпустил на этом языке словечко, услышав которое Теодор Гайар поморщился, и Перад понял, что журналист знает английский язык. Г-жа дю Валь-Нобль, искоса поглядывая, не идет ли за ней мулат, чрезвычайно медленно пошла по направлению к улице Луи-де-Гран, где она жила в приличных меблированных комнатах. Предприятие это принадлежало некоей г-же Жерар, которой в дни своего великолепия г-жа дю Валь-Нобль оказала какую-то услугу, за что эта дама теперь выказывала признательность, устроив ее наилучшим образом. Добрая женщина, почтенная мещанка, исполненная добродетелей и даже благочестия, принимала куртизанку, как существо высшего порядка; она все еще помнила ее во всем блеске роскоши, она почитала ее, как низложенную королеву: она поручала ей своих дочерей; и что бы вы думали, куртизанка относилась к своим обязанностям настолько добросовестно, что, сопровождая девушек в театр, вполне заменяла им мать, обе девицы Жерар ее очень любили. Славная и достойная хозяйка гостиницы напоминала благородных священников, для которых эти женщины, поставленные вне закона, – только создания, нуждающиеся в помощи и любви. Госпожа дю Валь-Нобль уважала это воплощение порядочности и, беседуя с ней по вечерам и жалуясь на свои невзгоды, порой завидовала ее судьбе. «Вы еще красивы, вы можете еще кончить хорошо», – утешала ее г-жа Жерар. Впрочем, падение г-жи дю Валь-Нобль было лишь относительным. У этой женщины, такой расточительной и элегантной, было еще достаточно нарядов, и она могла позволить себе при случае появляться во всей своей красе, как то было на представлении «Ричарда д'Арлингтона» в театре Порт-Сен-Мартен. Г-жа Жерар еще достаточно щедро оплачивала наемные кареты, в которых нуждается женщина, оставшаяся на бобах, чтобы выезжать на обеды, в театры и возвращаться оттуда домой.
– Ну что ж, дорогая мадам Жерар, – сказала она честной матери семейства, – как будто в моей судьбе наступает перемена…
– О, мадам, тем лучше! Но впредь будьте умницей, думайте о будущем… Не входите больше в долги. Ведь так трудно выпроваживать всех этих людей, которые вас ищут!..
– Э-э! Не жалейте этих мерзавцев! Все они хорошо поживились на мне. Послушайте! Вот билеты в Варьетэ для ваших девочек; хорошая ложа во втором ярусе. Если вечером меня спросят, а я еще не ворочусь, все же попросите пройти наверх. Адель, моя бывшая горничная, будет там; я вам ее пришлю.
Госпожа дю Валь-Нобль, у которой не было ни тетки, ни матери, принуждена была обратиться к помощи горничной (тоже оставшейся на бобах!) и выпустить ее в роли Сент-Эстев перед незнакомцем, победа над которым позволила бы ей подняться на прежнюю ступень. Она отправилась обедать с Теодором Гайаром, которому в тот вечер предстояло развлечение, короче сказать, званый обед, что давал Натан в ответ на проигранное пари, – один из тех кутежей, когда приглашенных предупреждают: «Будут женщины».
Перад не без особых к тому причин решился самолично принять участие во всей этой истории. Впрочем, любопытство его, как и любопытство Корантена, было так живо задето, что он и без всяких причин охотно бы вмешался в эту драму. В ту пору политика Карла Х завершила последний этап своего развития. Поручив бразды правления министрам, облеченным его доверием, король готовил захват Алжира,94 чтобы воспользовавшись славой, которую принесет ему эта победа, облегчить задуманный им, как тогда говорили, государственный переворот. Внутри страны никто больше не составлял заговоров. Карл Х полагал, что у него нет противников. Но в политике, как в море, бывает обманчивым затишье. Корантен пребывал, таким образом, в полном бездействии. В подобном положении опытный охотник, чтобы упражнять руку, стреляет, за неимением дичи, по воробьям. Так Домициан95, за неимением христиан, убивал мух. Контансон, свидетель ареста Эстер, изощренным чутьем сыщика великолепно оценил значение этого хода. Как мы видели, плут даже не потрудился скрыть свое изумление от барона Нусингена. «В чью же пользу разыгрываются вокруг страсти барона комедия выкупа? – вот первый вопрос, который задали себе оба друга. Признав в Азии действующее лицо этой пьесы, Контансон надеялся через нее дойти до автора; но она выскальзывала из его рук, точно угорь, прячась в парижской тине, и, когда она опять вынырнула в качестве кухарки Эстер, пособничество мулатки показалось ему необъяснимым. Мастера сыска впервые, таким образом, натолкнулись на текст, не поддающийся истолкованию и, однако ж, таивший какой-то темный смысл. Сломать печать молчания не помогли Контансону и три последовательных дерзких набега на дом в улице Тетбу. Пока там жила Эстер, привратник был нем и казалось, перепуган до смерти. Не пообещала ли Азия отравленных клецек всей его семье в случае нескромности? На другой день, как только Эстер съехала с квартиры, Контансон нашел, что привратник в некоторой степени обрел здравый рассудок и весьма сожалел о дамочке, которая, как он выражался, питала его крохами со своего стола. Контансон, одетый торговым агентом, приценивался к квартире и выслушивал сетования привратника, подшучивая над ним и перебивая его вопросами: „Но возможно ли это?“ „Да, да, мосье! Пять лет прожила тут взаперти эта дамочка. И ревнивец же был ее любовник, хотя поведения она была самого скромного. А с какими предосторожностями он приезжал к ней! Бывало, и входит в дом и выходит из дому крадучись! Впрочем, этот молодй человек был красавец собою“. Люсьен гостил еще в Марсаке, у своей сестры, г-жи Сешар. Как только он вернулся, Контансон послал привратника на набережную Малакэ спросить г-на де Рюбампре, согласен ли он продать мебель в квартире, покинутой г-жою Ван Богсек. Привратник признал в Люсьене таинственного любовника молодой вдовы, а Контансон большего и не желал. Можно судить, как велико было смущение Люсьена и Карлоса, хотя они этого старались не выказать и пробовали убедить привратника, что он сошел с ума.
За сутки Карлос организовал контрполицию, уличившую Контансона в шпионаже, застав его на месте преступления. Контансон, под видом рыночного разносчика, уже два раза приносил провизию, купленную утром Азией, и два раза входил в особняк на улице Сен-Жорж. Корантен, со своей стороны, не дремал; но он стал в тупик, поверив в подлинность особы Карлоса Эррера, после того как выяснил, что этот аббат, тайный посланец Фердинанда VII, приехал в Париж в конце 1823 года. Все же Корантен должен был изучить причины, побудившие этого испанца покровительствовать Люсьену де Рюбампре. Вскоре Корантена осведомили, что Эстер была пять лет любовницей Люсьена. Стало быть, подмена Эстер англичанкой произошла в интересах денди. Средств к существованию у Люсьена не было, ему отказывали в руке мадемуазель де Гранлье, и вместе с тем он только что купил за миллион поместье де Рюбампре. Корантен ловко заставил действовать начальника королевской полиции, и тот, запросив по поводу Перада начальника префектуры, получил сообщение, что в этом деле истцами были не более и не менее, как граф Серизи и Люсьен де Рюбампре. «Все ясно!» – воскликнули разом Перад и Корантен. План двух друзей был начертан в одну минуту. «У этой девицы, – сказал Корантен, – были связи, у нее есть подруги. Не может быть, чтобы среди них не нашлось хотя бы одной в бедственном положении; кто-нибудь из нас должен сыграть роль богатого иностранца, который возьмет ее на содержание; мы заставим их встречаться. Они друг в друге нуждаются, когда им приходится ловить любовников; и мы будем тогда в центре событий». Естественно, роль англичанина Перад прочил для себя. Ему улыбалось вести разгульную жизнь, связанную с раскрытием заговора, жертвой которого он оказался, между тем как Корантен, человек довольно вялый, постаревший на своей работе, нимало не притязал на это. Преобразившись в мулата, Контансон тотчас же ускользнул от контрполиции Карлоса. За три дня до встречи Перада и г-жи дю Валь-Нобль на Елисейских полях бывший агент господ де Сартина и Ленуара,96 снабженный паспортом по всей форме, остановился в гостинице «Мирабо», что на улице де ла Пэ, прибыв из заморских колоний через Гавр в коляске, настолько забрызганной грязью, точно она и впрямь проделала путь из Гавра, а не прибыла в Париж прямехонько из Сан-Дени.
Карлос Эррера, со своей стороны, отметил паспорт в испанском посольстве и подготовил всю набережную Малакэ к тому, что он отбывает в Мадрид. И вот почему. Еще несколько дней – Эстер станет владелицей особняка на улице Сен-Жорж и получит бумагу на тридцать тысяч франков ренты; Европа и Азия достаточно ловки, чтобы продать эту ренту и тайно передать деньги Люсьену. Люсьен, разбогатевший якобы благодаря щедрости своей сестры, выплатит все, что он остался должен, за поместье де Рюбампре. Никто не нашел бы ничего предосудительного в его поведении. Одна Эстер могла оказаться нескромной, но она скорее умерла бы, чем повела бровью. Клотильда уже нацепила розовый платочек на свою журавлиную шею, значит, в особняке де Гранлье партия была выиграна. Акции парижских омнибусов поднялись втрое. Карлос, исчезая на несколько дней, расстраивал всякие злостные замыслы. Человеческая осторожность предвидела все, промаха быть не могло. Лжеиспанец должен был уехать на другой же день после встречи Перада с г-жою дю Валь-Нобль в Елисейских полях. И вот в ту же ночь, в два часа, Азия приехала в фиакре на набережную Малакэ и увидела, что кочегар всей этой машины покуривает трубку в своей спальне; он еще раз продумывал только что изложенное нами в коротких словах, – так автор перечитывает рукопись, чтобы убедиться, нет ли в ней каких-либо погрешностей. Человек подобного склада не желал дважды попасть впросак, как это случилось при появлении привратника с улицы Тетбу.
– Паккар, – сказала Азия на ухо своему господину, – видел нынче днем, в половине третьего, в Елисейских полях Контансона, переряженного мулатом; он служит лакеем при одном англичанине, который уже три дня сряду прогуливается в Елисейских полях и следит за Эстер. Паккар узнал этого пса по глазам, как и я, когда он втерся к нам под видом рыночного разносчика. Паккар проводил девочку таким манером, чтобы не терять из виду эту шельму. Контансон живет в гостинице «Мирабо»; но он обменялся таким понимающим взглядом с англичанином, что невозможно, говорит Паккар, чтобы этот англичанин был англичанином.
– Напали на наш след, – сказал Карлос. – Я уеду не раньше чем послезавтра. Конечно, это Контансон подослал к нам привратника с улицы Тетбу; надобно узнать, враг ли нам мнимый англичанин.
В полдень мулат г-на Самуэля Джонсона степенно прислуживал своему хозяину, который завтракал, как всегда, с нарочитой прожорливостью. Перад желал изобразить англичанина из пьянчуг – он не выезжал иначе как под хмельком. Он носил черные суконные гетры, доходившие ему до колен и на ватной стеганой подкладке, чтобы ноги казались полнее; панталоны его были подбиты толстейшей бумазеей; жилет застегивался до подбородка; синий галстук окутывал шею до самых щек; рыжий паричок закрывал половину лба; он прибавил себе толщинки дюйма на три, – таким образом, самый давнишний завсегдатай кафе «Давид» не мог бы его узнать. По его широкому в плечах черному фраку, просторному и удобному, как английский фрак, прохожий неминуемо принял бы его за англичанина-миллионера. Контансон выказывал сдержанную наглость лакея, доверенного слуги набоба; он был замкнут, спесив, малообщителен, исполнен презрения к людям, позволял себе резкие выходки и нередко повышал голос. Перад кончал вторую бутылку, когда лакей из гостиницы, вопреки правилам, без стука впустил в комнату человека, в котором Перад безошибочно, как и Контансон признал жандарма в штатской одежде.
– Господин Перад, – шепнул на ухо набобу подошедший к нему жандарм, – мне приказано доставить вас в префектуру.
Перад без малейшего возражения поднялся и взял шляпу.
– У подъезда вас ожидает фиакр, – сказал ему жандарм на лестнице. – Префект хотел вас арестовать, но удовольствовался тем, что послал полицейского надзирателя потребовать от вас объяснений насчет вашего поведения; он ожидает вас в карете.
– Должен ли я сопровождать вас? – спросил жандарм чиновника, когда Перад сел в экипаж.
– Нет, – отвечал чиновник. – Шепните кучеру, чтобы он ехал в префектуру.
Перад и Карлос остались вдвоем в фиакре. Карлос держал наготове стилет. На козлах сидел верный кучер, и, выскочи Карлос из фиакра, он этого бы не заметил, а по приезде на место удивился бы, обнаружив труп в своей карете. За шпиона никогда не вступаются. Правосудие обычно оставляет такие убийства безнаказанными, настолько трудно их расследовать. Перад взглядом сыщика окинул чиновника, которого отрядил к нему префект полиции. Внешний вид Карлоса удовлетворил его: лысая голова со складками на затылке, напудренные волосы, на подслеповатых, нуждающихся в лечении глазах, с красными веками, золотые очки, чересчур нарядные, чересчур бюрократические, с зелеными двойными стеклами. Глаза эти служили свидетельством гнусных болезней. Перкалевая рубашка, с плиссированной, хорошо выутюженной грудью, потертый черный атласный жилет, штаны судейского чиновника, черные шелковые чулки и туфли с бантами, длиннополый черный сюртук, перчатки за сорок су, черные и ношенные уже дней десять, золотая цепочка от часов. Это был всего-навсего нижний чин, именуемый чрезвычайно непоследовательно полицейским надзирателем.
– Любезный господин Перад, я сожалею, что такой человек, как вы, является предметом надзора и даже дает для него повод. Ваше переодевание не по вкусу господину префекту. Если вы думаете ускользнуть таким путем от нашей бдительности, вы заблуждаетесь. Вы, вероятно, приехали из Англии через Бомон на Уазе?..
– Через Бомон на Уазе, – повторил Перад.
– А может быть, через Сен-Дени? – продолжал лжечиновник.
Перад смутился. Новый вопрос требовал ответа. А любой ответ был опасен. Подтверждение звучало бы насмешкой; отрицание, если человек знал истину, губило Перада. «Хитер», – подумал он. Глядя в лицо полицейскому чиновнику, он попробовал улыбнуться, преподнеся ему улыбку вместо ответа. Улыбка была принята благосклонно.
– С какой целью вы перерядились, наняли комнаты в гостинице «Мирабо» и одели Контансона мулатом? – спросил полицейский чиновник.
– Господин префект волен поступать со мной, как он пожелает, но я обязан давать отчет в своих действиях только моим начальникам, – с достоинством сказал Перад.
– Если вы желаете дать мне понять, что вы действуете от имени главной королевской полиции, – сухо сказал мнимый агент, – мы переменим направление и поедем не на Иерусалимскую улицу, а на улицу Гренель.97 Мне даны самые точные указания относительно вас. Не промахнитесь! На вас разгневаны, но не чересчур, и вы рискуете вмиг спутать собственные карты. Что касается до меня, я не желаю вам зла… Но не мешкайте!.. Скажите мне правду…
– Правду? Вот она… – сказал Перад, бросив лукавый взгляд на красные веки своего цербера.
Лицо мнимого чиновника было замкнуто, бесстрастно, он лишь исполнял свою служебную обязанность и отнесся безразлично к ответу Перада, казалось всем своим видом выражая префекту неодобрение за какой-то его каприз. У префектов бывают свои причуды.
– Я влюбился как сумасшедший в одну женщину, любовницу биржевого маклера, который ныне путешествует ради своего удовольствия, к неудовольствию заимодавцев: в любовницу Фале.
– В госпожу дю Валь-Нобль, – сказал полицейский чиновник.
– Да, – продолжал Перад. – Для того чтобы взять ее на содержание хотя бы на один месяц, что мне станет не дороже тысячи экю, я нарядился набобом и прихватил Контансона в качестве слуги. Сударь, это сущая правда, и, если вы желаете в этом убедиться, позвольте мне остаться в фиакре – клянусь честью бывшего главного комиссара полиции, не сбегу! – а сами подымитесь в гостиницу и расспросите Контансона. И не один Контансон подтвердит то, что я имел честь сказать вам сейчас: там вы встретите и горничную госпожи дю Валь-Нобль, она должна принести согласие на мои предложения либо предъявить условия своей госпожи. Старую лису хитростям не учить: я предложил тысячу франков в месяц и карету, что составляет полторы тысячи; подарки – еще пятьсот франков, столько же на развлечения, на обеды, театр; как видите, я не ошибся ни на один сантим, – тысяча экю, как я и сказал. Мужчина в моем возрасте имеет право истратить тысячу экю на свою последнюю прихоть.
– Эх, папаша Перад, вы все еще так любите женщин, чтобы… Но вы меня надуваете: мне шестьдесят лет, и я отлично обхожусь без этого… Ну, а если дело и вправду обстоит так, как вы рассказываете, я допускаю, что удовлетворить вашу прихоть легче, приняв обличье иностранца.
– Вы понимаете, что ни Перад, ни папаша Канкоэль с улицы Муано…
– Разумеется, ни тот ни другой не подошли бы госпоже дю Валь-Нобль, – подхватил Карлос, обрадовавшись, что ему стал известен адрес папаши Канкоэля. – До революции, – сказал он, – моей любовницей была бывшая содержанка заплечных дел мастера, иными словами, палача. Однажды, будучи в театре, она укололась булавкой и, как водится, вскричала: «Ах, ты кровопийца!» «Невольное воспоминание?» – заметил ее сосед. И что же старина Перад! Ведь она бросила своего любовника из-за одного этого слова. Понимаю, вы не желаете подвергаться подобному оскорблению… Госпожа дю Валь-Нобль – женщина для людей порядочных; я ее однажды видел в Опере, очень красивая женщина… Прикажите кучеру воротиться на улицу де ла Пэ, любезный Перад. Я подымусь вместе с вами в ваши комнаты и сам во всем разберусь. Устный доклад, без сомнения, удовлетворит господина префекта.
Карлос вынул из бокового кармана табакерку из черного картона, отделанную позолоченным серебром, открыл ее и с подкупающим добродушием предложил Пераду понюшку табака. Перад сказал себе: «Вот они, их агенты!.. Боже мой! Воскресни господин Ленуар или господин де Сартин, что бы они сказали?»
– Само собою, тут есть доля истины, но это отнюдь не все, друг мой любезный, – сказал мнимый чиновник, поднеся к носу щепотку табаку. – Вы вмешались в сердечные дела барона Нусингена и, несомненно, пытаетесь накинуть на него какую-то петлю; промахнувшись по нему из пистолета, вы желаете нацелиться в него из пушки. Госпожа дю Валь-Нобль подруга госпожи де Шампи…
«Эх, черт! Как бы мне не попасть в свою же ловушку! – сказал про себя Перад. – Он сильнее, чем я думал. Он меня разыгрывает: поет, что, мол, отпустит подобру-поздорову, а сам вытягивает из меня признания».
