Последнее воплощение Вотрена
– Что случилось, Мадлен? – спросила г-жа Камюзо, взглянув на служанку, вошедшую в комнату с тем таинственным видом, который слуги умеют принять в особо важных случаях.
– Мадам, – отвечала Мадлен, – мосье только что вернулся из суда; на нем лица нет, и он в таком состоянии, что лучше бы мадам пройти к нему в кабинет.
– Он что-нибудь сказал? – спросила г-жа Камюзо.
– Нет, мадам, но мы еще никогда не видели такого лица у мосье: уж не заболел ли он? Он весь пожелтел и как будто не в себе, а…
Не ожидая окончания фразы, г-жа Камюзо выбежала из комнаты и поспешила к мужу. Следователь сидел в кресле, вытянув ноги, с запрокинутой головой; руки у него повисли, лицо побледнело, глаза помутились, казалось, он был близок к обмороку.
– Что с тобою, мой друг? – испуганно спросила молодая женщина.
– Ах, моя бедняжка Амели! Произошло прискорбнейшее событие… Я все еще дрожу. Вообрази себе, что генеральный прокурор… Нет… что госпожа де Серизи… что… Я не знаю, с чего начать.
– Начни с конца!.. – сказала г-жа Камюзо.
– Так вот! В ту минуту, когда в совещательной комнате первого суда присяжных господин Попино поставил последнюю необходимую подпись на решение освободить Люсьена де Рюбампре, вытекающем из моего доклада, который устанавливает его невиновность… Короче говоря, когда все было кончено, когда протоколист убирал черновик, а я избавлялся от этого дела… вдруг входит председатель суда и смотрит постановление.
«Вы освобождаете мертвого, – говорит он мне с холодной насмешкой. – Молодой человек, по выражению господина Бональда148 предстал перед вечным судией. Он скончался от апоплексического удара…»
Я перевел дух, предполагая несчастный случай.
«Если я верно понимаю, господин председатель, – сказал г-н Попино, – дело идет об апоплексии, как у Пишегрю…»
«Господа, – продолжал председатель весьма торжественным тоном, – помните, что в глазах всех молодой Люсьен де Рюбампре умер от разрыва сердца».
Мы все переглянулись.
«В этом прискорбном деле замешаны важные особы, – сказал председатель. – Хотя вы только исполняли свой долг, дай бог, чтобы госпожа де Серизи не сошла с ума от такого удара! Ее унесли замертво. Я только что встретил генерального прокурора, он в таком отчаянии, что смотреть на него больно. Вы чересчур перегнули палку, мой любезный Камюзо! – шепнул он мне на ухо.
Да, моя милая, я еле мог встать. Ноги так дрожали, что я побоялся выйти на улицу и пошел передохнуть в кабинет. Кокар приводил в порядок бумаги этого злосчастного следствия и рассказал мне, как одна красивая дама взяла приступом Консьержери, чтобы спасти Люсьена, от которого она без ума, и как упала в обморок, когда увидела, что он повесился на галстуке, перекинув его через оконную раму пистоли. Мысль, что характер допроса, которому я подверг несчастного молодого человека, впрочем, бесспорно виновного, говоря между нами, мог послужить причиной его самоубийства, преследует меня с тех пор, как я вышел из суда, и я все так же близок к обмороку…
– Помилуй! Уж не воображаешь ли ты себя убийцей, потому что какой-то подследственный вешается в тюрьме в ту самую минуту, когда ты хочешь его освободить? – вскричала г-жа Камюзо. – Ведь судебного следователя здесь можно уподобить генералу, в котором в бою убили лошадь. Вот и все.
– Подобные сравнения, моя дорогая, пригодны разве что для шутки, но теперь не до шуток. Это тот случай, когда мертвец тянет за собой живого. Люсьен уносит с собою в гроб наши надежды.
– Неужели?.. – сказала г-жа Камюзо с глубочайшей иронией.
– Да. Моя карьера кончена. Я останусь на всю жизнь простым следователем суда департамента Сены. Господин де Гранвиль еще до рокового события был сильно недоволен тем оборотом, который приняло следствие, и слова, сказанные им председателю, ясно доказывают, что, пока господин де Гранвиль будет генеральным прокурором, о повышении мне нечего и думать!
Повышение в должности! Вот ужасное слово, которое в наши дни превращает судью в чиновника.
Прежде судебный деятель сразу становился тем, чем ему надлежало быть. Трех-четырех председательских мест было достаточно для честолюбцев любого суда. Должность советника удовлетворяла де Брюса, как и Моле, в Дижоне так же, как и в Париже. Должность эта, сама по себе являвшаяся уже состоянием, требовала еше большего состояния, чтобы с честью ее занимать. В Париже, помимо парламента, судейские могли рассчитывать только на три высшие должности: главного инспектора, министра юстиции или хранителя печати. Вне парламента, в низших судейских сферах, заместитель председателя какого-нибудь областного суда считал себя особой достаточно важной, чтобы быть счастливым, сидя всю жизнь на своем месте. Сравните положение советника Королевского суда в 1829 году, все состояние которого заключается лишь в его окладе, с положением советника парламента в 1729 году. Какое огромное различие! В наши время, когда деньги превращены в универсальное общественное обеспечение, судебные деятели избавлены от необходимости владеть, как прежде, крупными состояниями: поэтому их видишь депутатами, пэрами Франции, замещающими несколько должностей, судьями и законодателями одновременно, которые добиваются влияния не только на тех поприщах, где им положено блистать.
Короче, судебные деятели желают отличиться, чтобы повыситься в должности, как это принято в армии или министерствах.
Но, если бы это весьма естественное, знакомое многим желание и не ограничивало независимости судьи, все же последствия его чересчур очевидны, чтобы величие судейского сословия не пострадало в общественном мнении. Жалованье, выплачиваемое государством, обращает священника и судью в простого чиновника. Погоня за чинами развивает честолюбие; честолюбие порождает угодливость перед властью; притом современное равенство ставит подсудимого и судью на одну ступень перед лицом общественного правосудия. Итак, оба столпа общественного порядка, Религия и Правосудие, умалены в XIX веке, притязающем на прогресс во всех отношениях.
– А почему бы тебе не повыситься в должности? – спросила Амели Камюзо.
Она насмешливо посмотрела на мужа, чувствуя, что необходимо придать бодрости мужчине, который являлся в руках супруги следователя орудием ее честолюбивых замыслов.
– Зачем отчаиваться? – продолжала она, сопровождая свои слова движением, изобличавшим ее глубокое равнодушие к смерти подследственного. – Это самоубийство осчастливит обеих недоброжелательниц Люсьена: госпожу д'Эспар и ее кузину, графиню дю Шатле. Госпожа д'Эспар хороша с министром юстиции, через нее ты можешь получить аудиенцию у его превосходительства и раскроешь тайну этого дела. А если министр юстиции на твоей стороне, чего тебе бояться председателя и генерального прокурора.
– Но господин и госпожа де Серизи! – вскричал бедный следователь. – Госпожа де Серизи, повторяю тебе, сошла с ума! И, как говорят, по моей вине!
– Ну, а если она сошла с ума, нерассудительный судья, значит, она не может вредить тебе! – смеясь, воскликнула г-жа Камюзо. – Послушай, расскажи мне все, как было.
– О господи боже! – отвечал Камюзо. – Да ведь как раз в ту минуту, когда я допрашивал несчастного юношу и он заявил, что так называемый священник не кто иной, как Жак Коллен, от герцогини де Монфриньез и госпожи де Серизе пришел лакей с запиской, в которой они просили, чтобы я его не допрашивал. Но все уже было сделано…
– Ну, стало быть, ты совсем потерял голову! – сказала Амели. – Ведь ты совершенно уверен в своем секретаре и мог бы тут же вернуть Люсьена, умело успокоить его и исправить протокол своего допроса!
– Ты в точь-в-точь как госпожа де Серизи, насмехаешься над правосудием! – возразил Камюзо, который был неспособен шутить над своей профессией. – Госпожа де Серизи схватила мои протоколы и бросила их в огонь!
– Вот так женщина! Браво! – вскричала г-жа Камюзо.
– Госпожа де Серизи заявила мне, что она лучше взорвет суд, чем позволит молодому человеку, снискавшему благосклонность герцогини де Монфриньез и ее самой, сесть на скамью подсудимых в обществе каторжника!
– Ах, Камюзо, – сказала Амели, не в силах подавить усмешку превосходства, – да ведь у тебя великолепное положение!
– Ну и великолепное!
– Ты исполнил свой долг…
– Да, на свое горе и наперекор коварным намекам господина де Гранвиля. Повстречавшегося со мной на набережной Малакэ…
– Поутру?
– Поутру.
– В котором часу?
– В девять часов.
– О Камюзо! – сказала Амели, ломая руки. – Сколько раз я твердила тебе: будь настороже! О боже мой, это не мужчина, а просто воз щебня, который я тащу на себе! Ах, Камюзо, ведь генеральный прокурор поджидал тебя на пути, и он, верно, давал тебе советы…
– Пожалуй…
– И ты ничего не понял! Если ты туг на ухо, так всю жизнь просидишь на месте следователя, без каких бы то ни было иных последствий! Потрудись-ка выслушать меня! – сказала она, знаком останавливая мужа, когда тот хотел ей ответить. – Значит, ты воображаешь, что дело кончено? – сказала Амели.
Камюзо смотрел на жену взглядом, каким крестьянин смотрит на ярмарочного фокусника.
– Если герцогиня де Монфриньез и графиня де Серизи опорочили свое имя, ты должен добиться покровительства их обеих, – продолжала Амели. – Послушай-ка! Госпожа д'Эспар выхлопочет для тебя аудиенцию у министра юстиции, и ты ему откроешь тайну дела, а он позабавит этой историей короля, ведь все монархи любят видеть оборотную сторону медали и знать истинные причины событий, перед которыми публика останавливается с разинутым ртом. Тут тебе уже не будут страшны ни генеральный прокурор, ни господин де Серизи…
– Ну, не сокровище ли такая жена, как ты! – вскричал следователь, воспрянув духом. – Все же я выбил из седла Жака Коллена, я пошлю его отчитываться перед судом присяжных, я разоблачу его преступления. Подобный процесс – это победа на поприще судебного следователя…
– Камюзо, – сказала Амели, с удовольствием замечая, что ее муж оправился от нравственной и физической апатии, вызванной самоубийством Люсьена де Рюбампре, – председатель только что сказал тебе, что ты перегнул палку, а теперь ты ее перегибаешь в другую сторону… Ты все еще плутаешь, мой друг!
Судебный следователь в молчаливом изумлении уставился на жену.
– Король и министр юстиции, возможно, будут весьма рады узнать тайны этого дела, но вместе с тем им придется не по нраву, когда стряпчие либеральных убеждений начнут трепать перед общественным мнением и судом присяжных в защитительных речах имена столь важных особ, как Серизи, Монфриньезы и Гранлье, короче, имена всех, кто прямо или косвенно замешан в этом процессе.
– Они все тут запутаны!.. Они у меня в руках! – вскричал Камюзо.
Судья зашагал по кабинету, словно Сганарель на сцене, когда он ищет выхода из трудного положения…
– Послушай, Амели! – продолжал он, остановившись перед женой. – Мне приходит на ум одно обстоятельство, как будто ничтожное, но в моем положении оно представляется мне весьма значительным. Вообрази себе, мой милый друг, что этот Жак Коллен – титан хитроумия, притворства, наглости… человек большого ума… О-о! это… как бишь его… Кромвель149 каторги!.. Я никогда не встречал подобного мошенника, он меня чуть-чуть не провел!.. Но в уголовном следствии, поймав кончик нити, распутываешь клубок, с помощью которого мы углубляемся в самые мрачные лабиринты человеской совести и темных деяний. Когда Жак Коллен увидел, что я просматриваю письма, взятые при аресте у Люсьена де Рюбампре, каналья окинул их таким взглядом, точно искал, нет ли тут еще какой-то важной связки писем, и когда убедился, что ее нет, то не мог скрыть своего удовлетворения! Этот взгляд вора, оценивающего сокровище, эта радость подследственного, означавшая: «Оружие при мне!», открыли мне очень многое. Только вы, женщины способны, как мы и подследственные, обменявшись взглядом, воссоздать целую сцену, которая раскрывает систему обмана не менее сложную, чем механизм секретного замка. Видишь ли, в них прочитываешь целые тома подозрений, и все это в одну лишь секунду! Ужасно!.. Жизнь или смерть в мимолетном взгляде! «У молодца в руках еще есть другие письма!» – подумал я. Потом тысяча других подробностей дела отвлекла меня, и я пренебрег этим случаем: ведь я думал поставить подследственных на очную ставку и тем самым осветить этот пункт следствия. Но допустим, что Жак Коллен, как водится у этих негодяев, спрятал в надежном месте самые порочащие письма из переписки молодого красавца, обожаемого столькими…
– И ты еще дрожишь, Камюзо! Ты будешь председателем палаты в Королевском суде гораздо раньше, чем я думала!.. – вскричала г-жа Камюзо, просияв. – Послушай, веди себя так, чтобы всем угодить; ведь дело приобретает такую важность, что у нас могут и отнять его… Разве не вырвали из рук Попино дело об опеке, затеянное госпожой д'Эспар против ее мужа, и разве тебе не поручили его вести? – сказала она в ответ на удивленный жест Камюзо. – И разве генеральный прокурор, принимающий так близко к сердцу все, что касается господина и госпожи де Серизи, не может перенести дело в Королевский суд и поручить его своему советнику заново его расследовать?
– Ах, душенька! Где же ты изучила уголовное право? – воскликнул Камюзо. – Ты все знаешь, ты мой наставник…
– Ну, а как же!.. Ты думаешь, господин де Гранвиль не испугается, представив себе завтра же утром, что может в защитительной речи сказать либеральный адвокат, которого Жак Коллен, конечно, сумеет найти; ведь будут считать за честь состоять его защитником!.. Эти дамы хорошо знают, пожалуй, еще лучше тебя, об опасности, которая им грозит; они просветят генерального прокурора, а тот и сам уже видит, что эти семейства вот-вот попадут на скамью подсудимых, потому что каторжник был связан с Люсьеном де Рюбампре, женихом мадемуазель де Гранлье, любовником Эстер, бывшим любовником герцогини де Монфриньез, возлюбленным госпожи де Серизи. Ты должен, стало быть, действовать так, чтобы снискать расположение генерального прокурора, признательность господина де Серизи, маркизы д'Эспар, графини дю Шатле, подкрепить покровительство госпожи де Монфриньез покровительством дома де Гранлье и получить поздравления от твоего председателя. Что до меня касается, я беру на себя всех этих дам: д'Эспар, де Монфриньез и де Гранлье. А ты должен пойти завтра утром к генеральному прокурору. Господин де Гранвиль не живет со своей женой; у него лет десять была любовница, какая-то мадемуазель де Бельфей, от которой у него были внебрачные дети, не так ли? Ну, так вот! Этот судейский не святой, он такой же человек, как и все смертные: значит, его можно соблазнить; у тебя превосходство в этом отношении, надо нащупать его слабое место, польстить ему; проси у него советов, изобрази опасность положения, словом, постарайся впутать его вместе с собой в это дело, и ты будешь…
– Право, я должен целовать следы твоих ног! – перебил Камюзо жену и, обняв ее, крепко прижал к груди. – Амели, ты спасаешь меня!
– А кто, как не я, вытащила тебя из Алансона в Мант, а из Мант в суд департамента Сены? – отвечала Амели. – Будь спокоен!.. Я желаю, чтобы меня лет через пять величали госпожой председательшей. Но впредь, мой котик, не принимай решения, не обдумав его хорошенько. Ремесло следователя – не то что ремесло пожарного: бумаги ваши не горят, у вас всегда есть время подумать; поэтому творить глупости на вашем посту непростительно…
– Крепость моей позиции заключается в тождестве испанского лжесвященника с Жаком Колленом, – продолжал следователь после долгого молчания. – Как только это тождество будет установлено, пусть даже суд припишет себе разбор этого дела, факт останется фактом, его не скинет со счетов ни один судейский, будь то судья или советник. Я поступлю, как дети, привязавшие железку к хвосту кошки: где бы дело ни разбиралось, всюду зазвенят кандалы Жака Коллена.
– Браво! – сказала Амели.
– И генеральный прокурор предпочтет сговориться со мной, единственным человеком, кто может отвести этот дамоклов меч, нависший над сердцем Сен-Жерменского предместья, нежели с кем-либо иным!.. Но ты не знаешь, как трудно достигнуть столь блестящего результата!.. Только что мы с генеральным прокурором, сидя в его кабинете, условились принять Жака Коллена за того, за кого он себя выдает: за каноника толедского капитула, Карлоса Эррера; мы условились признать его дипломатическим посланцем и предоставить испанскому посольству право требовать его выдачи. Как следствие этого плана, я составил приказ об освобождении Люсьена де Рюбампре, заново пересмотрев запись допроса моих подследственных и обелив их начисто. Завтра господа де Растиньяк, Бьяншон и еще кто-нибудь будут приведены на очную ставку с так называемым каноником королевского толедского капитула, причем никто из них не признает в нем Жака Коллена, арестованного лет десять назад в их присутствии в частном пансионе, где он был им известен под именем Вотрена.
На минуту воцарилось молчание; г-жа Камюзо размышляла.
– Ты убежден, что твой подследственный действительно Жак Коллен? – спросила она.
– Убежден, – отвечал следователь, – и генеральный прокурор тоже.
– Ну, а коли так, постарайся, не выпуская своих кошачьих коготков, вызвать скандал во Дворце правосудия! Если твой молодчик еще в секретной, ступай тотчас же к начальнику Консьержери и устрой так, чтобы каторжник был опознан на глазах у всех. Вместо того, чтобы подражать сановникам полиции в странах неограниченной монархии, которые устраивают заговоры против самодержавия, чтобы потом приписать заслугу их раскрытия и убедить в своей незаменимости, поставь под угрозу честь трех семейств и заслужи славу их спасителя.
– Какое счастье! – вскричал Камюзо. – Ведь я совсем забыл об одном обстоятельстве, такая неразбериха у меня в голове… Как только Кокар вручил господину Го, начальнику Консьержери, приказ перевести Жака Коллена в пистоль, Биби-Люпен, враг Жака Коллена, поспешил доставить из Форс в Консьержери трех преступников, знавших каторжника. Когда его завтра выведут в тюремный двор на прогулку, там может произойти ужасная сцена…
– Почему?
– Жак Коллен, душенька, хранитель вкладов, принадлежащих каторжникам, и суммы эти весьма значительны; а он, говорят, их растратил на поддержание роскошного образа жизни покойного Люсьена. От него потребуют отчета. Тут, по словам Биби-Люпена, не миновать побоища; вмешаются, конечно, надзиратели, и тайна будет открыта. Дело пойдет о жизни Жака Коллена. Если я приду в суд пораньше, то успею составить протокол опознания.
– Ах, если бы его вкладчики избавили тебя от него! Ты прослыл бы чрезвычайно толковым человеком. Не ходи к господину де Гранвилю, жди его в канцелярии прокурорского надзора с грозным оружием в руках! Ведь это пушка, наведенная на три семейства, самые влиятельные при дворе и среди пэров Франции. Действуй смелее, предложи господину де Гранвилю избавиться от Жака Коллена, переведя его в Форс, а там уже каторжники сами сумеют избавиться от предателя. Что касается до меня, я поеду к герцогине де Монфриньез, а она отвезет меня к де Гранлье. Как знать, может, мне удастся повидать и господина де Серизи… Положись на меня, я повсюду забью тревогу. Главное, черкни мне условную записку, чтобы я знала, установлено ли судебным порядком тождество испанского священника и Жака Коллена. Постарайся освободиться к двум часам, я добьюсь для тебя личного свидания с министром юстиции; возможно, он будет у маркизы д'Эспар.
Камюзо замер на месте от восхищения, вызвав этим улыбку лукавой Амели.
– Ну, а теперь пойдем обедать, и гляди веселее! – сказала она в заключение. – Подумай только! Не прошло и двух лет, как мы в Париже, а ты вот-вот выскочишь в советники еще до конца года. А оттуда, мой котик, до председателя палаты Королевского суда один лишь шаг: услуга, оказанная тобой в каком-нибудь политическом деле…
Это тайное совещание показывает, до какой степени любой поступок и малейшее слово Жака Коллена, последнего действующего лица нашего очерка, затрагивали честь семейств, в лоно которых он поместил своего погибшего любимца.
Смерть Люсьена и вторжение в Консьержери графини де Серизи произвели такой беспорядок в механизме всей этой машины, что начальник тюрьмы забыл освободить из секретной самозваного испанского священника.
Хотя тому имеется и не один пример в судебных летописях, все же смерть подследственного во время производства следствия – событие достаточно редкое, чтобы не нарушить спокойствие, которым отличаются надзиратели, секретари и начальники тюрьмы. Однако ж наиболее важным событием для них было не то, что молодой красавец столь быстро превратился в труп, а то, что нежные руки светской женщины переломили железный кованый прут в решетке калитки. Как только генеральный прокурор и граф де Бован уехали в карете графа де Серизи, увозившего свою жену, которая лежала в глубоком обмороке, начальник тюрьмы, секретарь и надзиратели собрались у калитки, провожая господина Лебрена, тюремного врача, вызванного установить смерть Люсьена и снестись с врачом покойников того квартала, где жил злополучный молодой человек.
В Париже врачом покойников называют доктора из мэрии, в обязанность которого входит установление смертного случая и его причины.
Господин де Гранвиль, со свойственной ему проницательностью, мгновенно оценив положение, почел за благо для чести опороченных семейств составить акт о кончине Люсьена в мэрии, ведению которой подлежала набережная Малакэ, где жил покойный, и из его квартиры перенести тело в церковь Сен-Жермен-де-Пре, где была заказана панихида. Г-н де Шаржбеф, секретарь г-на де Гранвиля, срочно им вызванный, получил приказания на этот счет. Вывезти тело Люсьена из тюрьмы должны были ночью. Молодому секретарю поручено было немедленно снестись с мэрией, с приходской церковью и похоронным бюро. Следовательно, для света Люсьен умер своей свободным и у себя дома, куда и были приглашены его друзья, чтобы присутствовать при выносе тела и принять участие в похоронной процессии.
Итак, в то время, когда Камюзо с легким сердцем садился за стол со своей честолюбивой половиной, начальник Консьержери и тюремный врач, господин Лебрен, стояли у калитки, сетуя на хрупкость прутьев и силу влюбленных женщин.
– Никто не знает, – говорил врач г-ну Го, прощаясь с ним, – какую силу придает человеку нервное возбуждение, вызванное страстью! Физика и математика еще не нашли обозначения и расчета для определения этой силы. Кстати, мне вчера довелось быть свидетелем опыта, заставившего меня содрогнуться, но вполне объясняющего происхождение дьявольской мощи, выказанной только что этой дамочкой.
– Расскажите мне об этом, – сказал г-н Го. – У меня есть одна слабость: я интересуюсь магнетизмом; не то чтобы я верил в него, а просто из любопытства.
– Один врач, магнетизер, ибо среди нас есть верящие в магнетизм, – продолжал доктор Лебрер, – предложил мне проверить на себе самом одно явление, которое он мне описал, но не убедил в его вероятности. Мне хотелось увидеть один из тех странных нервных припадков, которые служат доказательством существования магнетизма, и я согласился. Я бы очень желал знать, что скажет наша Медицинская академия, будь ее члены подвергнуты один за другим воздействию магнетизма, не оставляющему никакой лазейки для недоверия. Вот как было дело. Мой старый друг… Здесь Лебрен сделал небольшое отступление, – это врач, старик, за свои убеждения преследуемый медицинским факультетом со времени Месмера150; ему лет семьдесят, если не семьдесят два, и зовут его Буваром. Ныне он патриарх теории животного магнетизма. Добряк относился ко мне, как к сыну, я обязан ему своими знаниями. Итак, почтенный старик Бувар предлагал доказать мне, что нервная сила, пробужденная магнетизмом, хоть и не беспредельна, ибо человек подчинен определенным законам, но она действует подобно силам природы, первоисточники коих ускользают от наших исчислений. «Стало быть, – сказал он мне, – если ты пожелаешь вложить свою руку в руку сомнамбулы, которая в бодрствующем состоянии сожмет твою руку, не проявляя особой силы, ты должен будешь признать, что в состоянии сомнамбулизма – вот глупейшее наименование! – ее пальцы приобретают способность действовать, как клещи в руках слесаря!»
И вот сударь, когда я вложил свое запястье в руку женщины, не усыпленной, – Бувар отвергает это выражение, – но разобщенной с внешним миром, и когда старик приказал этой женщине сжать мою руку изо всей силы, я взмолился, чтобы он прекратил опыт, – еще одна минута, и кровь брызнула бы из моих пальцев. Поглядите! Вы видите, какой браслет я буду носить более трех месяцев!
– Вот чертовщина! – сказал г-н Го, рассматривая кольцеобразный кровоподтек, напоминавший след от ожога.
– Мой дорогой Го, – продолжал врач, – будь мое тело охвачено железным обручем, который стянул бы слесарь, завинтив гайкой, и то я не ощущал бы этот металлический наручник так мучительно, как пальцы этой женщины; кисть ее руки уподобилась негнущейся стали, и я уверен, что она могла бы раздробить мои кости, отделить кисть от запястья. Давление, сперва нечувствительное, увеличивалось со все возрастающей силой; словом, винтовой зажим не действовал бы лучше этой руки, превращенной в орудие пытки. Итак, мне представляется доказанным, что под влиянием страсти, иначе говоря, воли, сосредоточенной в одной точке и по степени напряжения равной животной силе, возможности которой не поддаются учету, подобно различным видам электрической энергии, – человек может сосредочить всю свою жизнеспособность как для нападения, так и для сопротивления в том или ином из своих органов… Эта дамочка, под гнетом несчастья, направила свою жизненную силу в кисти рук.
– Дьявольская должна быть сила, чтобы сломать прут из кованого железа… – сказал старший надзиратель, качая головой.
– Там была окалина! – заметил г-н Го.
– Что до меня, – продолжал врач, – я не берусь более определять границы нервной силы. Впрочем, матери, ради спасения детей, магнетизируют львов, спускаются во время пожара по карнизам, где даже кошке трудно удержаться, и переносят муки родов, – все это из той же области. Вот в чем тайна попыток пленных и каторжников вырваться на свободу. Предел жизненных сил человека еще не исследован, они сродни могуществу самой природы, и мы их черпаем из неведомых хранилищ!
– Сударь, – шепотом сказал надзиратель, подойдя к начальнику тюрьмы, провожавшему доктора Лебрена к наружной решетке Консьержери, – секретный номер два говорит, что он болен, и требует врача; он утверждает, что находится при смерти, – прибавил надзиратель.
– И вправду? – спросил начальник тюрьмы.
– Да он хрипит уже! – отвечал надзиратель.
– Пять часов, – сказал доктор, – а я еще не обедал… Но что поделаешь, такова моя судьба, пойдем…
– Секретный номер два – это и есть испанский священник, подозреваемый в том, что он Жак Коллен, – сказал г-н Го врачу, – и подследственный по делу, в котором был замешан бедный молодой человек…
– Я уже видел его нынче утром, – отвечал доктор. – Господин Камюзо вызывал меня, чтобы установить состояние здоровья этого молодца; а он, между нами будь сказано, чувствует себя великолепно и мог бы даже составить себе капитал, изображая Геркулеса в труппе бродячих скоморохов.
– Не хочет ли он, чего доброго, тоже покончить с собой! – сказал г-н Го. – Забежим-ка в секретные; мне надо побывать там хотя бы для того, чтобы перевести его в пистоль. Господин Камюзо освободил из секретной эту загадочную особу…
С той минуты, как Жак Коллен, по кличке Обмани-Смерть, присвоенной ему в преступном мире, и не нуждающийся более в другом имени, кроме собственного, снова очутился по распоряжению Камюзо в секретной, он, дважды осужденный судом присяжных и трижды бежавший из каторги, испытывал тоску, какой еще не знавал в своей жизни, отмеченной столькими преступлениями. Разве это чудовищное воплощение жизни, силы, ума и страстей каторги в их высшем выражении, разве этот человек не прекрасен в своей поистине собачьей привязанности к тому, кого он избрал своим другом? Достойный осуждения, бесчестный и омерзительный во всех отношениях, он вызывает слепой преданностью своему идолу настолько живой интерес, что наш очерк, без того уже пространный, все же покажется неоконченным, если повествование об этой преступной жизни оборвется со смертью Люсьена де Рюбампре. Маленький спаниель погиб, но что же станется с его страшным спутником? Переживет ли его лев?
В жизни человеческой, в общественной жизни, события сцепляются столь роковым образом, что их не отделить друг от друга. Воды потока образуют собою некий текучий путь; как бы мятежна ни была волна, как бы высоко ни взлетал ее гребень, могучий вал исчезает в водной стихии, подавляющей своим стремительным бегом бунт собственных пучин. И подобно тому как, склоняясь над быстротечной струей, ловишь в ней зыбкие образы, не пожелаешь ли ты уловить этот смерч, именуемый Вотреном? Узнать, о какой вал разобьется мятежная волна, чем завершится судьба этого подлинного исчадия ада, лишь любовью приобщенного к человечеству? Ибо это божественное начало с великим трудом отмирает даже в самых развращенных сердцах.
Гнусный каторжник, воплощая поэму, взлелеянную столькими поэтами: Муром, лордом Байроном, Матюреном, Каналисом151 (сатана, соблазнивший ангела, чтобы росой, похищенной из рая, освежить преисподнюю), Жак Коллен, если заглянуть поглубже в это каменное сердце, отрекся от самого себя уже семь лет назад. Его огромные способности, поглощенные чувством к Люсьену, служили одному только Люсьену; он наслаждался его успехами, его любовью, его честолюбием. Люсьен был живым воплощением его души.
Обмани-Смерть обедал у Гранлье, прокрадывался в будуары знатных дам, по доверенности любил Эстер. Короче, он в Люсьене видел юного Жака Коллена, красавца, аристократа, будущего посла.
Обмани-Смерть осуществил немецкое поверье о двойнике, являя собой редкий пример нравственного отцовства – чувства, которое хорошо знакомо женщинам, любившим истинной любовью, испытавшим в своей жизни то особое ощущение, когда твоя душа сливается с душой любимого и ты живешь его жизнью, благородной или бесчестной, счастливой ли злосчастной, тусклой или блестящей, когда, несмотря на расстояние, ощущаешь боль в ноге, если у него ранена нога, чутьем угадываешь, что вот он сейчас дерется на дуэли, – словом, когда нет нужды в доказательствах, чтобы знать об измене.
Возвратившись в свою камеру, Жак Коллен говорил себе: «Сейчас допрашивают малыша!»
И он содрогался, – он, кому убить было так же просто, как мастеровому выпить.