– Ну, что же? – сказал Карлос начальственным тоном.
– Сударь, вы правы, я поступил опрометчиво, разыскивая по поручению господина Нусингена женщину, в которую он без памяти влюблен. Вот в чем причина постигшей меня немилости; видимо, я затронул, сам того не ведая, интересы чрезвычайной важности. (Полицейский надзиратель хранил бесстрастие). Но я за пятьдесят лет практики достаточно изучил полицию, – продолжал Перад, – и должен был, получив нагоняй от господина префекта, воздержаться от дальнейших шагов. Он, конечно, прав…
– Могли бы вы поступиться вашей прихотью, ежели бы господин префект этого потребовал? Я уверен, что это было бы лучшим доказательством искренности ваших слов.
«Каков каналья! Каков каналья! – говорил себе Перад. – Эх, черт возьми! Нынешние агенты стоят агентов господина Ленуара».
– Поступиться? – повторил Перад. – Пусть только господин префект прикажет… Но если вам угодно подняться, вот и гостиница.
– Откуда же вы берете средства? – внезапно спросил Карлос, проницательно глядя на него.
– Сударь, у меня есть друг… – начал было Перад.
– Вам угодно рассказать об этом судебному следователю? – сказал Карлос.
Этот смелый шаг был следствием одного из тех необычных по своей простоте расчетов Карлоса, которые могут возникнуть только в голове человека его закала. Рано утром он послал Люсьена к графине де Серизи. Люсьен от имени графа попросил его личного секретаря затребовать у префекта полиции сведения об агенте, обслуживающем барона Нусингена. Секретарь воротился с копией выписки из дела Перада:
« В полиции с 1778 года, прибыл из Авиньона в Париж за два года до того. Не обладает ни состоянием, ни высокой нравственностью, посвящен в государственные тайны. Проживает на улице Муано, под именем Канкоэль, по названию небольшого имения, на доходы с которого живет его семья, в департаменте Воклюз, семья, впрочем, почтенная. Не так давно его разыскивал внучатый племянник, по имени Теодоз де ла Перад. (См. донесение агента, документ № 37.)»
– Он и есть тот англичанин, при котором состоит в мулатах Контансон! – вскричал Карлос, когда Люсьен принес, помимо справки, сведения, данные ему на словах.
Посвятив этому делу три часа, Карлос с энергией, достойной главнокомандующего, нашел через Паккар безобидного сообщника, способного сыграть роль жандарма в штатском, а сам преобразился в полицейского надзирателя. Трижды им овладевало искушение убить Перада тут же в фиакре; но он раз и навсегда запретил себе убивать собственноручно и принял твердое решение отделаться от Перада, натравив на него, как на богача, какого-нибудь бывшего каторжника.
Перад и его суровый спутник услышали голос Контансона, который беседовал с горничной г-жи дю Валь-Нобль. Перад сделал знак Карлосу задержаться в первой комнате, как бы говоря: «Вот вам и случай судить о моей искренности».
– Мадам на все согласна, – говорила Адель. – Мадам сейчас у своей подруги, госпожи де Шампи, у которой на улице Тетбу есть еще одна квартира с полной обстановкой и оплаченная за год вперед; она ее, конечно, нам уступит. Мадам будет удобнее принимать там господина Джонсона; ведь обстановка еще достаточна хороша, и мосье может ее купить для мадам, условившись о цене с госпожою де Шампи.
– Ладно, малютка! Если это и не малина, то ее цветочки, – сказал мулат опешившей девушке, – но мы поладим…
– Вот тебе и чернокожий! – вскричала мадемуазель Адель. – Если ваш набоб и вправду набоб, он отлично может подарить обстановку мадам. Контракт кончается в апреле тысяча восемьсот тридцатого года, и ваш набоб может его возобновить, если ему там понравится.
– Я очин доволн! – ответил Перад, войдя в комнату и потрепав горничную по плечу.
И он сделал знак Карлосу, который кивнул ему утвердительно головой, понимая, что набоб не должен выходить из своей роли. Но сцена вдруг переменилась с появлением личности, перед которой в эту минуту были бессильны и Карлос и префект полиции. В комнату неожиданно вошел Корантен. Проходя мимо дома, он увидел, что дверь отперта, и решил посмотреть, как его старина Перад играет роль набоба.
– Префект по-прежнему сидит у меня в печенках! – сказал Перад на ухо Корантену. – Он признал меня в набобе.
– Мы свалим префекта, – отвечал своему другу Корантен также на ухо.
Потом, холодно поклонившись чиновнику, он стал исподтишка изучать его.
– Оставайтесь тут до моего возвращения, я съезжу в префектуру, – сказал Карлос. – Если же я не ворочусь, можете удовлетворить свою прихоть.
Шепнув последние слова Пераду на ухо, чтобы важная особа не упала в глазах горничной, Карлос вышел, отнюдь не стремясь привлечь к себе внимание новоприбывшего, в котором он признал одного из тех голубоглазых блондинов, что способны нагнать на вас леденящий ужас.
– Это полицейский чиновник, посланный ко мне префектом, – сказал Перад Корантену.
– Вот этот? – отвечал Корантен. – Ты позволил себя провести. У него три колоды карт в башмаках, это видно по положению ноги в обуви; кроме того, полицейскому чиновнику нет нужды переодеваться!
Корантен во весь дух сбежал вниз, чтобы проверить свои подозрения; Карлос садился в фиакр.
– Эй! Господин аббат!.. – вскричал Корантен.
Карлос оглянулся, увидел Корантена и сел в фиакр. Однако Корантен успел сказать через дверцу экипажа: «Вот все, что я желал знать».
– Набережная Малакэ! – крикнул он кучеру с сатанинской издевкой в тоне и взгляде.
«Ну, – сказал про себя Жак Коллен, – я пропал, нужно их опередить и, главное, узнать чего им от нас надобно».
Корантену довелось раз пять-шесть видеть аббата Карлоса Эррера, а взгляд этого человека нельзя было забыть. Корантен с самого начала признал и эту ширину плеч и одутловатость лица, он догадался и о внутренних подкладных каблуках, придававших три дюйма росту.
– Эх, старина, разоблачили тебя! – сказал Корантен, когда убедился, что в спальной нет никого, кроме Перада и Контансона.
– Кто? – воскликнул Перад, и его голос приобрел металлическое звучание. – Я живьем насажу его на вертел и буду поджаривать на медленном огне до конца своих дней!
– Аббат Карлос Эррера – это, видимо, испанский Корантен. Все объясняется! Испанец – развратник высшей марки, он пожелал составить состояние мальчишке, выколачивая монету из постели красивой девки… Тебе лучше знать, захочешь ли ты состязаться с дипломатом, который, по-моему, дьяволски хитер.
– О-о! – вскричал Контансон. – Это он получил триста тысяч франков в день ареста Эстер, он сидел тогда в фиакре! Я запомнил эти глаза, этот лоб, эти щербинки от оспы.
– Ах! Какое приданое было бы у моей бедной Лидии! – вскричал Перад.
– Ты можешь оставаться набобом, – сказал Корантен. – Чтобы иметь свой глаз в доме Эстер, надобно ее связать с Валь-Нобль. Эстер и была настоящей любовницей Люсьена де Рюбампре.
– Они уже ограбили Нусингена больше чем на пятьсот тысяч франков, – сказалал Контансон.
– Им нужно еще столько же, – продолжал Корантен. – Земля де Рюбампре стоит миллион. Папаша, – сказал он, ударяя Перада по плечу, – ты можешь получить больше ста тысяч, чтобы выдать замуж Лидию.
– Не говори так, Корантен. Если твой план провалится, не ручаюсь, на что я буду способен…
– Как знать, не получишь ли ты их завтра! Аббат, дорогой друг, чрезвычайно хитер, мы должны лизать ему копыта, это дьявол высшего чина; но он у меня в руках, он человек умный, он сдастся. Постарайся быть глупым, как набоб, и ничего не бойся.
Вечером в тот же самый день, когда истинные противники встретились лицом к лицу на месте поединка, Люсьен поехал в особняк де Гранлье. Салон был полон гостей. Герцогиня приняла Люсьена чрезвычайно милостиво и на глазах всего общества снизошла до разговора с ним.
– Вы совершили небольшое путешествие? – сказала она.
– Да, сударыня. Моя сестра, желая облегчить мне возможность женитьбы, пошла на большие жертвы, и поэтому я мог купить землю де Рюбампре и восстановить наши былые владения. Мой парижский адвокат оказался ловким человеком, он уберег меня от требований, которые могли бы ко мне предъявить владельцы земель, если бы узнали имя покупателя.
– А есть ли там замок? – сказала Клотильда с радостной улыбкой.
– Там есть нечто похожее на замок, но разумнее было бы воспользоваться им как материалом для постройки нового дома.
Лицо Клотильды сияло от удовольствия, в ее глазах светилась любовь.
– Вы сыграете роббер с моим отцом, – сказала она ему совсем тихо. – Надеюсь, что через две недели вы будете приглашены к обеду.
– Ну что же, любезный господин де Рюбампре, – сказал герцог де Гранлье, – вы, говорят, выкупили ваши родовые земли, поздравляю вас. Вот ответ тем, кто награждал вас долгами! Люди нашего круга могут иметь долги точно так же, как имеют долги Франция или Англия; но, видите ли, люди без состояния, выскочки, не могут позволить себе такой образ действий…
– Ах, господин герцог, я должен еще пятьсот тысяч франков за свою землю!
– Ну что же, надобно жениться на девушке, которая их принесет; но вам трудно будет сделать такую богатую партию в нашем предместье, где дают мало приданого дочерям.
– Вполне достаточно их имени, – отвечал Люсьен.
– Нас только три игрока в вист: Монфриньез, д'Эспар и я: желаете быть четвертым? – сказал герцог, указывая Люсьену на ломберный стол.
Клотильда подошла к столу, чтобы посмотреть, как отец играет в вист.
– Она отдает их в мое распоряжение, – сказал герцог, слегка похлопывая по рукам дочери и глядя в сторону Люсьена, хранившего серьезность.
Люсьен, партнер г-на д'Эспар, проиграл двадцать луидоров.
– Милая мама, – сказала Клотильда, подойдя к герцогине, – он поступил умно, проиграв отцу.
В одиннадцать часов, обменявшись уверениями в любви с мадемуазель де Гранлье, Люсьен вернулся домой и лег в постель с мыслью о полной победе, которую он должен был одержать к концу месяца; он не сомневался, что будет принят в качестве жениха Клотильды и женится перед великим постом 1830 года.
На другой день, когда Люсьен покуривал после завтрака сигареты в обществе Карлоса, имевшего с некоторых пор весьма озабоченный вид, доложили о приходе г-на де Сент-Эстев (какая насмешка!), желавшего говорить с аббатом Карлосом Эррера или г-ном Люсьеном де Рюбампре.
– Сказали там внизу, что я уехал? – вскричал аббат.
– Да, мосье, – отвечал грум.
– Ну что ж, прими этого человека, – сказал он Люсьену, – но будь осторожен, ни слова лишнего, ни жеста: это враг.
– Ты все услышишь, – сказал Люсьен.
Карлос вышел в смежную комнату и через щель в двери видел, как вошел Корантен, которого он узнал только по голосу, настолько этот безвестный гений владел даром превращения! В эту минуту Корантен был похож на престарелого начальника какого-нибудь отдела в министерстве финансов.
– Я не имею чести быть с вами знакомым, сударь, – сказал Корантен, – но…
– Простите, что я вас перебиваю, сударь, – сказал Люсьен, – но…
– Но речь идет о вашей женитьбе на мадемуазель Клотильде де Гранлье, которая не состоится, – сказал тогда Корантен с живостью.
Люсьен сел и ничего не ответил.
– Вы в руках человека, который хочет и может без труда доказать герцогу де Гранлье, что земля де Рюбампре оплачена деньгами, которые один глупец дал вам за вашу любовницу, мадемуазель Эстер, – продолжал Корантен. – Легко найти копию приговора, согласно которому мадемуазель Эстер подверглась судебному преследованию, имеются также способы принудить говорить д'Этурни. Все это чрезвычайно ловкие проделки, направленные против барона, будут разоблачены. Но время еще не упущено. Дайте сто тысяч франков, и вас оставят в покое… Мое дело здесь – сторона. Я только поверенный в делах тех, кто идет на шантаж, вот и все!
Корантен мог говорить целый час. Люсьен курил свою сигарету с самым беспечным видом.
– Сударь, – отвечал он, – я не желаю знать, кто вы такой, ибо люди, которые берут на себя подобные поручения, для меня по крайней мере не имеют имени. Я позволил вам спокойно говорить: я у себя дома. Вы, по-моему, не лишены здравого смысла, выслушайте хорошенько мои соображения.
Наступило молчание. Люсьен не отводил своего ледяного взгляда от устремленных на него кошачьих глаз Корантена.
– Либо вы опираетесь на вымышленные факты, и мне нет нужды беспокоиться, – снова заговорил Люсьен, – либо вы правы, и тогда, дав вам сто тысяч франков, я предоставляю вам право столько раз требовать у меня по сто тысяч франков, сколько ваш доверитель найдет Сент-Эстевов, чтобы посылать ко мне за деньгами… Короче, чтобы сразу покончить с этим, знайте, почтенный посредник, что я, Люсьен де Рюбампре, никого не боюсь. Я не имею отношения к грязным делишкам, о которых вы говорили. Ежели семейство де Гранлье станет капризничать, найдутся другие молодые девушки из высшей знати, на которых можно жениться. Да, в сущности, я ничего не проиграю и оставшись холостым, тем более если я торгую, как вы полагаете, белыми рабынями столь прибыльно.
– Если господин аббат Карлос Эррера…
– Сударь, – сказал Люсьен, перебивая Корантена, – аббат Карлос Эррера сейчас на пути в Испанию; он совершенно непричастен к моей женитьбе, он не входит в мои денежные дела. Этот государственный человек долгое время охотно помогал мне советами, но он должен дать отчет в своих делах его величеству испанскому королю; если вам нужно поговорить с ним, предлагаю вам поехать в Мадрид.
– Сударь, – сказал Корантен, отчеканивая каждое слово, – вы никогда не будете мужем мадемуазель Клотильды де Гранлье.
– Тем хуже для нее, – отвечал Люсьен, нетерпеливо подталкивая Корантена к двери.
– Вы хорошо все обдумали? – холодно сказал Корантен.
– Сударь, я не давал вам права ни вмешиваться в мои дела, ни мешать мне курить, – сказал Люсьен, бросая потухшую сигарету.
– Прощайте, сударь, – сказал Корантен. – Мы больше не увидимся… но наступит, конечно, минута в вашей жизни, когда вы отдали бы половину своего состояния, чтобы сейчас вернуть меня с лестницы.
В ответ на эту угрозу Карлос сделал движение рукой, как будто бы отсекая голову.
– Теперь за работу! – вскричал он, взглянув на Люсьена, мертвенно-бледного после этой страшной беседы.
Если бы в числе читателей, впрочем достаточно ограниченном, которые занимаются нравственной и философической стороной книги, нашелся хотя бы один, способный поверить, что барон Нусинген наконец был счастлив, последний на собственном примере доказал бы ему, как трудно подчинить сердце куртизанки каким-либо законам физиологии. Эстер решила принудить злосчастного миллионера дорогой ценой оплатить то, что миллионер называл своим тнем триумфа. Поэтому новоселье в маленки тфорец не было еще отпраздновано и в первых числах февраля 1830 года.
– Но в день карнавала, – доверительно сказала Эстер своим приятельницам, пересказавшим все это барону, – я открываю свое заведение, и мой хозяин будет у меня кататься как сыр в масле.
Это выражение вошло в поговорку в парижском полусвете. А барон сокрушался. Как все женатые люди, он стал достаточно смешон, начав жаловаться своим близким и позволив им угадать свое недовольство. Однако Эстер по-прежнему играла роль госпожи Помпадур при этом князе Спекуляции. Единственно для того, чтобы пригласить к себе Люсьена, она уже устроила две или три пирушки. Лусто, Растиньяк, дю Тийе, Бисиу, Натан, граф де Брамбур, цвет парижских повес, стали завсегдатаями ее гостиной. Потом Эстер пригласила в качестве актрис в пьесе, которую она разыгрывала, Туллию, Флорентину, Фанни Бопре, Флорину, – двух актрис и двух танцовщиц, – наконец, г-жу дю Валь-Нобль. Нет ничего грустнее дома куртизанки без игры нарядов и пестрой смены лиц, без соли соперничества. В течение шести недель Эстер стала самой остроумной, самой занимательной, самой прекрасной и самой элегантной из парий женского пола, входящих в разряд содержанок. Поставленная на подобающий ей пьедестал, она вкушала все наслаждения тщеславия, которые прельщают обыкновенных женщин, но вкушала, как женщина, вознесенная тайной мечтою над своей кастой. Она хранила в сердце свой собственный образ, составлявший и стыд ее и славу; вот почему и приходилось ей то краснеть за себя, то гордиться собою; час отречения неотступно стоял перед ее совестью, и она жила двойственной жизнью, глубоко жалея себя. Ее злые шутки отражали ее душевное состояние – то чувство глубокого презрения, которое ангел любви, таившейся в куртизанке, питал к гнусной, бесчестной роли, разыгрываемой телом в присутствии души. Зритель и одновременно актер, обвинитель и обвиняемый, она воплощала собою чудесный вымысел арабских сказок, где постоянно встречается возвышенное существо, скрытое под унизительной оболочкой и чей первообраз запечатлен под именем Навуходоносора в книге книг – библии. Пообещав себе жить только один день после измены, жертва имела право слегка поглумиться над палачом. Притом сведения, полученные Эстер о тайных и постыдных способах, которыми барон нажил свое огромное состояние, освобождали ее от угрызений совести; ей полюбилась роль богини Атеи, «богини Мести», как говорил Карлос. Вот отчего она было то обольстительной, то несносной с бароном, который только ею и жил. Когда страдания становились для него так нестерпимы, что он желал бросить Эстер, она возвращала его к себе притворною нежностью.
Эррера, торжественно отбывший в Испанию, доехал только до Тура. Он приказал кучеру продолжать путь до Бордо, поручив слуге, оставшемуся в карете, играть роль хозяина и ждать его возвращения в одной из гостиниц в Бордо. А сам, воротившись с дилижансом в Париж под видом коммивояжера, тайно поселился у Эстер, откуда через Европу, Азию и Паккара руководил своими кознями, неусыпно надзирая за всеми, в особенности за Перадом.