«Удалось ли ему повидать своих любовниц? – спрашивал он себя. – Разыскала ли моя тетка этих проклятых самок? Сделали ли что-нибудь эти герцогини и графини, помешали ли они допросу?.. Получил ли Люсьен мои наставления?.. И если року угодно, чтобы его допросили, как он будет держаться? Бедный малыш, до чего я тебя довел! Разбойник Паккар и пройдоха Европа развели всю эту канитель, свистнув семьсот пятьдесят тысяч ренты, которые Нусинген дал Эстер. По вине этих мошенников мы оступились на последнем шаге; но они дорого заплатят за свою шутку! Еще день, и Люсьен был бы богат! Он женился бы на своей Клотильде де Гранлье. И Эстер не связывала бы мне руки. Люсьен чересчур любил ее, а Клотильду, эту спасательную доску, он никогда не полюбил бы… Ах! Малыш был бы моим безраздельно! Подумать только, что наша судьба зависит от одного взгляда, от того, смутится или нет Люсьен, оказавшись перед Камюзо, который все видит, от которого ничто не ускользает; этот следователь не лишен судейской проницательности! Когда он показал мне письма, мы обменялись взглядами, проникавшими в самые глубины наших душ, и он понял, что я могу заставить поплясать любовниц Люсьена!..
Этот разговор с самим собою длился три часа. Тревога его возрастала, пока, наконец, не взяла верх над этой натурой, в которой сочетались железо и серная кислота. Жак Коллен страдал от неутолимой жажды, мозг его горел, точно сжигаемый безумием, и, сам того не замечая, он осушил весь запас воды в лохани, составлявшей вместе с другой лоханью и кроватью, всю обстановку секретной.
«Если он потеряет голову, что станется с ним?.. Милый мальчик не так вынослив, как Теодор!» – думал он, ложась на походную кровать, похожую на койку в караульне.
Скажем кратко о Теодоре, о котором вспомнил Жак Коллен в эту решительную минуту. Теодор Кальви, молодой корсиканец, осужденный пожизненно на галеры за одиннадцать убийств, которые он совершил в восемнадцатилетнем возрасте, оказался благодаря послаблениям, купленным за золото, товарищем Жака Коллена по цепи. Это было в 1819 – 1820 годах. Последний побег Жака Коллена, блистательнейшая из его проделок (он ушел, переодетый жандармом, как бы сопровождая к начальнику полиции Теодора Кальви, шагавшего рядом с ним в арестантской одежде), – этот великолепный побег был совершен в порту Рошфор, где каторжники мрут почти поголовно, на что и надеялись, отправляя туда эти две опасные личности. Они бежали вместе, но в пути по каким-то причинам им пришлось разлучиться. Теодора поймали и водворили на галеры. А Жак Коллен, пробравшись в Испанию и преобразившись там в Карлоса Эррера, уже направился было обратно в Рошфор на поиски своего корсиканца, когда на берегах Шаранты встретил Люсьена. Герой бандитов и корсиканских маки, обучивший Обмани-Смерть итальянскому языку, был, естественно, принесен в жертву новому кумиру.
Жизнь с Люсьеном, юношей, не запятнанным никакими судебными приговорами и ставившим себе в упрек лишь небольшие погрешности, открывалась перед ним, как солнечный летний день, сияющий и прекрасный, тогда как с Теодором Жак Коллен не видел иной развязки, кроме эшафота, после цепи неизбежных преступлений.
Несчастье, которое может навлечь на себя безвольный Люсьен, вероятно, совсем потерявший голову в своей одиночке, принимало чудовищные размеры в воображении Жака Коллена, и предвидя катастрофу, несчастный чувствовал, как слезы застилают ему глаза, чего с ним не случалось со времен детства.
«Очевидно, у меня сильнейшая лихорадка! – сказал он себе. – Быть может, если я вызову врача и предложу ему изрядный куш, он свяжет меня с Люсьеном».
В это время надзиратель принес подследственному обед.
– Бесполезно, друг мой, я не могу есть. Скажите господину начальнику этой тюрьмы, что я прошу прислать ко мне врача; я чувствую себя очень плохо. Верно, пришел мой последний час!
Услышав хрипение, прервавшее речь каторжника, надзиратель кивнул головой и ушел. Жак Коллен страстно ухватился за эту надежду; но, увидев, что вместе с доктором в его камеру входит и начальник тюрьмы, он счел свою попытку неудавшейся и холодно ожидал последствий посещения, предоставив врачу щупать свой пульс.
– Этого господина, видимо, лихорадит, – сказал доктор г-ну Го, – но такую лихорадку мы наблюдаем у всех подследственных, и по-моему, – шепнул он на ухо лжеиспанцу, – она всегда служит доказательством виновности.
В эту минуту начальник тюрьмы, оставив доктора и подследственного под охраной надзирателя, пошел за письмом Люсьена, которое генеральный прокурор дал для передачи Жаку Коллену.
– Сударь, – обратился Жак Коллен, озадаченный уходом начальника и видя, что надзиратель остался у двери, – я не постою за тридцатью тысячами франков, чтобы только черкнуть пять строк Люсьену де Рюбампре.
– Не хочу обкрадывать вас, – сказал доктор Лебрен, – никто в мире не может более общаться с ним…
– Никто? – сказал Жак Коллен, ошеломленный. – Но почему?
– Да ведь он повесился…
Никогда тигр, обнаружив, что у него похитили детеныша, не оглушал джунгли Индии ревом, столь ужасным, как вопль Жака Коллена, вскочившего на ноги, точно зверь, поднявшийся на задние лапы; он кинул на врача взгляд, разящий, как молния, потом опустился на койку со словами: «О, мой сын!..»
– Бедняга! – воскликнул врач, взволнованный этим страшным взрывом отцовского чувства.
В самом деле, за этой вспышкой последовал такой упадок сил, что слова: «О, мой сын!» – он прошептал едва внятно.
– Неужто и этот кончится на наших руках? – спросил надзиратель.
– Нет, не может быть! – снова заговорил Жак Коллен, приподымаясь и устремив на свидетелей этой сцены тусклый, померкший взгляд. – Вы ошибаетесь, это не он! Вы не разглядели. Нельзя повеситься в секретной. Ну, посудите сами, как бы я мог здесь повеситься? Весь Париж отвечает мне за эту жизнь! За нее обязан сам бог.
Надзиратель и врач, которых уж давно ничто не удивляло, были в свою очередь потрясены. Вошел г-н Го, держа в руках письмо Люсьена. При виде начальника тюрьмы Жак Коллен, обессиленный бурным проявлением своего горя, как будто успокоился.
– Вот письмо. Господин генеральный прокурор позволил передать его вам нераспечатанным, – заметил г-н Го.
– От Люсьена?.. – сказал Жак Коллен.
– Да, сударь.
– Неужели этот молодой человек…
– Умер, – сказал начальник тюрьмы. – Если бы даже тут оказался врач, он все же опоздал бы, к несчастью… Молодой человек умер там… в одной из пистолей…
– Могу я увидеть его своими глазами? – робко спросил Жак Коллен. – Позволите ли вы отцу пойти оплакать своего сына?
– Если вам угодно, можете занять его камеру. Мне приказано перевести вас в пистоль. Вы освобождены от заключения в секретной, сударь.
Безжизненный взор заключенного медленно переходил с начальника тюрьмы на врача, останавливаясь на них с немым вопросом: Жак Коллен подозревал западню и боялся выйти из камеры.
– Если вы хотите увидеть покойного, – сказал врач, – не теряйте времени, потому что этой ночью его увезут отсюда…
– Вы поймете мою растерянность, господа, если у вас есть дети, – сказал Жак Коллен. – Свет померк в моих глазах… Такой удар для меня страшнее смерти… Но вы не поймете меня… Если только вы отцы, этого мало… Я и отец и мать ему!.. Я… я сошел с ума… Я это чувствую.
Внутренние переходы, куда ведут неприступные двери, распахивающиеся только перед начальником тюрьмы, дают возможность быстро дойти от секретных камер до пистолей. Эти два ряда темниц разделены подземным коридором, меж двух массивных стен, поддерживающих свод, на котором покоится галерея здания суда, называемая Торговой галереей. Поэтому Жак Коллен с надзирателем, взявшим его под руку, предшествуемый начальником тюрьмы и сопровождаемый доктором, дошел за несколько минут до камеры, где на койке лежал Люсьен.
Увидев, что юноша мертв, Коллен упал на бесчувственное тело, сжав его в объятиях с таким отчаянием и страстью, что три свидетеля содрогнулись.
– Вот пример того, о чем я вам говорил, – сказал доктор начальнику тюрьмы. – Посмотрите!.. Этот человек будет мять тело, как глину, а знаете ли вы что такое труп?.. Это камень…
– Оставьте меня тут! – сказал Жак Коллен угасшим голосом. – Дайте мне наглядеться на него, скоро его отнимут у меня, чтобы…
Он запнулся на слове похоронить.
– Позвольте мне сохранить хоть что-нибудь от моего милого мальчика… Прошу вас, сударь, – сказал он доктору Лебрену, – отрежьте мне прядь его волос, сам я не могу…
– А ведь и вправду это его сын! – сказал врач.
– Вы в том уверены? – спросил тюремный начальник с многозначительным видом, что заставило врача на мгновение призадуматься.
Начальник тюрьмы приказал надзирателю оставить подследственного в камере и отрезать для самозваного отца несколько прядей волос с головы сына, до того как придут за телом.
В Консьержери в мае месяце, даже в шестом часу вечера, легко прочесть письмо, хотя прутья решетки и проволочная сетка на окнах затемняют свет. И Жак Коллен разобрал строчки этого страшного письма, не выпуская руки Люсьена.
Нет человека, который мог бы удержать в руке долее десяти минут кусок льда, тем более крепко сжимая его. Холод передается источникам жизни со смертоносной быстротой. Но влияние этого ужасного холода, действующего как яд, едва ли сравнимо с тем ощущением, что производит на душу окоченелая, ледяная рука мертвеца, если ее держать и так сжимать. Это Смерть говорит с Жизнью, она открывает темные тайны, убивающие многие чувства. А измениться для чувства – не значит ли это умереть?
Когда мы вместе с Жаком Колленом будем читать письмо Люсьена, то и нам его последнее послание покажется тем же, чем оно было для этого человека: чашей яда.
«Аббату Карлосу Эррера. Дорогой аббат, вы оказывали мне одни лишь благодеяния, а я вас предал. Эта невольная неблагодарность меня убивает, и, когда вы будете читать эти строки, я уже уйду из жизни; вас не будет тут более, чтобы меня спасти. Вы дали мне полное право, если я найду для себя полезным, погубить вас, отбросив от себя, как окурок сигары; но я глупо воспользовался этим правом. Чтобы выйти из затруднения, обманутый лукавыми вопросами судебного следователя, ваш духовный сын, тот, кого вы усыновили, примкнул к вашим врагам, желавшим погубить вас любою ценой, пытавшимся установить какое-то тождество, разумеется немыслимое, между вами и каким-то французским злодеем. Этим все сказано. Между человеком вашего могущества и мною, из которого вы мечтали создать личность более значительную, чем мне надлежало быть, не место глупым объяснениям в минуту вечной разлуки. Вы хотели сделать меня могущественным и знаменитым, – вы низвергли меня в бездну самоубийства, вот и все! Давно уже я слышу над собою шум крыльев надвигающегося безумия. Есть потомство Каина и потомство Авеля, как вы говорили порою. В великой драме человечества Каин – это противоборство. Вы ведете свое происхождение от Адама по линии Каина, в чьих потомках дьявол продолжал раздувать тот огонь, первую искру которого он заронил в Еву. Среди демонов с такой родословной встречаются от времени до времени страшные существа, одаренные разносторонним умом, воплощающие в себе всю силу человеческого духа и похожие на тех хищных зверей пустыни, жизнь которых требует бескрайних пространств, только там и возможных. Люди эти опасны в обществе, как были бы опасны львы в равнинах Нормандии; им потребен корм, они пожирают мелкую человечину и поедают золото глупцов; игры их смертоносны, они кончаются гибелью смиренного пса, которого они взяли себе в товарищи и сделали своим кумиром. Когда бог того пожелает, эти таинственные существа становятся Моисеем, Аттилой, Карлом Великим, Магометом или Наполеоном; но когда он оставляет ржаветь на дне человеческого океана эти исполинские орудия своей воли, то в каком-то поколении рождается Пугачев, Робеспьер, Лувель или аббат Карлос Эррера. Одаренные безмерной властью над нежными душами, они притягивают их к себе и губят их. В своем роде это величественно, это прекрасно! Это ядовитое растение великолепной окраски, прельщающие в лесах детей. Поэзия зла. Люди вашего склада должны обитать в пещерах и не выходить оттуда. Ты дал мне пожить этой жизнью гигантов, и с меня довольно моего существования. Теперь я могу высвободить голову из гордиева узла твоих хитросплетений, чтобы вложить ее в петлю моего галстука. Чтобы исправить свою ошибку, я передаю генеральному прокурору отказ от моих показаний. Вы сумеете воспользоваться этим документом. Согласно моему завещанию, составленному по всей форме, вам вернут, господин аббат, суммы, принадлежащие вашему Ордену, которыми вы весьма неблагоразумно распорядились, движимые отеческой нежностью ко мне. Прощайте же, прощайте, величественная статуя Зла и Порока! Прощайте, вы, кому на ином пути, быть может, суждено было стать более великим, чем Хименес, чем Ришелье! Вы сдержали свое обещание; а я все тот же, что был на берегу Шаранты, только вкусив благодаря вам чарующий сон. Но, к несчастью, это уже не река моей юности, это Сена, и могилою мне – каземат Консьержери. Не сожалейте обо мне: мое восхищение вами было равно моему презрению. Люсьен».
Когда около часу ночи пришли за телом, Жак Коллен стоял на коленях перед кроватью, письмо самоубийцы лежало на полу, – вероятно, он его выронил, как самоубийца пистолет; однако несчастный все еще сжимал руку Люсьена в своих руках и молился.
Носильщики минуту постояли, глядя на этого человека, ибо он напоминал те каменные фигуры, что по воле творческого гения ваятелей, преклонив колена, застыли навеки на могилах средневековья. Светлые, как у тигра, глаза мнимого священника и его сверхестественная неподвижность внушали такое почтение этим людям, что они обратились к нему чрезвычайно мягко, когда просили его подняться.
– Зачем? – спросил он робко.
Смельчак Обмани-Смерть стал боязлив, как ребенок.
Начальник тюрьмы обратил на это внимание г-на де Шаржбефа, и тот, из чувства уважения перед таким горем и принимая на веру отцовство Жака Коллена, изложил ему распоряжения г-на де Гранвиля, касавшиеся отпевания и похорон Люсьена и сообщил, что в бывшей квартире Люсьена на набережной Малакэ духовенство ожидает прибытия тела, чтобы читать над ним молитвы весь остаток ночи.
– Узнаю благородную душу этого судьи! – скорбным голосом воскликнул каторжник. – Скажите ему, сударь, что он может рассчитывать на мою благодарность… Да, я могу оказать ему большие услуги… Запомните эти слова, они для него крайне важны. Ах, сударь, странные перемены происходят в сердце человеческом, когда семь часов сряду оплакиваешь свое дитя… И вот я не увижу его больше!..
Он устремил на Люсьена взгляд, каким мать смотрит на тело сына, которое отнимают у нее, и весь поник. Когда он увидел, что Люсьена выносят, у него вырвался стон, заставивший носильщиков ускорить шаг.
Секретарь генерального прокурора и начальник тюрьмы еще раньше поспешили избавить себя от этого зрелища.
Что сталось с этим железным человеком, у которого быстрота решения состязалась с зоркостью глаз, у которого мысль и действие возникали одновременно, стремительные, как молния, а нервы, испытанные в трех побегах и троекратном пребывании в каторге, достигли крепости металла, отличающей нервы дикаря?
Железо поддается при усиленной ковке либо повторном давлении; его непроницаемые молекулы, очищенные человеком и ставшие однородными, разъединяются, и металл, даже без плавки, в какой-то мере утрачивает свою сопротивляемость. Кузнец, слесарь, любой рабочий, постоянно имеющий дело с этим металлом, передает его состояние определенным техническим термином. «Железо моченое!» – говорит он, применяя выражение, относящееся только к конопле, распад которого достигается при помощи вымачивания. Так и душа человеческая, или, если угодно, тройная энергия тела, души и разума, в силу известных повторных потрясений, приходит в состояние, сходное с состоянием моченого железа. С людьми тогда происходит то же, что с коноплей и железом: они становятся мочеными. И наука, и правосудие, и публика ищут тысячи причина для объяснения ужасных железнодорожных катастроф, происшедших при разрыве рельсов, – крушение в Бельвю может служить тому страшным примером, – но никто не советовался с настоящими знатоками этого дела, кузнецами, которые все в один голос сказали бы: «Железо было моченое!» Эту опасность предвидеть невозможно. Металл, ставший ломким, и металл, сохранивший сопротивляемость, внешне одинаковы.
Пользуясь именно таким состоянием человека, духовники и судебные следователи нередко разоблачают крупных преступников. Тягостные переживания в суде присяжных и во время последнего туалета приговоренного вызывают почти всегда, даже у натур самых крепких, подобное расстройство нервной системы. Признания вырываются тогда из уст наиболее замкнутых; тогда разбиваются самые суровые сердца; и – что удивительно! – именно в ту минуту, когда признания не нужны, эта крайняя расслабленность срывает с человека маску невинности, тревожившую правосудие, которое всякий раз испытывает тревогу, если осужденный умирает, не признавшись в преступлении.
Наполеон пережил подобный упадок всех жизненных сил на поле битвы под Ватерлоо!
Утром, в восемь часов, смотритель, войдя в камеру пистоли, где находился Жак Коллен, увидел, что арестант бледен, но спокоен, – так собирается с силами человек, принявший трудное решение.
– Вам время выйти во двор, – сказал тюремщик, – вы взаперти уже три дня. Если хотите подышать воздухом и пройтись, пожалуйста!
Жак Коллен весь ушел в свои думы, ему было не до забот о себе, он глядел на себя, как на отрепья, бездушную оболочку, и не подозревал ни западни, приготовленной для его Биби-Люпеном, ни важности своего появления во дворе. Несчастный вышел с безучастным видом и направился по коридору, что тянется вдоль камер, устроенных в великолепных аркадах дворца французских королей и служащих опорою галерее Людовика Святого, через которую теперь проходят в различные отделения кассационного суда. Коридор этот соединен с коридором пистолей; небезынтересно отметить, что в том месте, где оба коридора, встретившись, образуют колено, в правом углу расположена камера, где был заключен Лувель, знаменитейший из цареубийц. Под очаровательным кабинетом, занимающим башню Бонбек, в самом конце этого темного коридора, находится винтовая лестница, которой пользуются заключенные из одиночных камер и пистолей, чтобы попасть во двор.
Все заключенные – обвиняемые, которые должны предстать перед судом присяжных, и те, которые уже перед ним предстали, подследственные, переведенные из секретных, короче, все узники Консьержери, – прогуливаются по этому узкому, сплошь вымощенному пространству по несколько часов в сутки, особенно же ранним утром в летние дни. Этот двор, предверие эшафота или каторги, соприкасается с ними одной стороной, а другой – с обществом через жандарма, кабинет судебного следователя или суд присяжных. Вид его леденит более, нежели вид эшафота. Эшафот может стать подножием, чтобы вознестись на небо; но тюремный двор! – в нем воплощениа вся мерзость человеческая, вся безысходность!
Будет ли то двор тюрьмы Форс или Пуасси, дворы Мелена или Сент-Пелажи, тюремный двор есть тюремный двор. В них все тождественно, начиная с окраски и высоты стен и кончая величиной. Поэтому История нравов изменила бы своему заголовку, если бы здесь было упушено точнейшее описание этого парижского пандемониума152.
Под мощными сводами, что поддерживают залу заседаний кассационного суда, существует, подле четвертой аркады, камень, который, по преданию служил Людовику Святому столом при раздаче милостыни, а в наше время служит прилавком для продажи разной снеди заключенным. Вот почему, как только двор открывается для узников, все они спешат к этому камню, уставленному арестантскими лакомствами: водкой, ромом т.п.
Две первые аркады с этой стороны тюремного двора, расположенного против великолепной византийской галереи, единственного памятника, по которому можно судить об изяществе дворца Людовика Святого, заняты приемной, где адвокаты беседуют с обвиняемыми и куда заключенные попадают через ужасающий проход, который представляет собою две параллельные дорожки, обозначенные внушительными брусьями, укрепленными в пролете третьей аркады. Этот двойной путь напоминает те временные барьеры, которые устанавливают у входа в театр, чтобы сдержать напор толпы в дни, когда идет пьеса, пользующаяся успехом.
Приемная расположена в конце огромной залы, к которой ныне ведет решетка Консьержери и которая освещается со стороны двора через отдушины, а со стороны решетки через окна, – сквозь них она видна как на ладони, – таким образом можно наблюдать за адвокатами, когда они беседут с клиентами. Эти новшества потребовались для того, чтобы предотвратить искушение, которому красивые женщины подвергали своих защитников. Никто ведь не знает, как долго может устоять нравственность… Предосторожности эти напоминают заранее подготовленные вопросы исповедника, которые развращают чистую душу верущего, заставляя его останавливаться на неведомых ему пороках. В приемной происходят также свидания с родными и друзьями, если полиция разрешает им видеться с узниками, обвиняемыми или осужденными.
Теперь можно понять, что такое тюремный двор для двухсот заключенных в Консьержери: это их сад, сад без деревьев, без земли, без цветов, – словом тюремный двор! Приемная и камень Людовика Святого, на котором выставляется для продажи снедь и дозволенные напитки, служат единственным связующим звеном с внешним миром.
Только в часы, проводимые в тюремном дворе, заключенный находится на воздухе и среди людей; в других тюрьмах заключенные встречаются и в мастерских, но в Консьержери, разве что только находясь в пистоли, можно чем-нибудь заняться. Впрочем, все умы поглощены здесь драмой суда присяжных, потому что сюда попадают лишь подследственные до окончания следствия или обвиняемые в ожидании суда! Это внутренний двор представляет собою страшное зрелище; вообразить его невозможно, надо его видеть хотя бы раз.
Перед вами пространство длиною в сорок метров, шириною в тридцать, где собираются до сотни обвиняемых или подследственных, отнюдь не принадлежащие к избранному обществу. Эти отверженные, в большинстве из низших классов, плохо одеты; физиономии у них гнусные или зверские; преступник из высших слоев общества, к счастью, редкое явление. Растрата, подлог или злостное банкротство – вот единственные преступления, которые приводят сюда состоятельных людей; впрочем, они пользуются преимуществом занимать пистоли и, попав туда, почти никогда не выходят из своей камеры.
Это место прогулки, обнесенное грозными замшелыми стенами, с башенными укреплениями со стороны набережной, с колоннадой, вмещающей тюремные кельи, с зарешеченными окнами пистолей с северной стороны, охраняемое зоркими надсмотрщиками, запруженное стадом гнусных злодеев, не доверяющих друг другу, нагоняет тоску уже одним своим расположением; но оно и устрашает, как только вы почувствуете себя средоточием всех этих взглядов, полных ненависти, любопытства, отчаяния, очутившись лицом к лицу с этими опозоренными существами. Здесь не увидеть проблеска радости! Все мрачно – и место и люди. Все немо – и стены и совесть. Все грозит гибелью этим несчастным; они боятся друг друга, разве что завяжется между ними дружба, мрачная, как породившая ее каторга. Полиция, чье неусыпное око следит за ними, отравляет им воздух и загрязняет все, вплоть до рукопожатия закадычных друзей. Преступник, встретившись тут со своим лучшим товарищем, не уверен, что тот не раскаялся и не признался во всем, спасая свою жизнь. Неуверенность в безопасности, боязнь наседки омрачает радость свободы в тюремном дворе, и без того обманчивой. На тюремном наречии наседка – это шпион, который прикидывается замешанным в темное дело, и вся его прославленная ловкость заключается в том, чтобы умело выдать себя за маза. Слово маз на языке каторги обозначает завзятого вора, мастера своего дела, издавно порвавшего с обществом, решившего жизнь прожить вором, твердо соблюдать, несмотря ни на что, законы Высокой хевры.
Преступление и безумие несколько сходны. Что заключенные во дворе Консьержери, что сумасшедшие в саду дома умалишенных – картина одна и та же. Те и другие гуляют, дичась один другого, обмениваясь взглядами, по меньшей мере странными, если не ужасными, в зависимости от направления их мыслей, но никогда их взгляд не бывает веселым или серьезным, ибо они или знают друг друга, или боятся. Ожидание обвинительного приговора, угрызения совести, тоска придают гуляющим во дворе беспокойный и растерянный вид, свойственный умалишенным. Лишь закоренелые преступники исполнены уверенности, столь напоминающей спокойствие честной жизни, прямодушие чистой совести.
Человек средних классов тут редкая случайность, стыд удерживает в камерах тех, кого привело сюда преступление, поэтому завсегдатаи двора в большинстве своем одеты, как чернорабочие. Преобладает блуза, рубашка, бархатная куртка. Грубая и грязная одежда находится в согласии с пошлыми либо зловещими физиономиями, с дикими повадками, которые, впрочем, слегка укрощены печальными мыслями, что гнетут заключенных; словом, все, вплоть до тишины этих мест, внушает ужас или отвращение случайному посетителю, которому высокие покровители предоставили редкое преимущество: возможность изучать Консьержери.
Как вид анатомического кабинета, где позорные болезни, изображенные в воске, способствуют сохранению целомудрия посетившего его юноши и внушают ему желание святой и благородной любви, точно так же посещение Консьержери и картина тюремного двора, где толчется этот люд, обреченный на каторгу, эшафот или какое-нибудь позорное наказание, вызывает страх перед человеческим правосудием у тех, кто не убоялся суда всевышнего, чей голос столь явно звучит в глубине нашей совести; и они выходят оттуда честными людьми на долгое время.
Заключенные, бывшие во дворе в то время, когда спустился туда Жак Коллен, должны стать действующими лицами решающей сцены в жизни Обмани-Смерть, поэтому нелишне будет обрисовать некоторые главные фигуры этого страшного сборища.
Тут происходит то же, что и повсюду, где собираются люди, тут, как и в коллеже, царствуют сила физическая и сила нравственная. Аристократия – это уголовники. Кто рискует головой, тот и первенствует над всеми. Тюремный двор, как можно себе представить, – школа уголовного права; тут его преподают бесконечно лучше, нежели на площади Пантеона. Обычная забава состоит в воспроизведении драмы суда присяжных: в назначении председателя, присяжных заседателей, прокурорского надзора, защитника, в ведении процесса. Этот чудовищный фарс разыгрывается почти всегда по случаю какого-нибудь нашумевшего преступления. В то время в суде присяжных стояло на очереди крупное уголовное дело: зверское убийство супругов Кротта, бывших фермеров, родителей нотариуса, хранивших у себя, что открылось благодаря этому злосчастному делу, восемьсот тысяч франков золотом. Одним из виновников этого двойного злодеяния был известный Данпон, по прозвищу Чистюлька, отбывший срок каторжник, который в течение пяти лет ускользал от самых деятельных розысков полиции, меняя семь или восемь раз свое имя. Злодей так искусно всякий раз принимал другое обличье, что даже отбыл два года тюрьмы под именем Дельсука, одного из своих учеников, знаменитого вора, действия которого всегда оставались в пределах подсудности трибуналу исправительной полиции. Это было третье по счету убийство со времени возвращения Чистюльки с каторги. Неизбежность смертного приговора создавала этому обвиняемому не менее, чем его предполагаемое богатство, страшную и волнующую славу среди заключенных, потому что ни единого лира из украденных денег не было найдено. И поныне помнят, несмотря на июльские события 1830 года, как был взволнован Париж этим дерзким грабежом, сравнимым по своей значительности лишь с кражей медалей из Национальной библиотеки, потому что несчастная склонность нашего времени все переводить на цифры обеспечивает тем больший интерес к убийству, чем солиднее похищенная сумма.
Чистюлька, сухощавый, тощий человечек лет сорока пяти, с лисьей мордочкой, – одна из знаменитостей трех каторг, где он последовательно побывал, начиная с девятнадцатилетнего возраста, – близко знал Жака Коллена, и дальше будет видно, как и почему. Два каторжника, переведенные вместе с Чистюлькой из Форс в Консьержери ровно сутки назад, сразу узнали и расславили по всему двору, кто этот по-царски зловещий маз, обреченный эшафоту. Один из двух каторжников, отбывший срок, Селерье, по кличке Овернец, Папаша Хрипун и Тряпичник, был известен в том обществе, которое каторга величает Высокой хеврой, под прозвищем Шелковинка, – им он был обязан той ловкости, с какой он скользил среди опасностей своего ремесла, – и состоял в свое время одним из доверенных лиц Обмани-Смерть.
Обмани-Смерть сильно подозревал, что Шелковинка играет двойную роль, состоя одновременно среди аристократии Высокой хевры и на содержании полиции, и приписывал ему свой арест в доме Воке в 1819 году. (См. Отец Горио.) Селерье, которого мы будем называть Шелковинкой, как Данпон у нас будет именоваться Чистюлькой, уже будучи в бегах, попался по соучастию в крупных кражах, но без пролития крови, и ему грозило по меньшей мере лет двадцать каторжных работ. Другой каторжник, по имени Ригансон, составлял со своей сожительницей, по кличке Паук , одно из опаснейших семейств Высокой хевры. Ригансон, с самого юного возраста находившийся в щекотливых отношениях с правосудием, был известен под кличкой Паучиха. Паучиха был самцом Паука, ибо нет ничего святого для Высокой хевры. Эти дикари не признают ни закона, ни религии, ни даже естественной истории, над священными установлениями которой, как это видно, они издеваются.
Тут необходимо отступление, ибо выход Жака Коллена во двор, его появление среди воров, так искусно подстроенное Биби-Люпеном и судебным следователем, любопытные сцены, которые должны были разыграться, – все было бы неправдоподобно и непонятно без некоторых пояснений, касающихся воровского мира и мира каторги, его законов, нравов и особенно его наречия, ужасающая поэзия которого должна быть воспроизведена в этой части нашего повествования. Итак, скажем кратко о языке шулеров, жуликов, воров и убийц, о так называемом воровском жаргоне: литература в последнее время пользовалась им с таким успехом, что многие слова этого удивительного лексикона слетали с розовых уст молодых женщин, звучали под раззолоченными сводами, развлекали принцев, из которых не один мог выдать себя за мазурика! Скажем прямо, быть может, к удивлению многих, что нет языка более крепкого, более красочного, нежели язык этого подземного мира, копошащегося, с той поры как возникли империи и столицы, в подвалах и вертепах, в третьем трюме общества, если позволено заимствовать у театрального искусства это живое и яркое выражение. Мир – не тот же театр? Третий трюм – подвал под зданием Оперы, предназначенный для машин, машинистов, освещения рампы, привидений, чертей, изрыгаемых преисподней, и т. д.
Каждое слово этого языка – образ, грубый, замысловатый или жуткий. Штаны – подымалки; не будем объяснять. На языке каторжников не спят, а чуркают. Заметьте, с какой силой этот глагол передает сон затравленного, голодного и настороженного зверя, именуемого вором, который, стоит ему очутиться в безопасном месте, буквально падает, погружаясь в провалы глубокого сна, столь необходимого тому, кто вечно чувствует взмахи могучих крыл Подозрения, парящего над ним. Это страшный сон, он напоминает сон дикого зверя, который спит, даже похрапывает и, однако ж, держит ухо востро!
Какой дикостью веет от этого причудливого говора! Слог, которым начинается или кончается слово, поражает терпкостью и неожиданностью. Женщина – маруха. И какая поэзия! Солома – гагачий пух. Слово «полночь» передается в таком изложении: ударило двенадцать стуканцев! Разве от этого не бросает в дрожь? Прополоскать домовуху – значит дочиста обобрать квартиру. А чего стоит выражение «лечь спать» в сравнении со словцом слинять, сменить шкуру? Какая живость образов? Хрястать означает есть, – не так ли едят люди преследуемые?