Недели две до знаменательного дня, избранного для празднования новоселья, которое должно было состояться вслед за балом в Опере, открывавшим зимний сезон, куртизанка, своими остротами заслужившая славу опасной женщины, сидела у Итальянцев, в ложе бенуара, достаточно глубокой, чтобы барон мог скрыть там свою любовницу и не выставлять себя с нею напоказ, чуть ли не рядом с г-жой Нусинген. Эстер выбрала эту ложу, потому что из нее могла наблюдать за ложей г-жи де Серизи, которую почти всегда сопровождал Люсьен. Бедной куртизанке казалось счастьем видеть Люсьена по вторникам, четвергам и субботам в обществе г-жи де Серизи. Было около половины десятого, когда Люсьен вошел в ложу графини; Эстер сразу же заметила, что у него бледное, озабоченное, почти искаженное лицо. Эти приметы отчаяния были явны только для Эстер. Любящая женщина знает лицо возлюбленного, как моряк знает открытое море. «Боже мой! Что с ним?.. Что случилось? Не надо ли ему поговорить с этим дьяволом, который для него был ангелом-хранителем и который спрятан сейчас в мансарде, между конурками Европы и Азии?» Погруженная в эти мучительные мысли, Эстер почти не слушала музыку. Нетрудно догадаться, что она и вовсе не слушала барона, державшего обеими руками руку своего анкела и говорившего ей что-то на ломаном наречии польского еврея с нелепыми окончаниями слов, что претит читателю не менее, нежели слушателю.
– Эздер, ви не слушиль меня, – сказал он с досадой, отпуская и слегка отталкивая ее руку.
– Помилуйте, барон, вы коверкаете любовь, как коверкаете французский язык.
– Тьяволь!
– Я здесь не у себя в будуаре, а у Итальянцев. Если бы вы не были денежным ящиком изделия Юрэ или Фише, которого природа каким-то фокусом превратила в человека, вы не производили бы столько шума в ложе женщины, любящей музыку. Конечно, я вас не слушаю! Вы тут шуршите моим платьем, точно майский жук бумагой, и вынуждаете меня смеяться из жалости. Вы мне говорите: «Ви красиф, ви прелестни…» Старый фат! Разве я вам ответила: «Вы мне сегодня менее неприятны, поедемте домой?» Так вот! По тому, как вы вздыхаете (если я вас не слушаю, все же я ощущаю ваше присутствие), я понимаю, что вы чересчур плотно покушали, у вас начинается процесс пищеварения. Послушайте (я вам стою достаточно дорого и должна давать вам время от времени советы за ваши деньги!), послушайте, мой дорогой, когда у человека плохо варит желудок, как у вас, то ему не позволяется после еды твердить равнодушно и в неурочное время любовнице: «Ви красиф…» Блонде рассказывал, что один старый солдат вследствие такого фатовства опочил в лоне церкви … Теперь десять часов, вы в девять кончили обедать у дю Тийе вместе с вашей рохлей графом де Брамбуром, вам надобно переварить миллионы и трюфели. Вы мне все это повторите завтра в десять часов!
– Как ви шесток!.. – вскричал барон, признавший глубокую справедливость этого медицинского довода.
– Жестока? – повторила Эстер, не отводя глаз от Люсьена. – Разве вы не советовались с Бьяншоном, Депленом и старым Одри?.. С той поры, как вы провидите зарю вашего счастья, знаете ли, кого вы напоминаете?..
– Кофо?
– Старичка, закутанного во фланель, которому нужен целый час, чтобы подняться с кресел и подойти к окну, посмотреть, показывает ли градусник температуру, нужную шелковичным червям и рекомендованную ему врачом…
– Как ви неблаготарна! – вскричал барон, в отчаянии слушая эту музыку, которую влюбленные старики слышат, однако ж, достаточно часто в Итальянской опере.
– Неблагодарна! – сказала Эстер, – А что я получила от вас по нынешний день?.. Множество неприятностей. Посудите сами, папаша, могу ли я вами гордиться? А вы? Вы-то мною гордитесь, я с блеском ношу ваши галуны и ливрею! Вы заплатили мои долги?.. Пусть так. Но вы сфороваль достаточно миллионов (Ах, ах! Не надувайте губы, вы согласны со мной…), чтобы смотреть на это сквозь пальцы. Вот что более всего и делает вам честь… Девка и вор – лучшего сочетания не придумать. Вы соорудили роскошную клетку для попугая, который полюбился вам… Ступайте, спросите у бразильского ара, благодарен ли он тому, кто посадил его в золоченую клетку?.. Не глядите на меня так, вы похожи на бонзу… Вы показываете вашего бело-красного ара всему Парижу. Вы говорите: «Найдется ли в Париже еще один такой попугай?.. А как он болтает! Как он боек на язык!.. Дю Тийе входит, а он ему говорит: „Здравствуй, плутишка!..“ Но вы счастливы, как голландец, купивший редкостный тюльпан, как в старину бывал счастлив набоб, проживавший в Азии на средства Англии, когда ему случалось купить у коммивояжера музыкальную табакерку, исполнявшую три увертюры! Вы добиваетесь моего сердца! Ну что ж! Я укажу вам средство его завоевать.
– Укажит, укажит!.. Я делай все для вас… Я люблю, когта ви мной шутиль!
– Будьте молоды, будьте красивы, будьте, как Люсьен де Рюбампре, вон там, в ложе вашей жены! И вы получите даром то, чего вам никогда не купить, со всеми вашими миллионами…
– Я оставляй вас… Потому сефодня ви отвратителен… – сказал хищник, и лицо его вытянулось.
– Ну что ж! Доброй ночи, – отвечала Эстер. – Посоветуйте Шоршу положить ваши подушки повыше, а ноги держите пониже, у вас сегодня апоплексический цвет лица… Вы не можете сказать, дорогой мой, что я не забочусь о вашем здоровье.
Барон встал и взялся за ручку двери.
– Сюда, Нусинген!.. – сказала Эстер, подзывая его высокомерным жестом.
Барон наклонился к ней собачьей покорностью.
– Хотите, чтобы я была мила с вами, давала бы вам вечером сладкой воды, нянчилась с вами, толстое чудовище?
– Ви раздирай мене тушу…
– Раздирать тушу? Ведь это значит драть шкуру!.. – продолжала Эстер, насмехаясь над произношением барона. – Послушайте, приведите ко мне Люсьена, я хочу пригласить его на наш Валтасаров пир и должна быть уверена, что он придет. Если вам удастся это посредничество, я так горячо скажу: «Я люблю тебя, мой толстый Фредерик, что ты поверишь…»
– Ви вольшебниц, – сказал барон, целуя перчатку Эстер, – я зогласен слушать айн час ругательств, чтоби полючить ласки в конец…
– Ну, а если меня не послушают, я… – сказала она, погрозив барону пальцем, точно ребенку.
Барон задергал головой, как птица, когда, попав в силки, она взывает к жалости охотника.
«Боже мой! Что случилось с Люсьеном? – говорила Эстер про себя, оставшись одна в ложе и давая волю слезам. – Я никогда не видела его таким грустным!»
Вот что случилось с Люсьеном в этот вечер. В девять часов Люсьен направился, как обычно, в своей двухместной карете к особняку де Гранлье. Пользуясь верховой лошадью и кабриолетом для утренних прогулок, он, подобно всем молодым людям, нанимал зимой для вечерних выездов двухместную карету, выбрав у лучшего каретника самый великолепный экипаж и кровных рысаков. Все улыбалось ему в течение месяца: он обедал три раза в особняке Гранлье, герцог был с ним мил; акции омнибусного предприятия были проданы за триста тысяч франков, что позволило ему уплатить еще треть стоимости земли; Клотильда де Гранлье облекалась в обворожительные одеяния, накладывала на лицо десять банок румян перед каждой встречей с Люсьеном и открыто признавалась в любви к нему. Некоторые особы, достаточно высокопоставленные, говорили о свадьбе Люсьена и мадемуазель де Гранлье как о вещи вполне вероятной. Герцог де Шолье, бывший посол в Испании и какое-то время министр иностранных дел, обещал герцогине де Гранлье испросить у короля титул маркиза для Люсьена. Итак, отобедав у г-жи де Серизи, Люсьен, как это повелось в последнее время, с улицы Шоссе-д'Антен поехал в Сен-Жерменское предместье. Он приезжает, кучер кричит, чтобы открыли ворота, ворота открываются, экипаж останавливается у подъезда. Люсьен, выходя из кареты, видит во дворе еще четыре экипажа. Заметив г-на де Рюбампре, один из лакеев, открывавший и закрывавший двери подъезда, выходит на крыльцо и становится перед дверью, как солдат на часах. «Его милости не дома!» – говорит он. «Но госпожа герцогиня принимает», – говорит Люсьен лакею. «Госпожа герцогиня выехали», – важно отвечает лакей. «А мадемуазель Клотильда…» «Не думаю, чтобы мадемуазель Клотильда приняла мосье в отсутствие герцогини…» «Но в доме гости…» – говорит Люсьен, сраженный. «Не могу знать», – отвечает лакей, пытаясь сохранить видимость глупости и почтительности. Нет ничего страшнее этикета для того, кто возводит его в самый грозный закон высшего общества. Люсьен без труда постиг смысл этой убийственной для него сцены: герцог и герцогиня не желали его принимать. Он почувствовал, как стынет у него в жилах кровь, и капли холодного пота выступили у него на лбу. Разговор произошел в присутствии его собственного лакея, который держал ручку дверцы, не решаясь ее закрыть. Люсьен знаком задержал его, но, садясь в карету, он услышал шум шагов на лестнице и голос выездного лакея, крикнувшего: «Карету господина герцога де Шолье! Карету госпожи виконтессы де Гранлье!» Люсьен едва успел сказать своему слуге: «К Итальянцам! Пошел!» Несмотря на проворство, злополучный денди не избежал встречи с герцогом де Шолье и его сыном герцогом де Реторе, с которыми принужден был раскланяться молча, потому что они не сказали ему ни слова. Крупная придворная катастрофа, падение опасного фаворита часто завершаются на пороге кабинета подобным возгласом привратника с бесстрастной физиономией. «Как известить немедленно об этом несчастье моего советчика? – думал Люсьен по пути к Итальянской опере. – Что произошло?.. Он терялся в догадках. А произошло следующее.
В то утро, в одиннадцать часов, герцог де Гранлье, войдя в малую гостиную, где обычно завтракал в семейном кругу, поцеловав Клотильду, сказал ей: «Дитя мое, впредь до моих на то указаний и не помышляй о господине де Рюбампре». Потом он взял герцогиню за руку и увел ее в оконную нишу, желая наедине сказать ей несколько слов: бедная Клотильда изменилась в лице. Мадемуазель де Гранлье, внимательно наблюдая за своей матерью, слушавшей герцога, прочла в ее глазах живейшее удивление. «Жан, – обратился герцог к одному из слуг, – отнесите эту записку господину герцогу де Шолье, скажите, что я прошу ответа: „Да или нет“. – Я пригласил его сегодня к обеду», – сказал он жене.
Завтрак был невеселым. Герцогиня сидела задумавшись, герцог, казалось, сердился на самого себя, а Клотильда с трудом удерживала слезы. «Дитя мое, ваш отец прав, повинуйтесь ему, – мягко сказала мать дочери. – Я не могу, как он, приказать: „Не помышляйте о Люсьене!“ Нет, я понимаю твое горе. (Клотильда поцеловала руку матери.) Но я скажу тебе, мой ангел: будь терпелива, не делай никаких попыток, страдай молча, если ты его любишь, и доверься заботам твоих родителей! Величие женщин знатного происхождения и заключается, моя девочка, в том, что они исполняют свой долг во всех случаях и с достоинством». «Но что случилось? – спросила Клотильда, белая, как лилия. „Нечто слишком серьезное, чтобы тебя в это посвящать, моя милая, – отвечала герцогиня. – Если это ложь, тогда незачем тебе грязнить свою душу; если это правда, ты не должна ее знать“.
В шесть часов герцог де Шолье прошел в кабинет к герцогу де Гранлье, который его ожидал. «Послушай, Анри… (Эти два герцога были на „ты“ и называли друг друга по имени – один из оттенков, изобретенных для того, чтобы подчеркнуть степень близости одних, не допуская излишней французской непринужденности со стороны других и не щадя чужого самолюбия.) Послушай, Анри, я в таком затруднении, что могу просить совета только у старого опытного в делах друга, а у тебя в них большой навык. Как тебе известно, моя дочь любит молодого Рюбампре, которого мне чуть не навязали в зятья. Я всегда был против этого брака; но, видишь ли, герцогиня не могла противостоять любви Клотильды. Когда этот мальчик купил землю, когда он уплатил за нее три четверти всей суммы, я сдался. И вот вчера я получил подметное письмо (ты знаешь, как надобно к ним относиться), в котором меня уверяют, что состояние этого малого почерпнуто из нечистого источника и он лжет, рассказывая нам, будто средства для этой покупки дает ему его сестра. Меня заклинают, чтобы я, во имя счастья дочери и уважения к нашему роду, навел справки, и указывают пути к выяснению истины. Да ты сам прочти сначала». «Я разделяю твое мнение насчет подметных писем, дорогой Фердинанд, – отвечал герцог де Шолье, прочтя письмо. – К ним относишься, как к шпионам: презираешь, но прислушиваешься. Не принимай у себя некоторое время этого мальчика, мы попытаемся навести справки… Да, позволь! Я знаю, что делать! В лице твоего адвоката Дервиля ты имеешь человека, которому мы вполне доверяем; он посвящен в тайны многих семейств, он может хранить и эту. Он человек порядочный, человек солидный, человек честный; он тонкая штучка, хитрец; но тонок он лишь в своей области и нужен тебе лишь для того, чтобы собрать доказательства, которые ты мог бы принять во внимание. У нас в министерстве иностранных дел есть один человек из королевской полиции; ему нет равного, когда дело идет о раскрытии тайн, имеющих государственную важность, мы часто даем ему поручения такого рода. Предупреди Дервиля, что у него в этом деле будет помощник. Наш шпион – настоящий вельможа, он явится украшенный орденом Почетного легиона, и у него будет облик дипломата. Этот пройдоха возьмет на себя роль охотника, а Дервилю придется лишь присутствовать при охоте. Твой адвокат либо скажет тебе, что гора родила мышь, либо, что ты должен порвать с молодым Рюбампре. Через неделю ты будешь знать, как поступить». – «Молодой человек не такая еще важная особа, чтобы обижаться, если не будет заставать меня дома в продолжение недели, – сказал герцог де Гранлье. „В особенности если ты отдаешь ему свою дочь, – отвечал бывший министр. – Окажись автор подметного письма прав, что тебе до Рюбампре? Ты пошлешь Клотильду путешествовать с моей невесткой Мадленой, которая хочет ехать в Италию…“ „Ты выручаешь меня из беды! Но я не знаю еще, должен ли я тебя благодарить…“ – „Подождем событий“. – „Ах, да! – воскликнул герцог де Гранлье. – А имя этого господина? Надо же предупредить о нем Дервиля… Пришли его ко мне завтра к четырем часам, у меня будет Дервиль, я их сведу друг с другом“. „Имя настоящее, – сказал бывший министр, – как будто Корантен… (этого имени тебе не надо было бы знать), но сей господин представится тебе под своим министерским именем: он зовется господином де Сен… как бишь его… Ах, да! Сент-Ив… Сен-Валер, что-то в этом роде! Ты можешь ему довериться, Людовик Восемнадцатый вполне ему доверял“.
После этого совещания дворецкий получил приказ не принимать г-на де Рюбампре, что и было сделано.
Люсьен прохаживался в фойе Итальянской оперы, шатаясь, как пьяный. Он уже видел себя притчей всего Парижа. В лице герцога де Реторе у него был беспощадный враг, один из тех, которым надо улыбаться, не имея возможности отомстить, ибо они наносят удары в согласии с требованиями света. Герцог де Реторе знал о сцене, происшедшей у подъезда особняка де Гранлье. Люсьену не терпелось известить об этом неожиданном бедствии своего личного-действительного-тайного советника, но он опасался повредить своей репутации, появившись у Эстер, где мог кого-нибудь встретить. Он забывал, что Эстер была тут же, в театре, так путались его мысли; в этом состоянии полной растерянности ему пришлось отвечать Растиньяку, когда, тот, не зная еще новости, поздравил его с предстоящей свадьбой. В это время появился Нусинген и, улыбаясь Люсьену, сказал ему:
– Окажите мне удовольство посетить матам те Жампи, он желаль би сам приглашать вас на наш новозель…
– Охотно, барон, – сказал Люсьен, которому капиталист показался ангелом-спасителем.
– Оставьте нас, – сказала Эстер господину Нусингену, когда он вошел в ложу с Люсьеном. – Ступайте навестить госпожу дю Валь-Нобль, она сидит в ложе третьего яруса со своим набобом… Сколько набобов развелось в Индии! – прибавила она, кинув на Люсьена выразительный взгляд.
– А этот, – сказал Люсьен, усмехнувшись, – удивительно похож на вашего.
– И приведите ее сюда вместе с ее набобом, – сказала Эстер, понимающе глядя на Люсьена, но обращаясь к барону, – ему страстно хочется завязать с вами знакомство; говорят, он баснословно богат. Бедняжка уже напела мне про него не знаю сколько, все жалуется, что этого набоба не раскачать; а если бы вам удалось вытряхнуть из него балласт, быть может, он и встряхнулся бы.
– Ви принимайт нас за вор, – сказал барон.
– Что с тобою, мой Люсьен?.. – шепотом сказала она своему другу, коснувшись губами его уха, как только дверь ложи закрылась.
– Я погиб! Мне только что отказали от дома де Гранлье под предлогом, что господ нет, в то время как герцог и герцогиня были у себя, а во дворе пять упряжек рыли копытами землю…
– Как! Женитьба может расстроиться? – воскликнула Эстер взволнованно, ибо ей уже грезился рай.
– Я не знаю еще, что замышляется против меня…
– Мой Люсьен, – сказала она ему своим чарующим голосом, – зачем грустить? Со временем ты составишь себе еще более удачную партию. Я заработаю тебе два имения…
– Устрой ужин, и нынче же: мне надо поговорить наедине с Карлосом, а главное, пригласи мнимого англичанина и Валь-Нобль. Этот набоб – причина моей гибели, он наш враг, мы его заманим и… – Люсьен не договорил, махнув отчаянно рукой.
– Но что случилось? – спросила бедная девушка, которая чувствовала себя как на раскаленных угольях.
– О боже! Меня заметила госпожа Серизи! – вскричал Люсьен. – И в довершение несчастья, с нею герцог де Реторе, они из свидетелей моей неудачи.
И верно, в эту самую минуту герцог де Реторе разглагольствовал в ложе графини де Серизи, забавляясь ее горем.
– Вы позволяете Люсьену показываться в ложе мадемуазель Эстер? – говорил молодой герцог, указывая на ложу, в которой находился Люсьен. – Принимая в нем участие, вы должны были бы внушить ему, что так вести себя неприлично. Можно ужинать у нее, можно даже там… но, должен сознаться, я не удивляюсь более охлаждению де Гранлье к этому мальчику: я только что видел, выходя из их особняка, как ему отказали от дома.
– Эти девицы очень опасны, – сказала г-жа де Серизи, глядя в бинокль на ложу Эстер.
– Да, – сказал герцог, – и тем, на что они способны, и тем, чего они хотят…
– Они его разорят! – сказала г-жа де Серизи. – Мне говорили, что они одинаково дорого обходятся, когда им платят и когда не платят.
– Но не ему! – отвечал молодой герцог, состроив удивленную мину. – Они ему не стоят ровно ничего, и сами бы в случае надобности дали ему денег. Они все бегают за ним.
Губы графини дрогнули, но едва ли эту нервную гримаску можно было назвать улыбкой.
– Ну что ж! – Приезжай ужинать в двенадцать. Привези Блонде и Растиньяка. Будет хотя бы два забавных человека, а всех нас соберется не более девяти.
– Надо найти повод, чтобы послать барона за Европой; скажи ему, что ты хочешь отдать Азии распоряжения по случаю ужина. А Европе расскажи, что со мной случилось; нужно предупредить Карлоса до того, как набоб попадет в его руки.
– Будет исполнено, – сказала Эстер.
Итак, Перад должен был, видимо, очутиться, не подозревая о том, под одной кровлей со своим противником. Тигр шел в логовище льва, и льва, окруженного телохранителями.
Когда Люсьен воротился в ложу г-жи де Серизи, она не обернулась, не улыбнулась, не подобрала платье, освобождая ему место рядом с собою: она притворилась, что не заметила вошедшего, и не отрывала глаз от бинокля, но по дрожанию ее руки Люсьен понял, что графиня во власти той мучительной душевной тревоги, которой искупается запретное счастье. Он все же прошел вперед и сел в кресла в противоположном углу ложи, оставив между собой и графиней небольшое пустое пространство; потом облокотившись о барьер ложи, оперев подбородок на руку, обтянутую перчаткой, полуобернулся, ожидая хотя бы слова. Действие подходило к середине, а графиня еще ни разу к нему не обратилась, ни разу не взглянула на него.
– Я не знаю, – сказала она наконец, – почему вы здесь; ваше место в ложе мадемуазель Эстер…
– Иду туда, – сказал Люсьен и вышел, не взглянув на графиню.
– Ах, моя дорогая! – сказала г-жа дю Валь-Нобль, входя в ложу Эстер вместе с Перадом, которого барон Нусинген не узнал. – Я очень рада, что могу представить тебе господина Самуэля Джонсона; он поклонник талантов господина Нусингена.
– Правда, сударь? – сказала Эстер, улыбаясь Пераду.
– О, йес, очинь, – сказал Перад.
– Право, барон, этот французский язык очень похож на ваш, как наречие Нижней Бретани похоже на бургундское. Забавно будет послушать вашу беседу о финансах… Знаете, господин набоб, какой платы я хочу потребовать за то, что познакомлю вас с моим бароном? – сказала она смеясь.
– О-о!.. Я буду польщен знакомств сэр баронет.
– Да, да, – продолжала она. – Вы должны доставить мне удовольствие, отужинав у меня… Нет смолы крепче, чем сургуч бутылки с шампанским, чтобы связать людей; он скрепляет все дела, и особенно те, в которых люди запутываются. Прошу пожаловать ко мне нынче же вечером, вы попадете в теплую компанию! А что до тебя касается, мой миленький Фредерик, – сказала она на ухо барону, – ваша карета еще тут, скачите на улицу Сен-Жорж и приведите Европу, мне надо распорядиться насчет ужина… Я пригласила Люсьена, он приведет с собой двух остряков… Мы заставим сдаться англичанина, – сказала он на ухо г-же дю Валь-Нобль.
Перад и барон оставили женщин наедине.
– Ах, дорогая! Какая же умница ты будешь, если заставишь сдаться эту толстую шельму, – сказала Валь-Нобль.
– Если я этого не добьюсь, ты мне одолжишь его на неделю, – отвечала Эстер, улыбаясь.
– Нет, ты бы его не вытерпела и полдня, – возразила г-жа дю Валь-Нобль. – Трудно мне достается хлеб, зубы об него обломаешь. Никогда в жизни больше не соглашусь осчастливить англичанина… Все они холодные себялюбцы, разряженные свиньи…
– Как! Никакого уважения? – сказала Эстер, смеясь.
– Напротив, дорогая, это чудовище еще ни разу не сказало мне «ты».
– Ни при каких условиях? – спросила Эстер.
– Негодяй неукоснительно величает меня сударыней и сохраняет полнейшее хладнокровие даже тогда, когда все мужчины более или менее любезны. Вообрази, любовь для него все равно бритье, честное слово! Он вытирает свои бритвы, кладет их в футляр, смотрится в зеркало, как бы говоря всем своим видом: «Я не порезался». Притом он обходится со мной так почтительно, что можно сойти с ума. И разве этот мерзкий милорд, Разварная говядина, не глумится надо мной, заставляя бедного Теодора полдня торчать в моей туалетной комнате? Наконец, он ухитряется противоречить мне во всем. И скуп… как Гобсек и Жигоне, вместе взятые. Он вывозит меня обедать, но не оплачивает наемной кареты, в которой я возвращаюсь обратно, если случайно не закажу своей…
– И сколько же он дает тебе за такие услуги? – спросила Эстер.
– Ах, дорогая, можно сказать, ничего. Наличными пятьсот франков в месяц и оплачивает выезд. Но что это за выезд!.. Карета вроде тех, что берут напрокат лавочники в день свадьбы, чтобы съездить в мэрию, в церковь, в Кадран бле … Он мне опостылел с этим уважением. Когда я не скрываю от него, что я раздражена, что я не в духе, он не сердится, а говорит мне: «Ай шелау, штоуб миледи имей суой волю, ибо ништо так ненавийстн для джентельмэн, как сказать молодой милой дженшен: ви ейст хлопок, ви ейст тоуар! Хе-хе! Я ейст члейн обчесс тресвуэсе в борбэй оф раубств». И мой изверг по-прежнему бледен, сух и холоден, давая мне этим понять, что уважает меня, как уважал бы негра, и что это исходит не от его сердца, но от его аболиционистских убеждений.98
– Гнуснее быть невозможно, – сказала Эстер, – но я разорила бы этого китайца!
– Разорить? – воскликнула г-жа Валь-Нобль. – Для этого надо, чтобы он любил меня!.. Да ты бы сама не пожелала попросить у него и двух лиаров. Он бы тебя важно выслушал и сказал бы в таких британских выражениях, в сравнении с которыми и пощечина кажется любезностью, что он платит тебе достаточно дорого за «такую маленьки вуещь, как любоув в наша джизн».
– Подумать только, что мы, в нашем положении, можем встретить такого мужчину! – вскричала Эстер.
– О, моя милочка, тебе посчастливилось!.. Ухаживай хорошенько за своим Нусингеном.
– У твоего набоба, верно, что-то есть на уме?
– То же самое сказала мне и Адель, – отвечала г-жа дю Валь-Нобль.
– Помилуй, дорогая, этот человек как будто решил внушить женщине ненависть к себе, чтобы в какую-то минуту его прогнали прочь, – сказала Эстер.
– Или хочет вести дела с Нусингеном и взял меня, зная, что мы с тобой дружны; так думает Адель, – отвечала г-жа дю Валь-Нобль. – Вот почему я и представила его тебе сегодня! Ах! Если бы я была уверена в его замыслах, я премило сговорилась бы с тобой и с Нусингеном!
– Не случалось ли тебе вспылить? – сказала Эстер. – Высказать ему все начистоту?
– Попробовала бы сама! Какая хитрая!.. Все равно, как ты ни мила, он убил бы тебя своими ледяными улыбками. Он бы тебе ответил: «Я проутивник оф раубств энд ви суободн…» Ты бы ему говорила препотешные вещи, а он бы глядел на тебя и говорил: very good,99 и ты бы поняла, что в его глазах ты только кукла.
– А рассердиться?
– Все равно! Для него это лишнее забавное зрелище! Разрежь ему грудь, и ему ничуть не будет больно, у него внутренности не иначе как из жести. Я высказала ему это. Он ответил: «я уошен рад такуой физикаль оусобенность». И всегда учтив. Дорогая моя, у него душа в перчатках… Из любопытства я решила еще несколько дней потерпеть эту пытку. Иначе я уже заставила бы Филиппа, отличного фехтовальщика, отхлестать по щекам милорда, больше ничего не остается…
– Я как раз хотела тебе это посоветовать! – вскричала Эстер. – Но раньше ты должна узнать, обучен ли он боксу; эти старые англичане, моя милая, могут неожиданно сыграть с тобой злую шутку.
– Второго такого не найдешь!.. Ты бы видела, как он испрашивает моих приказаний: и в котором часу ему прийти и застанет ли он меня дома (понятно само собой!) – и все это в такой почтительной, можно сказать джентльменской форме, что ты сказала бы: «Как эту женщину обожают!» И нет женщины, которая не сказала бы того же…
– А нам завидуют, моя милая, – сказала Эстер.
– Ну и отлично!.. – воскликнула г-жа дю Валь-Нобль. Видишь ли, мы все более или менее испытали в нашей жизни, как мало с нами считаются: но, дорогая, я никогда не была так жестоко, так глубоко, так беспощадно унижена грубостью, как я унижена почтительностью этого дурацкого бурдюка, налитого портвейном. Когда он пьян, он уходит, чтобы не бийт противн, как он сказал Адели, и не быть между двух зоул: женщиной и вином. Он злоупотребляет моим фиакром, пользуется им больше, чем я сама… О, если бы нам нынче удалось напоить его до положения риз… но он выдувает десять бутылок и только навеселе: глаза у него мутные, а взгляд зоркий.
– Точно окна, грязные снаружи, – сказала Эстер, – А изнутри отлично видно, что происходит вовне… Я знаю эту особенность мужчин: дю Тийе обладает ею в высокой степени.
– Постарайся залучить к себе вечером дю Тийе. Ах, если бы они вдвоем с Нусингеном впутали его в свои дела, как бы я была отомщена!.. Они довели бы его до нищеты! Увы, дорогая, докатиться до протестантского ханжи, и это после бедняги Фале, такого забавника, такого славного малого, такого зубоскала!.. И нахохотались же мы с ним вдоволь!.. Говорят, все биржевые маклеры глуповаты… Ну, а этот сглупил только один-единственный раз…
– Когда он оставил тебя без сантима, и ты постигла изнанку веселой жизни.
Европа, доставленная бароном Нусингеном, просунула свою змеиную головку в дверь и, выслушав приказание хозяйки, сказанное ей на ухо, исчезла.
В половине двенадцатого пять экипажей стояли на улице Сен-Жорж у дверей знаменитой куртизанки: экипаж Люсьена, приехавшего с Растиньяком, Блонде и Бисиу, экипажи дю Тийе, барона Нусингена, набоба, а также Флорины, завербованной в этот вечер дю Тийе. Трехстворчатые окна были скрыты складками великолепных китайских занавесей. Ужин был назначен на час ночи, свечи пылали, роскошь маленькой гостиной и столовой выступали во всем блеске. Предстояла разгульная ночь, рассчитанная разве что на выносливость этих трех женщин и мужчин. В ожидании ужина, до которого оставалось еще два часа, сели играть в карты.
– Вы играете милорд? – спросил дю Тийе Перада.
– Я играу О'Коннель, Питт, Фокс, Каннинг, лорд Бругем, лорд…
– Огласите уж сразу список всех ваших лордов, – сказал ему Бисиу.
– Лорд Фиц-Вилльям, лорд Элленборо, лорд Эртфорт, лорд…
Бисиу посмотрел на башмаки Перада и наклонился.
– Что ты ищещь? – спросил его Блонде.
– Черт возьми! Пружинку, которую надо нажать, чтобы остановить машину, – сказала Флорина.
– Фишка двадцать франков, играете? – сказал Люсьен.
– Я играу все, штоу ви пожелай проуиграй…
– Каков?.. – сказала Эстер Люсьену. – Они все принимают его за англичанина.
Де Тийе, Нусинген, Перад и Растиньяк сели за ломберный стол. Флорина, г-жа дю Валь-Нобль, Эстер, Бисиу и Блонде расположились около камина. Тем временем Люсьен перелистывал великолепное собрание гравюр.
– Кушать подано, – сказал Паккар, появляясь в пышной ливрее.
Перада усадили слева от Флорины, рядом с Бисиу, которому Эстер поручила, подзадоривая набоба, напоить его допьяна. Бисиу обладал способностью пить без конца. Никогда за всю свою жизнь Перад не видел такого великолепия, не отведывал такой кухни, не встречал таких красивых женщин.
«Я насладился нынешней ночью на всю тысячу экю, что мне стоила дю Валь-Нобль, – подумал он, – к тому же я только что выиграл у них тысячу франков».
– Вот пример, достойный подражания! – крикнула, указывая ему на великолепие столовой, г-жа дю Валь-Нобль, сидевшая рядом с Люсьеном.
Эстер посадила Люсьена подле себя и прижалась ножкой к его ноге.
– Слышите? – сказала дю Валь-Нобль, глядя на Перада, притворявшегося слепым ко всему. – Вот как надобно было вам устроить дом! Когда возвращаются из Индии с миллионами и желают войти в дела с Нусингенами, становятся на их уровень…
– Я уесть оф обчесс тресвуэсе…
– Значит, будете пить лихо! – сказал Бисиу. – Ведь в Индии порядочно жарко, дядюшка?
Во время ужина Бисиу, потешаясь, обращался с Перадом как с дядей, вернувшимся из Индии.
– Мадам ди Валь-Нобль сказаль мне, што ви имейт идей? – спросил Нусинген, разглядывая Перада.
– Вот что я хотел бы послушать! – сказал дю Тийе Растиньяку. – Беседу на двух ломаных языках.
– Вы увидите, что они отлично поймут друг друга, – сказал Бисиу, догадавшись, что сказал дю Тийе Растиньяку.
– Сэр баронет, я думуай один литл спэкулэшен, о! Вери комфортабл… очин мнуого профит энд прибылл…
– Вот увидите, – сказал Блонде дю Тийе, – он и минуты не упустит, чтобы не упомянуть о парламенте и английском правительстве.
– Этоу в Китай… для уопиум…
– Та, я знай, – сказал Нусинген живо, как человек, который знает в совершенстве свой торговый мир. – Но англиски правительств имейт сретстф практиковать опиум, чтоби держать в свой рука Китай, и не посфаляйт нам…
– В отношении правительства Нусинген его опередил, – сказал дю Тийе Блонде.
– Ах, вы торговали опиумом! – вскричала г-жа дю Валь-Нобль. – Теперь я поняла, отчего я от вас одуреваю. Вы пропитались им насквозь.
– Видаль! – крикнул барон мнимому торговцу опиумом, указывая ему на г-жу дю Валь-Нобль. – Ви точно я: никогта мильонер не может заставляйт женщина любит себя!
– О! Миледи очин и часть любил мне… – отвечал Перад.
– За вашу трезвость! – сказал Бисиу, который только что заставил Перада влить в себя третью бутылку бордоского и начать бутылку портвейна.
– О! о! – вскричал Перад. – Это ейст очин хоурош португалск вейн из Англия…
Блонде, дю Тийе и Бисиу переглянулись, улыбнувшись: Перад обладал способностью все в себе перерядить, даже ум. Мало найдется англичан, которые не уверяли бы вас, что золото и серебро в Англии лучше, нежели повсюду. Цыплята и яйца из Нормандии, посланные на рынок в Лондон, дают основание англичанам утверждать, что лондонские цыплята и яйца лучше (very fines) парижских, доставляемых из той же Нормандии. Эстер и Люсьен поражались совершенной законченности его костюма, языка и дерзости. Пили и ели так усердно, разговаривали и смеялись так весело, что засиделись до четырех утра. Бисиу уже собирался торжествовать победу в духе забавных рассказов Брийа-Саварена. Но в ту минуту, когда он, предлагая выпить своему дядюшке, говорил про себя: «Я осилил Англию!», Перад так ответил лютому насмешнику: «Валяй, мой мальчик…», что Бисиу опешил.
– Э-э! Послушайте, он такой же англичанин, как я!.. Мой дядюшка – гасконец! Да у меня и не могло быть другого!
Бисиу и Перад остались одни в комнате, и никто не был свидетелем этого разоблачения. Перад упал со стула на пол. Тотчас же Паккар завладел Перадом и отнес его в мансарду, где тот заснул крепким сном. В шесть часов вечера набоб почувствовал, что его будят, прикладывая к лицу мокрое полотенце; он очнулся на убогой складной кровати, лицом к лицу с Азией, закутанной в черное домино и в маске.
– Ну как, папаша Перад? Не свести ли нам счеты? – сказала она.
– Где я? – спросил он, озираясь.
– Выслушайте меня, это вас отрезвит, – отвечала Азия. – Пусть вы не любите госпожу дю Валь-Нобль, но вы любите свою дочь, не так ли?
– Мою дочь? – крикнул Перад в гневе.
– Да, мадемуазель Лидию…
– Ну и что же?
– Ну, а то, что ее больше нет на улице Муано, она похищена.
У Перада вырвался стон – так стонет солдат, получивший смертельную рану на поле боя.
– Пока вы разыгрывали англичанина, другие разыгрывали Перада. Ваша дочурка Лидия думала, что ее вызвал отец; она в надежном месте… О! Вам ее не отыскать! Разве что исправите зло, которое вы причинили…
– Какое зло?
– Вчера господину Люсьену де Рюбампре отказали в приеме у герцога де Гранлье. Ведь это все твои козни и козни того человека, которого ты туда отрядил! Молчи и слушай! – сказала Азия, увидев, что Перад собирается заговорить. – Ты получишь свою дочь живой и невредимой, – продолжала Азия, подчеркивая свою мысль ударением на каждом слоге, – но только после того, как господин Люсьен де Рюбампре выйдет от святого Фомы Аквинского мужем мадемуазель Клотильды. Если через десять дней Люсьен де Рюбампре не будет принят, как раньше, в доме де Гранлье, знай, что ты сам умрешь насильственной смертью и ничто не спасет тебя от гибели. Но когда удар будет нанесен, тебе дадут время перед смертью сказать себе: «Моя дочь будет проституткой до конца своих дней!» Хотя ты сглупил, оставив в наших руках такую добычу, все же у тебя достанет ума обдумать предложение нашего господина. Не фордыбачь, молчи лучше, ступай-ка к Контансону, переоденься, да иди-ка домой. Катт скажет тебе, что твоя девчурка, когда ее вызвали от твоего имени, сошла вниз… и больше ее не видели. Пожалуешься, станешь искать ее – помни, что я тебе сказала: начнут с того, что покончат с твоей дочерью; она обещана де Марсе. С папашей Канкоэлем можно говорить без обиняков, без всяких там нежностей, не так ли? Ступай-ка вниз да поостерегись впредь совать нос в наши дела.
Азия оставила Перада в жалком состоянии, каждое ее слово было для него ударом дубиной. Слезы, катившиеся из глаз шпиона, образовали на его щеках две мокрые полосы.
– Господина Джонсона просят к столу, – сказала минутой позже Европа, выглянув из-за приоткрытой двери.