Впрочем, язык каторги все время развивается! Он не отстает от цивилизации, он следует за ней по пятам, при каждом новом открытии он обогащается новым выражением. Картофель, открытый и пущенный в ход Людовиком XVI и Пармантье, сразу же приветствуется на воровском языке словцом свинячий апельсин. Выдумают ли банковые билеты, каторга назовет их гарачьи шуршики, по имени Гара, кассира, который их подписывал. Шуршики! Разве не слышите вы шелеста шелковистой бумаги! Билет в тысячу франков – шуршень, билет в пятьсот фанков – шуршеница. Каторжники окрестят, так и знайте, каким-нибудь затейливым именем билет и в сто и в двести франков.
В 1790 Гильотен изобретает во имя любви к человечеству быстродействующее приспособление, якобы разрешающее все вопросы, поставленные смертной казнью. Тотчас же каторжники, отбывающие свой срок, а также бывшие каторжники исследуют этот механизм, водруженный на рубеже старой монархической системы и на границах нового правосудия, и сразу же окрестят его Обителью «Утоли мои печали!» Они изучают угол, образуемый ножом гильотины, и применяют, чтобы изобразить его действие, глагол косить! Когда подумаешь, что каторга называет лужком, право, тот, кто занимается языкознанием, должен восхищаться словотворчеством этих чудовищных вокабулистов, как сказал бы Шарль Нодье 153 .
Признаем, кстати, глубокую древность воровского жаргона! Во Франции он содержит одну десятую романских слов и одну десятую из старого гальского языка Рабле. Покрушить (взломать), перехрюкаться (понять друг друга, условиться), домушничать (красть в квартире), сарга (деньги), жиронда (красавица, название реки на лангедокском наречии), ширман (карман) принадлежат языку XIV и XV веков! Слово живот, означающий жизнь, восходит к самой глубокой древности. Отсюда наше понятие животный мир, то есть мир живых существ; отсюда животный ужас – страх перед тем, что угрожает жизни этих существ.
По меньшей мере сто слов этого языка принадлежат языку Панурга, символизирующего в творчестве Рабле народ, ибо это имя, составленное из двух греческих слов, означает: тот, кто делает все. Наука изменяет лик цивилизации железной дорогой, и дорога уже названа чугункой.
Сорбонна – название головы, пока она еще на плечах, указывает на древний источник этого языка, о котором упоминается у самых старинных повествователей, как Сервантес, как итальянские новеллисты и Аретино154.
Во все времена продажная девка, героиня стольких старых романов, была покровительницей, подругой, утешением шулера, вора, налетчика, жулика, мошенника.
Проституция и воровство – живой протест, мужской и женский, состояния естественного против состояния общественного. Поэтому философы, современные приверженцы новшеств, и гуманисты, за которыми следуют коммунисты и фурьеристы, занимаясь этим вопросом, приходят, сами того не подозревая, к тому же выводу: проституция и воровство. Вор не ставит в софистических книгах вопроса о собственности, наследственности, общественных гарантиях: он их начисто отвергает. Для него воровать значит снова вступать во владение своим добром. Он не обсуждает проблемы брака, не требует в утопических трактатах взаимного согласия, тесного союза душ – того, что не может стать общеобязательным законом: он овладевает насильственно, и цепь этой связи все больше крепнет под молотом необходимости. Современные проводники новшеств сочиняют напыщенные, пустопорожние, туманные теории или чувствительные романы, а вор действует! Он ясен, как факт, он логичен как удар молотка. Каков стиль!..
Еще одно замечание! Мир девок, воров и убийц, каторга и тюрьмы насчитывают приблизительно от шестидесяти до восьмидесяти тысяч населения мужского и женского пола. Миром этим нельзя пренебречь в нашем описании нравов, в точном воспроизведении нашего общественного состояния. Правосудие, жандармерия и полиция состоят почти из такого же количества служащих. Не удивительно ли это! Соперничество людей, ищущих друг друга и взаимно друг друга избегающих, образуют грандиозный, в высшей степени драматический поединок, который изображен в нашем очерке. Вопрос стоит тут о воровстве и промысле публичной женщины, о театре, полиции, жандармерии, о духовенстве. Шесть этих состояний налагают на человека неистребимые черты. Человек этот не может быть иным, чем он есть. Печать духовного сана, как и отпечаток военного звания, неизгладима. Так же обстоит дело и с теми общественными состояниями, которые образуют сильное противодействие обществу и находятся в противоречии с цивилизацией. Внешние признаки их столь явственны, причудливы, sui generis,155 столь легко позволяют отличить публичную женщину и вора, убийцу и бывшего каторжника, что для их врагов, сыщиков и жандармов, эти люди – что дичь для охотника: у них своя повадка, обращение, цвет лица, взгляд, свое обличие, свой душок, – короче особенности, в которых обмануться нельзя. Отсюда глубокие познания в искусстве маскировки у знаменитостей каторги.
Еще одно слово об устройстве этого мира, который вследствие отмены клеймения, смягчения судебной кары, а также нелепой снисходительности суда присяжных становится столь угрожающим. И в самом деле, лет через двадцать Париж будет окружен сорокатысячной армией преступников, отбывших наказание, ибо департамент Сены с его полутарамиллионным населением – единственное место во Франции, где эти несчастные могут укрыться. Париж для них то же, что девственные леса для хищных зверей.
Высокая хевра – своего рода Сен-Жерменское предместье этого мира, его аристократия – в 1816 году, когда мирный договор поставил под угрозу столько существований, объединилась в так называемое общество Посвященных или Великое братство, которое включило в себя самых знаменитых вожаков шаек и некоторое количество смельчаков, оказавшихся тогда без всяких средств к жизни. Посвященный означает одновременно: брат, друг, товарищ. Все воры, каторжники, заключенные – братья. А Великие братья, отборная часть Высокой хевры, были в продолжение двадцати с лишним лет кассационным судом, академией, палатой пэров для этого люда. Великие братья имели свое личное состояние, долю в общих капиталах и совсем особый быт. Они обязаны были оказывать помощь друг другу и поддержку в затруднительном положении, они знали друг друга. Притом, стоя выше всех соблазнов и уловок полиции, они учредили свою особую хартию, свои пропуска и пароли.
Эти герцоги и пэры каторги составляли в 1815 – 1819 годах пресловутое общество Десяти тысяч (см. Отец Горио ), названное так в силу уговора не начинать дела, если оно не сулит десяти тысяч поживы. Как раз в 1829 – 1830 годах издавались мемуары одной знаменитости уголовной полиции,156 в которых указано было расположение сил этого общества, имена его членов. И ко всеобщему ужасу обнаружилось, что это – настоящая армия из мужчин и женщин, и армия столь грозная, столь искусная, столь удачливая, что, как сказано там, такие воры, как Леви, Пастурель, Колонж, Шимо, все в возрасте пятидесяти-шестидесяти лет, оказывается, бунтуют против общества с самого детства!.. Каким ярким доказательством бессилия правосудия являются эти престарелые воры!
Жак Коллен был казначеем не только общества Десяти тысяч, но и великого братства, героев каторги. По признанию сведущих и влиятельных лиц, каторга всегда владела капиталами. Странность эта объяснима. Украденное никогда не находится, не считая редких случаев. Осужденные, не имея возможности взять добычу с собой на каторгу, вынуждены прибегать к помощи надежных и ловких людей, вверяя им свои сбережения, как в обществе вверяют их банкирскому дому.
Биби-Люпен, вот уже десять лет состоящий начальником сыскной полиции, прежде принадлежал к аристократии Великого братства. Причиной его предательства было уязвленное самолюбие: недюжинный ум и чрезвычайная физическая сила Обмани-Смерть постоянно оттесняли его на второе место, и Биби-Люпен не мог этого не видеть. Отсюда вечное ожесточение знаменитого начальника сыскной полиции против Жака Коллена. Отсюда же и сговоры между Биби-Люпеном и его бывшими товарищами, начинавшие беспокоить судебные власти.
Итак, движимый чувством мести, к тому же подстрекаемый судебным следователем, который любой ценой желал опознать Жака Коллена, начальник сыскной полиции чрезвычайно искусно выбрал себе помощников, натравив на лжеиспанца Чистюльку, Шелковинку и Паучиху, ибо Чистюлька принадлежал к обществу Десяти тысяч, как и Шелковинка, а Паучиха к великому братству.
Паук, эта страшная маруха Паучихи, до сих пор ловко выпутывалась из тенет уголовного розыска, разыгрывая порядочную женщину, и была на свободе. Эта женщина, мастерски изображавшая маркиз, баронесс, графинь, держала карету и слуг. Лишь она одна, являясь разновидностью Жака Коллена в юбке, могла соперничать с Азией – правой рукой Жака Коллена. И в самом деле, за спиной любого героя каторги стоит преданная ему маруха. Судебные летописи, тайные хроники суда подтвердят вам это: никакая страсть честной женщины, даже страсть святоши к своему духовнику, не превзойдет привязанности любовницы, разделяющей опасности жизни крупного преступника.
Страсть этих людей почти всегда является основной причиной их дерзких покушений и убийств. Повышенная чувственность, органически, как говорят врачи, влекущая их к женщине, поглощает все нравственные и физические силы этих деятельных людей. Отсюда праздная жизнь, потому что излишества в любви для восстановления сил требует питания и покоя. Отсюда отвращение к любой работе, вынуждающее этих людей искать легкого способа добывать деньги. Однако желание жить, и жить хорошо, чувство само по себе сильное, ничто по сравнении со страстью к мотовству, внушаемой женщиной, ибо эти щедрые Медоры157 любят одаривать своих любовниц драгоценностями, нарядами, а эти лакомки любят хорошо поесть! Захочет девка иметь шаль, любовник крадет ее, и женщина видит в этом залог любви! Так втягиваются в воровство, и, если рассматривать сердце человеческое под лупой, придется признать, что почти всегда в основе преступления лежит чисто человеческое чувство. Воровство ведет к убийству, а убийство, со ступени на ступень, доводит любовника до эшафота.
Плотская, разнузданная любовь этих людей, если верить медицинскому факультету, первопричина семи десятых преступлений. Впрочем, поразительное и наглядное доказательство тому находят при вскрытии казненного человека. Стало быть, вполне объяснимо, почему этих страшилищ, пугающих общество, обожают их любовницы. Именно женская преданность, что терпеливо высиживает у ворот тюрьмы, вечно хлопочет, как бы обмануть хитрого следователя, эта неподкупная хранительница самых темных тайн, повинна в том, что столько темного и неясного остается во многих процессах. Тут и сила и слабость преступника. На языке девок безупречная честность означает: не погрешить против законов привязанности, отдавать последние гроши любовнику, который засыпался, заботиться о нем, хранить ему верность, пойти ради него на все. Самое жестокое оскорбление, которое только девка может бросить в лицо другой девке, это обвинить ее в неверности зажатому (заключенному в тюрьму) любовнику. В этом случае девка считается бессердечной женщиной!..
Чистюлька, как далее будет видно, страстно любил одну женщину. Шелковинка, философ-себялюб, воровавший, чтобы обеспечить себе будущее, чрезвычайно напоминал Паккара, этого Сеида Жака Коллена, удравшего с Прюданс Сервьен и завладевшего капиталом в семьсот пятьдесят тысяч франков на двоих. Он ни к кому не был привязан, он презирал женщин и любил только себя – Шелковинку. Что касается Паучихи, он, как уже известно, получил свое прозвище потому, что любил Паука. Все три знаменитости Высокой хевры собирались свести свои счеты с Жаком Колленом, и счеты достаточно путаные.
Один казначей знал, сколько членов общества осталось в живых и как велико состояние каждого. Частая смертность среди его доверителей входила в расчеты Обмани-Смерть, когда он решил открыть копилку в пользу Люсьена. Жак Коллен был почти уверен, что по уставу хартии Великого братства он унаследует деньги двух третей доверителей – ведь он целых десять лет прятался от товарищей и полиции. Разве не мог он сослаться на выплату вкладов скошенной братии? Не было никакой возможности проверить этого главаря Великого братства. Необходимость понуждала доверять ему безоговорочно, ибо звериная жизнь каторжников предписывает аристократии этого дикого мира относиться друг к другу с величайшей деликатностью. Из ста тысяч экю, вырученных преступлением, Жак Коллен мог дать отчет разве что в какой-нибудь сотне тысяч франков. В то время Чистюльке, одному из заимодавцев Жака Коллена, оставалось жить, как известно, всего лишь три месяца. Притом состояние, оказавшееся в его руках, безусловно, превышало сумму вклада, хранившегося у предводителя, и следовало полагать, что он будет достаточно покладистым.
Есть один безошибочный признак, по которому начальники тюрем, их агенты, полиция и ее помощники и даже судебные следователи узнают обратную кобылку, иначе говоря, того, кто похлебал тюремной баланды, – это его привычка к тюрьме: естественно, что рецидивисты знают тюремные обычаи, тут они у себя дома, их ничто не может удивить.
Поэтому Жак Коллен, опасаясь выдать себя, превосходно разыгрывал до сей поры простака и чужестранца; так было в Форс, так было и в Консьержери. Но, сломленный горем, испытавший двойную смерть, ибо в эту роковую ночь он умирал дважды, Жак Коллен опять стал самим собой. Надзиратель удивлялся, что испанскому священнику не требуется указывать дорогу в тюремный двор. Замечательный актер вдруг забыл свою роль: он сошел по винтовой лестнице башни Бонбек, как завсегдатай Консьержери.
«Биби-Люпен прав, – сказал себе тюремный смотритель, – это обратная кобылка, это Жак Коллен».
В тот момент, когда Обмани-Смерть показался, как в раме, в дверях башенки, заключенные, накупив снеди у так называемого каменного стола Людовика Святого, разбрелись по чересчур тесному для них двору; таким образом, новоприбывший был сразу же замечен, ибо ничто не может сравниться с зоркостью пленников, которые, скучившись в тюремном дворике, напоминают паука, копошащегося в центре своей паутины. Сравнение математически точное, потому что взгляд, ограниченный со всех сторон высокими, темными стенами, безотчетно устремляется на дверь, откуда появляются тюремные надзиратели, на окна приемной и лестницу башни Бонбек – единственные выходы из этого дворика. Полное разобщение узника с внешним миром обращает любую мелочь в происшествие, все занимает его; тоска, сходная с тоской тигра в клетке зоологического сада, удесятеряет напряженность внимания. Следует заметить, что Жак Коллен в качестве священнослужителя, не пекущегося о своей одежде, носил черные панталоны, черные чулки, башмаки с серебряными пряжками, черный жилет и темно-коричневый сюртук, покроем своим выдававший священника, в каком бы положении он ни находился, тем более когда эти признаки дополнены особой стрижкой волос. Жак Коллен носил парик, полагающийся священнику, который притом вполне можно было счесть за собственные его волосы.
– Гляди-ка! Гляди! – сказал Чистюлька Паучихе. – Дурная примета!.. Кабан (священник)! Как он попал сюда?
– Очередная их штучка! Сука (шпион) новой породы, – отвечал Шелковинка. – Какой-нибудь переодетый шнурочник (жандарм) пришел сюда вынюхивать.
Язык каторги имеет для жандарма много прозвищ: когда он выслеживает вора, он шнурочник; когда его сопровождает, он гревская ласточка; когда ведет на эшафот – гусар гильотины.
Необходимо, пожалуй, чтобы закончить описание тюремного двора, обрисовать в нескольких словах двух других братьев. Селерье, по прозвищу Овернец, он же Папаша Хрипун, он же Тряпичник и, наконец, Шелковинка (у него было тридцать имен и столько же паспортов) теперь будет выступать под этой последней кличкой, которую ему дала Высокая хевра. Этот глубокий философ, признавший в лжесвященнике жандарма, был детина пяти футов и четырех дюймов роста, с необычайно развитыми мускулами. Под огромным лбом сверкали маленькие глазки, полуприкрытые серыми, матовыми, как у хищных птиц, твердыми веками. С первого взгляда он напоминал волка, так широки были его выступающие, резко очерченные челюсти; но жестокость, даже лютость – все то, о чем говорило такое сходство, уравновешивалось хитростью и живостью лица, изрытого оспой. Каждая щербинка, четко обозначенная, была одухотворена, – столько в этом лице чувствовалось озорства. Преступная жизнь с ее спутниками – голодом и жаждой, ночлегами на набережных, на береговых откосах, на мостовых и под мостами, с оргиями, когда удачу вспрыскивают разного рода крепкими напитками, наложила на это лицо как бы слой лака. Появись Шелковинка в своем натуральном виде, полицейский агент и жандарм разпознали бы свою дичь на расстоянии тридцати шагов; но он не уступал Жаку Коллену в мастерстве грима и переодевания. Однако сейчас Шелковинка, как и все крупные актеры, которые заботятся о своей внешности только на сцене, был одет небрежно: он щеголял в какой-то охотничьей куртке с оборванными пуговицами, протертыми петлями, откуда сквозила белая подкладка, в зеленых изношенных туфлях, выцветших нанковых панталонах и в фуражке без козырька – его заменяли спускавшиеся на лоб бахромчатые концы старого, застиранного и посекшегося шелкового платка.
Паучиха представлял собой резкую противоположность Шелковинке. Знаменитый вор – подвижной кривоногий толстяк, низкорослый и пузатый, мертвенно-бледный, с черными ввалившимися глазами, в поварском колпаке – пугал своей физиномией, явно изобличавшей в нем натуру, родственную плотоядным животным.
Шелковинка и Паучиха ухаживали за Чистюлькой, не питавшим уже никакой надежды на спасение. Не пройдет и четырех месяцев, как этот убийца-рецидивист будет судим, осужден и казнен. Поэтому Шелковинка и Паучиха, дружки Чистюльки, называли его не иначе, как Каноником, понимай каноником Обители «Утоли мои печали». Можно понять, почему Шелковинка и Паучиха нежничали с Чистюлькой. Чистюлька зарыл в землю двести пятьдесят тысяч франков золотом, свою долю добычи, захваченной у супругов Кротта, выражаясь стилем обвинительного акта. Какое великолепное наследство для двух дружков, хотя оба эти старых каторжника должны были через несколько дней вернуться на каторгу! Паучиха и Шелковинка знали, что за квалифицированные кражи (то есть кражи с отягчающими обстоятельствами) они будут приговорены к пятнадцати годам, не считая десяти лет по предыдущему приговору, прерванных побегом. И хотя им надлежало отбыть одному двадцать два года, другому двадцать шесть лет каторжных работ, они оба надеялись сбежать и разыскать золотой запас Чистюльки. Но член общества Десяти тысяч хранил тайну, рассудив, что, пока он не осужден, незачем ее открывать. Принадлежа к высшей аристократии каторги, он не выдал своих сообщников. Нрав его был известен: г-н Попино, следователь по этому чудовищному делу, не мог ничего от него добиться.
Этот страшный триумвират заседал в глубине двора, то есть под пистолями. Шелковинка оканчивал обучение молодого человека, который попался по первому делу, и, не сомневаясь, что ему дадут десять лет каторжных работ, наводил справки о различных лужках.
– Так вот, малыш, – наставительно говорил ему Шелковинка как раз в то время, когда показался Жак Коллен, – отличие между Брестом, Тулоном и Рошфором таково…
– Ну, ну, старина! – торопил его молодой человек с любопытством новичка.
Этот юноша обвинялся в подлоге и сидел в пистоли, соседней с той, где был Люсьен.
– Так вот, сынок, – продолжал Шелковинка. – в Бресте, будь уверен, выловишь бобов, коли третий раз ты зачерпнешь ложкой баланды из лохани; В Тулоне подцепишь их только на пятый, а в Рошфоре и вовсе не выловишь, разве что ты обратник.
Сказав это, глубокий философ опять присоединился к Чистюльке и Паучихе, чрезвычайно заинтересованным кабаном, и все трое зашагали по дворику навстречу подавленному своим горем Жаку Коллену. Обмани-Смерть весь ушел в свои мрачные думы, думы свергнутого императора, и не замечал, что привлекает к себе все взгляды, что стал центром всеобщего внимания; он шел медленно, не отрывая глаз от рокового окна, где повесился Люсьен де Рюбампре. Заключенные не знали об этом происшествии, потому что сосед Люсьена, молодой подделыватель документов, по причинам, которые вскоре станут известны, умолчал о случившемся. Итак, три дружка приготовились преградить дорогу священнику.
– Нет, это не кабан, – сказал Чистюлька Шелковинке, – это обратная кобылка. Гляди, как он тянет правую!
Тут необходимо пояснить, ибо не всем читателям приходила фантазия почтить своим посещением каторжную тюрьму, что каждый каторжник прикован к другому цепью и, как правило, – старый с молодым. Тяжесть этой цепи, приклепанной к кольцу выше лодыжки, такова, что к концу первого года у человека навсегда изменяется походка. Осужденный, будучи вынужден напрягать одну ногу сильнее другой, чтобы тянуть ручку, – так называют в каторге оковы, – неизбежно усваивает эту привычку. Потом, когда он расстается с цепью, кандалы, как ампутированная нога, оставляют след на всю жизнь: каторжник всегда чувствует ручку , ему никогда не выправить окончательно свою походку. На языке полицейских, он тянет правую. Эта примета, знакомая всем каторжникам, как и агентам полиции, если и не прямо приводит к опознанию товарища по несчастью, то все же этому способствует.
Обмани-Смерть, бежавший с каторги восемь лет назад, почти преодолел эту привычку, но, погруженный в глубокое раздумье, он замедлил шаг, и былой недостаток, как ни мало он был заметен, не мог при такой размеренной поступи ускользнуть от опытного глаза Чистюльки. Впрочем, весьма понятно, что каторжники, находясь всегда вместе и наблюдая только друг друга, настолько изучают своих товарищей, что им часто известны привычки, ускользающие от их постоянных врагов: сыщиков, жандармов и полицейских приставов. Так, по судорожному подергиванию мускулов левой щеки был опознан неким каторжником на параде Сенского легиона подполковник этого корпуса, знаменитый Куаньяр, которого до той поры полиция не решалась арестовать, несмотря на настояния Биби-Люпена, потому что не осмеливалась поверить в тождество графа Понтис де Сент-Элен и Куаньяра.
– Это наш даб (учитель), – сказал Шелковинка, перехватив рассеянный взгляд Жака Коллена – рассеянный, вернее отсутствующий, взгляд человека, впавшего в отчаяние.
– Ей-богу, верно! Это Обмани-Смерть, – сказал, потирая руки, Паучиха. – Ну, конечно. Тот же рост, такие же широкие плечи; но что это он с собой сделал? Сразу и не признаешь его.
– Те-те-те!.. Я понял, – сказал Шелковинка. – Он тут неспроста! Он хочет повидаться со своей теткой, ведь ее скоро должны казнить.
Чтобы дать некоторое понятие о личностях, которых заключенные, надсмотрщики и надзиратели называют тетками, достаточно привести великолепное определение, какое дал им начальник одной из центральных тюрем, сопровождая лорда Дэрхема, посетившего во время своего пребывания в Париже все дома заключения. Этот любознательный лорд, желая изучить французское правосудие во всех его подробностях, даже попросил палача, покойного Сансона, установить свой механизм и пустить его в ход, казнив живого теленка, чтобы иметь понятие о действии машины, прославленной Французской революцией.
Начальник, ознакомив его с тюрьмой, тюремными дворами, мастерскими, темницами и прочим, указал на одну камеру.
«Я не поведу туда вашу милость, – сказал он с отвращением, – там сидят тетки». «Ао! – произнес лорд Дэрхем. – А что же это такое?» «Средний пол, милорд».
– Теодора вот-вот скосят (гильотинируют)! – сказал Чистюлька. – А мальчишка фартовый! Что за граблюха (рука)! Какая утрата для хевры!
– Да, Теодор Кальви хрястает свой последний кусок, – сказал Паучиха. – О! его марухи будут порядком моргать глазами (плакать), ведь его любили, этого бездельника!
– Вот и ты, старина! – сказал Чистюлька Жаку Коллену.
И вместе со своими приспешниками, держа их под руку, он преградил дорогу новоприбывшему.
– Ого, даб , ты, значит, сделался кабаном? – прибавил Чистюлька.
– Говорят, ты проюрдонил наше рыжевье (растратил наше золото)? – продолжал Паучиха с угрожающей миной.
– Воротишь ли ты нам наши рыжики (деньги)? – спросил Шелковинка.
Эти три вопроса раздались, как три пистолетных выстрела.
– Не подшучивайте над бедным священником, попавшим сюда по ошибке, – отвечал машинально Жак Коллен, сразу же узнав своих трех товарищей.
– Ну, коли рожа не его, так его бубенчик, – сказал Чистюлька, опустив руку на плечо Жака Коллена.
Ухватки и облик трех товарищей быстро вывели даба из его апатии и вернули к ощущению действительности, ибо всю эту роковую ночь он блуждал в бесконечных просторах идеальных чувств, ища там нового пути.
– Не засыпьте даба, чужие зеньки заухлят (чужие глаза заметят) – тихо сказал Жак Коллен низким и угрожающим голосом, напомившим глухое львиное рычание. – Лягавые бзырят (шныряют); поводим их за нос. Я ломаю комедию ради дружка в тонкой хеврени (в крайней опасности).
Это было сказано елейным тоном священника, увещевающего несчастных; потом окинув взглядом дворик, Жак Коллен увидел под аркадами надсмотрщиков и насмешливо указал на них на них своим трем спутникам.
– Вот они, шестиглазые (тюремные смотрители). Запалите-ка зеньки и ухляйте (будьте бдительны)! Вкручивайте баки комарщикам (дурачьте сторожей), не выдавайте кабана, а не то я вас порешу, ваших марух и ваше рыжевье.
– Неужто, по-твоему, осучились нашенские (оказались предателями)? – сказал Шелковинка. – Ты пришел выудить свою тетку (спасти своего друга)?
– Мадлена обряжен под ольховую перекладину (готов для Гревской площади), – сказал Чистюлька.
– Теодор! – вымолвил Жак Коллен, подавив крик и чуть не бросившись вперед.
То было последним ударом в пытке, сразившей колосса.
– Его пришьют, – повторил Чистюлька. – Уже два месяца, как он связан для лузки (приговорен к смерти).
Жак Коллен почувствовал внезапную слабость, ноги у него подкосились, и он упал бы, если бы товарищи его не поддержали, но у него нашлось достаточно присутствия духа, чтобы сложить руки с сокрушенным видом. Чистюлька и Паучиха почтительно поддерживали святотатца Обмани-Смерть, покамест Шелковинка бегал к надзирателю, дежурившему у двери решетки, ведущей в приемную.
– Почтенный священник желает присесть, дайте для него стул.
Итак, удар, приготовленный Биби-Люпеном, миновал Обмани-Смерть. Жак Коллен, как и Наполеон, опознанный своими солдатами, добился подчинения и уважения трех каторжников. Двух слов было достаточно. Эти два слова были: ваши марухи и ваше рыжевье; ваши женщины и ваши деньги – вот краткий итог истинных пристрастий мужчины. Угроза эта была для трех каторжников знаком верховной власти; даб по-прежнему держал их сокровища в своих руках. Он был всемогущ на воле, и он не предал их, как говорили лжебратья. Притом ловкость и изобретательность их предводителя, завоевавшие ему широкую славу, подстрекали любопытство трех каторжников, ибо в тюрьме одно только любопытство оживляет эти опустошенные души. Наконец, преступников потряс смелый маскарад Жака Коллена, продолжавшийся даже за решетками Консьержери.
– Четверо суток я просидел в секретной и не знал, что Теодор так близок к обители … – сказал Жак Коллен. – Я пришел, чтобы спасти одного бедного мальчика, а он повесился тут вчера, в четыре часа… и вот другое несчастье! Нет у меня больше козырей в игре!..
– Бедняга даб! – сказал Шелковинка.
– Ах, пекарь (дьявол) отказывается от меня! – вскричал Жак Коллен, вырываясь из рук двух своих товарищей и выпрямляясь с грозным видом. – Приходит час, когда общество оказывается сильнее нашего брата! Аист (Дворец правосудия) в конце концов проглатывает нас.
Начальник Консьержери, узнав, что испанскому священнику стало дурно, явился во двор лично наблюдать за ним; он усадил его на стул лицом к солнцу и принялся изучать его физиономию во всех подробностях, с той опасной проницательностью, что возрастает со дня на день при исполнении подобных обязанностей, скрываясь под наружным безразличием.
– О боже! – сказал Жак Коллен. – Попасть на одну ступень с этими людьми, отбросами общества, преступниками, убийцами!.. Но господь не оставит своего слугу. Уважаемый господин начальник, мое пребывание здесь я отмечу делами милосердия, память о коих сохранится! Я обращу этих заблудших, они поймут, что у них есть душа, что их ожидает жизнь вечная. И пусть на земле все погибло для них, они могут заслужить царство небесное, путь к которому лежит через истинное, от всей души, раскаяние.
Сбежалось десятка два-три заключенных; свирепые взгляды трех каторжников остановили любопытных на расстоянии трех футов от себя, однако краткая речь, произнесенная с елейной евангельской кротостью была ими прослушана.
– Ну что ж! Вот такого, господин Го, – сказал страшный Чистюлька, – мы послушали бы!..
– Мне сказали, – перебил Жак Коллен, подле которого стоял г-н Го, – что в этой тюрьме есть приговоренный к смерти.
– Сейчас ему читают отказ в его кассационной жалобе, – сказал г-н Го.
– Не пойму, что это означает? – наивно спросил Жак Коллен, глядя на окружающих.
– Господи, ну и фофан! – сказал юнец, разузнавший только что у Шелковинки, на каких лужках растут лучшие бобы .
– А то самое, что не нынче-завтра его скосят! – сказал одни из заключенных.
– Скосят? – спросил Жак Коллен, вызвав своим наивным и недоумевающим видом восхищение его трех сотоварищей.
– На их языке, – отвечал начальник тюрьмы, – это означает смертную казнь. Если писарь читает отказ в помиловании, значит, скоро палач получит приказ привести приговор в исполнение. Бедняга упорно отказывается от последнего напутствия…
– О господин начальник, вот душа, которую надобно спасти!.. – вскричал Жак Коллен.
Святотатец сложил руки с горячностью отчаявшегося любовника, а внимательно следивший за ним начальник тюрьмы принял это за религиозное рвение.
– Ах, сударь, – продолжал Обмани-Смерть, – позвольте мне доказать вам, кто я таков и какова моя сила; разрешите мне привести к раскаянию ожесточившееся сердце! Бог дал мне дар слова, и я делаю с людьми чудеса. Я потрясаю сердца, отверзаю их… Чего вы опасаетесь? Прикажите сопровождать меня жандармам, сторожам, кому угодно.
– Посмотрим, если только тюремный священник разрешит вам заменить его, – сказал г-н Го.
И начальник тюрьмы ушел, поражаясь, с каким полным равнодушием, хотя и не без любопытства, каторжники и другие заключенные смотрели на священника, апостольский тон которого придавал обаяние его ломаному языку, наполовину французскому, наполовину испанскому.
– Как вы очутились тут, господин аббат? – спросил Жака Коллена молодой собеседник Шелковинки.
– О, по ошибке! – отвечал Жак Коллен, смерив юношу взглядом с головы до ног. – Меня застали у одной куртизанки, которую обокрали после ее смерти. Признали, что она покончила с собой; но виновники кражи, видимо, слуги, еще не задержаны.