Не ответив, Перад спустился вниз, прошел до стоянки фиакров, поспешил переодеться у Контансона, с которым не обмолвился ни словом, опять превратился в папашу Канкоэля и был в восемь часов у себя дома. Он поднялся по лестнице с замиранием сердца. Когда фламандка услыхала голос хозяина, она так простодушно спросила его: «Ну, а где же мадемуазель?.. – что старый шпион вынужден был прислониться к стене. Выдержать этот удар ему было не под силу. Он вошел в квартиру дочери, увидел пустые комнаты, и лишился чувств, выслушав Катт, рассказавшую ему всю историю похищения, так ловко подстроенного, точно он сам все это придумал. Придя в сознание, он сказал себе: „Что ж, надо смириться, я отомщу позже. Пойдем к Корантену… Впервые мы встречаем настоящих противников. Пусть Корантен не мешает этому красавцу жениться хоть на императрицах, ежели ему угодно!.. Ах, теперь я понимаю, почему моя дочь полюбила его с первого взгляда… О, испанский священник знает в них толк!.. Мужайся, папаша Перад, выпускай из рук свою жертву!“ Несчастный отец не предчувствовал, какой страшный удар его ожидает.
Когда он пришел к Корантену, Брюно, преданный слуга, знавший Перада, сказал ему: «Господин в отъезде…»
– Надолго?
– На десять дней!..
– Где он?
– Не могу знать!
«О боже мой! Я совсем теряю голову! Я спрашиваю, где он?.. Как будто мы об этом кому-нибудь говорим», – подумал он.
За несколько часов до того, как Перад очнулся в мансарде на улице Сен-Жорж, Корантен, вернувшийся из своего загородного домика в Пасси, явился к герцогу де Гранлье, разодетый как лакей из хорошего дома. В петлице его черного фрака красовалась ленточка ордена Почетного легиона. Свою физиономию он преобразил в бесцветное, сморщенное, старческое личико. Волосы он напудрил, глаза спрятал за роговыми очками. Короче сказать, он был похож на старого столоначальника. Когда он назвала свое имя (господин де Сен-Дени), его проводили в кабинет герцога де Гранлье, где Дервиль читал письмо, лично продиктованное Корантеном одному из своих агентов – номеру, ведающему перепиской. Герцог отвел Корантена в сторону, чтобы объяснить положение вещей, уже достаточно знакомое Корантену. Г-н де Сен-Дени слушал холодно, почтительно, забавляясь изучением вельможи, как бы выворачивая наизнанку этого человека, одетого в бархат, и обнажая эту жизнь, заполненную как в настоящем, так и в будущем игрой в вист и соблюдением чести дома де Гранлье. В деловых отношениях с людьми нижестоящими вельможи настолько наивны, что Корантен, едва успев угодливо предложить г-ну де Гранлье два-три вопроса, уже принял развязный тон.
– Положитесь на меня, сударь, – сказал Корантен Дервилю, как только он был надлежащим образом представлен стряпчему. – Мы выедем нынче же вечером в Ангулем с бордоским дилижансом, который идет так же быстро, как почтовая карета; чтобы получить справки, нужные господину герцогу, нам потребуется не более шести часов. Если я хорошо понял вашу светлость, достаточно, по-видимому, узнать, могли ли сестра и шурин господина де Рюбампре дать ему миллион двести тысяч франков?.. – сказал он, глядя на герцога.
– Совершенно верно, – отвечал пэр Франции.
– Мы будем здесь через четыре дня, – продолжал Корантен, глядя на Дервиля. – Если в связи с отъездом мы и отложим наши дела на такой же срок, они от этого не пострадают.
– Это было единственное мое возражение его светлости, – сказал Дервиль. – Теперь четыре часа, я успею сходить домой, отдать распоряжения старшему клерку, пообедать и, взяв дорожные вещи, быть в восемь часов… Но получим ли мы места? – спросил он г-на Сен-Дени, запнувшись на полуслове.
– За это я отвечаю, – сказал Корантен. – Будьте в восемь часов во дворе главной почтово-пассажирской конторы. Ежели не окажется мест, я прикажу их достать. Вот как надобно служить его милости герцогу де Гранлье…
– Господа, – сказал герцог чрезвычайно любезно, – я еще не благодарю вас…
Корантен и стряпчий, поняв, что аудиенция окончена, откланялись и вышли. В то самое время, когда Перад расспрашивал слугу Корантена, г-н Сен-Дени и Дервиль, сидя на передней скамейке бордоского дилижанса и молча изучая друг друга, отъезжали из Парижа. На второй день пути, утром, между Орлеаном и Туром, Дервиль, соскучившись молчанием, разговорился, и Корантен удостоил его занимательной беседы, отнюдь не допуская короткости отношений; он дал ему понять, что принадлежит дипломатическому миру и ожидает назначения генеральным консулом благодаря покровительству герцога де Гранлье. Два дня спустя после отъезда из Парижа Корантен и Дервиль остановились в Манле, к великому удивлению адвоката, который думал, что едет в Ангулем.
– В этом городке мы получим точные сведения о госпоже Сешар, – сказал Корантен Дервилю.
– Вы, стало быть, знаете ее? – спросил Дервиль, удивившись осведомленности Корантена.
– Я поговорил с кондуктором, услыхав, что он из Ангулема. Он сказал мне, что госпожа Сешар живет в Марсаке, а Марсак всего в одной миле от Манля. Я и подумал, что нам лучше остановиться здесь, нежели в Ангулеме, чтобы выяснить истину.
«В конце концов, – подумал Дервиль, – я всего только, как мне сказал господин герцог, свидетель тех розысков, которые обязано учинить это доверенное лицо…»
Хозяином постоялого двора в Манле, под вывеской Звездное небо, был один из тех заплывших жиром толстяков, которых боишься на возвратном пути не застать в живых и которые еще и десять лет спустя стоят на пороге своих дверей такие же тучные, с тройным подбородком, с засаленными волосами, в том же колпаке, в том же фартуке, с тем же ножом за поясом, как их описывают все романисты, от бессмертного Сервантеса и до бессмертного Вальтера Скотта. Разве не все они притязают на изысканный стол, хвалятся угостить вас на славу, и разве не все они подают вам тощего цыпленка и овощи, приправленные прогорклым маслом? Все они расхваливают свои тонкие вина и вынуждают вас пить местные. Но Корантен с юных лет научился вытягивать из хозяев постоялых дворов кое-что более существенное, чем сомнительные блюда и подозрительные вина. Вот отчего он представился человеком невзыскательным, который вполне полагается на волю лучшего повара в Манле, как сказал он этому толстяку.
– Да мне и нетрудно быть лучшим, ведь я единственный, – отвечал хозяин.
– Накройте нам стол в соседней зале, – сказал Корантен, подмигнув Дервилю, – а главное, не стесняйтесь разжечь огонь в камине, у нас закоченели руки.
– В дилижансе было не слишком жарко, – сказал Дервиль.
– Как далеко отсюда до Марсака? – спросил Корантен жену хозяина постоялого двора, которая спустилась со второго этажа, как только услышала, что дилижанс привез к ней путешественников на ночлег.
– Вы, сударь, едете в Марсак? – спросила хозяйка.
– Не знаю, – отвечал он сухо. – Как далеко отсюда до Марсака? – опять спросил Корантен, предоставив хозяйке время рассмотреть его красную ленточку.
– Если в кабриолете, тут всего дела на каких-нибудь полчаса, – сказала хозяйка.
– Вы уверены, что супруги Сешар живут там и зимой?..
– Конечно, они живут там круглый год…
– Теперь пять часов. В девять мы еще застанем их на ногах.
– О, у них каждый вечер до десяти часов гости: кюре, господин Маррон, доктор.
– Почтенные люди? – спросил Дервиль.
– Ого! Самая что ни есть знать, – отвечала хозяйка. – Люди прямые, честные… и не спесивые, право! Господин Сешар, пусть и живет в довольстве, а все же, по слухам, нажил бы миллионы, если бы не дал украсть свое изобретение по бумажной части, которым теперь пользуются братья Куэнте…
– Вот именно, братья Куэнте! – сказал Корантен.
– Помолчи! – прикрикнул на жену хозяин постоялого двора. – Какое дело господам до того, есть ли у господина Сешара или нет патента на изобретение, чтобы выделывать бумагу? Господа не торговцы бумагой… Ежели вы располагаете провести ночь у меня в «Звездном небе», – обратился хозяин к путешественникам, – вот вам книга, прошу вас вписать в нее ваши имена. Наш жандарм от безделья изводит нас своими придирками…
– Черт возьми! А я думал, что Сешары очень богаты, – сказал Корантен, пока Дервиль вписывал свое имя, фамилию и звание стряпчего при суде первой инстанции департамента Сены.
– Тут кое-кто болтает, – отвечал хозяин, – что Сешары – миллионеры; но помешать кому-либо трепать языком – то же, что помешать реке течь. Говорят, что старик Сешар оставил двести тысяч франков недвижимости, а этого достаточно для человека, который начал простым рабочим. Кто знает, не было ли у него сбережений на такую же сумму… ведь он под конец извлекал из своих угодий от десяти до двенадцати тысяч франков. Предположим, что он был глуп и не давал денег в рост целых десять лет, вот и подсчитайте! Ну, пусть будет еще триста тысяч франков, ежели он давал в рост, как подозревают, и дело с концом! Пятьсот тысяч франков – это еще очень далеко до миллиона. Вот бы мне эту разницу, не сидел бы я в «Звездном небе»!
– Как! – сказал Корантен. – Господин Давид Сешар и его жена не имеют двух-трех миллионов состояния?..
– Помилуйте! – вскричала хозяйка. – Столько сыщется разве что у господ Куэнте, укравших его изобретение, а сам он получил от них не больше двадцати тысяч франков… Ну, посудите сами, откуда бы эти честные люди взяли такие миллионы? Они очень нуждались при жизни отца. Если бы Кольб, их управляющий, да не госпожа Кольб, преданная им, как и ее муж, им пришлось бы очень туго. Что им давало Вербери?.. Тысячу экю дохода!..
Корантен отвел в сторону Дервиля и сказал ему: «In vino veritas»100, истина – в питейных заведениях. Что до меня, я смотрю на постоялый двор как на подлинную целину записей гражданского состояния обитателей целой местности; о том, что происходит в округе, даже и нотариус осведомлен не больше, чем хозяин постоялого двора. Послушайте! Они уверены, что мы знаем всех этих Куэнте, Кольбов и прочих… Хозяин постоялого двора – это ходячий перечень всех происшествий, он выполняет полицейские обязанности, сам того не подозревая. Государству следовало бы содержать самое большее двести шпионов, ибо в такой стране, как Франция, отыщется десять миллионов честных доносчиков. Но мы не должны слишком доверять этому сообщению, хотя, конечно, в таком городишке знали бы, что отсюда уплыли миллион двести тысяч франков для уплаты за землю де Рюбампре… Мы тут долго не задержимся…
– Надеюсь, – сказал Дервиль.
– И вот почему, – продолжал Корантен. – Я нашел самый естественный способ заставить истину глаголить устами супругов Сешар. Надеюсь, что вы вашим авторитетом стряпчего поддержите невинную уловку, которая поможет мне получить для вас точный и ясный отчет об их состоянии. – После обеда мы поедем к господину Сешару, – сказал Корантен хозяйке. – Позаботьтесь приготовить нам постели, каждому в отдельной комнате. Под Звездным небом, верно, найдется место.
– О сударь, – сказала женщина, – а мы-таки ловко придумали название для вывески.
– Ну, эта игра слов практикуется в любой провинции, – сказал Корантен. – Вы отнюдь не единственные в этом роде.
– Господа, кушать подано, – сказал хозяин постоялого двора.
– Но где, черт возьми, этот молодой человек достал деньги?.. Неужто автор подметного письма прав? Неужто эти деньги красивой девки? – сказал Дервиль Корантену, усаживаясь за стол.
– Ну, это составило бы предмет другого расследования, – сказал Корантен. – Люсьен де Рюбампре живет, как мне говорил господин герцог де Шолье, с крещеной еврейкой, которая выдает себя за голландку, по имени Эстер Ван Богсек.
– Вот удивительное совпадение! – сказал стряпчий. – Я ищу наследницу одного голландца, по имени Гобсек… То же самое имя, только с перестановкой согласных…
– Ежели вам угодно, – сказал Корантен, – я наведу справки о ее происхождении, как только возвращусь в Париж.
Часом позже оба поверенные в делах семьи де Гранлье выехали в Вербери, усадьбу четы Сешар. Никогда Люсьен не испытывал волнения более глубокого, чем то, которое овладело им в Вербери, когда он сравнил свою судьбу с судьбою шурина. Перед взорами парижан должна была предстать та же картина, что несколько дней назад поразила Люсьена. Все в ней дышало покоем и довольством. В час их приезда в Вербери уже собралось общество, состоящее из пяти человек: кюре из Марсака, молодой священник, руководивший по просьбе г-жи Сешар, воспитанием ее сына Люсьена, местный врач, по имени г-н Маррон, мэр общины и старый полковник в отставке, разводивший розы в маленькой усадьбе, расположенной против Вербери, по другую сторону дороги. Зимними вечерами эти люди приходили сюда составить невинную партию в бостон по сантиму за фишку, попросить газету и вернуть прочитанную. Когда Сешары купили Вербери, красивый дом, построенный из белого песчаника и крытый шифером, его усадебная земля состояла из сада в два арпана. Со временем, вкладывая в него свои сбережения, прекрасная Ева Сешар расширила сад вплоть до небольшого ручья, покупая соседние виноградники и безжалостно превращая их в зеленые лужайки и рощицы. В ту пору Вербери, с парком, раскинувшимся вокруг дома примерно арпанов двадцать и обнесенным стеной, считалось самым солидным владением в округе. Дом покойного Сешара с его угодьями служил теперь только для нужд, связанных с возделыванием двадцати с лишним арпанов виноградника, который остался после него, помимо пяти ферм с доходом около шести тысяч франков и десяти арпанов лугов по ту сторону ручья, как раз на границе парка Вербери, – поэтому-то г-жа Сешар и полагала купить эти земли на будущий год. В округе усадьбу Вербери уже именовали замком, а Еву Сешар величали г-жой де Марсак. Льстя своему тщеславию, Люсьен лишь подражал в этом местным крестьянам и виноградарям. Куртуа, владелец мельницы, живописно расположенной на расстоянии нескольких ружейных выстрелов от лугов Вербери, вел, по слухам, переговоры с г-жой Сешар о продаже мельницы. Этой вполне вероятной покупкой завершилось бы превращение Вербери в одно из лучших поместий в департаменте. Г-жа Сешар, которая с присущей ей рассудительностью и благородством делала много добра, пользовалась глубоким уважением и любовью. Ее ослепительная красота достигла полного расцвета. Хотя ей было тогда около двадцати шести лет, она сохранила всю свежесть юности, наслаждаясь покоем и довольством деревенской жизни. По-прежнему влюбленная в своего мужа, она ценила в нем человека одаренного, но достаточно скромного, чтобы отказаться от шума славы; короче, чтобы нарисовать ее портрет, достаточно сказать, быть может, что в течение всей жизни каждое биение ее сердца принадлежало только детям и мужу. Данью, которою эта семья платила несчастью, было, как можно догадаться, то глубокое горе, какое причиняла ему жизнь Люсьена: Ева Сешар чувствовала, что тут кроются тайны, и она страшилась их тем более, что в свой последний приезд Люсьен сухо оборвал расспросы сестры, заявив ей, что честолюбцы обязаны давать отчет в своих поступках только самим себе. За шесть лет Люсьен видел сестру всего три раза и написал ей не более шести писем. Его первое посещение Вербери было связано со смертью матери, второе – с просьбой о подтверждении лжи, необходимой для осуществления его замыслов. Это послужило к весьма тяжелой сцене, разыгравшейся между супругами Сешар и Люсьеном и заронившей страшные сомнения в лоно этого, тихого, достойного семейства.
Внутреннее устройство дома, так же изменившееся к лучшему, как и его внешний вид, отвечало, однако ж, не притязая на роскошь, всем требованиям комфорта. Об этом можно было судить, бросив беглый взгляд на гостиную, где находилось в эту минуту все общество. Красивый обюсонский ковер, обои из серого кретона в мелкую клеточку, отделанные зеленой шелковой тесьмой, роспись под дерево из Спа, мебель красного дерева с резьбой, обитая серым кашемиром, и с зеленым басоном, жардиньерки, несмотря на зимнее время, наполненные цветами, – все в целом ласкало взгляд. Зеленые шелковые занавеси на окнах, отделка камина, оправа зеркал – ничто не отзывалось дурным вкусом, который губит все в провинции. Короче говоря, все это, вплоть до мелочей, изящных и удобных, давало отдых душе и взору благодаря той особой поэзии, которую умная любящая женщина может и должна внести в свой дом.
Госпожа Сешар, еще не снявшая траура по своему свекру, сидела за пяльцами у горящего камина и вышивала по канве под руководством г-жи Кольб, экономки, на которую она полагалась во всех мелочах домашнего обихода. К тому времени, когда кабриолет поравнялся с первыми строениями Марсака, общество завсегдатаев Вербери было уже в полном сборе; как раз пришел Куртуа, мельник-вдовец, желавший удалиться от дел и надеявшийся обделать дельце, выгодно продав свою собственность, которая, видимо, приглянулась Еве, и Куртуа знал почему.
– А сюда кто-то пожаловал! – сказал Куртуа, услышав шум экипажа, въезжавшего в ворота. – Судя по грохоту, надо полагать, что гость из наших мест.
– Должно быть, Постэль с женой вздумали со мной посоветоваться, – сказал доктор.
– Нет, – сказал Куртуа, – экипаж подъехал со стороны Манля.
– Зударынь, – сказал Кольб (рослый, толстый эльзасец), – атфокат ис Париж просит кофорить с каспатин.
– Адвокат!.. – вскричал Сешар. – Это слово вызывает у меня колики.
– Благодарю, – сказал мэр Марсака, по фамилии Кашан, бывший двадцать пять лет адвокатом в Ангулеме; в свое время ему было поручено преследовать судом Сешара.
– Мой бедный Давид неисправим! Он всегда такой рассеянный! – сказала Ева, улыбаясь.
– Адвокат из Парижа? – удивился Куртуа. – Стало быть, у вас есть дела в Париже?
– О нет! – сказала Ева.
– У вас там брат, – улыбнувшись, заметил Куртуа.
– Берегитесь, как бы тут не замешалось наследство папаши Сешара, – сказал Кашан. – Старик не гнушался и темных дел!..
Войдя, Корантен и Дервиль раскланялись с присутствующими и, назвав свои имена, попросили разрешения поговорить наедине с г-жой Сешар и ее мужем.
– Охотно, – сказал Сешар, – Но по какому делу?
– Исключительно по поводу наследства вашего отца, – отвечал Корантен.
– Позвольте тогда господину мэру, бывшему адвокату в Ангулеме, присутствовать при нашей беседе.
– Господин Дервиль?.. – сказал Кашан, глядя на Корантена.
– Нет, сударь, вот он, – отвечал Корантен, указывая на адвоката; тот поклонился.
– Ведь мы в своей семье, – продолжал Сешар, – мы ничего не скрываем от наших соседей, нам нет надобности уединяться в моем кабинете, где к тому же и не топлено… Наша жизнь вся как на ладони.