– Из-за этой самой кражи и повесился тот молодой человек?
– Вероятно, бедный мальчик не перенес позора несправедливого заточения… – отвечал Обмани-Смерть, поднимая глаза к небу.
– Да, – сказал молодой человек, – его должны были освободить, а он покончил с собой. Вот так история!
– Только воображение невинного может быть так потрясено, – сказал Жак Коллен. – Заметьте, что кража была совершена ему в ущерб.
– Много ли было украдено? – спросил глубокомысленный и хитрый Шелковинка.
– Семьсот пятьдесят тысяч франков, – отвечал чуть слышно Жак Коллен.
Трое каторжников переглянулись и вышли из кучки арестантов, столпившихся вокруг мнимого священника.
– Это он прополоскал ширман девки! – сказал Шелковинка на ухо Паучихе. – Хотели взять нас на храпок (испугать), когда назвонили , что он сфендрил наши рыжики.
– Он был и останется дабом Великой хевры, – отвечал Чистюлька. – Наши сары никуда не денутся.
Чистюлька искал человека, которому мог бы довериться; поэтому счесть Жака Коллена честным человекам было в его интересах. А в тюрьме особенно верят тому, на что надеются!
– Бьюсь об заклад, что он околпачит даба из Аиста (генерального прокурора) и выудит свою тетку, – сказал Шелковинка.
– Коли он своего добьется, – сказал Паучиха, – я не назову его мегом (богом), но что он подымил с пекарем (выкурил трубку с дьяволом) – так я теперь этому поверю!
– Слыхал, как он крикнул: «Пекарь меня покидает!» – заметил Шелковинка.
– Эх, – вскричал Чистюлька, – кабы он захотел выудить мою сорбонну Ну и поюрдонил бы я! На весь мой слам, на все мое затыненное рыжевье (покутил бы на всю мою добычу, на все мое спрятанное золото)!
– Не горлопань! Слушайся даба, – сказал Шелковинка.
– Ты что, смеешься надо мной? – сказал Чистюлька, глядя на своего дружка.
– Ну, и проздок же ты! Ведь тебя уже связали для лузки. Тебе уже тяжкой не потянуть (с тобой все кончено). Надо подставить ему свою спину, чтобы самому устоять на бабках (ногах), чтобы хрястать и ходить по музыке (воровать)! – возразил ему Паучиха.
– Правильно сказано! – продолжал Чистюлька. – Ни один из нас не продаст даба, а если кто попробует, пошлю его туда, куда сам иду…
– У него что ни слово, то и дело! – вскричал Шелковинка.
Даже люди, менее всего расположенные сочувствовать этому удивительному миру, могут представить себе состояние духа Жака Коллена, который, проведя пять долгих ночных часов у трупа своего кумира, узнал теперь о близкой смерти товарища по цепи, корсиканца Теодора. Но если для того, чтобы увидеть юношу, требовалась необычайная изобретательность, то для того, чтобы спасти его, нужно было сотворить чудо! А он уже думал об этом.
Чтобы понять, на что рассчитывал Жак Коллен, необходимо указать здесь, что убийцы, воры, короче говоря, все обитатели каторжных тюрем не так опасны, как считают. За некоторыми, чрезвычайно редкими исключениями, люди эти чрезвычайно трусливы, вероятно, причиною тому вечный страх, сжимающий им сердце. Способности их пригодны лишь для воровства, а так как это ремесло требует, в ущерб нравственности, применения всех жизненных сил, гибкости ума, равной ловкости их тела и напряжения внимания, то вне этих бешеных усилий воли они становятся тупыми по той же причине, по какой певица или танцовщик падают в изнеможении после утомительного па или одного из тех чудовищных дуэтов, какие навязывают публике современные композиторы. В обыденной жизни злодеи до такой степени лишены здравого смысла либо настолько угнетены тревогой, что буквально напоминают детей. В высшей степени легковерные, они попадаются на самую нехитрую приманку. После удачного дела они впадают в состояние такой расслабленности, что им необходим разгул: они опьяняются винами, ликерами, они с какой-то яростью бросаются в обьятия женщин, расточают свои последние силы и стремятся найти забвение совершенного злодейства в забвении рассудка. В таком состоянии они являются легкой добычей для полиции. Стоит их арестовать, и они, словно слепцы, теряют голову; они так цепляются за малейшую надежду, что верят всему, поэтому нет такой нелепости, которую нельзя было бы им внушить. Покажем на примере, до каких пределов доходит глупость попавшегося преступника. Биби-Люпен вырвал недавно признание у одного убийцы девятнадцати лет, убедив его, что несовершеннолетних не казнят. Когда мальчугана после отказа в помиловании перевезли в Консьержери для исполнения приговора в исполнение, этот страшный агент пришел к нему.
– Ты уверен, что тебе не исполнилось двадцати лет? – спросил он его.
– Да, мне всего только девятнадцать с половиной, – сказал убийца совершенно спокойно.
– Ну что ж, – отвечал Биби-Люпен. – Можешь не беспокоиться, тебе никогда не будет двадцати лет…
– Почему?
– Э! Да тебя скосят через три дня, – заметил начальник тайной полиции.
Убийца, твердо убежденный, несмотря на приговор, что несовершеннолетних не казнят, при этих словах опал, как взбитая яичница.
Эти люди столь жестокие в силу необходимости, уничтожают свидетельства преступления, ибо они вынуждены убивать, чтобы избавиться от улик (один из доводов, приводимых сторонниками отмены смертной казни), эти титаны изобретательности, у которых ловкость руки, острота взгляда и чувств развиты, как у дикарей, являются героями злодейства лишь на театре их подвига. Когда преступление совершено, тут-то и возникают трудности, потому что необходимость укрыть краденое угнетает преступников в не меньшей степени, чем сама нищета: помимо того, они чувствуют полный упадок сил, точно женщина после родов. Решительные до безрассудства в своих замыслах, они становятся детьми после удачи. Словом, по своей природе это дикие звери: их легко убить, когда они сыты. В тюрьме эти своеобразные существа прикидываются людьми из чувства страха и из осторожности, которая изменяет им только в последнюю минуту, когда они обессилены и сломлены длительным заключением.
Отсюда можно понять, почему три каторжника, вместо того, чтобы погубить своего предводителя, пожелали служить ему: решив, что он украл эти семьсот пятьдесят тысяч франков, они преисполнились почтительного удивления перед ним, а видя, с каким спокойствием он держится в стенах Консьержери, сочли его способным оказать им покровительство.
Господин Го, покинув лжеиспанца, вернулся через приемную в свою канцелярию и пошел разыскивать Биби-Люпена, который, притаившись у одного из окон, выходивших в тюремный двор, с той минуты, как Жак Коллен вышел из камеры, наблюдал за всем, что происходило снаружи.
– Никто из них не признал его, – сказал г-н Го. – Наполитас следит за всеми, но ровно ничего не услышал. Бедный священник, при всем расстройстве своих чувств, не обмолвился этой ночью ни одним словом, которое позволило бы думать, что под сутаной скрывается Жак Коллен.
– Это доказывает, что ему хорошо знакомы тюрьмы, – отвечал начальник тайной полиции.
Наполитас, писарь Биби-Люпена, не известный еще в то время никому из заключенных Консьержери, играл там роль юноши из хорошей семьи, обвиняемого в подлоге.
– Словом, он просит разрешения напутствовать приговоренного к смерти! – продолжал начальник тюрьмы.
– Вот наше последнее средство! – вскричал Биби-Люпен. – Как это я не подумал об этом! Теодор Кальви, корсиканец, товарищ Жака Коллена по цепи. Мне говорили, что Жак Коллен делал ему на лужке отличные конопатки …
Чтобы ослабить тяжесть давления ручки на подъем ноги и лодыжку, каторжники мастерят некое подобие прокладки, которую они просовывают между железным браслетом и ногой. Эти прокладки из пакли и тряпья называют на каторге конопатками.
– Кто охраняет осужденного? – спросил Биби-Люпен г-на Го.
– Червонное колечко!
– Отлично! Преображусь в жандарма, пойду туда и разберусь во всем, ручаюсь вам.
– А если это действительно Жак Коллен, вы не боитесь, как бы он вас не узнал и не задушил? – спросил начальник Консьержери Биби-Люпена.
– Я ведь буду жандармом, значит, с саблей, – отвечал начальник тайной полиции. – Впрочем, если это Жак Коллен, он никогда не сделает такого, что его связало бы для лузки; а если это священник, то я в безопасности.
– Нельзя терять времени, – сказал тогда г-н Го. – Сейчас половина девятого. Папаша Сотлу только что прочел отказ в просьбе о помиловании, и Сансон ожидает в зале приказаний прокурора.
– Да уже заказаны гусары вдовы (другое и какое ужасное название гильотины!), – отвечал Биби-Люпен. – Однако ж я не понимаю, отчего генеральный прокурор колеблется; мальчуган упорно твердит, что он невиновен; и, по моему мнению, против него нет достаточных улик.
– Это настоящий корсиканец, – заметил г-н Го. – Он не сказал ни слова и отрицает все.
Последние слова начальника Консьержери, сказанные начальнику тайной полиции, заключали в себе мрачную историю человека, присужденного к смерти. Тот, кого правосудие вычеркнуло из списка живых, подлежит прокурорскому надзору. Прокурорский надзор самодержавен: он никому не подвластен, он отвечает лишь перед своей совестью. Тюрьма принадлежит прокурорскому надзору, тут он полный хозяин. Поэзия завладела этой общественной темой, в высшей степени способной поражать воображение: приговоренный к смерти! Поэзия возвышенна, а проза живет лишь действительностью, но действительность сама по себе настолько страшна, что в ней есть пафос, пафос ужаса. Жизнь приговоренного к смерти, не сознавшегося в своих преступлениях, не выдавшего сообщников, обречена на адские мучения. Дело тут не в испанских сапогах, дробящих кости ног, не в воде, которую вводят в желудок, не в растягивании конечностей при помощи чудовищных машин, но в пытке скрытой, так сказать, негативной. Прокурорский надзор предоставляет осужденного самому себе, окружает его тишиной и тьмой в обществе наседки, которой он должен остерегаться.
Наши славные современные филантропы полагают, что они постигли всю жестокость пытки одиночеством; они ошибаются. Прокурорский надзор после отмены пыток, желая, вполне естественно, успокоить совесть судей, и без того чересчур чувствительную, отыскал для них противоядие, дав правосудию такое страшное средство, как одиночество! Одиночество – это пустота, а природа духовная не терпит пустоты, как и природа физическая. Одиночество терпимо лишь для гения, который наполняет его своими мыслями, дочерьми духовного мира, либо для созерцателя божественных творений, в глазах которого оно озарено райским светом, оживлено дыханием и голосом самого творца. Не считая этих людей, стоящих столь близко к небесам, для всех других соотношение между одиночеством и пыткой то же, что между душевным состоянием человека и его состоянием физическим. Различие между одиночеством и пыткой такое же, как между заболеваниями нервного и хирургического характера. Это страдание, умноженное на бесконечность. Тело соприкасается с бесконечностью при посредстве нервной системы, точно так же, как разум проникает в нее при помощи мысли. Поэтому в летописях парижской прокуратуры преступники, не признавшие своей вины, наперечет.
Опасность этого положения, которая в некоторых случаях принимает огромные размеры, например в политике, когда дело касается какой-либо династии или государства, послужит темой особого повествования и займет свое место в «Человеческой комедии». Здесь же мы ограничимся описанием каменного ящика, где в Париже, при Реставрации, прокурорский надзор держал приговоренного к смерти: этого будет достаточно, чтобы ясно представить себе весь ужас последних дней смертника.
Накануне Июльской революции в Консьержени существовала, а впрочем, существует и теперь, камера приговоренного к смерти. Камера эта примыкает к канцелярии и отделена от нее массивной стеной из тесаного камня, с противоположной стороны она ограничена стеной, в семь или восемь футов толщины, подпирающей часть свода обширной залы Потерянных шагов. В эту камеру входят через первую дверь в длинном темном коридоре, где тонет взгляд, если туда смотреть через дверной глазок из этой огромной сводчатой залы. Роковая камера освещается через отдушину, заделанную тяжелой решеткой и почти незаметную, когда входишь в Консьержери, ибо она проделана в узком простенке между окном канцелярии, рядом с наружной решеткой, и помещением секретаря Консьержери, которое архитектор втиснул, точно шкаф, в глубь главного двора. Расположение камеры объясняет, почему эта клетушка, заключенная меж четырех толстых стен, получила в ту пору, когда перестраивалась Консьержери, такое мрачное и зловещее назначение. Побег оттуда невозможен. Выход из коридора, ведущего в секретные камеры и женское отделение, приходится как раз против печи, возле которой всегда толкутся жандармы и смотрители. Отдушина, единственное отверстие наружу, устроена на девять футов выше пола и выходит на главный двор, охраняемый жандармским постом у наружных ворот Консьержери. Никакая человеческая сила не одолеет этих мощных стен. Кроме того, преступника, приговоренного сразу же одевают в смирительную рубаху, которая, как известно, стесняет движение рук; одну ногу приковывают цепью к койке; наконец, к нему для услуг и охраны приставляют наседку. Пол камеры выложен толстыми плитами, а свет туда проникает так слабо, что почти ничего не различить.
Нельзя не почувствовать холода, леденящего до мозга костей, когда входишь туда даже теперь, хотя уже шестнадцать лет эта камера пустует, ибо ныне судебные приговоры в Париже приводятся в исполнение иным путем. Вообразите же в этом каземате преступника, наедине с угрызениями совести, среди безмолвия и тьмы, двух источников ужаса, и вы спросите себя: неужто возможно не сойти тут с ума? Каков же организм и каков его закал, если он выдерживает режим, тяжесть которого усугубляет смирительная рубашка, обрекающая на неподвижность, бездействие!
Теодор Кальви, корсиканец двадцати семи лет, умело запираясь, сопротивлялся, однако ж, целых два месяца действию этой темницы и коварной болтовне наседки!.. Редкостный уголовный процесс, в котором корсиканец заработал себе смертный приговор, заключался в нижеследующем. Изложение этого дела, хотя и чрезвычайно любопытного, будет весьма кратким.
Немыслимо пускаться в пространные отступления при развязке действия, и без того затянувшегося, а кроме того, представляющего интерес лишь поскольку оно касается Жака Коллена, этой своеобразной оси, вокруг которой разворачиваются как бы связанные между собой его страшным влиянием сцены «Отца Горио», «Утраченных иллюзий» и данного очерка. Впрочем, воображение читателя разовьет эту мрачную тему, причинявшую в то время немалое беспокойство суду присяжных, перед которым предстал Теодор Кальви. Поэтому вот уже целую неделю, с того дня, как кассационный суд отклонил просьбу преступника о помиловании, г-н де Гранвиль сам занимался этим делом и откладывал приказ о казни со дня на день, так ему хотелось успокоить присяжных, известив их, что осужденный на пороге смерти признался в преступлении.
Бедная вдова из Нантера, жившая в домике, который находился в окрестностях этого городка, расположенного, как известно, среди бесплодной равнины, раскинувшейся между Мон-Валерьеном, Сен-Жерменом, холмами Сартрувиля и Аржантейля, был убита и ограблена через несколько дней после того, как получила свою долю неожиданного наследства. Эта доля состояла из трех тысяч франков, дюжины серебряных столовых приборов, золотых часов с цепочкой и белья. Вместо того, чтобы поместить эти три тысячи франков в Париже, как ей советовал нотариус покойного виноторговца, которому она наследовала, старуха пожелала хранить все эти ценности у себя. Прежде всего она отроду не держала в руках столько денег, а вдобавок она никому не доверяла в каких бы то ни было делах, подобно большинству простолюдинов или крестьян. После долгих обсуждений с виноторговцем из Нантера, ее родственником и родственником покойного виноторговца, вдова решила вложить капитал в пожизненную ренту, продать дом в Нантере и, переехав в Сен-Жермер, зажить там по-господски.
К дому, где она жила, прилегал довольно большой сад, обнесенный жалкой изгородью; да и сам домишко бы неказистый, как все жилища мелких землевладельцев в окрестностях Парижа. Гипс и гравий, которыми изобилует эта местность, сплошь изрытая каменоломнями с открытыми разработками, были, как водится в парижских пригородах, пущены в дело наспех, без какого-нибудь архитектурного замысла. Это почти всегда хижина цивилизованного дикаря. Дом вдовы был двухэтажный, с чердачными помещениями.
Муж этой женщины, владелец каменоломни и строитель жилища, вделал весьма солидные решетки во все окна. Входная дверь была замечательной прочности. Покойник знал, что он один в открытом поле, и каком поле! Клиентура его состояла главным образом из парижских подрядчиков по строительным работам, и материал для стройки своего дома, стоявшего в шагах пятистах от его каменоломни, он перевозил на собственных повозках, возвращавшихся из Парижа порожняком. Он выбирал среди хлама, остававшегося после сноса домов в Париже, нужные ему части, и притом по очень низкой цене. Таким образом, оконные рамы, решетки, двери, ставни, вся столярная часть были плодом дозволенных хищений, подарками клиентов – хорошими подарками, к тому же умело выбранными. Из двух предложенных ему рам он увозил лучшую. Перед домом был довольно большой двор, где помещались конюшни, а от проезжей дороги его отделяла каменная ограда. Крепкая решетка служила воротами. В конюшне держали также и сторожевых псов, а на ночь в доме запирали комнатную собаку. Сад, приблизительно в один гектар величиной, находился позади дома.
Овдовев, бездетная жена каменолома жила в доме одна со служанкой. Стоимость проданной каменоломни покрыла долги каменолома, умершего два года назад. Этот пустынный дом был единственным имуществом вдовы; она разводила кур, держала коров и продавала яйца и молоко в Нантере. Отпустив конюха, возчика и рабочих каменоломни, попутно выполнявших при покойном всякие хозяйственные работы, она запустила сад, он одичал и давал ей теперь лишь немножко травы и овощей, какие могли взрасти на этой каменистой почве.
Стоимость дома и деньги, полученные по наследству, обещали составить капитал в семь-восемь тысяч франков, и вдова рассудила, что она может преспокойно жить в Сен-Жермене на семьсот-восемьсот франков пожизненной ренты, которые она думала получить со своих восьми тысяч. Она уже не однажды держала совет с нотариусом из Сен-Жермена, ибо она отказывалась дать пожизненно деньги на проценты нантерскому виноторговцу, который ее об этом просил. Таковы были обстоятельства, когда вдова Пижо и ее служанка вдруг исчезли. Решетчатые ворота, входная дверь, ставни – все было заперто. Прошло три дня, пока судебные власти, извещенные о положении вещей, произвели там обыск. Г-н Попино, судебный следователь, прибыл из Парижа вместе с королевским прокурором, и вот что было установлено.
Ни на решетчатых воротах, ни на входной двери не было никаких следов взлома. Ключ от входной двери находился в замке изнутри. В оконной решетке не был вынут ни один железный прут. Замки, ставни – словом, все запоры были целы.
На стене ограды не обнаружили никаких признаков, по которым можно было заключить, что через нее перебирались злоумышленники. Глиняные трубки дымохода не представляли собою пригодной лазейки, и возможность проникнуть в дом таким способом была исключена. Притом конек кровли, целый и невредимый, не подтверждал этого предположения. Когда судебные власти, жандармы и Биби-Люпен вошли в комнаты нижнего этажа, они увидели, что вдова Пижо и ее служанка задушены их же ночными косынками в их собственных постелях. Три тысячи франков, столовые приборы и ценности исчезли. Трупы женщин разлагались, как и трупы собак, дворовой и комнатной. Обследовали изгородь вокруг сада, нигде ничего не было сломано. В саду на дорожках не обнаружили никаких следов. Судебный следователь предположил, что убийца шел по траве, чтобы не оставить на песке следов, если он вошел отсюда; но как он проник в дом? Со стороны сада дверь была защищена тремя толстыми железными перекладинами, все они были целы. И тут ключ находился изнутри, как и в парадной двери со стороны двора.
Когда г-н Попино и Биби-Люпен, который пробыл здесь весь день и все обследовал в присутствии королевского прокурора и офицера нантерского караульного отряда, твердо установили, что в дом проникнуть было невозможно, убийство стало зловещей загадкой, столкнувшись с которой политика и правосудие должны были потерпеть поражение.
Эта драма, опубликованная «Судебной газетой», произошла в зиму 1828-1829 года. Одному богу известно, какое любопытство было возбуждено в ту пору в Париже этим страшным происшествием; но Париж, каждодневно переваривающий все новые и новые драмы, все забывает. Полиция – та ничего не забывает. Прошло три месяца со времени тщетных розысков, и вот однажды какая-то проститутка, своим мотовством обратившая на себя внимание агентов Биби-Люпена, которые взяли ее под наблюдение по причине ее короткого знакомства с некоторыми ворами, вздумала обратиться к подруге с просьбой помочь ей заложить дюжину столовых приборов, золотые часы и цепочку. Подруга отказалась. Об этом случае услыхал Биби-Люпен и сразу же вспомнил о дюжине столовых приборов, золотых часах и цепочке, похищенных в Нантере. Тотчас же комиссионеры ломбарда, как и все парижские скупщики краденого были предупреждены, а за Манон-Блондинкой Биби-Люпен установил строжайшую слежку.
Вскоре узнали, что Манон-Блондинка влюблена до сумасшествия в какого-то молодого человека, которого никто не видел, и что он будто бы глух ко всем доказательствам любви белокурой Манон. Тайна за тайной. Этот молодой человек, на которого обратили внимание сыщики, был скоро ими выслежен, а затем признан беглым каторжником, пресловутым героем корсиканских вендетт, красавцем Теодором Кальви, по кличке Мадлена.
На Теодора выпустили одного из скупщиков, занимавшихся двойным ремеслом, ибо он служил одновременно и ворам и полиции; он пообещал Теодору купить у него столовые приборы, золотые часы и цепочку. Вечером, в половине одиннадцатого, когда старьевщик на площади Сень-Гильом отсчитывал деньги Теодору, переодетому женщиной, туда нагрянула полиция; Теодора арестовали и захватили вещи.
Сразу же началось следствие. На основании столь слабых улик нельзя было, выражаясь слогом судейских, подвести человека под смертный приговор. Кальви ни разу не изменил себе. Он ни разу не сбился: он сказал, что какая-то деревенская женщина продала ему эти вещи в Аржантейле и что только позже, когда до него дошел слух об убийстве в Нантере, он понял, как опасно держать у себя эти приборы, часы и цепочку – все эти ценности, которые были занесены в опись, составленную после смерти парижского виноторговца, дядюшки вдовы Пижо, и оказались крадеными. Короче, сказал он, нужда и желание избавиться от этих вещей заставила его продать их при помощи человека, ничем не запятнанного.
Добиться чего-либо большего было невозможно от беглого каторжника, сумевшего своим запирательством и своей выдержкой убедить судебные власти в том, что преступление совершил нантерский виноторговец и что женщина, у которой он приобрел краденые вещи, была женой этого торговца. Злополучный родственник вдовы Пижо и его жена были арестованы; но через неделю, после тщательного расследования, было установлено, что в момент убийства ни муж, ни жена не покидали своего дома. Впрочем, Кальви не признал в жене виноторговца женщину, продавшую ему, по его словам, серебро и ценности.
Было выяснено, что любовница Кальви, привлеченная к делу, со времени преступления и по тот день, когда Кальви пытался заложить серебро и ценности, истратила около тысячи франков: улика оказалась достаточной, чтобы предать суду присяжных каторжника и его любовницу. А так как это убийство было по счету восемнадцатым в списке Теодора, то его сочли виновником преступления, столь искусно совершенного, и он был приговорен к смерти. Но если он и не опознал нантерскую торговку винами, то виноторговец и его жена опознали Теодора. Следствие установило путем многих свидетельских показаний, что Теодор жил в Нантере приблизительно около месяца; он работал там каменщиком, ходил весь перепачканный известкой, в рваной одежде. В Нантере никто не давал более восемнадцати лет этому мальчугану, который в течение месяца нахлил такое посое дело (подготовил преступление).
Прокуратура искала сообщников. Измерили ширину труб, сравнили ее с объемами Манон-Блондинки, чтобы убедиться, не могла ли она проникнуть через камин; но даже шестилетний ребенок не мог бы пролезть через глиняные трубы дымохода, которыми современная архитектура заменила старинные широкие трубы. Не будь этой загадочной и волнующей тайны, Теодора казнили бы уже неделю назад. Тюремный духовник потерпел, как мы видели, полную неудачу.
Дело это, как и имя Кальви, ускользнуло, очевидно, от внимания Жака Коллена, озабоченного своим поединком с Контансоном, Корантеном и Перадом. Обмани-Смерть пытался к тому же забыть, насколько это было возможно, своих сотоварищей и все, что имел отношение к Дворцу правосудия. Он страшился встретиться лицом к лицу с кем-либо из дружков, ведь тот мог бы потребовать от даба отчета, а разве он мог отчитаться?
Начальник Консьержери пошел сразу же в канцелярию генерального прокурора и застал там товарища прокурора, который беседовал с г-ном де Гранвилем, держа в руках приказ о казни. Г-н де Гранвиль провел ночь в особняке де Серизи, но хотя его одолевали усталость и тревога, ибо врачи не ручались еще за рассудок графини, он принужден был по случаю столь важной казни посвятить несколько часов делам прокуратуры. После краткого разговора с начальником тюрьмы г-н де Гранвиль взял у товарища прокурора приказ и передал его г-ну Го.
– Приговор привести в исполнение, – сказал он, – если не возникнет каких-либо чрезвычайных обстоятельств: надеюсь на вашу осмотрительность. Эшафот можно установить позже, в половине одиннадцатого; итак, в вашем распоряжении целый час. В такое утро час равен столетию, а в столетии мало ли может произойти событий! Не подавайте повода надеяться на отсрочку. Пускай совершают туалет приговоренного, если нужно; и, если ничего нового не обнаружится, передайте приказ Сансону в половине девятого. Пусть подождет!
Выходя из кабины генерального прокурора, начальник тюрьмы встретил в сводчатом проходе, ведущем в галерею, г-на Камюзо, направлявшегося к генеральному прокурору. Тут у г-на Го состоялся короткий разговор со следователем; сообщив ему о том, как обстояло дело с Жаком Колленом в Консьержери, начальник тюрьмы сошел вниз, чтобы устроить очную ставку Обмани-Смерть и Мадлены; но мнимого священнослужителя он впустил в камеру осужденного лишь после того, как Биби-Люпен, искусно переряженный жандармом, сменил там наседку, наблюдавшую за молодым корсиканцем.
Невозможно изобразить удивление трех каторжников, когда они увидели, что надзиратель пришел за Жаком Колленом и собирается отвести его в камеру смертника. Одним прыжком они очутились около стула, на котором сидел Жак Коллен.
– Стало быть, нынче ему амба, господин Жюльен? – обратился Шелковинка к надзирателю.
– Ну, конечно, ведь Шарло уже тут, – отвечал равнодушно надзиратель.
В народе и в уголовном мире так называют парижского палача. Это прозвище ведет свое происхождение со времен революции 1789 года. Имя это произвело глубокое впечатление. Заключенные переглянулись.
– Кончено! – сказал надзиратель. – Приказ о казни в руках у господина Го, и приговор только что прочитан.
– Выходит, – заметил Чистюлька, – что красотка Мадлена приобщился святых тайн?.. Напоследок дыхалом (ртом) дохнул воздуха.
– Бедненький Теодор! – вскричал Паучиха. – А какой он пригожий! Обидно в его-то годы протянуть ноги…
Смотритель направился к калитке, думая, что Жак Коллен идет за ним; но испанец двигался медленно, а когда оказался в десяти шагах от Жюльена, он вдруг как бы ослабел и знаком попросил Чистюльку поддержать его.
– Это убийца! – сказал Наполитас священнику, указывая на Чистюльку и предлагая ему опереться на свою руку.
– Нет, для меня это несчастный!.. – отвечал Обмани-Смерть, сохраняя присутствие духа и христианскую кротость архиепископа Камбрэйского.
И он отошел от Наполитаса, ибо этот юнец с первого взгляда показался ему чрезвычайно подозрительным.
– Он уже поднялся на первую ступеньку Обители «Утоли мои печали» , но я ее игумен! – сказал он тихо каторжникам. – Вы увидите, как я раздербеню этого Аиста! Я выужу эту сорбонну из его лап.
– Из-за его подымалки? – сказал, смеясь, Шелковинка.
– Я хочу даровать эту душу небу! – отвечал сокрушенно Жак Коллен, заметив, что вокруг них собираются заключенные.
И он нагнал смотрителя, подошедшего к калитке.
– Он пришел спасти Мадлену, – сказал Шелковинка. – Мы верно отгадали, в чем тут дело. Каков даб!
– Ты шутишь?.. Гусары гильотины уже тут! Он его даже не увидит, – возразил Паучиха.
– Пекарь за него! – вскричал Чистюлька. – Неужто он мог бы прилобанить наши лобанчики?.. Он крепко любит своих дружков! Он крепко в нас нуждается! Думали, шут их дери, заставить нас засыпать даба! Мы не какие-нибудь язычники (доносчики)! Пусть только выудит свою Мадлену, я скажу ему, где мой слам (краденое добро)!
Последние слова еще усилили преданность трех каторжников их божеству, ибо с этой минуты знаменитый даб стал для них воплощением всех их надежд.
Жак Коллен, несмотря на опасность, угрожавшую Мадлене, не изменил своей роли. Этот человек, знавший Консьержери так же хорошо, как он знал три каторги, ошибался столь натурально, что надзиратель должен был поминутно указывать ему: «Сюда! Туда!» – покуда они не пришли в канцелярию. Тут же Жак Коллен сразу заметил прислонившегося к печи высокого и толстого мужчину, с длинным красным лицом, не лишенным, однако ж благородства, и узнал в нем Сансона.
– Сударь, вы духовник? – сказал он, подойдя к нему с самым простодушным видом.
Недоразумение было так ужасно, что присутствующие похолодели.
– Нет, сударь, – отвечал Сансон, – у меня другие обязанности.
Сансон, отец последнего палача, носившего это имя и недавно отрешенного от должности, был сыном палача, казнившего Людовика XIV.
Четыреста лет несли Сансоны эту обязанность, и вот наследник стольких палачей попытался избавиться от бремени своего наследства. Сансоны, руанские палачи, в продолжение двух столетий, до того еще, как заняли эту высокую должность в королевстве, исполняли, начиная с XIII века, от отца к сыну, приговоры судебной власти. Многие ли семейства могут явить пример верной службы или знатности, передававшейся от отца к сыну в течение шести столетий? Молодым человеком достигнув чина капитана кавалерии, Сансон мечтал уже о блестящих успехах на военном поприще, и вдруг отец приказывает ему явиться, чтобы принять участие в казни короля. Позже он сделал сына своим бессменным помощником, когда в 1793 году были установлены два постоянных эшафота: у Тронной заставы и на Гревской площади. Теперь этому страшному должностному лицу было около шестидесяти лет; он отличался превосходной выправкой, мягкостью и степенностью в обращении с людьми и великим презрением к Биби-Люпену и его приспешникам, поставщикам гильотины. Единственно, что выдавало этого человека, в жилах которого текла кровь средневековых палачей, его чудовищно толстые и широкие в кистях руки. Он был достаточно образован, дорожил званием гражданина и избирателя, увлекался, как говорили, садоводством – короче говоря, этот крупный и толстый человек с тихим голосом, спокойными манерами, чрезвычайно молчаливый, с большим облысевшим лбом, походил гораздо больше на английского аристократа, нежели на заплечных дел мастера. Поэтому испанский священник мог бы вполне впасть в заблуждение, что умышленно и сделал Жак Коллен.
– Нет, это не каторжник, – сказал старший смотритель начальнику тюрьмы.
«Начинаю верить этому», – подумал г-н Го, кивнув головой подчиненному.
Жака Коллена ввели в камеру, напоминавшую склеп, где юный Теодор в смирительной рубашке сидел на краю жалкой тюремный койки. При свете, проникшем на минуту из коридора, Обмани-Смерть сразу признал в жандарме, опершемся на саблю, Биби-Люпена.
– Io sono Gada-Morto! Parla nostro itaiano, – живо сказал Жак Коллен. – Venda ti salvar. (Я Обмани-Смерть, будем говорить по-итальянски, я пришел тебя спасти.)
Все, о чем беседовали два друга, осталось тайной для мнимого жандарма, а так как Биби-Люпен должен был охранять заключенного, то он и не мог покинуть свой пост. Возможно ли описать ярость начальника тайной полиции?
Теодор Кальви, молодой человек с бледным лицом оливкового цвета, белокурыми волосами, мутно-голубыми и глубоко запавшими глазами, впрочем, отлично сложенный, с чрезвычайно развитой мускулатурой, не бросающейся в глаза благодаря вялому его виду, что нередко встречается у южан, был бы очень хорош собою, если бы дугообразные брови и низкий лоб не сообщали его лицу зловещего выражения, а красные, лютой жестокости губы и игра лицевых мускулов не выдавали повышенной возбудимости истого корсиканца, столь скорого на руку в минуту гнева.
Пораженный звуком этого голоса, Теодор резким движением вскинул голову и подумал, что у него начинается галлюцинация; но, разглядев лжесвященника, так как глаза его за два месяца приспособились к мраку каменной клетки, он глубоко вздохнул. Он не узнал Жака Коллена, ибо эта рябая, изъеденная кислотами физиономия отнюдь не походила на лицо его даба.
– Да, это я, твой Жак; под видом священника я пришел тебя спасти. Смотри, не будь глуп, не выдай меня, притворись, что исповедуешься.
Все это было сказано скороговоркой.
– Молодой человек совсем подавлен, смерть пугает его, он во всем сознается, – сказал Жак Коллен, обращаясь к жандармам.
– Скажи мне что-нибудь такое, чтобы я знал, что ты – он, ведь у тебя только голос его, – сказал Теодор.
– Видите ли, несчастный говорит мне, что он невиновен, – продолжал Жак Коллен, обращаясь к жандарму.
Биби-Люпен не отвечал, боясь быть узнанным.
– Sempre mi!158 – сказал Жак Коллен, подойдя к Теодору и шепнув это условное выражение ему на ухо.
– Sempre ti!159 – ответил юноша на пароль. – Да, ты мой даб.
– Дело твоих рук?
– Да.
– Расскажи мне все без утайки. Я должен сообразить, как мне действовать, чтобы тебя спасти; время на исходе, Шарло здесь.
Корсиканец тотчас опустился на колени, как бы желая исповедаться. Биби-Люпен не знал, что ему делать, ибо разговор занял меньше времени, нежели чтение этой сцены. Теодор в кратких словах рассказал, при каких обстоятельствах было совершено преступление, о чем не знал Жак Коллен.
– Меня осудили, не имея улик, – сказал он в заключение.
– Дитя, ты занимаешься разговорами, когда тебе собираются снять голову…
– Обвинить меня можно было только в закладе ценностей. Вот как судят, да еще в Париже!
– Но все же как было дело? – спросил Обмани-Смерть.
– А вот как! За то время, что я тебя не видел, я свел знакомство с одной девчонкой, корсиканкой; я встретил ее, как приехал в Пантен (Париж).
– Глупцы, любящие женщин, вечно из-за них погибают!.. – вскричал Жак Коллен. – Это тигрицы на воле, тигрицы, которые болтают да глядятся в зеркала!.. Ты был неблагоразумен.
– Но…
– Поглядим, на что она тебе пригодилась, твоя проклятая маруха!..
– Вот эта красотка! Тонка, как прут, увертлива, как уж, ловка, как обязьяна! Она пролезла в трубу и отперла мне дверь. Собаки, нажравшись шариков, издохли. Я накрыл в темную обеих женщин. Когда деньги были взяты, Джинета опять заперла дверь и вылезла в трубу.
– Выдумка хороша! Стоит жизни… – сказал Жак Коллен, восхищаясь выполнением злодеяния, как чеканщик восхищается моделью статуэтки.
– Я сглупил, развернув весь свой талант ради тысячи экю!..
– Нет, ради женщины! – возразил Жак Коллен. – Я всегда говорил тебе, что мы из-за них теряем голову!..
Жак Коллен бросил на Теодора взгляд, полный презрения.
– Тебя ведь не было! – отвечал корсиканец. – Я был одинок.
– Ты любишь эту девчонку? – спросил Жак Коллен, почувствовав скрытый упрек.
– Ах, если я хочу жить, то теперь больше ради тебя, чем ради нее.
– Будь спокоен! Недаром я зовусь Обмани-Смерть! Я позабочусь о тебе!
– Неужто жизнь? – вскричал молодой корсиканец, поднимая связанные руки к сырому своду каземата.
– Моя Маделеночка, готовься воротиться на лужок, – продолжал Жак Коллен. – Ты должен этого ожидать, хотя тебя и не увенчают розами, как пасхального барашка!.. Уж если они нас однажды подковали для Рошфора, стало быть, хотят от нас избавиться! Но я сделаю так, что тебя пошлют в Тулон, ты сбежишь оттуда, воротишься в Пантен, а тут уж я устрою тебе жизнь поприятнее.
Вздох, который редко можно было услышать под этими несокрушимыми сводами, вздох, вызванный радостью избавления, звук, которому нет равного в музыке, отраженный камнем, отдался в ушах изумленного Биби-Люпена.
– Вот что значит отпущение грехов, обещанное мною в награду за чистосердечное признание! – сказал Жак Коллен начальнику тайной полиции. – Эти корсиканцы, видите ли, господин жандарм, люди глубоко верующие! Но он невиновен, как младенец Иисус, и я попытаюсь его спасти…
– Да благословит вас бог, господин аббат!.. – сказал Теодор по-французски.
Обмани-Смерть, чувствуя себя больше чем когда-либо каноником Карлосом Эррера, вышел из каземата, быстро прошел по коридору и, явившись к г-ну Го, разыграл душераздирающую сцену.
– Господин начальник, этот юноша невиновен, он указал мне виновного!.. Он едва не умер из-за ложно понятого чувства чести… Ведь он корсиканец! Сделайте одолжение, попросите генерального прокурора принять меня, я не задержу его более пяти минут. Господин де Гранвиль не откажется выслушать испанского священника, столь пострадавшего по вине французского правосудия!
– Иду к нему! – отвечал г-н Го, к великому удивлению зрителей этой необычной сцены.
– А покуда, – продолжал Жак Коллен, – прикажите вывести меня во двор, ибо я хочу закончить обращение одного преступника, которого уже коснулась благодать… О-о! У этих людей есть сердце!
Это краткое слово вызвало движение среди присутствующих. Жандармы, тюремный писарь, Сансон, смотрители, помощник палача, ожидавшие приказа «закладывать машину», выражаясь тюремным языком, – весь этот мирок, не так легко поддающийся волнению, загорелся вполне понятным любопытством.
В эту минуту с набережной послышался грохот, и экипаж в щегольской упряжке остановился у наружной решетки Консьержери, что явно было неспроста. Дверца открылась, быстро откинулась подножка; все подумали, что приехала важная особа. Вскоре у решетки появилась, размахивая синей бумагой, дама, сопутствуемая выездным лакеем и гайдуком. Богато одетая, вся в черном, в шляпе с опущенной вуалью, она утирала слезы большим вышитым платком.
Жак Коллен сразу узнал Азию, или, возвращая этой женщине ее настоящее имя, Жакелину Коллен, свою тетку. Свирепая старуха, достойная своего плямянника, сосредоточившего все помыслы на узнике, которого он защищал с умом и проницательностью, по меньшей мере равными уму и проницательности судейских властей, получила разрешение, с отметкой начальника всех парижских тюрем, выданное накануне по совету г-на де Серизи на имя горничной герцогини де Монфриньез, увидеться с Люсьеном и аббатом Карлосом Эррера, как только последнего переведут из секретной. Самый цвет бумаги уже говорил о влиятельной рекомендации, так как эти разрешения, подобно пригласительным билетам на спектакль, отличаются особой формой и видом.
Поэтому привратник отворил калитку, тем более узрев гайдука с плюмажем, в зеленом, шитом золотом камзоле, сиявшем, точно мундир русского генерала, – все это возвещало аристократическую посетительницу, чуть ли не королевского происхождения.
– Ах, дорогой аббат! – вскричала, увидя священника, мнимая аристократка, проливая потоки слез. – Как можно было заключить сюда хотя бы на минуту этого святого человека!
Начальник взял разрешение и прочел: «По рекомендации его сиятельства графа де Серизи».
– Ах, госпожа де Сен-Эстебан, госпожа маркиза! – сказал Карлос Эррера. – Какая высокая самоотверженность!
– Сударыня, здесь не разрешается разговаривать, – сказал старый добряк Го.
И он собственной особой преградил путь этой груде черного шелка и кружев.
– Но на таком расстоянии! – возразил Жак Коллен. – И при вас?.. – прибавил он, обводя взглядом окружающих.
От тетки, наряд которой должен был ошеломить писаря, начальника, смотрителей и жандармов, разило мускусом. Кроме кружев, стоимостью в тысячу экю, на ней была черная кашемировая шаль в шесть тысяч франков. Наконец, гайдук ее важно расхаживал по двору Консьержери с наглостью лакея, который знает, что он необходим взыскательной принцессе. Он не снисходил до беседы с выездным слугой, стоявшим у наружной решетки, которую днем всегда держали открытой.
– Что тебе надобно? Что я должна сделать? – сказала г-жа де Сен-Эстебан на условном языке, принятом между теткой и племянником.
Секрет этого условного языка заключался в том, чтобы удлиняя слова окончаниями на ар и ор, на аль или и, таким образом искажать их, будь то слова чисто французского или из воровского жаргона. То был своего рода дипломатический шифр, применяемый в разговорном языке.
– Спрячь все письма этих дам в надежное место, возьми самые опорочивающие каждую из них, возвращайся под видом торговки в залу Потерянных шагов и жди там моих приказаний.
Азия или Жакелина, преклонила колени, как бы ожидая благословления, и мнимый аббат благословил свою тетку с чисто евангельской проникновенностью.
– Addio! Marchesa!160 – сказал он громко. И на условном языке прибавил: – Разыщи Европу и Паккара и украденные семьсот пятьдесят тысяч франков, они нам будут нужны.
– Паккар здесь, – отвечала благочестивая маркиза, со слезами на глазах указывая на гайдука.
Столь быстрая сообразительность вызвала не только улыбку, но и удивление этого человека, что удавалось разве только его тетке. Мнимая маркиза обратилась к свидетелям этой сцены, как женщина, привыкшая свободно себя чувствовать в обществе.
– Он в отчаянии, что не может быть на погребении своего сына, – сказала она на дурном французском языке. – Ужасная ошибка судебных властей открыла тайну этого святого человека!.. Я буду присутствовать на заупокойной мессе. Вот сударь, – сказала она г-ну Го, протягивая ему кошелек, набитый золотом, – подаяние для бедных узников…
– Какой шик-мар! – сказал ей на ухо удовлетворенный племянник.
Жак Коллен последовал за смотрителем, который повел его в тюремный двор.
Биби-Люпен, доведенный до отчаяния, в конце концов привлек к себе внимание настоящего жандарма, поглядывая на него после ухода Жака Коллена и многозначительно произнося: «Гм!.. Гм!», – пока тот не сменил его на посту в камере смертника. Но этот враг Обмани-Смерть не успел прийти вовремя и не увидел знатной дамы, скрывшейся в своем щегольском экипаже; до него донеслись лишь сиплые звуки ее голоса, который, как она ни старалась, совсем изменить не могла.
– Триста паховирок для арестантов!.. – сказал старший смотритель, показывая Биби-Люпену кошелек, который г-н Го передал писарю.
– Покажите-ка, господин Жакомети, – сказал Биби-Люпен.
Начальник тайной полиции взял кошелек, высыпал золото в ладонь и внимательно осмотрел его.
– Настоящее золото!.. – сказал он. – И кошелек с гербом! Ах, и умен же каналья!.. Ну и мошенник! Он всех нас дурачит на каждом шагу. Пристрелить бы его как собаку!..
– Что ж тут такого? – спросил писарь, взяв обратно кошелек.
– А то что эта краля, конечно, шильница!.. – вскричал Биби-Люпен в бешенстве, топнув ногой о каменный порог выходной двери.
Слова его произвели живейшее впечатление на зрителей, столпившихся на почтительном расстоянии от г-на Сансона, который по-прежнему стоял, прислонившись к печи, посреди обширной сводчатой залы, в ожидании приказа приступить к туалету преступника и установить эшафот на Гревской площади.
Очутившись опять на дворе, Жак Коллен направился к своим дружкам походкою завсегдатая каторги.
– На каком деле ты зашухеровался? – спросил он Чистюльку.
– Мое дело кончено, – отвечал убийца, когда Жак Коллен отошел с ним в сторону. – Теперь мне нужен верный дружок.
– На что он тебе?
Чистюлька на воровском жаргоне рассказал коноводу о своих преступлениях, подробно описав историю убийства и кражи, совершенных им в доме супругов Кротта.
– Уважаю тебя, – сказал ему Жак Коллен. – Чисто сработано; но ты, по-моему, сплоховал в одном.
– В чем?
– Как только ты закончил дело, сразу должен был добыть русский паспорт, преобразиться в русского князя, купить щегольскую карету с гербами, смело поместить свое золото у какого-нибудь банкира, взять аккредитив на Гамбург, сесть в почтовую карету вместе со своей свитой: лакеем, горничной и любовницей, разряженной, как принцесса, а потом, в Гамбурге, погрузиться на корабль, идущий в Мексику. Когда в кармане двести восемьдесят тысяч франков золотом, толковый парень может делать все, что ему вздумается, и ехать, куда ему вздумается, проздок ты этакий!
– Ты ладно шевелишь мозгами, на то ты и даб!.. У тебя-то на плечах сорбонна!.. А у меня…
– Короче, добрый совет в твоем положении, что крепкий бульон для мертвеца, – продолжал Жак Коллен, бросая на каторжника гипнотизирующий взгляд.
– И то правда! – сказал Чистюлька с недоверчивым видом. Все равно, угости меня твоим бульоном; если он меня не насытит, я сделаю себе ножную ванну…
– Ты в граблюхах у Аиста, у тебя пять квалифицированных краж, три убийства… Последнее – убийство двух богатых буржуа. Судьи не любят, чтобы убивали буржуа… Тебя свяжут для лузки, и нет тебе никакой надежды!
– Все это я уже от них слышал, – отвечал жалобно Чистюлька.
– Ты знаешь мою тетку Жакелину, ведь она настоящая мать нашей братии!.. Так вот, я только что с ней побеседовал на глазах у всей канцелярии, и она сказал мне, что Аист хочет от тебя отделаться, так он тебя боится.
– Но, – сказал Чистюлька, и наивность его вопроса свидетельствовала о том, как сильно развито у воров чувство естественного права воровать, – теперь я богат, чего ж им бояться?
– Нам недосуг разводить философию, – сказал Жак Коллен, – Лучше поговорим о тебе.
– Что ты хочешь со мной сделать? – спросил Чистюлька, перебивая своего даба.
– Увидишь! И дохлый пес может на что-то пригодиться.
– Для других! – сказал Чистюлька.
– Я ввожу тебя в свою игру! – возразил Жак Коллен.
– Это уже кое-что! – сказал убийца. – Ну, а дальше?
– Я не спрашиваю, где твои деньги, я хочу знать, что ты думаешь с ними делать…
Чистюлька следил за непроницаемым взглядом своего даба; тот холодно продолжал:
– Есть у тебя какая-нибудь маруха, которую ты любишь, ребенок или дружок, нуждающийся в помощи? Я буду на воле через час, я могу помочь, если ты кому-нибудь хочешь добра.
Чистюлька колебался, им владела нерешительность. Тогда Жак Коллен выдвинул последний довод.
– Твоя доля в нашей кассе тридцать тысяч франков; оставляешь ты ее товарищам или отдаешь кому другому? Твоя доля в сохранности, могу ее передать нынче же вечером тому, кому ты захочешь ее отказать.
Лицо убийцы выдало его удовлетворение.
«Он в моих руках!» – сказал про себя Жак Коллен.
– Но не зевай, решай скорее!.. – шепнул он на ухо Чистюльке. – Старина, у нас нет и десяти минут… Генеральный прокурор вызовет меня, и у нас с ним будет деловой разговор. Он у меня в руках, этот человек. Я могу свернуть шею Аисту! Уверен, что я спасу Мадлену.
– Если ты спасешь Мадлену, добрый мой даб, то ты можешь и меня…
– Полно распускать нюни, – отрывисто сказал Жак Коллен. – Делай завещание.
– Ну, так и быть! Я хотел бы деньги отдать Гоноре, – отвечал Чистюлька жалобным голосом.
– Вот оно что!.. Ты живешь с вдовой Моисея, того самого еврея, что хороводился с южными Тряпичниками? – спросил Жак Коллен.
Подобно великим полководцам, Обмани-Смерть превосходно знал личный состав всех шаек.
– С той самой! – сказал Чистюлька, чрезвычайно польщенный.
– Красивая женщина! – сказал Жак Коллен, умевший отлично управлять этими страшными человекоподобными машинами. – Маруха ладная! У нее большие знакомства и отменная честность! Настоящая шильница . А-а! Ты все таки спутался с Гонорой! Разве не стыдно было тебе угробить себя с какой-то марухой? Малява! Зачем не завел честную торговлишку, мог бы перебиваться!.. А она работает?
– Она устроилась, у нее заведение на улице Сент-Барб…
– Стало быть, ты делаешь ее твоей наследницей? Вот до чего доводят нас эти негодницы, когда мы, по глупости, любим их…
– Да, но не давай ей ни каньки (ни гроша), покуда я не сковырнусь!
– Твоя воля священна, – сказал Жак Коллен серьезным тоном. – А дружкам ни гроша?
– Ни гроша! Они меня продали, – отвечал Чистюлька злобно.
– Кто тебя выдал? Хочешь, я отомщу за тебя? – с живостью сказал Жак Коллен, пытаясь вызвать в нем чувство, способное еще взволновать такие сердца в подобные минуты. – Кто знает, старый мой друг, не удастся ли мне ценою этой мести помирить тебя с Аистом?
Тут убийца, ошалевший от счастья, бессмысленно уставился на своего даба.
– Но, – сказал даб в ответ на это красноречивое выражение, которое приняла физиономия каторжника, – я теперь ломаю комедию только ради Теодора. Ежели водевиль увенчается успехом, старина, то для одного из моих дружков, а ты из их числа, я способен на многое…
– Если ты только расстроишь сегодняшнюю церемонию с бедняжкой Теодором, я сделаю все, что ты захочешь.
– Да она уже расстроена. Уверен, что выужу его сорбонну из когтей Аиста. Видишь ли, Чистюлька, коли ты не хочешь сгореть, надо протянуть друг дружке руку… Один ни черта не сделаешь…
– Твоя правда! – вскричал убийца.
Согласие между ними так прочно восстановилось и вера его в даба была столь фанатична, что Чистюлька не колебался больше.
Он открыл тайну своих сообщников, тайну, так крепко хранимую до сих пор. А Жак Коллен этого только и желал.
– Так вот! В мокром деле Рюфар, агент Биби-Люпена, был в одной трети со мной и с Годе…
– Вырви-Шерсть?.. – вскричал Жак Коллен, называя Рюфара его воровской кличкой.
– Он самый! Канальи продали меня, потому что я знаю их тайник, а они моего не знают…
– Э! Да это мне на руку, ангел мой! – сказал Жак Коллен.
– Как это так?
– Да ты погляди, – отвечал даб, – как выгодно человеку довериться мне безоговорочно! Ведь теперь твоя месть – козырь в моей игре! Я не спрашиваю тебя, где твой тайник. Ты скажешь мне о нем в последнюю минуту; но сейчас скажи мне все, что касается Рюфара и Годе.
– Ты был нашим дабом, ты им навсегда и останешься! У меня не будет тайн от тебя, – отвечал Чистюлька. – Мое золото в погребе у Гоноры.
– А не продаст тебя твоя маруха?
– Дудки! Она и знать не знает о моем рукоделии! – продолжал Чистюлька. – Я напоил Гонору, хотя эта женщина и на духу у кармана ничего не вызвонит (и на допросе у полицейского комиссара не проболтается). Только уж очень много золота!
– Да, тут может скиснуть самая чистая совесть! – заметил Жак Коллен.
– Стало быть, зеньки пялить на меня было некому… Вся живность спала в курятнике. Золото на три фута под землей, за бутылями с вином. А сверху я насыпал щебня и известки.
– Ладно! – сказал Жак Коллен. – А другие тайники?
– Рюфар пристроил свой слам у Гоноры, в комнате бедняжки… Она у него в руках, – боится, чтобы ее не обвинили как сообщницу в укрывательстве краденого и чтобы не пришлось ей кончить дни в Сен-Лазаре.
– Ах, ракалья! Вот как фараоново племя (полиция) заканчивает воспитание воров! – сказал Коллен.
– Годе стащил свой слам к сестре, прачке, честной девушке. А девчонка и не подозревает, что может заработать пять лет голодной! Парень поднял половицы, положил их обратно и задал винта!
– Знаешь, на что ты мне нужен? – сказал тогда Жак Коллен, вперив в Чистюльку свой властный взгляд.
– На что?
– Чтобы ты взял на себя дело Мадлены…
Чистюлька отпрянул было назад, но под пристальным взглядом даба тут же снова принял позу, выражающую покорность.
– Э-ге! Ты уже отлыниваешь! Путаешь мне карты! Да ты пойми, четыре убийства или три, не все ли равно?
– Может и так…
– Клянусь мегом Великого братства, нет у тебя сиропа в вермишелях (крови в жилах). А я-то думал тебя спасти!..
– А как?
– Малява! Обещай вернуть золото семье, вот ты и в расчете! И закатишься на лужок пожизненно. Я ни гроша не дал бы за твою сорбонну, будь у них деньги в кармане, но сейчас ты стоишь семьсот тысяч, дурень!
– Даб! Даб! – вскричал Чистюлька на верху блаженства.
– И кроме того, – продолжал Жак Коллен, – мы свалим убийство на Рюфара… Тут-то Биби-Люпену конец… Он у меня в руках!
Чистюлька остолбенел, пораженный этой мыслью, глаза его расширились, он стоял точно изваяние. После трех месяцев тюрьмы и долгих совещаний с дружками, которым он не назвал своих сообщников, готовясь предстать перед судом присяжных и осознав содеянные им преступления, он впал в крайнее отчаяние, потеряв всякую надежду, так как подобный план не пришел никому в голову из его погоревших советчиков. Поэтому, увидев проблеск такой надежды, он просто поглупел от счастья.
– Неужто Рюфар и Годе успели вспрыснуть свой слам (добычу)? – спросил Жак Коллен.
– Разве они осмелятся? – отвечал Чистюлька. – Канальи ждут, когда меня скосят. Так приказала сказать мне моя маруха через Паука, когда та приходила на свиданье с Паучихой.
– Ладно! Мы приберем к рукам их слам в двадцать четыре часа! – вскричал Жак Коллен. – Канальи уже не оправятся, как, например, ты! Тебя обелят начисто, а молодчики выкрасятся в крови! Дельце твое я оборудую так, что ты выйдешь из него чистым, как младенец. А они окажутся кругом виноватыми. Я пущу твои деньги на то, чтобы установить твою невиновность в других делах. Ну, а раз ты попадешь на лужок, – ведь тебя этого не миновать, – ты оттуда постараешься сбежать… Дрянцо жизнь, но как-никак жизнь!
Глаза Чистюльки сияли от восторга.
– Эх, старина, на семьсот тысяч франков не одну судейскую шляпу купишь! – говорил Жак Коллен, обольщая надеждой каторжника.
– Даб! Даб!
– Я поражу министра юстиции… О-о! Рюфар у меня попляшет! Я разгромлю фараоново племя. Биби-Люпен испекся.
– Ладно! Решено! – вскричал Чистюлька со свирепой радостью. – Приказывай, я повинуюсь.
И он сжал Жака Коллена в объятиях, не скрывая радостных слез, настолько он поверил в возможность спасти свою голову.
– Но это еще не все, – сказал Жак Коллен. – Аист переваривает с трудом, а ведь новый гусь – новый пух (новые улики). Надобно крепко засыпать маруху.
– Как это? С какой стати? – спросил убийца.
– Помоги мне, увидишь!.. – отвечал Обмани-Смерть.
Жак Коллен в кратких словах раскрыл Чистюльке тайну преступления, совершенного в Нантере, и дал ему понять, что необходимо найти женщину, которая согласилась бы принять на себя роль Джинеты. Потом он отправился к Паучихе вместе с Чистюлькой, который теперь совсем повеселел.
– Я знаю, как ты любишь Паука… – сказал Жак Коллен Паучихе.
Взгляд, брошенный Паучихой, был целой поэмой ужаса.
– Что она станет делать, покуда ты будешь на лужке?
Слезы навернулись на свирепые глаза Паучихи.
– Ладно! А что, ежели я ее закатаю на год в голодную для марух (в женскую уголовную тюрьму – в Форс, Маделонет или Сен-Лазар), покуда ты будешь потеть на правилке, отбывать наказание и готовиться к побегу?
– Разве ты мег, чтобы творить такие чудеса? Она не хороводная (не принадлежит к мошеннической шайке), – отвечал возлюбленный Паука.
– Эх, Паучиха! – сказал Чистюлька. – Наш даб почище мега!..
– Скажи, какой у тебя с ней условный знак? – спросил Жак Коллен Паучиху властным тоном, который не допускает возможности отказа.
– Мга в Пантене (ночь в Париже). Только скажи это, и она поймет, что пришли от меня, а хочешь, чтобы она тебя слушалась, покажи ей рыжую сару (золотую монету в пять франков) и скажи: «Вьюгавей».
– Ее осудят в правилке по делу Чистюльки и за чистосердечное признание помилуют после года в голодной! – сказал наставительно Жак Коллен, глядя на Чистюльку.
Чистюлька понял замысел даба и взглядом обещал убедить Паучиху помочь им, добившись от Паука согласия принять на себя роль сообщницы в преступлении, которое он готовился взвалить на свои плечи.
– Прощайте, чада мои! Вы скоро услышите, что я вырвал моего мальчугана из рук Шарло, – сказал Обмани-Смерть. – Да!.. Шарло ожидает в канцелярии со своими горняшками, чтобы заняться туалетом Мадлены! Поглядите-ка, – добавил он, – за мной идут посланцы от даба Аиста (генерального прокурора)!
В самом деле, показавшись в калитке, надзиратель знаком подозвал к себе этого необыкновенного человека, которому беда, нависшая над молодым корсиканцем, вернула ту дикую силу, с какой он, бывало, боролся с обществом.
Не лишено интереса заметить, что Жак Коллен в ту минуту, когда от него уносили тело Люсьена, дал себе клятву сделать попытку последнего своего воплощения, но уже не в живое существо, а в орудие. Короче говоря, он принял роковое решение, как Наполеон, сидя в шлюпке, подвозившей его к «Беллерофону»161. По странному стечению обстоятельств все благоприятствовало этому гению зла и порока в его замысле.
Вот отчего, даже рискуя несколько ослабить впечатление чего-то необычайного, которое должна произвести неожиданная развязка этой преступной жизни, ибо в наше время подобный эффект достигается лишь тем, что лишено и тени правдоподобия, не уместно ли нам, прежде чем проникнуть с Жаком Колленом в кабинет генерального прокурора, последовать за г-жой Камюзо в салоны особ, у которых она побывала, пока происходили все эти события в Консьержери? Одна из обязанностей, которою не должен пренебрегать историк нравов, – это держаться истины, не искажать ее внешне драматическими положениями, особенно тогда, когда истина сама потрудилась принять романтический облик. Природа общества, парижского в особенности, допускает такие случайности, путаницу домыслов столь причудливую, что зачастую она превосходит воображение сочинителя. Смелость истины доходит до сочетания событий, запретного для искусства, столь оно неправдоподобно либо столь мало пристойно, разве только писатель смягчит, подчистит, выхолостит их смысл.
Госпожа Камюзо попыталась сочинить себе утренний наряд почти хорошего вкуса – затея, достаточно мудреная для жены следователя, прожившей в провинции безвыездно в продолжение шести лет. Дело шло о том, чтобы не дать повода для критики ни у маркизы д'Эспар, ни у герцогини де Монфриньез, появившись у них между восемью и девятью часами утра. Амели-Сесиль Камюзо, хотя и урожденная Тирион, поспешим это сказать, достигла успеха лишь наполовину. Добиться такого результата в нарядах – не значит ли ошибиться вдвойне?..
Трудно вообразить себе, в какой степени полезны парижанки честолюбцам всех видов: они так же необходимы в большом свете, как и в воровском мире, где, как было показано, они играют огромную роль. Итак, предположим, что в определенное время человек, под страхом оказаться позади всех на своем поприще, должен говорить с важной особой – крупнейшей фигурой при Реставрации, именуемой и по сию пору хранителем печати. Возьмите случай самый благоприятный: пусть этим человеком будет судья, короче говоря, свой человек в этом ведомстве. Сей судья обязан сначала обратиться или к начальнику отделения, или к заведующему канцелярией и доказать им неотложную необходимость быть принятым. Но так ли просто попасть сразу к хранителю печати? Среди дня если он не в законодательной палате, то в совете министров, или подписывает бумаги, или принимает посетителей. Где он почивает – неизвестно. Вечером он несет обязанности общественные и личные. Если бы все судьи стали срочно требовать аудиенции, каков бы ни был предлог, глава министерства юстиции оказался бы в положении осажденного. Поэтому необходимость личного неотложного свидания контролируется одной из этих промежуточных властей, являющихся серьезным препятствием, запертой дверью, которую нужно открыть, если за дверную ручку уже не взялся какой-либо соперник. А женщина! Та идет к другой женщине; она может войти прямо в спальню, играя на любопытстве госпожи или служанки, в особенности, если госпожа заинтересована или остро нуждается в ее помощи. Возьмите хотя бы такое воплощенное женское могущество, как г-жа д'Эспар, с которой должен был считаться сам министр: эта женщина пишет надушенную амброй записочку, которую ее лакей несет лакею министра. Министр застигнут еще в постели, он тут же читает записку. Пусть министра требуют его дела, но ведь он мужчина и он восхищен возможностью посетить одну из парижских королев, одну из владычиц Сен-Жерменского предместья, любимицу Мадам, или супруги дофина, или короля. Казимир Перье, единственный настоящий премьер-министр времени Июльской революции, бросал все дела, чтобы скакать к бывшему первому камер-юнкеру короля Карла Х.