– Зато в жизни вашего отца, сударь, – сказал Корантен, – были кое-какие тайны; возможно, вы не очень охотно предали бы их огласке.
– Что-нибудь такое, чего мы должны стыдиться?.. – испуганно сказала Ева.
– О нет! Грешки молодости!.. – сказал Корантен, с превеликим хладнокровием расставляя одну из тысячи своих ловушек. – Ваш отец подарил вам старшего брата…
– Ах, старый Медведь! – вскричал Куртуа. – Видно, он вас совсем не любил, господин Сешар, и вот что приберег для вас, притворщик… Э-ге! Я теперь понимаю, что он думал, когда говорил: «Дайте только мне лечь в землю, еще не то увидите!..»
– Не беспокойтесь, сударь, – сказал Корантен Сешару, искоса поглядывая на Еву.
– Брата! – вскричал доктор. – Вот ваше наследство и раскололось надвое!..
Дервиль делал вид, что рассматривает прекрасные гравюры без подписей, вправленные в деревянную обшивку стен гостиной.
– Не беспокойтесь, сударыня, – сказал Корантен, заметив встревоженное выражение красивого лица г-жи Сешар. – Речь идет только о побочном сыне. Права незаконнорожденного отнюдь не равны правам законного наследника. Этот сын господина Сешара находится в крайней нищете, он имеет право на некоторую сумму, ввиду солидности наследства… Миллионы, оставленные вашим отцом…
При слове миллионы в гостиной все так и ахнули. Теперь Дервиль уже не занимался гравюрами.
– Папаша Сешар? Миллионы? – вскрикнул толстяк Куртуа. – Кто вам это сказал? Какой-нибудь крестьянин?
– Сударь, – сказал Кашан, – вы не чиновник казначейства, стало быть, с вами можно говорить откровенно…
– Будьте покойны, – сказал Корантен, – даю вам честное слово, что я не чиновник Палаты государственных имуществ.
Кашан, подав знак, призывающий общество к молчанию, не мог скрыть своего удовлетворения.
– Сударь, – продолжал Корантен, – пусть даже речь идет только об одном миллионе, но и тогда доля, причитающаяся внебрачному ребенку, достаточно велика. Мы приехали не затем, чтобы затевать процесс; напротив, мы хотим покончить дело миром: дайте нам сто тысяч франков – мы этим удовлетворимся…
– Сто тысяч франков! – вскричал Кашан, не дав Корантену договорить. – Ну, сударь, папаша Сешар оставил двадцать арпанов виноградника, пять маленьких ферм, десять арпанов под лугами в Марсаке и ни сантима сверх этого…
– Господин Кашан! – воскликнул Давид Сешар, вмешиваясь в их разговор. – Ни за что на свете я не допущу обмана, и меньше всего в денежных делах… Господа, – сказал он, обращаясь к Корантену и Дервилю, – мой отец, кроме недвижимости, нам оставил… (Куртуа и Кашан, подавая знаки Сешару, трудились напрасно, он их не слушал) триста тысяч франков, что увеличивает наше наследство примерно до пятисот тысяч франков.
– Господин Кашан, – сказала Ева Сешар, – какую часть закон уделяет побочному ребенку?
– Сударыня, – сказал Корантен, – мы не дикари. Единственная наша просьба к вам: поклянитесь в присутствии этих господ в том, что вы не получили более ста тысяч экю серебром по наследству от вашего свекра, и мы отлично сговоримся.
– Дайте прежде честное слово, – сказал бывший ангулемский адвокат Дервилю, – что вы действительно адвокат.
– Вот мое удостоверение, – сказал Дервиль Кашану, протягивая ему сложенную вчетверо бумагу, – а этот господин отнюдь не главный инспектор Палаты государственных имуществ, как вы могли бы подумать. Не беспокойтесь, – прибавил Дервиль, – для нас было чрезвычайно важно узнать правду о наследстве Сешара, и только. Теперь мы ее знаем… – Дервиль весьма учтиво взял Еву под руку и отвел ее в глубину гостиной. – Сударыня, – сказал он ей вполголоса. – ежели бы честь и будущее семьи де Гранлье не имели касательства к этому вопросу, я не пустился бы на подобную хитрость, придуманную вот этим господином с орденом; но вы должны простить его, ведь надобно было открыть обман, при помощи которого ваш брат ввел в заблуждение эту благородную семью. И остерегайтесь впредь давать повод думать, что вы ссудили миллион двести тысяч франков вашему брату для покупки поместья Рюбампре…
– Миллион двести тысяч франков! – воскликнула г-жа Сешар, побледнев. – Но где он их взял, злосчастный?..
– То-то и есть! – сказал Дервиль. – Боюсь, что источник этого состояния весьма нечист.
У Евы на глаза навернулись слезы, замеченные соседями.
– Возможно, мы оказали вам большую услугу, – сказал Дервиль. – помешав принять участие в обмане, чреватом гибельными последствиями.
Дервиль оставил г-жу Сешар в креслах, бледную, всю в слезах, и откланялся обществу.
– В Манль! – сказал Корантен мальчику, сидевшему на козлах кабриолета.
В дилижансе, который шел из Бордо в Париж и проходил через Манль ночью, нашлось только одно свободное место. Дервиль попросил Корантена уступить его, сославшись на дела, но в душе он не доверял своему спутнику, и дипломатическая изворотливость и хладнокровие Корантена казались ему просто навыками проходимца. Корантен пробыл три дня в Манле, а оказии уехать все не представлялась: ему пришлось написать в Бордо и там заказать место в дилижансе, так что в Париж он вернулся только через девять дней, считая со дня отъезда.
Все это время Перад ежедневно ездил то в Пасси, то на парижскую квартиру Корантена, чтобы узнать, не воротился ли он. На восьмой день он и там и тут оставил письма, написанные личным шифром, в которых извещал Корантена о том, какого рода смерть угрожала его другу, о похищении Лидии и об ужасной участи, уготованной ей его врагами. Попав в такую же ловушку, какие он прежде ставил другим, Перад, хотя и лишившись Корантена, но пользуясь помощью Контансона, по-прежнему разыгрывал из себя набоба. Пусть невидимые враги изобличили его, но он все же решил, и достаточно мудро, не покидать поле сражения, чтобы попытаться уловить луч света в этой тьме.
Контансон пустил в ход по следам Лидии все свои знакомства, надеясь обнаружить место, где она спрятана; но невозможность узнать что-либо становилась с каждым днем все более явной, увеличивая с каждым часом отчаяние Перада. Старый шпион окружил себя охраной из двенадцати-пятнадцати самых искусных агентов. Велось наблюдение за окресностями улицы Муано и улицы Тетбу, где он жил под видом набоба у г-жи дю Валь-Нобль. В продолжение трех последних дней роковой отсрочки, дарованной Азией, чтобы восстановить прежнее положение Люсьена в доме де Гранлье, Контансон не покидал ветерана бывшего главного управления полиции. Так поэзия ужаса, порожденная военной хитростью враждующих племен в глубине лесов Америки, которой столь удачно воспользовался Купер, овеяла мельчайшие подробности парижской жизни. Прохожие, лавки, фиакры, человек, стоящий у окна, – буквально все для человека-номера, обязанного охранять жизнь Перада, было так же полно значения, как ствол дерева, домик, скала, шкура бизона, брошенная лодка, листва на поверхности реки в романах Купера.
– Если испанец уехал, вам нечего опасаться, – сказал Контансон, обращая внимание Перада на то, каким полным покоем они наслаждаются.
– А если он не уехал? – спрашивал Перад.
– Он увез одного из моих людей на запятках своей кареты; но в Блуа мой человек был принужден слезть и не мог догнать экипаж.
Однажды утром, дней через пять после возвращения Дервиля в Париж, Люсьена посетил Растиньяк.
– Дорогой мой, я в отчаянии, что должен вести переговоры, порученные мне как твоему короткому знакомому. Твоя женитьба расстроилась, и нет никакой надежды на то, что она когда-либо состоится. Ты должен забыть о доме де Гранлье. Чтобы жениться на Клотильде, надо ждать смерти ее отца, а он стал слишком большим себялюбцем, чтобы умереть так рано. Старые игроки в вист долго держатся… на борту своего… стола. Клотильда скоро уедет в Италию с Мадленой де Ленонкур-Шолье. Бедная девушка так тебя любит, что пришлось за ней присматривать; она хотела прийти к тебе, она составила какой-то план побега… Да послужит это тебе утешением в твоем несчастье.
Люсьен молча глядел на Растиньяка.
– К тому же, и впрямь ли это несчастье?.. – продолжал его земляк. – Ты без труда найдешь другую девушку, такую же знатную и красивее Клотильды!.. Госпожа де Серизи женит тебя из чувства мести, она не выносит де Гранлье, которые ни разу не пожелали принять ее у себя; у нее есть племянница, молоденькая Клеманс дю Рувр…
– Дорогой друг, со времени нашего последнего ужина у нас размолвка с госпожой де Серизи; она видела меня в ложе Эстер, сделала мне сцену, а я не стал ее разуверять.
– Когда женщине за сорок лет, она не ссорится надолго с таким красивым молодым человеком, как ты, – сказал Растиньяк. – Я немного знаком с этими закатами… они длятся десять минут на горизонте и десять лет в сердце женщины.
– Вот уже неделя, как я жду от нее письма.
– Пойди к ней!
– Теперь, конечно, придется.
– Будешь ли ты по крайней мере у Валь-Нобль? Ее набоб дает Нусингену ответный ужин.
– Я знаю и буду, – сказал Люсьен серьезно.
На другой день после того, как он убедился в своем несчастье, о чем было тотчас же доложено Карлосу, Люсьен появился с Растиньяком и Нусингеном у мнимого набоба.
В полночь бывшая столовая Эстер вместила почти всех действующих лиц этой драмы, смысл которой, скрытый в самом русле этих существований, подобных бурным потокам, был известен лишь Эстер, Люсьену, Пераду, мулату Контансону и Паккару, явившемуся прислуживать своей госпоже. Азия была призвана г-жой дю Валь-Нобль, без ведома Перада и Контансона, помогать ее кухарке. Садясь за стол, Перад, давший г-же дю Валь-Нобль пятьсот франков, чтобы ужин вышел на славу, нашел в своей салфетке клочок бумаги, на котором прочел написанные карандашом следующие слова: «Десять минут истекают в ту минуту, когда вы садитесь за стол». Он передал бумажку Контансону, стоявшему за его стулом, сказав по-английски: «Не ты ли это всунул сюда?» Контансон прочел при свете свечей это Мене, Текел, Фарес101 и положил бумажку в карман, но он знал, как трудно установить автора по почерку, в особенности, если фраза написана карандашом и прописными буквами, то есть начертана, так сказать, геометрически, поскольку прописные буквы состоят лишь из кривых и прямых, по которым невозможно различить навыки руки, столь очевидные в так называемой скорописи.
Ужин проходил невесело. Перад был явно встревожен. Из молодых прожигателей жизни, умевших оживить трапезу, тут находились только Люсьен и Растиньяк. Люсьен был грустен и задумчив. Растиньяк проигравший перед ужином две тысячи франков, пил и ел, думая только о том, чтобы отыграться после ужина. Три женщины, удивленные их необычной сдержанностью, переглядывались. Скука лишила вкуса все яства. Ужины, как театральные пьесы и книги, имеют свои удачи и неудачи. В конце ужина подали мороженое, так называемый пломбир. Все знают, что этот сорт мороженого содержит мелкие, засахаренные плоды, чрезвычайно нежные, расположенные на поверхности мороженого, которое подается в бокале и не притязает на пирамидальную форму. Мороженое было заказано г-жой дю Валь-Нобль у Тортони, знаменитое заведение которого находится на углу улицы Тетбу и бульвара. Кухарка вызвала мулата, чтобы уплатить по счету кондитера. Контансон, которому требование посыльного показалось подозрительным, спустился и озадачил посыльного вопросом: «Вы стало быть, не от Тортони?..» – и тотчас же побежал наверх. Но Паккар уже воспользовался его отсутствием и успел обнести гостей мороженым. Мулат еще не дошел до двери квартиры, как один из агентов, наблюдавший за улицей Муано, крикнул ему снизу: «Номер двадцать семь!»
– Что случилось? – откликнулся Контансон, мигом оказавшийся на нижних ступенях лестницы.
– Скажите папаше, что дочь его вернулась. Но в каком состоянии, милостивый боже! Пусть он спешит, она при смерти.
В ту минуту, когда Контансон входил в столовую, старик Перад, сильно подвыпивший, как раз глотал маленькую вишню из пломбира. Пили за здоровье г-жи дю Валь-Нобль. Набоб наполнил свой стакан вином, так называемым константским, и осушил его. Как ни был взволнован Контансон известием, которое он нес Пераду, все же, войдя в столовую, заметил, с каким глубоким вниманием Паккар глядел на набоба. Глаза лакея г-жи де Шампи походили на два неподвижных огонька. Несмотря на всю важность наблюдения, сделанного мулатом, он не мог медлить и наклонился к своему господину в ту самую минуту, когда Перад ставил пустой стакан на стол.
– Лидия дома, – сказал Контансон, – и в очень тяжелом состоянии.
Перад отпустил самое французское из всех французских ругательств с таким резким южным акцентом, что на лицах гостей выразилось глубокое удивление. Заметив свой промах, Перад признался в своем переодевании, сказав Контансону на чистейшем французском языке: «Найди фиакр!.. Надо убираться отсюда!»
Все встали из-за стола.
– Кто же вы такой? – вскричал Люсьен.
– Та, кто ви такой? – сказал барон.
– Бисиу уверял меня, что вы умеете изображать англичан лучше его, но я не хотел ему верить, – сказал Растиньяк.
– Ну, конечно, какой-нибудь разоблаченный банкрот, – сказал дю Тийе громко, – я так и подозревал!..
– Какой удивительный город этот Париж!.. – сказала г-жа дю Валь-Нобль. – Объявив себя несостоятельным в своем квартале, торговец безнаказанно появляется, переряженный набобом или денди, в Елисейских полях!.. О, я злосчастная! Банкротство – вот мой червь!
– Говорят, у каждого цветка есть свой червь, – сказала Эстер спокойно. – А мой похож на червя Клеопатры, на аспида.
– Кто я такой?.. – сказал Перад у двери. – А-а! Вы это узнаете: и если я умру, я буду каждую ночь выходить из могилы, чтобы стягивать вас за ноги с постели!..
Произнося эти последние слова, он смотрел на Эстер и Люсьена; потом воспользовавшись общим замешательством, поспешно скрылся; он решил бежать домой, не дожидаясь фиакра. На улице Азия, в черном капоре с длинной вуалью, остановила шпиона у самых ворот, схватив его за руку.
– Пошли за святыми дарами, папаша Перад, – сказала она; это был тот самый голос, который однажды уже напророчил ему несчастье.
Возле дома стояла карета, Азия села в нее, карета скрылась, будто ее унесло ветром. Тут было пять карет, и люди Перада ничего подозрительного не заметили.
Вернувшись в свой загородный дом, в одном из самых отдаленных и самых приветливых кварталов маленького предместья Пасси, на улице Винь, Корантен, который слыл там за негоцианта, снедаемым страстью к садоводству, нашел шифрованную записку своего друга Перада. Вместо того, чтобы отдохнуть, он опять сел в фиакр, в котором только что приехал, и приказала себя везти себя на улицу Муано, где застал одну Катт. Он узнал от фламандки об исчезновении Лидии и не мог понять, как Перад, да и он оказались столь непредусмотрительны.
«Обо мне они еще не знают, – сказал он про себя. – Эти люди способны на все; надо выждать, не убьют ли они Перада, ну, а тогда уже я скроюсь…»
Чем постыднее жизнь человека, тем он сильнее за нее цепляется; она становится постоянным протестом, непрерывным мщением. Корантен сошел вниз и, вернувшись к себе домой, преобразился в хилого старичка, надев травяной парик и зеленый сюртучок, затем пешком отправился к Пераду, движимый чувством дружбы. Он хотел отдать приказания своим наиболее испытанным и ловким номерам. Свернув на улицу Сент-Оноре, чтобы от Вандомской площади попасть на улицу Сен-Рох, он нагнал девушку в домашних туфлях, одетую так, словно она готовилась ко сну, – в белой ночной кофте и в ночном чепчике. Время от времени из груди ее вырывалось рыдание и сдержанный стон. Корантен опередил ее на несколько шагов и узнал в ней Лидию.
– Я друг вашего отца, господина Канкоэля, – сказал он, не меняя своего голоса.
– Ах! Наконец нашелся человек, которому я могу довериться!.. – воскликнула она.
– Не подавайте виду, что знаете меня, – продолжал Корантен. – Нас преследуют лютые враги, и мы принуждены скрываться. Но расскажите мне, что с вами случилось…
– О, сударь! Об этом можно сказать, но не рассказывать… – сказала бедная девушка. – Я обесчещена, я погибла, и сама не могу объяснить себе как!..
– Откуда вы идете?..
– Не знаю, сударь! Я так спешила спастись, пробежала столько улиц, столько переулков, боясь погони… И когда встречала человека приличного, спрашивала, как пройти на бульвары и добраться до улицы де ла Пэ! Наконец, пройдя уже… Который теперь час?
– Половина двенадцатого! – сказал Корантен.
– Я убежала с наступлением сумерек, значит, уже пять часов, как я иду! – вскричала Лидия.
– Полно, вы отдохнете, увидите вашу добрую Катт…
– О сударь! Для меня нет больше отдыха! Я не желаю иного отдыха, кроме как в могиле; а до тех пор я уйду в монастырь, если только меня примут туда…
– Бедняжка! Вы защищались?
– Да, сударь. Ах! Если бы вы знали, среди каких гнусных созданий мне пришлось быть…
– Вас верно, усыпили?
– Ах, вот как это было? – сказала бедная Лидия. – Мне только бы дойти до дому… У меня нет больше сил, и мысли мои путаются… Сейчас мне почудилось, что я в саду…
Корантен взял Лидию на руки, и, когда он поднимался с нею по лестнице, она потеряла сознание.
– Катт! – крикнул он.
Катт появилась и радостно вскрикнула.
– Не спешите радоваться! – внушительно сказал Корантен. – Девушка очень больна.
Когда Лидию уложили в постель и она при свете двух свечей, зажженных Катт, узнала свою комнату, у нее начался бред. Она пела отрывки из прелестных арий и тут же выкрикивала гнусные слова, слышанные ею. Ее красивое лицо было все в фиолетовых пятнах. Воспоминания непорочной жизни перемежались с позорными сценами последних десяти дней. Катт плакала. Корантен ходил по комнате, останавливаясь по временам, чтобы взглянуть на Лидию.
– Она расплачивается за своего отца! – сказал он. – Как знать, нет ли в этом руки провидения? О, я был прав, что не имел семьи!.. Как говорит какой-то философ, ребенок – это наш заложник в руках несчастья, честное мое слово!