Теория эта вполне объясняет всю власть слов, сказанных маркизе д'Эспар ее горничной, полагавшей, что она уже пробудилась ото сна: «Госпожа Камюзо по чрезвычайно спешному делу, известному мадам!»
Вот почему маркиза приказала, чтобы Амели впустили к ней немедленно. Жена следователя была внимательно выслушана, начиная с первых же ее слов:
– Маркиза, мы погибли, отомстив за вас…
– В чем дело, душенька?.. – отвечала маркиза, разглядывая г-жу Камюзо при слабом свете из полуоткрытой двери. – Вы сегодня божественны! Как вам к лицу эта шляпка! Где вы нашли этот фасон?
– Сударыня, вы чересчур добры… Но вы знаете, что Камюзо, когда допрашивал Люсьена де Рюбампре, довел его до отчаяния, и молодой человек повесился в тюрьме?
– Что станется с госпожой де Серизи? – воскликнула маркиза, разыгрывая полное неведение из желания, чтобы ей все рассказали сначала.
– Увы! Она, говорят, лишилась рассудка… – отвечала Амели. – Ах, если бы вы пожелали попросить его высокопревосходительство вызвать тотчас же эстафетой моего мужа из Дворца правосудия, министр узнал бы диковинные тайны, и он, конечно, сообщил бы о них королю. Враги Камюзо закроют тогда свой рот!
– Кто же эти враги Камюзо? – спросила маркиза.
– Генеральный прокурор, а теперь и господин де Серизи…
– Хорошо, душенька, – отвечала г-жа д'Эспар, обязанная господам де Гранвилю и де Серизи своим поражением в гнусном деле, затеянном ею с целью взять под опеку своего мужа, – я беру вас под свою защиту. Я не забываю ни друзей, ни врагов.
Она позвонила, приказала раздвинуть занавеси, и дневной свет потоком ворвался в комнату; она потребовала пюпитр, горничная подала его. Маркиза быстро набросала маленькую записку.
– Пускай Годар верхом отвезет эту записку в канцелярию, ответа не нужно, – сказала она горничной.
Горничная тотчас же вышла, но, вопреки приказанию, постояла несколько минут у двери.
– Стало быть, раскрыты важные тайны? – спросила г-жа д'Эспар. – Ну, рассказывайте же, душенька! И Клотильда де Гранлье замешана в этом деле?
– Маркиза узнает все от его высокопревосходительства. Муж ничего мне не рассказал, он лишь предупредил меня о грозящей ему опасности. Для нас было бы лучше, если бы госпожа де Серизи умерла, чем лишилась рассудка!
– Бедная женщина! – сказала маркиза. – Но как знать, не лишилась ли она рассудка гораздо ранее?..
Светские женщины, произнося на различный манер одну и ту же фразу, предлагают слуху внимательного наблюдателя богатейшую гамму музыкальных оттенков. Они вкладывают всю свою душу в голос и во взгляд, запечатлевая ее в свете и в воздухе, в двух сферах действия глаз и гортани. По интонации, с какою были сказаны эти слова: «Бедная женщина!», – можно было заметить торжество удовлетворенной ненависти, радость победы. О, каких только несчастий не пожелала она покровительнице Люсьена! Жажда мести, не иссякающая и со смертью предмета ненависти, жажда, которую нельзя уже утолить, внушает мрачный ужас… Даже сама г-жа Камюзо, жестокая, злобная и вздорная по природе, была ошеломлена. Она не нашлась, что ответить, и примолкла.
– И в самом деле, Диана мне говорила, что Леонтина ездила в тюрьму, – продолжала г-жа д'Эспар. – Милая герцогиня в отчаянии от такого скандала: ведь она питает большую слабость к госпоже де Серизи; да это и понятно, они обе, почти одновременно, обожали этого глупого мальчишку Люсьена; а ничто так не связывает и не разъединяет женщин, как преклонение перед одним алтарем! И верная подруга провела вчера часа два в спальне Леонтины. Кажется, несчастная графиня говорила ужасные вещи! Мне передавали, что просто омерзительно было слушать! Порядочная женщина должна сдерживать подобные порывы!.. Фи! Ведь это любовь была чисто физическая! Герцогиня заезжала ко мне; она была бледна как смерть, но держалась мужественно! В этой истории есть чудовищные вещи…
– Мой муж в свое оправдание расскажет все до тонкости министру юстиции, ведь всем им хотелось спасти Люсьена, а господин Камюзо, маркиза, исполнил свой долг. Судебный следователь обязан допросить человека, заключенного в секретную, в срок, положенный законом!.. Надо же было о чем-то спросить несчастного мальчика, а он не понял, что его допрашивают только для формы, и сразу же признался.
– Он был глуп и неучтив! – сухо сказала г-жа д'Эспар.
Жена следователя умолкла, услыхав этот приговор.
– Не вина Камюзо, что мы потерпели неудачу в деле об опеке над господином д'Эспаром, я всегда буду это помнить! – продолжала маркиза после короткого молчания. – Люсьен, господин де Серизи, Бован и де Гранвиль – вот кто повинен в нашей неудаче. Когда-нибудь бог отомстит за меня! Не видать счастья этим людям. Будьте покойны, я сейчас пошлю кавалера д'Эспара к министру юстиции, чтобы тот поспешил вызвать вашего мужа, если это нужно…
– Ах, сударыня…
– Послушайте! – сказала маркиза. – Я обещаю вам орден Почетного легиона, и немедленно, завтра же! Вот блестящее свидетельство, что вашим поведением в этом деле удовлетворены. Да, да! Это будет лишним порицанием Люсьену, подтверждением его виновности! Редко кто вешается ради своего удовольствия… А теперь прощайте, душенька!
Десять минут позже г-жа Камюзо входила в спальню прекрасной Дианы де Монфриньез, которая легла в час, но не уснула еще и в девять.
Как бы мало чувствительны ни были герцогини, женщины с каменными сердцами, им невыносимо видеть своих приятельниц во власти безумия, это зрелище производит на них глубокое впечатление.
Притом связь Дианы с Люсьеном, пускай и оборванная года полтора назад, оставила в памяти герцогини достаточно воспоминаний, и роковая смерть этого юноши была для нее страшным ударом. Этот молодой красавец, такой очаровательный, такой поэтичный, так умевший любить, всю ночь мерещился ей с петлей на шее, точь-в-точь как изображала его Леонтина в своем горячечном бреду. Она хранила красноречивые, упоительные письма Люсьена, сравнимые лишь с письмами Мирабо к Софи, но более литературные, более изысканные, ибо эти письма были продиктованы самой неистовой страстью – тщеславием! Счастье обладать очаровательнейшей герцогиней, готовой для него на любые безумства, пусть даже тайные, вскружило Люсьену голову. Гордость любовника вдохновила поэта. И герцогиня хранила эти волнующие письма, как иные старцы хранят непристойные гравюры, ради неумеренных похвал, воздаваемых тому, что менее всего было в ней от герцогини.
– И он умер в темнице! – говорила она себе, испуганно пряча письма, потому что послышался осторожный стук в дверь.
– Госпожа Камюзо по крайне важному делу, касающемуся герцогини, – сказала горничная.
Диана вскочила в полном смятении.
– О! – сказала она, глядя на Амели, лицо которой приняло выражение, соответствующее обстоятельствам. – Я обо всем догадываюсь! Дело касается моих писем… Ах, мои письма!.. Ах, мои письма!.. – И она упала на кушетку. Она вспомнила, что в упоении страсти отвечала Люсьену в том же тоне, прославляя поэтический дар мужчины, в каком он воспевал славу женщины. И какие это были дифирамбы!
– Увы! Да, мадам, я пришла, чтобы спасти нечто большее, чем вашу жизнь! Дело касается вашей чести… Придите в себя, оденьтесь, поедемте к герцогине де Гранлье, ведь, к счастью, опорочены не только вы.
– Но мне говорили, что Леонтина сожгла вчера в суде все письма, захваченные у нашего бедного Люсьена?
– Ах, мадам! У Люсьена был двойник в лице Жака Коллена! – воскликнула жена следователя. – Вы забываете об этом страшном содружестве! Оно-то, конечно, и есть единственная причина смерти этого прелестного и достойного сожаления юноши! Ну, а тот, каторжный Макиавелли, никогда не теряет головы! Господин Камюзо уверен, что это чудовище спрятало в надежном месте письма, чересчур уже опорочивающие любовниц своего…
– Своего друга, – живо сказала герцогиня. – Вы правы, душенька, надобно поехать посоветоваться к де Гранлье. Нас всех касается это дело, но к счастью, Серизи поддержит нас…
Крайняя опасность оказывает на душу, как то было видно из сцен в Консьержери, такое же страшное воздействие, как некоторые сильные реактивы на тело человека. Это нравственная вольтова дуга. Как знать, не близок ли тот день, когда откроют способ при помощи химии превращать чувство в особый ток, сходный с электрическим?
И каторжник и герцогиня одинаково ответили на удар. Эта женщина, разбитая, полуживая, утратившая сон, эта герцогиня, столь взыскательная в выборе наряда, обрела силу затравленной львицы и присутствие духа, достойное генерала на поле боя. Диана сама отыскала все принадлежности туалета и смастерила наряд с быстротою гризетки, которая сама себе горничная. Это было настолько необычно, что с минуту служанка стояла как вкопанная, так ее поразила госпожа, которая, красуясь в одной сорочке перед женой следователя, возможно, не без удовольствия позволяла угадывать этой женщине сквозь легкое облако льняной ткани свое белоснежное тело, совершенное, как у Венеры, изваянной Кановой. Она напоминала драгоценность, обернутую в шелковую бумагу. Диана сразу догадалась, где лежит ее корсет для любовных похождений – корсет, застегивающийся спереди и тем избавлявший женщину от лишней траты времени и сил при шнуровке. Она уже оправила кружева рубашки и должным образом расположила прелести корсажа, когда горничная принесла нижнюю юбку и закончила обряд туалета, набросив на госпожу платье. Покамест Амели, по знаку горничной, застегивала платье сзади, помогая герцогине, субретка сбегала за фильдекосовыми чулками, бархатными ботинками со шнуровкой, шалью и шляпой. Амели и горничная обули герцогиню.
– Вы самая красивая женщина, какую мне довелось видеть, – ловко ввернула Амели, поцеловав в страстном порыве точеное атласное колено Дианы.
– Мадам не имеет себе равной, – сказала горничная.
– Полно, Жозетта, замолчите, – прервала ее герцогиня. – Вас, конечно, ожидает карета? – обратилась она к г-же Камюзо. – Поедемте, душенька, мы поговорим в пути. – И герцогиня, на ходу надевая перчатки, сбежала вниз по парадноой лестнице особняка Кадиньянов, чего с ней никогда еще не случалось.
– В особняк де Гранлье, и поживей! – сказала она одному из своих слуг, знаком приказав ему стать на запятки.
Лакей повиновался с неохотой, ибо карета была наемная.
– Ах, герцогиня, вы не сказали мне, что у молодого человека были ваши письма! Знай это Камюзо, он действовал бы по-иному…
– Я была так озабочена состоянием Леонтины, что совсем забыла о себе, – сказала она. – Бедняжка почти обезумела третьего дня… Посудите сами, в какое смятение привело ее это роковое событие! Ах, если бы вы знали, душенька, какое утро мы пережили вчера… Нет, право, откажешься от любви! Вчера нас обоих – Леонтину и меня – какая-то страшная старуха, торговка нарядами, настоящая бой-баба, потащила в этот смрадный, кровавый вертеп, именуемый судом… сопровождая Леонтину во Дворец правосудия, я ей говорила: «Не правда ли, тут можно упасть на колени и кричать: „Боже, спаси меня, я больше не буду!“ – как госпожа Нусинген, когда на пути в Неаполь их корабль застигла в Средиземном море страшная буря… Конечно, эти два дня не забудешь всю жизнь! Ну, не глупы ли мы, что пишем письма? Но ведь любишь! Получаешь эти строки, пробегаешь их глазами, они жгут сердце, и вся загораешься! И забываешь осторожность… и отвечаешь…
– Зачем отвечать, если можно действовать? – сказала г-жа Камюзо.
– Губить себя так возвышенно! – гордо отвечала герцогиня. – В этом сладострастие души.
– Красивым женщинам, – скромно заметила г-жа Камюзо, – все простительно, ведь у них случаев для этого гораздо больше, нежели у нас!
Герцогиня улыбнулась.
– Мы чересчур щедры, – продолжала Диана де Монфриньез, – я буду поступать теперь, как эта жестокая госпожа д'Эспар.
– А как она поступает? – с любопытством спросила жена следователя.
– Она написала тысячу любовных записок…
– Так много?.. – вскричала г-жа Камюзо, перебивая герцогиню.
– И подумайте, дорогая, там не найти ни одной фразы, которая бы ее опорочила…
– Вы были бы неспособны соблюсти такое хладнокровие, такую осторожность, – отвечала г-жа Камюзо. – Вы настоящая женщина, один из тех ангелов, что не могут устоять перед дьявольским…
– Я поклялась никогда более не прикасаться к перу. Во всю мою жизнь я писала только лишь несчастному Люсьену… Я буду хранить его письма до самой смерти! Душенька, это огонь, а мы в нем порою нуждаемся…
– А если их найдут? – сказала Камюзо, чуть жеманясь.
– О, я скажу, что это переписка из начатого романа! Ведь я сняла с них копии, дорогая, а подлинники сожгла!
– О, мадам! В награду позвольте мне их прочесть…
– Возможно, – сказала герцогиня. – И тогда вы, дорогая, убедитесь, что Леонтине он не писал таких писем!
В этих словах сказалась вся женщина, женщина всех времен и всех стран.
Подобно лягушке из басни Лафонтена, г-жа Камюзо пыжилась от гордости, предвкушая удовольствие войти к де Гранлье вместе с Дианой де Монфриньез. Нынче утром она завяжет знакомство, столь лестное для ее тщеславия. Ей уже грезилось, что ее величают госпожой председательшей. Она испытывала неизъяснимое наслаждение, предвкушая победу наперекор всем преградам, из которых главной была бездарность ее мужа, еще скрытая от других, но ей хорошо известная. Выдвинуть человека заурядного – какой соблазн для женщин и королей! Сколько великих артистов, поддавшись подобному искушению, выступали сотни раз в плохой пьесе! О, это опьянение себялюбием! Это своего рода разгул власти. Власть доказывает самому себе свою силу своеобразным превышением своих прав, увенчивая какое-нибудь ничтожество пальмами успеха, оскорбляя гения, единственную силу, не подвластную деспотам. Возведение в сенаторы лошади Калигулы162, этот императорский фарс никогда не сходил и не сойдет со сцены.
Несколько минут спустя Диана и Амели от элегантного беспорядка, царившего в спальне прекрасной Дианы, перешли к чинной роскоши, величественной и строгой, которой отличался дом герцогини де Гранлье.
Эта португалка, чрезвычайно набожная, вставала всегда в восемь часов утра и отправлялась слушать мессу в часовне Сент-Валер, в приходе св. Фомы Аквинского, стоявшей в ту пору на площади Инвалидов. Эта часовня, ныне разрушенная, была в свое время перенесена на Бургундскую улицу, где позже предполагалось построить в готическом стиле храм, как говорят, в честь святой Клотильды.
Выслушав Диану де Монфриньез, шепнувшую ей на ухо лишь несколько слов, благочестивая дама направилась к г-ну де Гранлье и тотчас же воротилась с ним. Герцог окинул г-жу Камюзо тем беглым взглядом, которым вельможи определяют всю вашу сущность, а подчас и самую душу. Наряд Амели сильно помог герцогу разгадать эту мещанскую жизнь от Алансона до Манта и от Манта до Парижа.
Ах, если бы жена следователя подозревала об этом даре герцогов, она не могла бы так мило выдержать учтиво-насмешливый взгляд, в котором она приметила лишь учтивость. Невежество обладает теми же преимуществами, что и хитрость.
– Госпожа Камюзо, дочь Тириона, королевского придверника, – сказала герцогиня мужу.
Герцог с преувеличенной любезностью отдал поклон судейской даме, и лицо его утратило долю своей важности. Вошел слуга герцога, которого господин вызвал звонком.
– Возьмите карету, поезжайте на улицу Оноре-Шевалье. Там у двери дома номер десять позвоните. Вам откроет слуга, скажите ему, что я прошу его хозяина приехать ко мне. Вы привезете сюда этого господина, если он окажется дома. Действуйте от моего имени, это устранит все препятствия. Постарайтесь все сделать в четверть часа.
Как только ушел слуга герцога, появился слуга герцогини.
– Поезжайте от моего имени к герцогу де Шолье, передайте ему вот эту карточку.
Герцог вручил ему визитную карточку, сложенную особым образом. Когда эти два близких друга испытывали необходимость срочно увидеться по неотложному и тайному делу, о котором писать было нельзя, они таким способом предупреждали об этом один другого.
Видимо, во всех слоях общества обычаи сходны, они отличаются лишь манерой, формой, оттенком. Высший свет пользуется своим жаргоном, но этот жаргон именуется стилем.
– Уверены ли вы, сударыня, в существовании писем, якобы писанных мадемуазель Клотильдой де Гранлье этому молодому человеку? – спросил де Гранлье. И он бросил на г-жу Камюзо взгляд, как моряк бросает лот, измеряя глубину.
– Я их не видела, но этого надобно опасаться, – отвечала она, трепеща.
– Моя дочь не могла написать ничего такого, в чем нельзя было бы признаться! – вскричала герцогиня.
«Бедная герцогиня!» – подумала Диана, в свою очередь кинув да герцога взгляд, заставивший его вздрогнуть.
– Что скажешь, душа моя Диана? – сказал герцог на ухо герцогине де Монфриньез, уводя ее в нишу окна.
– Клотильда без ума от Люсьена, дорогой герцог, она назначила ему свидание перед своим отъездом. Не будь молодой Ленонкур, она, возможно, убежала бы с ним в лесу Фонтенебло! Я знаю, что Люсьен писал Клотильде письма, способные вскружить голову даже святой. Все мы трое, дочери Евы, опутаны змием переписки…
Герцог и Диана вышли из ниши и присоединились к герцогине и г-же Камюзо, которые вели тихую беседу. Амели, следуя наказам герцогини де Монфриньез, притворялась святошей, чтобы расположить к себе сердце гордой португалки.
– Мы в руках гнусного беглого каторжника! – сказал герцог, пожимая плечами. – Вот что значит принимать у себя людей, в которых не вполне уверен! Прежде чем допускать кого-либо в свой дом, надобно хорошенько разузнать, кто его родители, каково его состояние, какова его прошлая жизнь.
В этой фразе и заключена с аристократической точки зрения вся мораль нашей истории.
– Об этом поздно говорить, – сказала герцогиня де Монфриньез. – Подумаем, как спасти бедную госпожу де Серизи, Клотильду и меня…
– Нам остается лишь подождать Анри, я его вызвал; но все зависит от того лица, за которым послан Жантиль. Дай бог, чтобы этот человек был в Париже! Сударыня, – сказал он, относясь к г-же Камюзо, – благодарствую за ваши заботы…
То был намек г-же Камюзо. Дочь королевского придверника была достаточно умна, чтобы понять герцога, она встала; но герцогиня де Монфриньез с той очаровательной грацией, которая завоевала ей доверие и дружбу стольких людей, взяла Амели за руку и особо представила ее вниманию герцога и герцогини.
– Ради меня лично, если бы она даже и не поднялась с зарей, чтобы спасти нас всех, я прошу вас не забывать о моей милой госпоже Камюзо. Ведь она уже оказала мне услуги, которые не забываются, потом она всецело нам предана, – она и ее муж. Я обещала продвинуть Камюзо и прошу вас покровительствовать ему прежде всего из любви ко мне.
– Вы не нуждаетесь в этом похвальном отзыве, – сказал герцог г-же Камюзо. – Гранлье никогда не забывают оказанных им услуг. Приверженцам короля представится в недалеком будущем случай отличиться; от них потребуется преданность, ваш муж будет выдвинут на боевой пост…
Госпожа Камюзо удалилась гордая, счастливая, задыхаясь от распиравшего ее чувства самодовольства. Она вернулась домой торжествующая, она восхищалась собою, она насмехалась над неприязнью генерального прокурора. Она говорила про себя: «А что, если бы мы сбросили господина де Гранвиля?»
Госпожа Камюзо ушла вовремя. Герцог де Шолье, один из любимцев короля, встретился в подъезде с этой мещанкой.
– Анри! – воскликнул герцог де Гранлье, как только доложили о прибытии его друга. – Скачи, прошу тебя во дворец, постарайся поговорить с королем, ведь речь идет… – И он увлек герцога в оконную нишу, где только что беседовал с легкомысленной и обворожительной Дианой.
Время от времени герцог де Шолье поглядывал украдкой на сумасбродную герцогиню, которая, разговаривая с благочестивой герцогиней и выслушивая ее наставления, отвечала на взгляды де Шолье.
– Милое дитя, – сказал наконец герцог де Гранлье, закончив секретную беседу, – будьте же благоразумны! Послушайте, – прибавил он, взяв руку Дианы, – соблюдайте приличия, не вредите себе в мнении общества, никогда более не пишите! Письма, дорогая моя, причинили столько же личных несчастий, сколько и несчастий общественных… Что было бы простительно молодой девушке, как Клотильда, полюбившей впервые, нельзя извинить…
– Старому гренадеру, видавшему виды! – надув губки, сказала герцогиня. Эта гримаса и шутка вызвали улыбку на озабоченных лицах обоих герцогов и даже у благочестивой герцогини. – Вот уже четыре года, как я не написала ни одной любовной записки!.. Ну, мы спасены? – спросила Диана, которая ребячилась, чтобы скрыть тревогу.
– Нет еще! – сказал герцог де Шолье. – Вы не знаете, как трудно для власти разрешить себе произвольные действия. Для конституционного монарха это то же самое, что неверность для замужней женщины. Прелюбодеяние.
– Скорей грешок! – сказал герцог де Гранлье.
– Запретный плод! – продолжала Диана, улыбаясь. – О, как бы я желала быть правительством, ведь у меня не водится более этих плодов, я все их съела.
– О дорогая, дорогая! – сказала благочестивая герцогиня. – Вы заходите чересчур далеко.
Оба герцога, услыхав, что к подъезду подкатила карета с тем особым грохотом, какой производят рысаки, осаженные на полном галопе, откланялись дамам и, оставив их наедине, пошли в кабинет герцога де Гранлье, куда в ту минуту входил обитатель улицы Оноре-Шевалье: то был не кто иной, как начальник дворцовой контрполиции, полиции политической, – таинственный и всесильный Корантен.
– Проходите, – сказал герцог де Гранлье, – проходите, господин де Сен-Дени.
Корантен, изумленный памятью герцога, прошел первым, отдав глубокий поклон обоим герцогам.
– Я по поводу того же лица, или по причине, с ним связанной, сударь мой, – сказал герцог де Гранлье.
– Но он умер, – сказал Корантен.
– Остался его друг, – заметил герцог де Шолье, – опасный друг.
– Каторжник Жак Коллен! – отвечал Корантен.
– Говори, Фердинанд, – сказал герцог де Шолье бывшему послу.
– Этого проходимца следует опасаться, – снова заговорил герцог де Гранлье, – он завладел письмами госпожи де Серизи и госпожи де Монфриньез, писанными Люсьену Шардону, его любимцу, чтобы потребовать за них выкуп. По-видимому, молодой человек ввел в систему выманивать любовные письма в обмен на свои: говорят, мадемуазель де Гранлье написала их несколько; этого по крайней мере опасаются, а мы не можем ничего узнать, она в отъезде…
– Мальчуган, – отвечал Корантен, – был неспособен предпринимать такого рода меры!.. Это предосторожность аббата Карлоса Эррера! – Корантен оперся о локотники кресел, в которые он сел, и, подперев рукою голову, погрузился в размышления. – Деньги!.. У этого человека их больше, чем у нас с вами, – сказал он. – Эстер Гобсек служила ему приманкой, чтобы выудить около двух миллионов из этого пруда, полного золотых монет, который именуется Нусингеном… Господа, прикажите кому следует дать мне полную власть, и я избавлю вас от этого человека!..
– А… письма? – спросил Корантена герцог де Гранлье.
– Послушайте, господа, – продолжал Корантен, вставая и обращая к ним свою лисью мордочку, изобличавшую крайнее волнение. Он сунул руки в карманы длинных черных фланелевых панталон. Этот великий актер исторической драмы нашего времени, надев жилет и сюртук, не сменил утренних панталон: он слишком хорошо знал, как благодарны сильные мира сего за быстроту в известных обстоятельствах. Он непринужденно прохаживался по кабинету, рассуждая вслух, точно был один в комнате: – Ведь это каторжник! Можно и без суда бросить его в секретную камеру в Бисетре, отрезать всякую возможность общаться с кем-либо, и пусть он там подыхает… Но он мог дать распоряжение своим подручным, предвидя такой случай!
– Да ведь он был посажен в секретную сразу же, как только его захватили у этой женщины, совершенно неожиданно для него, – сказал герцог де Гранлье.
– Разве существуют секретные для такого молодца? – отвечал Корантен. – Он так же силен, как… как я!
«Что же делать?» – спросили друг друга взглядом оба герцога.
– Мы можем немедленно препроводить мошенника на галеры… в Рошфор, он там издохнет через полгода! О! Никакого преступления! – сказал он в ответ на жест герцога де Гранлье. – Что вы хотите! Человек не выдерживает более шести месяцев изнурительно тяжелых каторжных работ, в знойную пору, среди ядовитых испарений Шаранты. Но это хорошо лишь в том случае, если наш молодчик никаких мер предосторожности не принял. Если же этот негодяй обезопасил себя от своих противников, а это вполне вероятно, тогда надо раскрыть, каковы эти предосторожности. Ежели нынешний держатель писем беден, можно его подкупить… Дело, стало быть, в том, чтобы заставить проговориться Жака Коллена! Вот так поединок! Я буду побежден в нем. Было бы лучше выкупить эти бумаги ценою других бумаг… бумагой о помиловании, и отдать этого человека в мое заведение. Жак Коллен – вот единственный человек, способный быть моим преемником, раз бедняга Контансон и мой дорогой Перад умерли! Жак Коллен убил двух несравненных шпионов, точно он желал очистить себе место. Надо, как вы изволите видеть, господа, дать мне полную свободу действий. Жак Коллен в Консьержери. Я поеду к господину Гранвилю в прокуратуру. Итак, пошлите туда какое-нибудь доверенное лицо, которое меня там встретит, ибо мне надобно иметь при себе либо рекомендательное письма к господину де Гранвилю, который меня не знает, – кстати письмо это я вручу председателю совета, – либо чрезвычайно внушительного сопровождающего… В вашем распоряжении полчаса времени, так как мне потребуется приблизительно полчаса, чтобы переодеться, то есть стать тем, кем я должен быть в глазах генерального прокурора.
– Сударь, – сказал герцог де Шолье, – мне известны ваши необычайные таланты, я прошу вас лишь сказать: да или нет. Отвечаете ли вы за успех?..
– Да, но заручившись самыми широкими полномочиями и вашим обещанием никогда не расспрашивать меня об этом. Мой план готов.
Мрачный его ответ вызвал у вельмож легкий озноб.
– Действуйте, сударь, – сказал герцог де Шолье. – Считайте это дело одним из тех, что вам обычно поручаются.
Корантен откланялся вельможам и ушел.
Анри де Ленонкур, для которого Фердинанд де Гранлье приказал заложить карету, тотчас же поехал к королю, так как он мог войти к нему в любое время по праву, присвоенному его должностью.
Таким образом, различные, но связанные между собой интересы низших и высших классов общества должны были волею необходимости столкнуться в кабинете генерального прокурора, будучи представлены тремя лицами: правосудие – г-ном де Гранвилем, семья – Корантеном и общественное зло – живым олицетворением необузданной силы, их грозным противником, Жаком Колленом.
Как страшен поединок правосудия и произвола, заключивших союз против каторги и ее уловок! Каторга – вот символ дерзновения, которое попирает всяческий расчет и всяческое благоразумие, не разбирает средств, не прикрывает произвол личиной лицемерия, являя собою гнусный образ вожделеющего голодного брюха – кровавый, скорый на руку бунт голода! Разве не столкнулись здесь нападающий и обороняющийся? Кража и собственность? Грозный вопрос состояния общественного и состояния естественного, разрешенный в самых узких рамках? Короче говоря, то была грозная, живая картина губительных для общества соглашений, в которые безвольные носители власти вступают с мятежной вольницей.
Когда генеральному прокурору доложили о г-не Камюзо, он сделал знак впустить его. Г-н де Гранвиль, предвидя это посещение, желал условиться со следователем о том, каким путем закончить дело Люсьена. Заключение, составленное им вместе с Камюзо накануне смерти бедного поэта, утратило весь смысл.
– Садитесь, пожалуйста, господин Камюзо, – сказал г-н де Гранвиль, опускаясь в кресло.
Прокурор, оставшись наедине со следователем, не скрывал от него своего угнетенного состояния. Взглянув на г-на де Гранвиля, Камюзо заметил на этом обычно замкнутом лице бледность почти мертвенную, крайнее утомление, полный упадок сил – все это говорило о страданиях, более жестоких, возможно, чем страдания приговоренного к смерти, которому писарь только что прочел отказ о помиловании. А между тем оглашение этого отказа на языке правосудия обозначает: «Готовься, настал твой последний час!»
– Я зайду позже, господин граф, – сказал Камюзо, – хотя дело безотлагательное…
– Останьтесь, – отвечал генеральный прокурор с достоинством. – Истинные судебные деятели должны мириться со всеми своими треволнениями и уметь таить их про себя. Моя вина, если вы заметили мое беспокойство.
Камюзо сделал неопределенный жест.
– Храни вас бог, господин Камюзо, от чрезвычайных трудностей нашей жизни! Не выдерживаешь и меньшего! Я провел ночь у моего ближайшего друга; у меня только двое друзей: граф Октав де Бован и граф де Серизи. Мы просидели, господин де Серизи, граф Октав и я, от шести часов вечера до шести часов утра в гостиной, по очереди сменяя друг друга у постели госпожи де Серизи. Всякий раз, входя в спальню, мы боялись, не умерла ли она или, быть может, лишилась рассудка окончательно! Деплен, Бьяншон, Синар и две сиделки не выходили из спальни. Граф обожает свою жену. Вообразите, какова была ночь! Я провел ее между женщиной, обезумевшей от любви, и другом, обезумевшем от отчаяния! Государственный человек не выказывает отчаяния, словно какой-нибудь глупец! Серизи сидел в креслах, сдержанный, точно в Государственном совете, желая обмануть нас наружным спокойствием. Но капли пота выступили на этом лбу, склонившемся под тяжестью такого усилия. Побежденный сном, я задремал и проспал от пяти до половины восьмого, а в половине девятого я уже должен был явиться сюда, чтобы отдать приказ о казни. Поверьте, господин Камюзо, когда судья блуждает всю ночь в безднах страдания, чувствуя на делах человеческих тяжесть десницы господней, разящей самые благородные сердца, наутро ему чрезвычайно трудно сесть за этот вот стол и хладнокровно сказать: «В четыре часа отсеките этому человеку голову! Уничтожьте божье создание, полное жизни, силы, здоровья!» А меж тем такова моя обязанность!.. Раздавленный горем, я должен отдать приказ установить эшафот. Осужденный не знает, что и судью гнетет смертная тоска. В это мгновение, связанные листком бумаги, я – общество, которое мстит, он – преступление, которое несет возмездие, мы оба являем собою два лика одного и того же долга, два существования, соединенные на миг мечом закона. Но глубочайшая скорбь судьи… кого она печалит? И кто ее утешит?.. Доблесть наша в том, чтобы похоронить ее глубоко в сердце! Священник, посвятивший жизнь богу, солдат, тысячу раз умирающий за отечество, по моему мнению, счастливее судьи с его вечными сомнениями, опасениями, с его страшной ответственностью.
– Вам известно, кто должен быть казнен? – продолжал генеральный прокурор. – Молодой человек двадцати семи лет, красавец собою, как и наш вчерашний самоубийца, белокурый, как он; нам отдали эту голову вопреки нашим ожиданиям, ибо он был уличен только в укрывательстве! Мальчуган не сознался, даже будучи осужден! Он более двух месяцев упорно утверждает, что невиновен, несмотря ни на какие испытания. Вот уже два месяца, как у меня на плечах две головы! О, за его признание я отдал бы год жизни, ибо надо успокоить присяжных! Посудите, какой это будет удар по правосудию, если когда-либо откроется, что преступление, которое будет стоит жизни, совершено другим! В Париже все приобретает страшную серьезность, и самые ничтожные судебные происшествия становятся политическими. Суд присяжных – установление, которое революционные законодателисчитали таким надежным оплотом общества, – это элемент общественного разрушения, ибо он не отвечает своей цели: он недостаточно защищает общество. Суд присяжных играет своими обязанностями. Присяжные делятся на два лагеря, один из которых не желает более смертной казни, а отсюда следует полное нарушение равенства перед законом. За такое страшное преступление, как отцеубийство, выносят в одном департаменте оправдательный приговор,163 в то время как в другом – заурядное, так сказать, преступление карается смертью! Что было бы, если бы в нашем округе, в Париже, казнили невиновного?
– Это беглый каторжник, – робко заметил г-н Камюзо.
– Он стал бы в руках оппозиции и печати пасхальным агнцем! – воскликнул г-н де Гранвиль. – Это было бы для оппозиции главным козырем, чтобы обелить его! Скажут, что он корсиканец, фанатик обычаев своей страны, и его преступление лишь следствие вендетты!.. На этом острове принято убивать врага, и сам убийца, как и все окружающие, считают себя человеком безукоризненной чести.
Ах, истинные судьи чрезвычайно несчастны! Помилуйте! Они должны бы жить обособленно от общества, как некогда жрецы. Свет видел бы их только в определенные часы, когда они выходят из своих келий, престарелые, почтенные, творить суд на манер первосвященников древности, объединявших собою власть судебную и власть жреческую! Нас лицезрели бы только в наших судейских креслах!.. А сейчас нас видят, когда мы страдаем или веселимся, как простые смертные! Нас видят в гостиных, в семье, рядовыми гражданами со всеми человеческими страстями, и мы можем возбудить смех вместо ужаса.
Этот крик души, сопровождаемый минутами молчания, восклицаниями, жестами, придававшими ему особую выразительность, которую трудно передать словами, заставил Камюзо вздрогнуть.
– Господин граф, – сказал Камюзо, – я со вчерашнего дня также прохожу школу страданий, связанных с нашим делом!.. Я сам чуть было не умер, узнав о смерти этого молодого человека!.. Он не понял моего сочувствия к нему; несчастный сам себя погубил…
– Да не нужно было его допрашивать! – вскричал г-н Гранвиль. – Так просто оказать услугу, воздержавшись от…
– А закон? – возразил Камюзо. – Ведь он был под арестом уже двое суток!..
– Несчастье свершилось, – продолжал генеральный прокурор. – Я по мере сил исправил то, что, конечно, непоправимо. Моя карета и мои люди будут следовать за гробом этого бедного малодушного поэта. Серизи поступает, как я; более того, он принимает на себя поручение, данное ему несчастным юношей; он будет его душеприказчиком. Этим обещанием он добился от жены взгляда, говорившего, что рассудок не вполне ее покинул. Наконец граф Октав лично присутствует на похоронах.
– Тогда, господин граф, – сказал Камюзо, – закончим наше дело! У нас остался подследственный, чрезвычайно опасный. Вы его знаете так же хорошо, как и я: это Жак Коллен. Негодяй будет изобличен…
– Мы погибли! – вскричал г-н де Гранвиль.
– В настоящую минуту он в камере вашего осужденного. Когда-то на галерах этот юноша был для него тем же, чем Люсьен в Париже… его любимцем! Биби-Люпен перерядился жандармом, чтобы присутствовать при свидании.
– Во что только не вмешивается уголовная полиция! – сказал генеральный прокурор. – Она должна действовать лишь по моим приказаниям.
– Вся Консьержери узнает, что мы поймали Жака Коллена… Так вот, я пришел вам сказать, что этот крупный и дерзкий преступник владеет, по-видимому, письмами госпожи де Серизи, герцогини де Монфриньез и мадемуазель Клотильды де Гранлье.
– Вы в этом уверены? – спросил г-н де Гранвиль, лицо которого выдало боль, причиненную ему этим сообщением.
– Судите сами, граф, прав ли я, что опасаюсь такого несчастья. Когда я развернул связку писем, захваченных у этого несчастного молодого человека, Жак Коллен бросил на них проницательный взгляд и самодовольно улыбнулся; в значении этой улыбки судебный следователь ошибиться не может. Такой закоренелый злодей, как Жак Коллен никогда не выпустит из рук подобное оружие. Что вы скажете, если эти документы очутятся в руках защитника, которого мошенник выберет среди врагов правительства и аристократии? Моя жена пользуется благосклонностью госпожи де Монфриньез, она поехала предупредить герцогиню, и сейчас они должны быть у де Гранлье, чтобы держать совет…
– Привлекать к суду такого человека немыслимо! – воскликнул генеральный прокурор, вставая и прохаживаясь по кабинету большими шагами… – Он, конечно, спрятал бумаги в надежном месте…
– Я знаю где, – сказал Камюзо. Этими словами следователь изгладил все предубеждения, которые возникли против него у генерального прокурора.
– Вот как! – сказал г-н де Гранвиль, садясь.
– Идя в суд, я много размышлял об этом прискорбном деле. У Жака Коллена есть тетка, тетка родная, а не подставная; насчет этой женщины политическая полиция дала сведения в префектуру. Он ученик и кумир этой женщины, сестры его отца; ее зовут Жакелина Коллен. У мошенницы свое заведение, она торговка подержанным платьем, и благодаря своему занятию она проникает во многие семейные тайны. Если Жак Коллен кому-либо и доверил спасительные для него бумаги, так только этой твари; арестуем ее…
Генеральный прокурор бросил на Камюзо острый взгляд, как бы желая сказать: «Он не так глуп, как я думал вчера; однако ж еще молод и зелен, чтобы взять в свои руки бразды правления».
– Но, чтобы добиться успеха, – продолжал Камюзо, развивая свою мысль, – надо отменить меры, принятые нами вчера, и я пришел просить ваших советов, ваших приказаний.
Генеральный прокурор взял нож для разрезания бумаги и стал постукивать им по краю стола, что свойственно всем людям, погруженным в глубокое раздумье.
– Три знатных семьи в опасности! – вскричал он. – Нельзя допустить ни одного промаха!.. Вы правы. Прежде всего последуем аксиоме Фуше: арестуем! Надо сейчас же перевести Жака Коллена обратно в секретную.
– Стало быть, мы признаем в нем каторжника! Это значит опозорить память Люсьена…
– Какое ужасное дело! – сказал де Гранвиль. – Все тут опасно.
В это время вошел начальник Консьержери, разумеется, постучавшись прежде; но кабинет генерального прокурора охраняется столь бдительно, что только лицо, близко стоящее к прокуратуре, может постучать в его дверь.
– Господин граф, – сказал г-н Го, – подследственный, который именует себя Карлосом Эррера, желает с вами говорить.
– Он общался с кем-нибудь? – спросил генеральный прокурор.
– С заключенными. Он пробыл во дворе приблизительно с половины восьмого. Он виделся с приговоренным к смерти, и тот как будто с ним беседовал.
Одна фраза Камюзо, вдруг возникшая в памяти, лучом света озарила г-на де Гранвиля; он понял, как можно воспользоваться близостью Жака Коллена с Теодором Кальви, чтобы добиться выдачи писем. Обрадовавшись, что теперь у него есть повод отложить казнь, генеральный прокурор жестом подозвал к себе г-на Го.
– Мое намерение, – сказал он ему, – отложить казнь до завтрашнего утра; но в Консьержери никто не должен и подозревать об отсрочке. Молчание! Пускай думают, что палач ушел присмотреть за приготовлениями. Приведите сюда под надежной охраной испанского священника, его требует у нас испанское посольство. Пусть жандармы проводят аббата Карлоса по вашей лестнице, чтобы его никто не видел. Предупредите конвоиров, чтобы они вели его под руки и освободили только у дверей моего кабинета. Твердо ли вы уверены, господин Го, что этот опасный чужестранец не общался ни с кем, помимо заключенных?
– Ах, да!.. В тот момент, когда он выходил из камеры смертников, явилась дама, желавшая его видеть…
Тут оба судейских обменялись взглядом и каким взглядом!
– Какая дама? – спросил Камюзо.
– Одна из духовных его дочерей… маркиза, – отвечал г-н Го.
– Час от часу не легче! – воскликнул г-н де Гранвиль, глядя на Камюзо.
– И наделала же она хлопот жандармам и надзирателям! – продолжал озадаченный г-н Го.
– Любая мелочь приобретает значение в вашей работе, – строго сказал генеральный прокурор, – Консьержери недаром обнесена каменной стеною. Каким образом эта дама вошла туда?
– У нее было самое настоящее разрешение, – возразил тюремный начальник. – Эта прекрасно одетая дама, в полном параде, с гайдуком и выездным лакеем, приехала повидать своего духовника, перед тем как отправиться на похороны этого несчастного молодого человека, тело которого вы приказали…
– Покажите мне разрешение префектуры, – сказал г-н де Гранвиль.
– Оно выдано по ходатайству его сиятельства графа де Серизи.
– Какова собою эта женщина? – спросил генеральный прокурор.
– Нам всем показалось, что эта женщина порядочная.
– Вы видели ее лицо?
– На ней была черная вуаль.
– О чем они говорили?
– Ну, ханжа с молитвенником в руках… что она могла сказать? Просила благословления аббата, стала на колени…
– И долго они беседовали? – спросил судья.
– Меньше пяти минут; но никто ни слова не понял из их беседы, они, как видно, говорили по-испански.
– Расскажите нам все, сударь, – продолжал генеральный прокурор. – Повторяю, мельчайшая подробность имеет для нас существенный интерес. Да послужит это вам уроком.
– Она плакала, господин граф.
– Она в самом деле плакала?
– Видеть этого мы не могли, она закрыла лицо носовым платком. Она оставила триста франков золотом для заключенных.
– Это не она! – вскричал Камюзо.
– А Биби-Люпен, – продолжал г-н Го, – закричал: «Это шильница!»
– Он знает в этом толк! – сказал г-н де Гранвиль. – Отдайте приказ об аресте, – прибавил он, глядя на Камюзо, – тотчас же опечатайте у нее все! Но как она добилась рекомендации у господина де Серизи?.. Принесите мне разрешение префектуры… Ступайте, господин Го! Пришлите сюда, да поскорей, этого аббата. Пока он тут, опасность не возрастает. Ну, а за два часа беседы можно найти путь к душе человеческой.
– В особенности такому генеральному прокурору, как вы, – тонко заметил Камюзо.
– Нас будет двое, – учтиво отвечал генеральный прокурор.
И он снова погрузился в размышления.
– Следовало бы, – сказал он после долгого молчания, – учредить во всех приемных Консьержери должность надзирателя с хорошим окладом, в виде пенсии для самых опытных и преданных полицейских агентов, уходящих в отставку. Хорошо бы Биби-Люпену окончить там свои дни. У нас был бы свой глаз и ухо там, где требуется наблюдение более искусное, чем сейчас. Господин Го не мог рассказать нам ничего определенного.
– Он чересчур занят, – сказал Камюзо, – но в системе сообщения между секретными и нашими кабинетами существует большой недостаток. Чтобы попасть из Консьержери к нам, надо пройти коридорами, дворами, лестницами. Бдительность наших агентов ослабевает, тогда как заключенный постоянно думает о своем деле. Мне говорили, что какая-то дама уже очутилась однажды на пути Жака Коллена, когда его вели из секретной на допрос. Женщина добралась до жандармского поста, что наверху лесенки Мышеловки. Приставы мне об этом доложили, и я по этому случаю выбранил жандармов.
– О, здание суда нужно полностью перестроить, – сказал г-н де Гранвиль, – но на это потребуется двадцать – тридцать миллионов!.. Подите-ка попросите тридцать миллионов у палаты депутатов для нужд юстиции!
Послышались шаги нескольких человек и лязг оружия. По-видимому, привели Жака Коллена.
Генеральный прокурор надел на себя маску важности, под которой скрылись все человеческие чувства; Камюзо последовал примеру главы прокуратуры.
Когда служитель отпер дверь, вошел Жак Коллен; он был спокоен.
– Вы желали говорить со мною, – сказал судья, – я вас слушаю!
– Господин граф, я Жак Коллен, я сдаюсь!
Камюзо вздрогнул, генеральный прокурор был невозмутим.
– Вы, верно, понимаете, что у меня есть причины поступить так, – продолжал Жак Коллен, окидывая обоих судейских насмешливым взглядом. – Я, видимо, доставляю вам много хлопот: ибо останься я испанским священником, вы прикажете жандармерии довезти меня до Байонны, а там на границе испанские штыки избавят вас от меня!
Судьи хранили спокойствие и молчали.
– Господин граф, – продолжал каторжник, – причины, побуждающие меня действовать так, гораздо важнее тех, что я указал, хотя они сугубо личные; но я могу их открыть только вам… Ежели бы вы не побоялись…
– Кого бояться? Чего? – сказал граф де Гранвиль. Осанка, лицо, манера держать голову, движения, взгляд этого благородного генерального прокурора являли живой образ судьи, обязанного подавать собою прекраснейший пример гражданского мужества. В этот миг он был на высоте своего положения, достойный старых судей прежнего парламента, времен гражданских войн, когда они, сталкиваясь лицом к лицу со смертью, уподоблялись изваяниям из камня, воздвигнутым позднее в их честь.
– …Остаться наедине с беглым каторжником.
– Оставьте нас одних, господин Камюзо, – с живостью сказал генеральный прокурор.
– Я хотел предложить вам связать мне руки и ноги, – продолжал холодно Жак Коллен, обводя судей ужасающим взглядом. Помолчав, он продолжал серьезно: – Господин граф, я вас уважал, но сейчас я восхищаюсь вами…
– Стало быть, вы считаете себя страшным? – спросил судейский с презрительным видом.
– Считаю?.. – сказал каторжник. – Зачем? Я страшен, и я знаю это. – И Жак Коллен, взяв стул, уверенно сел, как человек, сознающий себя равным своему противнику в беседе, где одна сила вступает в полюбовную сделку с другой силой.
В это время Камюзо, уже переступивший порог и собиравшийся закрыть за собою дверь, воротился, подошел к г-ну де Гранвилю и передал ему две сложенные бумаги.
– Вот, пожалуйста, – сказал следователь генеральному прокурору, показывая ему одну из этих бумаг.
– Верните господина Го! – крикнул граф де Гранвиль, как только прочел знакомое ему имя горничной г-жи де Монфриньез.
Вошел начальник Консьержери.
– Опишите, – сказал ему вполголоса генеральный прокурор, – женщину, получившую свидание с подследственным.
– Малого роста, пухлая, дородная, коренастая, – отвечал г-н Го.
– Особа, которой выдано разрешение, высокая и сухощавая, – заметил г-н де Гранвиль. – Ну, а возраст?
– Лет шестьдесят.
– Дело касается меня, господа? – сказал Жак Коллен. – Знаете ли, – продолжал он добродушно, – не трудитесь понапрасну. Эта особа – моя тетка, родная тетка, женщина, старуха. Я могу избавить вас от лишних хлопот… Вы отыщете мою тетку только тогда, когда я этого захочу… Если мы будем так колесить, мы далеко не уедем.
– Господин аббат изъясняется по-французски уже не как испанец, – сказал г-н Го, – он больше не путается в словах…
– Потому что положение и так достаточно запутано, дорогой господин Го! – отвечал Жак Коллен с горькой усмешкой, называя тюремного начальника по имени.
В эту минуту г-н Го стремительно бросился к генеральному прокурору и шепнул ему:
– Берегитесь, господин граф, этот человек в ярости!
Господин де Гранвиль внимательно посмотрел на Жака Коллена, и ему показалось, что тот спокоен; но вскоре он признал справедливость слов начальника. Под этой обманчивой внешностью таилось холодное, внушающее страх раздражение дикаря. Глаза Жака Коллена говорили об угрозе вулканического извержения, кулаки были сжаты. Это был настоящий тигр, весь подобравшийся, чтобы кинуться на свою жертву.
– Оставьте нас одних, – серьезным тоном сказал генеральный прокурор, обращаясь к тюремному начальнику и следователю.
– Вы хорошо сделали, что отослали убийцу Люсьена!.. – сказал Жак Коллен, не заботясь, слышит его Камюзо или нет. – Я не совладал бы с собою, я бы его задушил…
Господин Гранвиль вздрогнул. Никогда он не видел таких налитых кровью человеческих глаз, такой бледности лица, такого обильного пота на лбу, такого напряжения мускулов.
– Какой смысл имело бы для вас это убийство? – спокойно спросил генеральный прокурор преступника.
– Каждый день вы мстите или думаете, что мстите за общество, господин граф, и спрашиваете меня, в чем смысл мести? Вы, стало быть, никогда не ощущали в своих жилах буйства крови, жаждущей мести… Разве вы не знаете, что этот болван следователь погубил его; ведь вы любили его, моего Люсьена, и он любил вас! Я знаю вас наизусть. Мой милый мальчик рассказывал мне обо всем вечерами, возвратясь домой; я укладывал его спать, как нянька укладывает малыша, и заставлял рассказывать… Он доверял мне все, до мельчайших ощущений… Ах, никогда самая добрая мать не любила так нежно своего единственного сына, как я любил этого ангела! Если бы вы знали! Добро расцветало в этом сердце, как распускаются цветы на лугах. Он был слабоволен – вот его единственный недостаток! Слаб, как струна лиры, такая звучная, когда она натянута… Это прекраснейшие натуры, их слабость не что иное, как нежность, восторженность, способность расцветать под солнцем искусства, любви, красоты, всего того, что в тысячах форм создано творцом для человека!.. Короче, Люсьен, так сказать, был неудавшейся женщиной. О, зачем я не сказал этого, пока был тут этот грубый скот… Ах, сударь, я совершил в моем положении подследственного перед лицом судьи то, что бог должен был сделать, чтобы спасти своего сына, если бы, пожелав его спасти, он предстал вместе с ним перед Пилатом!
Поток слез пролился из светло-желтых глаз каторжника, что еще недавно горели, как глаза волка, изголодавшегося за шесть месяцев в снежных просторах Украины. Он продолжал:
– Этот болван ничего не хотел слушать и погубил мальчугана!.. Сударь, я омыл труп мальчика своими слезами, взывая к тому, кого я не ведаю, но кто превыше нас! Это сделал я, не верующий в бога!.. (Не будь я материалистом, я не был бы самим собой!..) Этим я сказал все! Вы не знаете, ни один человек не знает, что такое горе, я один познал его. Скорбь иссушила мои слезы, и этой ночью я уже не мог плакать… А теперь я плачу, ибо я чувствую, что вы меня понимаете. Я увидел в вас, вот тут, сейчас, образ Правосудия… Ах, сударь… храни вас бог (я начинаю верить в него!), храни вас бог от того, что я испытываю… Проклятый следователь отнял у меня душу. Ах, сударь, сударь! В эту минуту хоронят мою жизнь, мою красоту, мою добродетель, мою совесть, все мои душевные силы! Вообразите себе собаку, из которой химик выпускает кровь… таков я! Я – это собака. Вот почему я пришел вам сказать: «Я Жак Коллен, я сдаюсь!..» Я это решил нынешним утром, когда пришли вырвать у меня это тело, которое я целовал, как безумец, как мать, как, верно, Дева целовала Иисуса в гробнице… Я хотел отдать себя в распоряжение правосудия без всяких условий… Теперь я вынужден поставить условия; вы сейчас узнаете, почему…
– Вы говорите с де Гранвилем или с генеральным прокурором? – сказал судья.
Два человека, имя которым преступление и правосудие, смотрели друг на друга. Каторжник глубоко взволновал судью, поддавшегося чувству божественного сострадания к этому отверженному. Он разгадал его жизнь и его чувства. Короче сказать, судья (судья всегда остается судьею), которому жизнь Жака Коллена со времени его побега была неизвестна, подумал, что можно овладеть этим преступником, виновным в конце концов лишь в подлоге. И он пожелал воздействовать великодушием на эту натуру, которая представляла собою, подобно бронзе, являющейся сплавом различных металлов, сочетание добра и зла. Притом г-н де Гранвиль, доживший до пятидесяти трех лет и не сумевший внушить к себе любовь, восхищался чувствительными натурами, подобно всем мужчинам, которые никогда не были любимы. Как знать, не отчаяние ли – удел многих мужчин, которым женщины дарят лишь уважение и дружбу, – составляло основу глубокой близости де Бована, де Гранвиля и де Серизи? Ибо общее несчастье, как и взаимное счастье, заставляет души настраиваться созвучно.
– У вас есть будущее! – сказал генеральный прокурор, бросая испытующий взгляд на угнетенного злодея.
Человек махнул рукой с глубоким равнодушием к своей судьбе.
– Люсьен оставил завещание, по которому вы получите триста тысяч франков…
– Бедный! Бедный мальчик! Бедный мальчик! – вскричал Жак Коллен. – Он был слишком честен! Что до меня, я воплощение всех дурных чувств; а он олицетворял собою добро, красоту, благородство, все возвышенное! Такие прекрасные души не изменяются! Он брал от меня только деньги, сударь!
Отречение, столь глубокое, столь полное, от собственной личности, в которую судья не мог вдохнуть жизнь, подтверждало так убедительно страшные признания этого человека, что г-н де Гранвиль стал на сторону преступника. Но оставался генеральный прокурор!
– Ежели ничто более вам не дорого, – спросил г-н де Гранвиль, – что же вы желали мне сказать?
– Разве недостаточно того, что я сдался вам? Вы, правда, напали на след, но ведь вы не держали меня еще в руках? В противном случае я причинил бы вам чересчур большие хлопоты.
«Вот так противник!» – подумал генеральный прокурор.
– Вы собираетесь, господин генеральный прокурор, отрубить голову невинному, а я нашел виновного, – продолжал серьезным тоном Жак Коллен, осушая слезы. – Я пришел сюда не ради них, а ради вас. Я пришел, чтобы избавить вас от угрызений совести, ведь я люблю всех, кто оказывал какое-либо внимание моему Люсьену, и я буду преследовать своей ненавистью всех, кто помешал ему жить… Какое мне дело до каторжника? – продолжал он после короткого молчания. – Каторжник в моих глазах почти то же, что для вас муравей. Я похож на итальянских разбойников, этих смельчаков! Если ценность путника выше ценности пули, они уложат его на месте! Я думал только о вас. Я поговорил по душам с этим молодым человеком, который мог довериться только мне, он мой товарищ по цепи! У Теодора доброе сердце; он хотел услужить любовнице, взяв на себя продажу или залого краденых вещей; но в нантерском деле он повинен не более, чем вы. Он корсиканец, а в их нравах – мстить, убивать друг друга, как мух. В Италии и в Испании жизнь человеческая не пользуется уважением, и все это там просто. Там думают, что у нас есть душа, нечто, созданное по образу и подобию нашему, то, что переживет нас, что будет жить вечно. Попробуйте-ка рассказать этот вздор нашим летописцам! В странах атеистических и философских за жизнь человека заставляют расплачиваться того, кто посягает на нее, и они правы, ведь там признают лишь материю, настоящее! Ежели бы Кальви указал вам женщину, передавшую ему краденые вещи, вы бы нашли не настоящего преступника, ибо он уже в ваших когтях, а сообщника, которого бедный Теодор не хочет погубить, потому что это женщина… Что вы хотите? В каждой среде есть своя честь, есть она и на каторге, есть и у жуликов! Теперь мне известен и убийца двух женщин и виновники этого преступления, дерзкого, беспримерного, загадочного; мне рассказали об этом во всех подробностях. Отложите казнь Кальви, вы все узнаете; но дайте мне слово, послав его снова на каторгу, смягчить наказание… Разве мыслимо в моем горе утруждать себя ложью? Вы это знаете. То, что я вам говорю, сущая правда…
– Для вас, Жак Коллен, хотя бы я этим умалил правосудие, ибо оно не должно вступать в подобные соглашения, я считаю возможным смягчить суровость моих обязанностей и снестись по этому делу с кем следует.
– Дарите ли вы мне эту жизнь?
– Возможно.
– Умоляю вас, сударь, дайте мне ваше слово, этого мне достаточно.
Чувство оскорбленной гордости заставило вздрогнуть г-на де Гранвиля.
– В моих руках честь трех знатных семейств, а в ваших – только жизнь трех каторжников, – продолжал Жак Коллен, – я сильнее вас.
– Вы можете опять очутиться в секретной; что вы тогда сделаете?.. – спросил генеральный прокурор.
– Э-э! Значит, игра продолжается, – сказал Жак Коллен, – Я-то говорил начистоту! Я говорил с господином де Гранвилем; но ежели тут генеральный прокурор, я опять беру свои карты и иду с козырей… А я уже было собрался отдать вам письма, посланные Люсьену мадемуазель Клотильдой де Гранлье!
Это было сказано таким тоном, с таким хладнокровием и сопровождалось таким взглядом, что г-н де Гранвиль понял: перед ним противник, с которым малейшая ошибка опасна.
– И это все, что вы просите? – спросил генеральный прокурор.
– Сейчас я буду говорить и о себе, – ответил Жак Коллен. – Честь семьи Гранлье оплачивается смягчением наказания Теодора: это называется много дать и мало получить. Что такое каторжник, осужденный пожизненно?.. Если он убежит, вы можете легко отделаться от него! Это вексель, выданный гильотине! Но однажды его уже запрятали в Рошфор с малоприятными намерениями, поэтому теперь вы должны дать мне обещание направить его в Тулон, приказав, чтобы там с ним хорошо обращались. Что касается до меня, я желаю большего. В моих руках письма к Люсьену госпожи де Серизи и герцогини де Монфриньез, и что за письма! Знаете, господин граф, публичные женщины, взявшись за перо, упражняются в хорошем слоге и возвышенных чувствах, ну а знатные дамы, что всю свою жизнь упражняются в хорошем слоге и возвышенных чувствах, пишут точь-в-точь так, как девки действуют. Философы найдут причину этой кадрили, я же не собираюсь ее искать. Женщина – низшее существо, она слишком подчинена своим чувствам. По мне, женщина хороша, когда она похожа на мужчину. Потому-то и письма этих милых герцогинь, обладающих мужским складом ума, верх искусства… О! Они превосходны от начала до конца, как знаменитая ода Пирона…
– В самом деле?
– Желаете поинтересоваться? – сказал Жак Коллен, улыбаясь.
Судье стало стыдно.
– Я могу дать вам их прочесть… Но довольно шутить! Ведь мы играем в открытую?.. Вы потом вернете мне письма и запретите шпионить за лицом, которое их принесет, следовать за ним и опознавать его.
– Это отнимет много времени? – спросил генеральный прокурор.
– Нет, сейчас половина десятого… – ответил Жак Коллен, посмотрев на стенные часы. – Ну что же! Через четыре минуты мы получим по одному письму каждой дамы; прочтя их, вы отмените гильотину! Окажись они иными, я не был бы так спокоен. К тому же дамы предупреждены…
Господин де Гранвиль жестом выразил удивление.
– Они теперь, верно, в больших хлопотах; они подымут на ноги министра юстиции, дойдут, до чего доброго, и до короля… Послушайте, даете мне слово не узнавать, кто принесет письма, не следить за этим лицом и не преследовать его в течение часа?
– Обещаю!
– Хорошо! Вы-то не пожелаете обмануть беглого каторжника. Вы из породы Тюреннов164 и верны своему слову, даже если дали его ворам. Ну, так вот! В настоящую минуту посреди залы Потерянных шагов стоит одетая в лохмотья старуха нищенка. Она, верно, беседует с одним из писцов о какой-нибудь тяжбе из-за смежной стены; пошлите за ней служителя, пускай он скажет так: «Dabor ti mandana». Она придет… Но не будьте жестоки понапрасну!.. Либо вы принимаете мои предложения, либо вы не желаете связываться с каторжником… Я повинен лишь в подлоге, имейте в виду!.. Так вот! Избавьте Кальви от страшной пытки туалета…
– Казнь уже отложена… – сказал г-н де Гранвиль Жаку Коллену. – Я не хочу, чтобы правосудие оказалось в долгу у вас!
Жак Коллен посмотрел на генерального прокурора с некоторым удивлением и увидел, что тот дернул шнурок звонка.
– Вам не вздумается сбежать?.. Дайте мне слово, я этим удовольствуюсь. Ступайте за этой женщиной…
Вошел канцелярский служитель.
– Феликс, отошлите жандармов, – сказал г-н де Гранвиль.
Жак Коллен был побежден.
В этом поединке с судьею он хотел поразить его своим величием, мужеством, великодушием, но судья его превзошел. И все же каторжник чувствовал немалое превосходство в том, что он разыграл правосудие, убедив его в невиновности преступника, и победоносно оспаривает человеческую голову; но то было превосходство немое, тайное, скрытое, тогда как Аист посрамлял его открыто, величественно!
В эту самую минуту, когда Жак Коллен выходил из кабинета г-на де Гранвиля, генеральный секретарь совета, депутат граф де Люпо, входил туда с каким-то болезненным на вид старичком. Этот старичок с пудреными волосами, холодным, мертвенным лицом, одетый в красновато-коричневое ватное пальто, как будто еще на дворе стояла зима, шел, точно подагрик, не доверяя собственным ногам, в непомерно больших башмаках из орлеанской кожи, опираясь на трость с золотым набалдашником; шляпу он держал в руке, в петлице сюртука красовалось семь орденских ленточек.
– Что случилось, мой дорогой Люпо? – спросил генеральный прокурор.
– Я послан принцем,165 – сказал он на ухо г-ну де Гранвилю, – Вам предоставляются неограниченные полномочия для изъятия писем госпожи де Серизи и госпожи де Монфриньез, а также мадемуазель Клотильды де Гранлье. Вы можете условиться с этим господином…
– Кто это? – шепотом спросил генеральный прокурор графа де Люпо.
– От вас, мой дорогой прокурор, у меня нет тайн! Это знаменитый Корантен. Его величество поручает вам лично изложить ему все обстоятельства этого дела и указать ему путь к успешному его завершению.
– Не откажите в услуге, – отвечал все так же тихо генеральный прокурор, – доложить принцу, что все закончено, что мне уже не понадобился этот господин, – прибавил он, указывая на Корантена. – Я буду просить у его величества указаний по поводу завершения этого дела, подлежащего ведению министра юстиции, ибо речь идет о двух помилованиях.