– Ах, Катт! – сказала бедная девочка, приподнявшись с подушек и не оправляя своих прекрасных разметавшихся волос. – Чем лежать тут, лучше бы мне лежать на песчаном дне Сены…
– Катт, тем, что вы будете плакать и смотреть на вашу девочку, вы ее не исцелите, вместо этого лучше бы вам позвать врача – сперва из мэрии, а потом Деплена и Бьяншона… Надо спасти это невинное создание…
И Корантен написал адреса обоих знаменитых докторов. В это время по лестнице подымался человек, привыкший к ее ступеням; дверь отворилась. Весь в поту, с фиолетовым лицом, с налитыми кровью глазами, Перад, пыхтя, как дельфин, бросился от входной двери к комнате Лидии с воплем: «Где моя дочь?..»
Он заметил печальный жест Корантена; взгляд Перада остановился на Лидии. Сравнить ее можно было только с цветком, любовно взлелеянным ботаником; но вот обломился стебель, цветок раздавлен грубым башмаком крестьянина. Перенесите этот образ в отцовское сердце, и вы поймете, какой удар испытал Перад, из глаз которого полились слезы.
– Кто-то плачет… Это мой отец… – сказала девочка.
Лидия еще могла узнать отца; она поднялась и припала к коленям старика в ту самую минуту, когда он тяжело опустился в кресла.
– Прости, папа!.. – сказала она. Ее голосок пронзил сердце Перада, и тут же он почувствовал точно удар дубиной по голове.
– Умираю… Ах, негодяи! – были его последние слова.
Корантен хотел помочь своему другу, но лишь принял его последний вздох.
«Умер от яда!..» – сказал про себя Корантен. – А вот и врач! – воскликнул он, услышав шум подъезжавшей кареты.
Вошел Контансон, успевший смыть с себя загар мулата, и, услышав голос Лидии, застыл, точно бронзовая статуя. «Ты все еще не прощаешь меня, отец?.. Я не виновата! (Она не замечала, что отец ее мертв.) Ах, какими глазами он глядит на меня!..» – говорила несчастная безумная.
– Надо ему их закрыть, – сказал Контансон, положив умершего на кровать.
– Мы делаем глупость, – сказал Корантен. – Перенесем его на другую половину; обезумевшая дочь совсем потеряет рассудок, когда поймет, что отец умер; она подумает, что убила его.
Лидия тупо смотрела, как уносят отца.
– Вот мой единственный друг!.. – не скрывая волнения, сказал Корантен, когда Перада положили на кровать в спальне. – За всю свою жизнь только однажды заговорила в нем алчность! И то ради дочери… Пусть это послужит тебе уроком, Контансон. В каждом звании есть своя честь. Перад напрасно впутался в частное дела, мы должны заниматься делами государственными. Но, что бы это ни повлекло за собой, – сказал он, и звук его голоса, взгляд и жест навели на Контансона ужас, – даю слово отомстить за моего бедного Перада! Я открою виновников его смерти и бесчестия его дочери!.. Клянусь самим собой и остатком дней моих, которые я ставлю на карту ради мести, что все эти люди, будучи в добром здравии, кончат свои дни наголо обритыми в четыре часа дня на Гревской площади!..
– А я вам в этом помогу, – сказал потрясенный Контансон.
И верно, нет более волнующего зрелища, чем вспышка страсти у человека холодного, сдержанного, точного, в котором за двадцать лет никто не мог заметить и признака чувствительности. Такая страсть – точно раскаленный добела брусок железа, расплавляющий все, что с ним соприкасается. Недаром у Контансона перевернулось все внутри.
– Бедный папаша Канкоэль, – продолжал он, глядя на Корантена. – Он меня частенько угощал… И видите ли… только беспутные люди знают толк в таких вещах… частенько давал мне десять франков на игру…
После такого надгробного слова мстители за Перада, услышав на лестнице голоса Катт и городского врача, пошли к Лидии.
– Ступай за полицейским приставом, – сказал Корантен. – Королевский прокурор не найдет, возможно, повода для следствия, но мы попробуем составить донесение в префектуру; при случае это сослужит нам службу. Вот в этой комнате, – сказал Корантен городскому врачу, – лежит мертвый человек. Я не верю, чтобы его смерть была естественна. Сделайте вскрытие в присутствии полицейского пристава, который сейчас должен прийти по моей просьбе. Попытайтесь обнаружить следы яда; вам помогут в этом Деплен и Бьяншон, мы их ожидаем с минуты на минуту; я их вызвал к дочери моего лучшего друга; она в худшем положении, чем отец, хотя он и умер…
– Мне в них нет нужды, – сказал городской врач, – чтобы выполнить свое дело…
«Ну и ладно!» – подумал Корантен.
– Не будем спорить, – продолжал он. – В коротких словах, вот мое мнение: кто убил отца, те обесчестили и дочь.
Под утро Лидию наконец сломила усталость; когда знаменитый хирург и молодой врач пришли, она спала. Тем временем врач, пришедший установить смертный случай, вскрыл тело Перада и искал причины смерти.
– Пока больную не разбудили, – сказал Корантен двум знаменитостям, – не пожелаете ли помочь вашему собрату определить причину гибели одного человека, что, несомненно, представит для вас некоторый интерес, а кроме того, ваше мнение не будет излишним в протоколе.
– Ваш родственник умер от апоплексического удара, – сказал врач, – есть признаки сильнейшего кровоизлияния в мозг…
– Прошу вас, господа, осмотреть труп, – сказал Корантен, – и вспомнить, не знает ли токсикология ядов, оказывающих такое действие.
– Желудок совершенно переполнен, – сказал врач, – но так, без химического анализа его содержимого, я не вижу никаких следов яда.
– Если признаки кровоизлияния в мозг имеются, то, принимая во внимание возраст, это уже достаточная причина для смерти, – сказал Деплен, указывая на чрезмерное количество пищи.
– Он ужинал дома? – спросил Бьяншон.
– Нет, – ответил Корантен. – Он прибежал с бульваров и нашел изнасилованной свою дочь.
– Вот истинный яд, если он любил ее, – сказал Бьяншон.
– Но все-таки, какой же яд мог бы оказать подобное действие? – спросил Корантен, упорствуя в своей мысли.
– Существует только один, – сказал Деплен после внимательного осмотра. – Этот яд добывается на Явском архипелаге из ореха чилибухи, относящейся к малоизученной разновидности strychnos; им отравляют оружие чрезвычайно опасное… малайский крис…102 Так по крайней мере говорят…
Пришел полицейский пристав. Корантен высказал ему свои подозрения, попросил его составить протокол, указав, в каком доме и с какими людьми ужинал Перад; он также сообщил ему о заговоре, направленном против жизни Перада, и о причине болезни Лидии. Потом Корантен пошел в комнаты бедной девушки, где Деплен и Бьяншон осматривали больную, но встретился с ними уже в дверях.
– Ну что, господа? – спросил Корантен.
– Поместите эту девушку в дом для умалишенных, и если в случае беременности рассудок не вернется к ней после родов, она окончит свои дни тихим помешательством. Исцелить ее может только одно средство: чувство материнства, если оно в ней проснется…
Корантен дал врачам по сорок франков золотом и обернулся к приставу, потянувшему его за рукав.
– Врач уверяет, что смерть естественна, – сказал чиновник, – и я не могу составить протокол, тем более, что дело касается папаши Канкоэля; он вмешивался во многие дела, и как знать, на кого мы нападем… Эти люди частенько умирают по приказу …
– Я – Корантен, – сказал Корантен на ухо полицейскому приставу.
Тот не мог скрыть своего удивления.
– Итак, составьте докладную записку, – продолжал Корантен, – позже она нам очень пригодится, но только пошлите ее в качестве секретной справки. Отравления нельзя доказать, и я знаю, что следствие было бы прекращено сразу… Но, рано или поздно, я найду виновных, я их выслежу и схвачу на месте преступления.
Полицейский пристав поклонился Корантену и вышел.
– Сударь, – сказала Катт, – девочка все поет и танцует. Как мне быть?
– А что на нее так повлияло?
– Она узнала, что умер ее отец…
– Посадите ее в фиакр и отвезите прямо в Шарантон103; я напишу несколько строк главному начальнику королевской полиции, чтобы она была прилично помещена. Дочь в Шарантоне, отец в общей могиле! – сказал Корантен. – Контансон, ступай, закажи похоронные дроги. Теперь мы с вами один на один, дон Карлос Эррера…
– Карлос! – воскликнул Контансон. – Да ведь он в Испании.
– Он в Париже! – твердо сказал Корантен. – От всего этого веет духом эпохи Филиппа Второго испанского, но у меня найдется капканы для всех, даже для королей.
Пять дней спустя после исчезновения набоба г-жа дю Валь-Нобль сидела в девять часов утра у изголовья кровати Эстер и плакала, ибо она чувствовала, что ступила на наклонную плоскость нищеты.
– Будь у меня хотя бы сто луидоров ренты! Тогда, моя дорогая, можно было бы уехать в какой-нибудь маленький городок и там найти случай выйти замуж…
– Я могу тебе их достать, – сказала Эстер.
– Но как? – вскричала госпожа дю Валь-Нобль.
– О, совсем просто! Слушай. Ты будто бы захочешь покончить с собой; сыграй хорошенько эту комедию! Пошлешь за Азией и предложишь ей десять тысяч франков за две черные жемчужины из тонкого стекла, наполненные ядом, который убивает за одну секунду; ты мне их принесешь, и я тебе дам пятьдесять тысяч франков…
– Почему ты не попросишь их сама? – сказала г-жа дю Валь-Нобль.
– Азия мне их не продала бы.
– Неужто это для тебя?.. – сказала г-жа дю Валь-Нобль.
– Может быть.
– Для тебя! Да ведь ты живешь среди роскоши, веселья, в собственном доме! И накануне празднества, о котором будут толковать целых десять лет! Ведь Нусингену этот день обойдется тысяч в двадцать франков. Говорят, будто в феврале к столу подадут клубнику, спаржу, виноград… дыни… Одних цветов в комнатах будет на тысячу экю!
– Ну что ты болтаешь! На тысячу экю одних только роз на лестнице.
– Говорят, твой наряд стоит десять тысяч франков?
– Да, у меня платье из брюссельских кружев, и Дельфина, его жена, в бешенстве. Но мне хотелось быть одетой, как невеста.
– А где эти десять тысяч франков? – спросила г-жа дю Валь-Нобль.
– Это все мои карманные деньги, – сказала Эстер, улыбнувшись. – Открой туалетный столик, деньги под бумагой для папильоток…
– Кто говорит о самоубийстве, тот не кончает с собой, – сказала г-жа дю Валь-Нобль. – Ну, а если яд нужен для того, чтобы совершить…
– Преступление, хочешь ты сказать? – докончила Эстер мысль своей нерешительной подруги. – Можешь быть спокойна, – продолжала Эстер, – я никого не хочу убивать. У меня была подруга, очень счастливая женщина, она умерла, я последую за ней… вот и все…
– Ну и глупа же ты!..
– Что прикажешь делать? Мы дали обещание друг другу.
– Дай опротестовать этот вексель, – сказала подруга, смеясь.
– Делай, что я тебе говорю, и убирайся. Я слышу, подъезжает экипаж. Это Нусинген, человек, который сойдет с ума от счастья! Он-то меня любит… Почему мы не любим тех, кто нас любит, ведь они в конце концов делают все, чтобы вам понравиться?..
– Вот именно! – сказала г-жа дю Валь-Нобль. – Это вроде истории с селедкой, самой злокозненной из рыб.
– Почему она злокозненная?
– Ну, этого никому так и не удалось узнать.
– Ступай, душенька! Надо выпросить для тебя пятьдесят тысяч франков.
– Ну, прощай…
Вот уже три дня, как обращение Эстер с бароном Нусингеном резко переменилось. Обезьянка стала кошечкой, а кошечка становилась женщиной. Эстер одаряла старика сокровищами нежности, она была само очарование. Ее вкрадчиво-нежные речи, лишенные обычной ядовитости и насмешки, вселили уверенность в неповоротливый ум банкира; она называла его Фрицем; он думал, что любим.
– Мой бедный Фриц, я тебя достаточно испытывала, – сказала она, – я тебя достаточно мучила; в твоем терпении было высочайшее благородство, ты любишь меня, я вижу и вознагражу тебя. Ты мне нравишься, и я не знаю, как это случилось, но теперь я предпочла бы тебя молодому человеку. Возможно, опытность тому причина. Со временем замечаешь, что любовь – это дар души, и быть любимым, ради наслаждения ли, ради денег ли, одинаково лестно. Притом молодые люди чересчур большие эгоисты, они думают больше о себе, чем о нас; ты же думаешь только обо мне. Поэтому и я ничего больше не требую от тебя, я хочу доказать тебе, до какой же степени я бескорыстна.
– Я вам ничефо не даваль, – отвечал очарованный барон. – Я думаль подарить зафтра дрицать тисяча франк рента… Это мой сфатебни подарок…
Эстер так мило поцеловала Нусингена, что он побледнел и без пилюль.
– Смотрите, не подумайте, – сказала она, – что все это за ваши тридцать тысяч ренты… нет… а потому что теперь… я люблю тебя, мой толстый Фредерик.
– О, поже мой! Почему меня исфитифал… я бил би так сшастлив три месяц…
– Что это, из трех или из пяти процентов, мой дружок? – сказала Эстер, проводя рукой по волосам Нусингена и укладывая их по своей прихоти.
– Из трех… у меня их осталься от несостоятельни дольжник…
Итак, в это утро барон принес государственное долговое обязательство; он собирался позавтракать со своей дорогой девочкой, получить от нее распоряжения на завтра, на знаменитую субботу, большой день!
– Полючай, мой маленки жена, мой единствен жена, – радостно сказал барон, просияв от счастья. – Будет чем платить расход по кухня на остаток ваш тней…
Эстер без малейшего волнения взяла бумагу, сложила ее и убрала в туалетный столик.
– Ну вот, теперь вы довольны, чудовище несправедливости, – сказала она, потрепав Нусингена по щеке. – Наконец-то я хоть что-то от вас приняла! Теперь я уже не могу высказывать вам всякие истины, ведь я делю с вами плоды ваших, как вы называете, трудов… И это вовсе не подарок, бедный мой мальчик, а просто-напросто моя доля прибыли в деле… Ну, полно, не гляди на меня биржевиком. Ты отлично знаешь, что я тебя люблю.
– Мой прекрасни Эздер, мой анкел люпфи, – сказал барон, – прошу вас не говорить мне так никогта! Пускай говорит весь сфет, что я вор, я был бы равнодушен, лишь бы я был честни челофек для ваши глаз… Я все больше и больше люблю вас…
– Таково мое мнение, – сказала Эстер. – Поэтому я никогда больше не скажу тебе ничего такого, что могло бы тебя огорчить, мой слоненок, ты ведь стал простодушен, как дитя. Черт возьми! Да ты никогда и не знал, толстый греховодник, что такое невинность! Все же какую-то толику ее ты получил, когда появился на свет божий, ведь должна была она когда-нибудь всплыть на поверхность, но у тебя она затонула так глубоко, что потребовалось шестьдесят шесть лет, чтобы извлечь ее… багром любви. Такое чудо случается с глубокими стариками… Вот за что я в конце концов и полюбила тебя: ты молод, очень молод… Никто не знает этого Фредерика… одна я! Ведь уже в пятнадцать лет ты был банкиром… В коллеже, прежде чем давать товарищу игрушечный шарик, ты ставил условием возвратить тебя два… (Она вскочила на колени смеявшегося барона.) Ну что ж! Ты волен делать, что пожелаешь. Э, боже мой! Грабь их… не робей, я тебе в этом помогу. Люди не стоят того, чтобы их любить. Наполеон их убивал, как мух. Французам платить подати тебе или казне – не все ли равно!.. К казне тоже не питают нежных чувств, я, клянусь… Я хорошо все обдумала, ты прав… стриги овец, как сказано в евангелии от Беранже… Поцелуйте вашу Эздер … Ах, кстати! Ты отдашь этой бедной Валь-Нобль всю обстановку на улице Тетбу! И потом завтра же ты преподнесешь ей пятьдесят тысяч франков… Этим ты себя покажешь в выгодном свете… Видишь ли, котик, ты убил Фале, об этом уже кричат… Твой подарок покажется сказочно щедрым… и все женщины заговорят о тебе. О!.. во всем Париже ты один будешь велик и благороден, и – так уж создан свет! – все забудут о Фале. В конце концов ты выгодно поместишь капитал: ты заработаешь на нем уважение!
– Ти прав, мой анкел! Ти знаешь сфет, – сказал он. – Ти будешь мой софетник.
– Вот видишь, – продолжала она, – как я забочусь о делах моего мужа, о его добром имени, чести… Ну, ступай же, поищи для меня пятьдесят тысяч франков…
Она хотела избавиться от Нусингена, чтобы вызвать маклера и в тот же вечер на бирже продать свою ренту.
– А пошему так бистро? – спросил он.
– А как же иначе, котик, надо же их преподнести в атласной коробке, прикрыв веером. Ты скажешь ей: «Вот, сударыня, веер, который, надеюсь, доставит вам удовольствие!» Думают, что ты Тюркаре, а ты прослывешь Божоном104!
– Прелестни! Прелестни! – вскричал барон. – Я буду, стало бить, имейт теперь твой ум!.. Та, я буду пофторять ваши слофа…
В тот миг, когда бедная Эстер садилась в кресла, изнемогая от напряжения, которое ей потребовалось, чтобы разыграть свою роль, вошла Европа.
– Сударыня, – сказала она, – там рассыльный с набережной Малакэ, его послал Селестен, слуга господина Люсьена.
– Пусть войдет!.. Нет, лучше я сама выйду в прихожую.
– У него письмо для вас, сударыня.
Эстер бросилась в прихожую, взглянула на рассыльного – самый обыкновенный рассыльный.
– Скажи ему, чтобы сошел вниз! – прочтя письмо, сказала Эстер упавшим голосом и опустилась на стул. – Люсьен хочет покончить с собой… – шепнула она Европе. – Впрочем, отнеси письмо ему.
Карлос Эррера, все в том же обличье коммивояжера, тотчас сошел вниз, но, приметив в прихожей постороннее лицо, впился взглядом в рассыльного. «Ты сказала, что никого нет», – шепнул он на ухо Европе. Из предосторожности он тут же прошел в гостиную, успев, однако, посмотреть посланца. Обмани-Смерть не знал, что с некоторых пор у прославленного начальника тайной полиции, арестовавшего его в доме Воке, появился соперник, которого прочили в его преемники. Этим соперником был рассыльный.
– Ваши предположения правильны, – сказал мнимый рассыльный Контансону, который ожидал его на улице, – тот человек, приметы которого вы мне указали, в доме; но он не испанец, ручаюсь головой, что под этой сутаной – наша дичь.
– Он такой же священник, как испанец, – сказал Контансон.
– Я в том уверен, – сказал агент тайной полиции.
– О, если только мы правы!.. – воскликнул Контансон.
Люсьен действительно два дня был в отсутствии, и этим воспользовались, чтобы расставить сети; но он вернулся в тот же вечер, и тревоги Эстер рассеялись.
На другой день, поутру, когда куртизанка, выйдя из ванны, опять легла в постель, пришла ее подруга.
– Жемчужины у меня! – сказала Валь-Нобль.
– Ну-ка, посмотрим! – сказала Эстер, приподымаясь на локте, утонувшем в кружевах подушки.
Госпожа дю Валь-Нобль протянула подруге нечто похожее на две ягоды черной смородины. Барон подарил Эстер двух левреток редкостной породы, заслужившей носить в будущем носить имя великого поэта, который ввел их в моду, и куртизанка, чрезвычайно польщенная подарком, сохранила для них имена их предков: Ромео и Джульетты. Нет нужды говорить о привлекательности, белизне, изяществе этих, точно созданных для комнатной жизни животных, во всех повадках которых было что-то схожее с английской чопорностью. Эстер позвала Ромео: перебирая своими гибкими, тонкими лапками, такими крепкими и мускулистыми, что вы приняли бы их за стальные прутья, Ромео подбежал и посмотрел на свою хозяйку. Эстер, чтобы привлечь его внимание, размахнулась, будто собираясь что-то бросить.
– Самое имя обрекает его на такую смерть! – сказала Эстер, бросая жемчужину, которую Ромео раздавил зубами.
Не издав ни звука, собака покружилась и упала замертво. Все было кончено, пока Эстер произносила это надгробное слово.
– О боже! – вскрикнула г-жа дю Валь-Нобль.
– Твой фиакр здесь, увези покойника, Ромео, – сказала Эстер: – Его смерть наделала бы тут шуму; скажем, что я тебе подарила, а ты его потеряла; помести в газете объявление. Поспеши, нынче же вечером ты получишь обещанные пятьдесят тысяч франков.
Это было сказано так спокойно и с такой великолепной бесчувственностью истой куртизанки, что дю Валь-Нобль воскликнула: «И верно, ты наша королева!»
– Приходи пораньше и принарядись хорошенько…
В пять часов Эстер принялась за свой свадебный туалет. Она надела кружевное платье поверх белой атласной юбки, застегнула белый атласный пояс, обула ноги в белые атласные туфельки, накинула на свои прекрасные плечи шарф из английских кружев. Она убрала свою головку белыми камелиями, точно девственница. На ее груди переливалось жемчужное ожерелье в тридцать тысяч франков, подаренное Нусингеном. Хотя свой туалет она закончила к шести часам, дверь ее была закрыта для всех, даже для Нусингена. Европа знала, что в спальню должен пройти Люсьен. Он приехал к седьмому часу, и Европа сумела тайком проводить его к своей госпоже; никто не заметил его появления.
Люсьен, увидев Эстер, подумал: «Почему бы не уехать и не жить с нею в Рюбампре, вдали от света, распростившись навсегда с Парижем!.. Я уже отдал пять лет в задаток такой жизни, а моя любимая всегда останется верна себе! Где я найду еще такое чудо?»
– Друг мой, вы были для меня божеством, – сказала Эстер, опустившись на подушку у ног Люсьена и преклонив перед ним колени, – благословите меня…
– К чему эти шутки, любовь моя? – спросил Люсьен, собираясь поднять и поцеловать Эстер. Он попытался взять ее за талию, но она отстранилась движением, исполненным обожания и ужаса.
– Я недостойна тебя, Люсьен, – сказала она, не сдерживая слез. – Умоляю, благослови меня и поклянись сделать вклад в городскую больницу на две кровати… Молитвы за помин души в церкви мне не помогут. Бог может внять лишь моим мольбам… Я слишком любила тебя, мой друг. И еще скажи, что я принесла тебе счастье и что ты изредка ты будешь думать обо мне… Скажи!
Люсьен почувствовал в торжественных словах Эстер глубокую искренность и задумался.
– Ты хочешь убить себя! – сказал он вдруг серьезным тоном.
– Нет, мой друг! Но сегодня, видишь ли, умирает женщина чистая, непорочная, любящая – та, которая принадлежала тебе… И я боюсь, что горе убьет меня.
– Бедная моя девочка, подожди! – сказал Люсьен. – Хоть и с большими усилиями, но все же за эти два дня я сумел установить связь с Клотильдой.
– Опять Клотильда! – воскликнула Эстер, сдерживая гнев.
– Да, – продолжал он, – мы написали друг другу… Во вторник утром она уезжает в Италию, но по дороге я увижусь с ней, в Фонтенебло…
– Послушайте-ка! Кого вы берете себе в жены? Ведь это не женщины, а какие-то жерди!.. – вскричала бедная Эстер. – Скажи, а если бы у меня было семь или восемь миллионов, ты бы на мне женился?
– Детка, я хотел тебе сказать, что, если все для меня кончено, я не хочу другой жены, кроме тебя…
Эстер опустила голову, чтобы скрыть внезапно побледневшее лицо и слезы, которые она украдкой смахнула.
– Ты любишь меня?.. – сказала она, глядя на Люсьена с глубокой скорбью. – Так вот тебе мое благословение… Будь осторожен, выйди через потайную дверь и пройди в гостиную прямо из прихожей. Поцелуй меня в лоб. – Она обняла Люсьена и страстно прижала его к своему сердцу со словами: «Уходи!.. Уходи!.. или я останусь жить».
Когда обрекшая себя на смерть появилась в гостиной, раздались возгласы восхищения. В глазах Эстер отражалась бесконечность, и тот, кто заглядывал в них, тонул в ее глубине. Иссиня-черные мягкие волосы оттеняли белизну камелий. Короче сказать, то впечатление, которого добивалась эта дивная девушка, было создано. Она не имела соперниц. Она появилась тут как олицетворение необузданной роскоши, окружавшей ее. Она блистала остроумием. Она управляла оргией с той сдержанной, спокойной властностью, какую выказывает Габенек105 в Консерватории в тех концертах, где первоклассные европейские музыканты достигают непостижимых высот в передаче Моцарта и Бетховена. Однако ж она с ужасом следила за Нусингеном, который очень мало ел, почти не пил и держал себя хозяином дома. В полночь уже никто ничего не соображал. Разбили стаканы, чтобы ими никогда больше не пользовались. Две китайские расписные занавеси были разорваны. Бисиу напился впервые в своей жизни. Все буквально валились с ног, женщины спали на диванах, и задуманная гостями шутка не удалась; они хотели проводить Эстер и Нусингена в спальню, выстроившись в два ряда с канделябрами в руках, под пение «Buona sera»106 из «Севильского цирюльника». Нусинген предложил Эстер руку; Бисиу, хотя и пьяный, заметив, что они уходят, нашел еще силы сказать, как Ривароль по поводу последней женитьбы герцога Ришелье: «Надо предупредить префекта полиции… тут затевается скверное дело…» Шутник думал пошутить, но оказался пророком.
Господин Нусинген появился у себя только в понедельник около полудня; а в час дня биржевой маклер сообщил ему, что мадемуазель Эстер Ван Богсек еще в пятницу приказала продать подаренную ей процентную бумагу на тридцать тысяч франков ренты и уже получила ее стоимость.
– Но, господин барон, – сказал он, – в ту минуту, когда я рассказывал об этой сделке, вошел старший клерк господина Дервиля и, услыхав настоящую фамилию мадемуазель Эстер, сказал, что она получает наследство в семь миллионов.
– Ба!
– Видите ли, она как будто единственная наследница этого старого ростовщика Гобсека… Дервиль проверит, так ли это. Если мать вашей любовницы Прекрасная Голландка, она унаследует…
– Я знай, – сказал банкир. – Он рассказиваль мне своя жизнь… Я буду писать несколько слоф для Дерфиль!..
Барон сел за письменный стол, написал записку Дервилю и послал ее с одним из своих слуг. Потом в третьем часу, после биржи, он вернулся к Эстер.
– Мадам приказала не будить ее, что бы там ни случилось; она в постели, она спит…
– А, шорт! – вскричал барон. – Он не будет браниться, Ироп, когта узнайт, что делался богатейш… Он наследоваль семь мильон. Старик Гобсек помер и оставляль семь мильон, а твой хозяйка есть единствен наследниц; мать Эздер бил собственной племяннис Гобсека, которой он завещаль свой зостоянь. Я не подозреваль, что такой мильонер, как он, оставляль Эздер в нищета…
– Вот как! Значит, ваше царство кончилось, старый шут! – сказала Европа, глядя на барона с наглостью, достойной мольеровской служанки. – У-у, старая эльзасская ворона!.. Она любит вас, вроде как чуму!.. Господи боже! Миллионы!.. Значит, она может теперь выйти за своего любовника! Ну и рада же она будет!
И Прюданс Сервьен удалилась, оставив убитого горем Нусингена одного в комнате; она пошла первой известить об этом повороте судьбы свою госпожу. Старик, еще пьяный от безмерного блаженства и уверовавший в свое счастье, получил холодный душ в ту минуту, когда разгоревшаяся любовь его достигла предела.
– Он меня опманифаль!.. О Эздер… О мой жизнь!.. – вскричал он со слезами на глазах. – Глупец! Подобни цфеток растет ли для старик? Я могу все купить, кроме молодость!.. О поже мой! Что делать? Как бить? Он прав, этот шестоки Ироп! Эздер богатейш, он уйдет от меня… Не повеситься ли! Что жизнь без боджественни пламень наслаждень, котори я вкусил!.. Поже мой…
И биржевой хищник сорвал с себя парик, которым он последние три месяца прикрывал свои седины. Пронзительный крик Европы потряс Нусингена до мозга костей. Бедный банкир встал и пошел, пошатываясь, ибо он только что осушил кубок Разочарования, а ничто так не опьяняет, как горькое вино несчастья. В раскрытой двери он увидел Эстер: она лежала вытянувшись на кровати, посиневшая от яда, мертвая!.. Он подошел к кровати и упал на колени.
– Ти бил прав, Ироп, и он претупрешталь!.. Он помер от меня!..
Появились Паккар, Азия, сбежался весь дом. Но для них это было зрелище, неожиданность, а не скорбь. Среди слуг возникло некоторое замешательство. Барон опять стал банкиром, у него закралось подозрение, и он совершил неосторожность, спросив, где семьсот пятьдесят тысяч франков ренты. Паккар, Азия и Европа так странно переглянулись, что г-н Нусинген тотчас же вышел, заподозрив, что тут произошло ограбление и убийство. Европа, приметив под подушкой госпожи запечатанный пакет, мягкость которого позволила ей предположить, что в нем содержатся банковые билеты, заявила, что будет обряжать покойницу.
– Ступай, предупреди господина, Азия!.. Умереть, не зная, что к ней привалило семь миллионов! Гобсек был родной дядя покойницы!.. – вскричала она.
Уловка Европы была понята Паккаром. Как только Азия показала спину, Европа вскрыла пакет, на котором бедная куртизанка написала: «Передать господину Люсьену де Рюбампре!» Семьсот пятьдесят банковых билетов, по тысяче франков каждый, мелькнули перед глазами Прюданс Сервьен, вскричавшей: «С ними можно стать счастливой и честной до конца своих дней!..»
Паккар молчал, воровская его натура одержала верх над привязанностью к Обмани-Смерть.
– Дюрю умер, – сказал он, беря билеты. – На моем плече еще нет клейма, убежим вместе, поделим деньги, чтобы не все добро спрятать в одном месте, и поженимся.
– Но где укрыться? – сказала Прюданс.
– В Париже, – отвечал Паккар.
Прюданс и Паккар вышли из комнаты с поспешностью добропорядочных людей, вдруг превратившихся в воров.
– Дочь моя, – сказал Обмани-Смерть малайке, едва она успела раскрыть рот, – принеси мне для образца любое письмо Эстер, покуда я буду составлять завещание по всей форме; черновик завещания и письмо отнесешь Жирару, но пусть поторопится: надо подсунуть это завещание под подушку Эстер, прежде чем опечатают имущество.
И он набросал следующий текст завещания:
«Никогда не любя никого в мире, кроме господина Люсьена Шардона де Рюбампре, и решив лучше положить конец своим дням, чем снова впасть в порок и влачить позорное существование, от которого он меня спас из сострадания ко мне, я отдаю и завещаю вышеупомянутому Люсьену Шардону де Рюбампре все, чем я владею к моменту моей смерти, и ставлю условием заказывать ежегодную мессу в приходе Сен-Рох за упокоение той, которая посвятила ему все, даже свою последнюю мысль. Эстер Гобсек».
«Вполне в ее стиле», – сказал про себя Обмани-Смерть.
В семь часов вечера завещание, переписанное и запечатанное, было положено Азией под изголовье Эстер.
– Жак, – сказала Азия, поспешно взбежав наверх, – когда я выходила из комнаты, прибыли судебные власти…
– Ты хочешь сказать, мировой судья…
– Не то, сынок! Судья-то уж само собой, но с ним жандармы, королевский прокурор и судебный следователь тоже там. У дверей поставлена охрана.
– Быстро же эта смерть наделала шуму, – заметил Коллен.
– Что ты скажешь! Европа и Паккар не появлялись; боюсь, уж не они ли свистнули эти семьсот пятьдесят тысяч франков? – сказала Азия.
– Ах, канальи!.. – сказал Обмани-Смерть. – Этой кражей они нас губят!..
Правосудие человеческое и правосудие парижское, то есть самое недоверчивое, самое умное, самое искусное и самое осведомленное из всех правосудий, даже чересчур умное, ибо оно поминутно дает новое толкование закону, налагало, наконец, руку на главарей этого страшного дела. Барон Нусинген, убедившись в отравлении и обнаружив пропажу своих семисот пятидесяти тысяч франков, заподозрил, что виновниками преступления были Паккар либо Европа, гнусные, ненавистные ему существа. В приступе бешенства он сразу же побежал в префектуру. То был удар колокола, собравший все номера Корантена. Префектура, прокурорский надзор, полицейский пристав, мировой судья, судебный следователь – все были на ногах. В девять часов вечера три врача, вызванные сюда же, присутствовали при вскрытии тела бедной Эстер, и началось следствие! Обмани-Смерть, извещенный Азией, вскричал: «Они не знают, что я тут; я успею скрыться!» Он вылез с необыкновенной ловкостью через слуховое окно мансарды и очутился на крыше, откуда стал с хладнокровно изучать окрестность, точно заправский кровельщик. «Отлично, – сказал он про себя, увидев на расстоянии пяти домов сад на улице Прованс, – мое дело в шляпе!..»
– Милости просим, Обмани-Смерть! – сказал ему Контансон, выходя из-за трубы дымохода. – Тебе придется теперь объяснить господину Камюзо, какую мессу ты, господин аббат, выходишь петь на крыши, а главное, по какой причине ты бежал…
– У меня враги в Испании, – сказал Карлос Эррера.
– Поедем-ка в Испанию через твою мансарду, – сказал ему Контансон.
Лжеиспанец сделал вид, что подчиняется, но, нагнувшись было над подоконником слухового окна, он вдруг схватил Контансона и швырнул его вниз с такой силой, что шпион свалился мертвым в сточную канаву улицы Сен-Жорж. Контансон умер на своем «поле чести». Жак Коллен спокойно вернулся в мансарду и лег в постель.
– Дай мне такое снадобье, от которого я слег бы со всеми признаками тяжкой болезни, но без риска для жизни, – сказал он Азии. – Мне нужно быть при смерти, чтобы не отвечать на вопросы любопытных. Не бойся ничего, я священник и останусь священником. Я только что избавился, и очень просто, от одного из тех, кто может меня изобличить.
Накануне, в семь часов вечера, Люсьен выехал в своем кабриолете на почтовых с подорожной, взятой утром, до Фонтенебло, где он переночевал на постоялом дворе, на окраине городка со стороны Немура. Утром, часов около шести, он отправился в путь и в одиночестве прошел лесом до Бурона.
«Вот то роковое место, – сказал он про себя, сидя на одном из утесов, откуда открывался живописный вид на Бурон, – где Наполеон сделал последнее титаническое усилие над собой накануне своего отречения».
Взошло уже солнце, когда он услыхал стук почтовой кареты и увидел проезжавшую бричку, в которой сидели слуги молодой герцогини де Ленонкур-Шолье и горничная Клотильды де Гранлье.
«Вот и они, – сказал себе Люсьен. – Сыграем хорошенько эту комедию, и я спасен: я буду зятем герцога вопреки его воле».
Часом позже мягкий, легко опознаваемый шум изящного дорожного экипажа оповестил о приближении берлины, в которой сидели две женщины. Дамы просили затормозить при спуске к Бурону, и лакей, сидевший на запятках, приказал остановить карету. В эту минуту Люсьен вышел на дорогу.
– Клотильда! – крикнул он, постучав в окно кареты.
– Нет, – сказала молодая герцогиня своей подруге, – он не сядет в карету, и мы не окажемся с ним наедине, дорогая. Поговорите в последний раз, я согласна: но только не в карете, мы пройдемся пешком в сопровождении Баптиста… Погода прекрасная, мы тепло одеты, нам не страшен холод. Карета поедет за нами…
И обе женщины вышли из экипажа.
– Баптист, – сказала молодая герцогиня, – карета поедет потихоньку, мы хотим прогуляться, и вы нас проводите.
Мадлена де Морсоф взяла Клотильду под руку, предоставив Люсьену говорить с девушкой. Так они дошли до деревушки Гре. Было уже восемь часов, и там Клотильда простилась с Люсьеном.
– Так вот, мой друг, – с достоинством сказала она, кончая долгий разговор, – я выйду замуж только за вас. Я предпочитаю верить вам, нежели слушать людей, отца, мать… Никто на свете не давал столь сильных доказательств привязанности, не правда ли?.. Теперь постарайтесь рассеять роковое предубеждение, сложившееся против вас…
В это время послышался конский топот, и их окружили жандармы, в великому удивлению обеих дам.
– Что вам угодно? – сказал Люсьен с высокомерием денди.
– Вы господин Люсьен Шардон де Рюбампре? – спросил его королевский прокурор из Фонтенебло.
– Да, сударь.
– Вы отправитесь ночевать сегодня в Форс, – отвечал он. – У меня есть приказ арестовать вас для предания суду.
– Кто эти дамы?.. – крикнул жандармский офицер.
– Ах, да! Простите, сударыня, ваши паспорта? Господин Люсьен, по сведениям, полученным мною, состоит в тесной связи с женщинами, которые способны на…
– Вы принимаете герцогиню де Ленонкур-Шолье за уличную девку? – сказала Мадлена, кинув на королевского прокурора взгляд, поистине достойный герцогини.
– Вы достаточны хороши для этого, – тонко заметили судейский.
– Баптист, покажите наши паспорта, – приказала молодая герцогиня, улыбнувшись.
– В каком преступлении обвиняется этот господин? – спросила Клотильда, которую герцогиня хотела усадить в карету.
– Соучастие в краже и убийстве, – отвечал жандармский офицер.
Баптист внес в карету мадемуазель Клотильду, потерявшую сознание.
В полночь Люсьен входил в Форс – тюрьму, обращенную одной стороной на улицу Пайен и другой – на улицу Бале; его поместили в одиночной камере. Карлос Эррера находился тут с момента своего ареста.