– Вы поступили мудро, предупредив события, – сказал де Люпо, пожимая руку генеральному прокурору, – король не желает накануне подготовляющихся больших перемен166 видеть пэрство и знатные фамилии ославленными, замаранными; это уже не просто уголовный процесс, это дело государственной важности…
– Но не забудьте сказать принцу, что, когда вы пришли, все уже было закончено!
– В самом деле?
– Полагаю.
– Ну, быть вам министром юстиции, когда теперешний министр юстиции станет канцлером, мой дорогой…
– Я не честолюбив, – отвечал генеральный прокурор.
Де Люпо, улыбаясь, направился к выходу.
– Попросите принца исходатайствовать для меня аудиенцию у короля минут на десять, так около половины третьего, – прибавил г-н де Гранвиль, провожая графа де Люпо.
– И вы не честолюбивы! – сказал де Люпо, бросив на г-на де Гранвиля лукавый взгляд. – Полноте, у вас двое детей, вы желаете быть по крайней мере пэром Франции…
– Если письма находятся у вас, господин генеральный прокурор, мое вмешательство излишне, – заметил Корантен, оставшись наедине с г-ном де Гранвилем, который разглядывал его с весьма понятным любопытством.
– Такой человек, как вы, никогда не может быть лишним в столь щекотливом деле, – отвечал генеральный прокурор, рассудив, что Корантен либо все понял, либо все слышал.
Корантен кивнул головой почти покровительственно.
– Известна ли вам, сударь, личность, о которой идет речь?
– Да, господин граф, это Жак Коллен, главарь общества Десяти тысяч, казначей трех каторг, беглый каторжник, скрывавшийся пять лет под сутаной аббата Карлоса Эррера. Как могли ему дать поручение от испанского короля к нашему покойному королю? Мы все здесь запутались в поисках истины! Я ожидаю ответа из Мадрида, куда я послал с доверенным лицом запрос. Этот каторжник владеет тайнами двух королей…
– Да, он человек крепкого закала! У нас может быть только два решения: либо привязать его к себе, либо избавиться от него, – сказал генеральный прокурор.
– Наши мысли совпали, это большая честь для меня, – отвечал Корантен. – Я вынужден обдумывать столько вещей и для стольких людей, что я не могу не натолкнуться в конце концов на умного человека.
Это было сказано так сухо и таким ледяным тоном, что генеральный прокурор промолчал и стал просматривать папки с какими-то неотложными делами.
Трудно себе вообразить удивление мадемуазель Жакелины Коллен, когда Жак Коллен появился в зале Потерянных шагов. Она стояла как вкопанная, упершись руками в бока, наряженная торговкой овощами. Как ни привыкала она к проделкам своего племянника, последняя превосходила все.
– Ну, долго ли ты будешь еще смотреть на меня, как на какое-то музейное чучело? – сказал Жак Коллен, взяв тетку за руку и выходя с ней из залы Потерянных шагов. – Нас примут за какую-то диковинку, того и гляди, остановят, и мы потеряем время.
И он спустился с лестницы Торговой галереи, что ведет на улицу Барильери.
– Где Паккар?
– Он ожидает меня у Рыжей и прогуливается по Цветочной набережной.
– А Прюданс?
– Она там же, в качестве моей крестницы.
– Идем туда…
– Смотри, не следят ли за нами…
Рыжая торговка скобяным товаром на Цветочной набережной была вдовой известного убийцы, одного из общества Десяти тысяч. В 1819 году Жак Коллен честно передал этой девушке двадцать с лишним тысяч франков от имени любовника после его казни. Обмани-Смерть один знал о близости девушки, модистки в ту пору, с его товарищем.
– Я даб твоего парня, – сказал тогдашний жилец г-жи Воке этой модистке, вызвав ее в Ботанический сад. – Он, вероятно, говорил с тобою обо мне, моя крошка? Кто меня выдаст, тот умрет в тот же год! Кто верен мне, тому нечего опасаться меня. Я из тех дружков, которые умрут, но словом не обмолвятся во вред тому, кому желают добра. Предайся мне, как иная душа предается дьяволу, и ты на этом выгадаешь. Я обещал твоему бедняге Огюсту, что ты будешь счастливой… он так мечтал окружить тебя роскошью! И дал себя скосить из-за тебя. Не плачь! Слушай, никто в мире не знает, что ты была любовницей убийцы, которого охладили в субботу; никогда и никому я не скажу об этом. Тебе двадцать два года, ты красотка, в кармане у тебя двадцать шесть тысяч франков; забудь Огюста, выходи замуж, будь честной женщиной, если можешь. В награду за это мирное житье я прошу тебя служить мне и тому, кого я к тебе буду посылать, но служить слепо. Никогда я не попрошу от тебя ничего такого, что опорочило бы тебя, или твоих детей, или твоего мужа, ежели он у тебя будет, или твою родню. В моем ремесле часто встречается надобность в надежном месте, где можно побеседовать, спрятаться. Мне нужна верная женщина, чтобы отнести письмо, взять на себя поручение. Ты будешь всего только моим почтовым ящиком, моей сторожкой, моим посланцем. Ты больно белокурая; мы с Огюстом прозвали тебя Рыжей, так ты и будешь называться. Моя тетка, торговка в Тампле, с которой я тебя познакомлю, единственный в мире человек, которому ты должна повиноваться; говори ей все, что бы с тобой ни случилось; она выдаст тебя замуж, она будет тебя очень полезна.
Так был заключен один из дьявольских договоров, в духе того, которым Жак Коллен на долгое время привязал к себе Прюданс Сервьен и которые этот человек всегда старался закрепить, ибо у него, как и у дьявола, был страсть вербовать приверженцев.
Около 1821 года Жакелина Коллен выдала Рыжую замуж за старшего приказчика владельца оптовой торговли скобяным товаром. Приказчик заканчивал в этот момент переговоры о покупке торгового дома своего хозяина, дела его процветали, у него было двое детей, и он являлся помощником мэра в своем районе. Никогда Рыжая, став г-жой Прелар, не могла пожаловаться на Жака Коллена и на его тетку, но всякий раз, когда к ней обращались с просьбой об услуге, г-жа Прелар дрожала с головы до ног. Вот почему вся краска сбежала у нее с лица, когда на пороге ее лавки появились эти две страшные личности.
– Мы пришли к вам по делу, сударыня, – сказал Жак Коллен.
– Мой муж здесь, – отвечала она.
– Ну что ж! Пока мы обойдемся и без вас; я никогда не беспокою людей понапрасну.
– Пошлите за фиакром, крошка, – сказала Жакелина Коллен, – и попросите мою крестницу. Я надеюсь устроить ее горничной к одной знатной даме, которая прислала за ней своего домоуправителя.
Тем временем Паккар, похожий на жандарма, одетого зажиточным горожанином, беседовал с г-ном Преларом о крупном заказе на проволоку для какого-то моста.
Приказчик пошел за фиакром; и спустя несколько минут Европа, или, чтобы не называть ее именем, под которым она служила у Эстер, Прюданс Сервьен, а также Паккар, Жак Коллен и его тетка, – все, к великой радости Рыжей, уселись в фиакр, и Обмани-Смерть приказал кучеру ехать к заставе Иври.
Прюданс Сервьен и Паккар, трепещущие от страха перед дабом, напоминали души грешников перед лицом бога.
– Где семьсот пятьдесят тысяч франков? – спросил даб, вперяя в них свой пристальный и ясный взгляд, до такой степени волновавший кровь этих погибших душ, когда они чувствовали за собою вину, что им казалось, будто им в мозг вонзается столько булавок, сколько волос на их голове.
– Семьсот тридцать тысяч франков, – отвечала Жакелина Коллен своему племяннику, – в надежном месте, я поутру передала их Ромет в запечатанном пакете…
– Ваше счастье, что вы передали деньги Жакелине, – сказал Обмани-Смерть, – иначе отправились бы прямо туда… – прибавил он, указывая на Гревскую площадь, мимо которой проезжал фиакр.
Прюданс Сервьен, по обычаю своей родины, перекрестилась, точно над нею грянул гром.
– Прощаю вас, – продолжал даб, – но впредь остерегайтесь подобных ошибок и служите мне, как служат эти два пальца, – сказал он, показывая на указательный и средний палец правой руки. – Большой палец – это она, моя добрая маруха! – И он похлопал по плечу свою тетку. – Слушайте! – продолжал он. – Отныне ты, Паккар, можешь ничего не бояться, шатайся по Пантену, сколько твоя душа пожелает. Я разрешаю тебе жениться на Прюданс.
Паккар схватил руку Жака Коллена и почтительно ее поцеловал.
– А что я должен делать? – спросил он.
– Ничего! У тебя будет рента и женщины, кроме собственной жены, ведь у тебя вкусы в духе Регенства, старина!.. Вот что значит быть чересчур красивым мужчиной!
Паккар покраснел, получив эту насмешливую похвалу от своего султана.
– А тебе, Прюданс, – продолжал Жак, – нужно иметь свое дело, хорошее положение, нужно обеспечить будущее и по-прежнему служить мне. Слушай меня хорошенько. На улице Сент-Барб существует отличное заведение, принадлежащее той самой госпоже Сент-Эстев, у которой моя тетка при случае заимствует фамилию… Отличное заведение, с хорошей клиетурой; оно приносит годового дохода тысяч пятнадцать – двадцать… Сент-Эстев поручила управление этим заведением…
– Гоноре, – сказала Жакелина.
– Марухе бедного Чистюльки, – сказал Паккар, – мы с Европой улизнули туда в день смерти бедной госпожи Ван Богсек, нашей хозяйки…
– Болтать, когда я говорю? – гневно сказал Жак Коллен.
Глубокое молчание воцарилось в фиакре, Прюданс и Паккар не осмеливались более взглянуть друг на друга.
– Итак, дом управляется Гонорой, – продолжал Жак Коллен. – Ежели ты с Прюданс укрывался там, я вижу, Паккар, что ты достаточно умен, чтобы вкручивать баки фараонам (проводить полицию), но недостаточно хитер, чтобы втереть очки подручной даба … – продолжал он, потрепав свою тетушку за подбородок. – Теперь я догадываюсь, как она тебя нашла… Это получилось очень кстати! Вы вернетесь опять к Гоноре… Продолжаю. Жакелина вступит с госпожой Нуррисон в переговоры о покупке ее заведения на улице Сент-Барб; будешь умненько себя вести, составишь себе там состояние, крошка, – сказал он, глядя на Прюданс. – В твои-то годы и уже игуменья! Это бывает лишь с дочерьми французского короля, – прибавил он ядовитым тоном.
Прюданс бросилась на шею Обмани-Смерть и поцеловала его; но резким ударом, обнаружившим его недюжинную силу, даб так сильно оттолкнул ее, что, не будь тут Паккара, девушка угодила бы головой в окно и разбила бы стекло.
– Руки прочь! Не люблю я этих манер! – сухо сказал даб. – Это значит не оказывать мне должного уважения.
– Он прав, малютка, – сказал Паккар. – Понимаешь, ведь выходит, что даб дарит тебе сто тысяч франков. Лавка стоит того. Это на бульваре, напротив театра Жимназ, с той стороны, где бывает театральный разъезд…
– Я сделаю больше: куплю и дом, – сказал Обмани-Смерть.
– И вот через шесть лет мы миллионеры! – вскричал Паккар.
Раздосадованный тем, что его перебивают, Обмани-Смерть изо всех сил ударил Паккара ногой по голени; но у Паккара были стальные нервы и резиновые мускулы.
– Довольно, даб! Мы молчим, – отвечал он.
– Уж не думаете ли вы, что я мелю вздор? – продолжал Обмани-Смерть, тут только заметивший, что Паккар хлебнул несколько лишних стаканчиков. – Слушайте! В этом доме, в погребе, зарыты двести пятьдесят тысяч франков золотом…
В фиакре снова воцарилось глубочайшее молчание.
– Золото лежит в каменной кладке, очень крепкой. Надо его извлечь оттуда. А в нашем распоряжении только три ночи. Жакелина нам поможет… Сто тысяч пойдут на покупку заведения, остальное пусть лежит на месте.
– Где? – спросил Паккар.
– В погребе? – воскликнула Прюданс.
– Молчите! – сказала Жакелина.
– Да, но для такой поклажи при перевозке потребуется разрешение от фараонова племени, – заметил Паккар.
– Получим, – сказал сухо Обмани-Смерть. – Чего ты вечно суешься не в свое дело?
Жакелина взглянула на племянника и была поражена, как исказилось его лицо, несмотря на бесстрастную маску, под которой этот человек, столь владевший собой, скрывал обычно свое волнение.
– Дочь моя, – сказал Жак Коллен, обращаясь к Прюданс Сервьен, – моя тетка передаст тебе семьсот пятьдесят тысяч франков.
– Семьсот тридцать, – сказал Паккар.
– Добро! Семьсот тридцать, – продолжал Жак Коллен. – Сегодня же ночью надо во что бы то ни стало попасть в дом госпожи Эстер. Ты влезешь через слуховое окно на крышу, спустишься по трубе в спальню твоей покойной госпожи и положишь в матрац на ее постели приготовленный ею пакет…
– А почему не через дверь? – сказала Прюданс Сервьен.
– Дура, ведь на ней печати! – возразил Жак Коллен. – Через несколько дней там произведут опись имущества, и вы окажетесь неповинными в краже…
– Да здравствует даб! – вскричал Паккар. – Что за доброта!
– Стой!.. – крикнул кучеру своим могучим голосом Жак Коллен.
Карета остановилась против стоянки фиакров возле Ботанического сада.
– Ну, а теперь удирайте, ребята! – сказал Жак Коллен. – И не делайте глупостей! Вечером, в пять часов, приходите на мост Искусств, и там моя тетка скажет вам, не отменяется ли приказ. Надо предвидеть все, – шепнул он своей тетке. – Жакелина объяснит вам завтра, – продолжал он, – как безопаснее извлечь золото из погреба. Это дело тонкое.
Прюданс и Паккар соскочили на мостовую, счастливые, как помилованные воры.
– И какой же молодчина наш даб! – сказал Паккар.
– Это был бы король среди мужчин, если бы он не презирал так женщин!
– Ну, он очень обходителен! – вскричал Паккар. – Ты видела, как он меня хватил ногой! Мы заслужили, чтобы нас отправили на ad patres167; ведь в конце концов это мы поставили его в затруднительное положение…
– Лишь бы он не впутал нас в какое-нибудь дело, – сказала умная и хитрая Прюданс, – чтобы отправиться на лужок…
– Он-то! Да если бы ему пришла в голову такая фантазия, он бы сказал бы нам все начистоту, ты его не знаешь! Какую расчудесную жизнь он тебе устроит! Вот мы и буржуа. Какая удача! Уж если этот человек кого полюбит, не найдешь равного ему по доброте…
– Голубушка! – сказал Жак Коллен своей тетке. – Позаботься о Гоноре, нужно будет усыпить ее; через пять дней ее арестуют и найдут в ее комнате сто пятьдесят тысяч франков золотом; эти деньги сочтут за остаток суммы, украденной при убийстве стариков Кротта, родителей нотариуса.
– Она угодит за это на пять годков в Мадлонет, – заметила Жакелина.
– Похоже на то, – отвечал Жак Коллен. – И это будет причиной того, что Нуррисонша захочет избавиться от дома; она не может сама управлять им, а управляющих по своему вкусу найти не так-то легко. Таким образом, ты отлично сумеешь оборудовать это дельце. У нас будет там свой глаз. Но все эти три операции зависят от начатых мною переговоров по поводу писем. Ну-ка, распарывай свой мундир и давай мне образчики товаров. А где находятся наши три пакета?
– У Рыжей, шут их дери!
– Эй, кучер! – крикнул Жак Коллен. – Поезжай обратно к Дворцу правосудия, и во весь опор!.. Я похвалился быстротой действия, а вот уже полчаса, как отсутствую, это слишком долго! Жди у Рыжей и, когда служитель из прокуратуры спросит госпожу де Сент-Эстев, отдай ему запечатанные пакеты. Частица де будет служить условным знаком, и он должен тебя сказать: «Сударыня, я послан господином генеральным прокурором, а зачем, вы знаете». Дежурь у дверей Рыжей и глазей на цветочный рынок, чтобы не привлечь внимание Прелара. Как только ты передашь письма, займись Паккаром и Прюданс.
– Я вижу тебя насквозь, – сказала Жакелина, – ты хочешь занять место Биби-Люпена. У тебя ум за разум зашел после смерти малыша!
– А Теодор? Ведь ему уже собирались сбрить волосы, чтобы скосить его сегодня в четыре часа дня! – вскричал Жак Коллен.
– Впрочем, это разумно! Мы кончим жизнь честными людьми, как настоящие буржуа, в красивом поместье, в прекрасном климате, в Турени.
– А что мне оставалось? Люсьен унес с собой мою душу, все счастье моей жизни; впереди еще лет тридцать скуки и пустое сердце. Вместо того чтобы быть дабом каторги, я стану Фигаро правосудия и отомщу за Люсьена. Ведь только в шкуре лягавого я могу безопасно уничтожить Корантена. А когда тебе предстоит слопать человека, значит, жизнь еще не кончена. Всякое положение в этом мире лишь видимость; и единственная реальность – это мысль! – прибавил он, ударяя себя по лбу. – Много ли еще добра в нашем казначействе?
– Пусто, – сказала тетка, испуганная тоном и манерами племянника. – Я все отдала тебе для твоего малыша. У Ромет в ее торговле не более двадцати тысяч. У госпожи Нуррисон я взяла все; у нее было около шестидесяти тысяч франков собственных денег… Да, влипли мы в грязную историю, и вот уже целый год прошел, а никак не отмоемся. Малыш проел весь слам дружков, наше добро и все, что было у Нуррисон…
– Это составляет…
– Пятьсот шестьдесят тысяч…
– Сто пятьдесят тысяч золотом должны Паккар и Прюданс. Сейчас я скажу тебе, где взять остальные двести тысяч. Мы их получим из наследства Эстер. Надобно вознаградить Нуррисоншу! С Теодором, Паккаром, Прюданс, Нуррисоншей и тобой я живо создам священный отряд, который мне нужен… Послушай, мы подъезжаем…
– Вот эти три письма, – сказала Жакелина, сделав последний надрез ножницами в подкладке своего платья.
– Добро! – отвечал Жак Коллен, получив три драгоценных автографа, три веленевых бумажки, сохранившие еще аромат духов. – Случай в Нантере – дело рук Теодора.
– Так это он!..
– Молчи, время дорого! Ему нужно было подкормить корсиканскую птичку по имени Джинета… Поручи Нуррисонше разыскать ее, а я дам тебе нужные сведения в письме, которое передаст тебе Го. Подойди к калитке Консьержери через два часа. Задача в том, чтобы подбросить эту девчонку одной прачке, сестре Годе, и чтобы она пришлась там ко двору… Годе и Рюфар-сообщники Чистюльки в краже и убийстве, совершенных у Кротта. Четыреста тысяч пятьдесят франков в целости; треть их в погребе Гоноры, это доля Чистюльки; другая треть в спальне Гоноры, это доля Рюфара; третья часть спрятана у сестры Годе. Мы начнем с того, что изымем сто пятьдесят тысяч франков из копилки Чистюльки, потом сто из копилки Годе и сто из копилки Рюфара. Если Рюфар и Годе погорят, пусть сами отвечают за то, что не хватает в их ширмане. Я сумею убедить Годе в том, что мы бережем для него сто тысяч, а Рюфара и Чистюльку в том, что Гонора спасла эти деньги для них!.. Прюданс и Паккар будут работать у Гоноры. Ты и Джинета, а она мне кажется продувной бестией, начнете орудовать у сестры Годе. Ради моего первого выступления в комических ролях я дам Аисту возможность отыскать четыреста пятьдесят тысяч франков, украденных у Кротта, и найти виновников. Я делаю вид, что раскрываю убийство в Нантере. Мы получим обратно наше рыжевье и попадем в самое логово лягавых! Мы были дичью, а становимся охотниками, вот и все! Дай три франка кучеру.
Фиакр остановился перед Дворцом правосудия. Жакелина, совершенно ошеломленная, заплатила. Обмани-Смерть стал подниматься по лестнице, в кабинет генерального прокурора.
Крутой перелом в жизни – это момент настолько острый, что, несмотря на свою решимость, Жак Коллен медленно подымался по ступеням, ведущим с улицы Барильери к Торговой галерее, где под перистилем суда присяжных находится мрачный вход в прокуратуру. Какой-то политический процесс собрал целое скопище людей возле двойной лестницы, ведущей в суд присяжных, и каторжник, ушедший в свои думы, был на некоторое время задержан толпой. Налево от этой двойной лестницы стоит, напоминая массивный столб, один из контрфорсов дворца, в этой громаде можно заметить маленькую дверь. Она выходит на винтовую лестницу, которая ведет к Консьержери. Через нее проходят генеральный прокурор, начальник Консьержери, председатели суда присяжных, товарищи прокурора и начальник тайной полиции. По одному из этих разветвлений этой лестницы, ныне замурованному, прошла Мария-Антуанетта, королева Франции, в Революционный трибунал, заседавший, как известно, в большой зале торжественных заседаний кассационного суда.
Сердце сжимается, когда увидишь эту страшную лестницу и вспомнишь о том, что тут проходила дочь Марии-Терезии, для которой, с ее прической, фижмами и пышной свитой, была тесна парадная лестница в Версале! Быть может, она искупала преступление своей матери – возмутительный раздел Польши? Монархи, совершая подобные преступления, не думают, очевидно, о возмездии, которое готовит им судьба.
В ту минуту, когда Жак Коллен вступил под перистиль главного входа, направляясь к генеральному прокурору, Биби-Люпен выходил из потайной двери в колонне.
Начальник тайной полиции шел из Консьержери и также направлялся к генеральному прокурору. Легко понять удивление Биби-Люпена, когда он признал сюртук Карлоса Эррера, который он поутру так внимательно изучал. Он ускорил шаг, желая его обогнать. Жак Коллен обернулся. Враги очутились лицом к лицу. Оба они застыли на месте, и их столь непохожие глаза метнули одинаковый взгляд, подобно двум дуэльным пистолетам, разряженным одновременно.
– Ну, теперь-то я тебя поймал, мошенник! – сказал начальник тайной полиции.
– Валяй!.. – отвечал Жак Коллен с насмешливой улыбкой. У него мелькнула мысль, что г-н де Гранвиль приказал следить за ним, – и удивительная вещь! – он огорчился, решив, что этот человек не так великодушен, как ему казалось.
Биби-Люпен храбро схватил за горло Жака Коллена, а тот, глядя в глаза своего противника, резким ударом так отшвырнул его, что Биби-Люпен упал навзничь в трех шагах от него; потом Обмани-Смерть степенно подошел к Биби-Люпену и протянул ему руку, чтобы помочь встать, точь-в-точь как уверенный в силе своих кулаков английский боксер, который охотно начал бы борьбу сначала. Биби-Люпен был слишком выдержан, чтобы поднять крик, но он вскочил на ноги, побежал ко входу в коридор и знаком приказал одному из жандармов стать там на караул. Потом с молниеносной быстротой воротился к своему врагу, который спокойно наблюдал за ним. Жак Коллен подумал, что либо генеральный прокурор не сдержал слова, либо Биби-Люпен не посвящен в дело, и решил выяснить положение.
– Ты хочешь арестовать меня? – спросил Жак Коллен своего врага. – Отчечай без уверток! Неужто я не знаю, что в гнезде у Аиста ты сильнее меня? Я убил бы тебя одним пинком, но мне не одолеть жандармов и солдат. Хватит шуметь; куда ты хочешь меня вести?
– К господину Камюзо.
– Идем к господину Камюзо, – отвечал Жак Коллен. – А почему бы нам не пойти к генеральному прокурору?.. Это ближе, – прибавил он.
Биби-Люпен отлично знал, что он в немилости у высших судебных властей, которые подозревали, что его состояние нажито за счет преступников и их жертв, поэтому он был не прочь явиться в прокуратуру с такой добычей.
– Пойдем, – сказал Биби-Люпен. – Это мне кстати! Но раз ты сдаешься, позволь-ка мне привести тебя в порядок, я боюсь твоих пощечин! – И он вытащил из кармана наручники.
Жак Коллен протянул руки, и Биби-Люпен надел на них наручники.
– Ну, а раз ты такой покладистый, – продолжал он, – скажи мне, как ты вышел из Консьержери?
– Так же, как и ты, по малой лестнице.
– Стало быть, ты опять наклеил нос жандармам?
– Нет. Меня отпустил на честное слово господин де Гранвиль.
– Ты что, смеешься?
– Вот увидишь!.. Гляди, как бы на тебя не надели цепочку!
В эту минуту Корантен говорил генеральному прокурору:
– Сами изволите видеть, сударь, ровно час, как наш молодчик ушел. Вы не думаете, что он насмеялся над вами?.. Быть может, он уже на пути в Испанию, где нам его не найти. Испания полна чудес.
– Либо я не разбираюсь в людях, либо он вернется; все его интересы обязывают его к этому; он больше должен получить от меня, чем дать мне…
В эту минуту вошел Биби-Люпен.
– Господин граф, – сказал он, – я принес вам добрую весть: сбежавший Жак Коллен пойман.
– Вот как вы держите слово! – вскричал Жак Коллен, обращаясь к г-ну де Гранвилю. – Спросите вашего двуличного агента, где он меня поймал.
– Где? – спросил генеральный прокурор.
– В двух шагах от прокуратуры, под сводом, – отвечал Биби-Люпен.
– Освободите этого человека от ваших наручников, – строго сказал господин де Гранвиль Биби-Люпену. – И помните, пока вам не прикажут арестовать его, оставьте этого человека в покое. Ступайте! Вы привыкли решать и действовать, словно в вашем лице соединились правосудие и полиция.
И генеральный прокурор повернулся спиной к побледневшему начальнику полиции, который, встретив взгляд Жака Коллена, предрекавший ему падение, побледнел еще более.
– Я не выходил из кабинета, ожидая вас; можете не сомневаться, я держал свое слово, как вы сдержали ваше, – сказал г-н де Гранвиль Жаку Коллену.
– В первую минуту я усомнился в вас, сударь, и как знать, что подумали бы вы, будь вы на моем месте? Но, рассудив, я понял, что неправ. Я приношу вам больше, чем вы мне даете; не в ваших интересах меня обманывать…
Судья обменялся быстрым взглядом с Корантеном. Этот взгляд, не ускользнувший от Обмани-Смерть, внимание которого было всецело обращено на г-на де Гранвиля, обнаружил диковинного старичка, сидевшего в креслах, поодаль. Тотчас же предупрежденный тем живым и безошибочным инстинктом, который дает вам знать о присутствии врага, Жак Коллен всмотрелся в эту фигуру; он сразу же заметил, что глаза человека не соответствуют возрасту, на который указывает одежда, и признал маскарад. В одно мгновение Жак Коллен отыграл у Корантена первенство, которое тот благодаря своей редкой наблюдательности взял над ним, разоблачив его в номере гостиницы у Перада.
– Мы не одни!.. – сказал Жак Коллен г-ну де Гранвилю.
– Нет, – сухо отвечал генеральный прокурор.
– И этот господин, – продолжал каторжник, – один из моих лучших знакомых… если я не ошибаюсь?
Он шагнул вперед и узнал Корантена, настоящего виновника падения Люсьена. Кирпично-красное лицо Жака Коллена стало на одно короткое, неуловимое мгновение бледным, почти белым; вся кровь у него прихлынула к сердцу, таким жгучим и яростным было желание броситься на это опасное животное и растоптать его; но он подавил это зверское желание и сдержал себя тем бешеным напряжением воли, которое делало его таким страшным. Он принял любезный вид и приветствовал старичка с вкрадчивой учтивостью, столь привычной для него с той поры, как он вошел в роль духовного лица высокого ранга.
– Господин Корантен, – сказал он, – смею спросить, какой случайности я обязан удовольствием встретиться с вами? Уж не моя ли особа имеет счастье служить причиной вашего посещения прокуратуры?
Удивление генерального прокурора достигло высшей степени, и он не мог отказать себе в удовольствии наблюдать встречу этих двух людей. Все движения Жака Коллена и тон, каким были сказаны эти слова, указывали на сильнейшее нервное возбуждение, и ему было любопытно узнать его причины. При этом неожиданном и чудодейственном опознании его личности Корантен поднялся, как змея, которой наступили на хвост.
– Да, это я, любезный аббат Карлос Эррера.
– Уж не явились ли вы сюда, – сказал ему Обмани-Смерть, – в качестве посредника между господином генеральным прокурором и мною?.. Неужто я имею счастье служить предметом одной из тех сделок, в которых вы блещете своими талантами? Послушайте, сударь, – сказал каторжник, обернувшись к генеральному прокурору, – чтобы вам не терять даром ваше драгоценное время, читайте, вот образчики моих товаров… И он протянул г-ну де Гранвилю три письма, вынутые им из бокового кармана сюртука. – Покамест вы будете знакомиться с ними, я, если позволите, побеседую с этим господином.
– Большая честь для меня, – отвечал Корантен, невольно вздрогнув.
– Вы, сударь, достигли полного успеха в нашем деле, – сказал Жак Коллен. – Я был побит… – прибавил он шутливым тоном проигравшего игрока, – но при этом у вас сняли несколько фигур с доски… Победа досталась вам не дешево…
– Да, – отвечал Корантен, принимая шутку. – Ежели вы потеряли королеву, то я потерял обе ладьи…
– О! Контансон был только пешкой! – возразил насмешливо Жак Коллен. – Его можно заменить. Позвольте мне в глаза воздать вам хвалу. Вы, даю в том честное слово, человек незаурядный.
– Полноте, полноте! Я склоняюсь перед вашим превосходством, – сказал Корантен с видом заправского балагура, как бы говоря: «Хочешь паясничать, изволь!» – Ведь я располагаю всем, а вы, так сказать, на особняка ходите…
– О-о!.. – протянул Жак Коллен.
– И вы чуть было не взяли верх, – сказал Корантен, услыхав это восклицание. – Вы самый необыкновенный человек, какого я встречал в жизни, а я на своем веку видел много необыкновенных людей, ибо все те, с кем я веду борьбу, примечательны по своей дерзости, по смелости своих замыслов. Я был, к несчастью, чересчур близок с его светлостью, покойным герцогом Орантским; я работал для Людовика Восемнадцатого, когда он царствовал, а когда он был в изгнании, то для императора и для Директории. У вас закал Лувеля, отменнейшего орудия политики, какое я когда-либо видел, притом у вас гибкость князя дипломатии. А какие помощники!.. Я бы дал отрубить много голов, чтобы получить в свое распоряжение кухарку бедняжки Эстер… Где только вы находите таких красоток, как та девушка, что некоторое время подменяла собою эту еврейку для Нусингена?.. Я просто теряюсь, откуда их брать, когда они нужны мне…
– Помилуйте, сударь, – сказал Жак Коллен. – Вы меня смущаете… От этих похвал, услышанных от вас, нетрудно потерять голову…
– Они вами заслужены! Да ведь вы обманули самого Перада! Он принял вас за полицейского чиновника!.. Слушайте, не виси у вас на шее этот несмышленыш, которого вы опекали, вы бы нас провели.
– О сударь, вы забываете Контансона в роли мулата… и Перада на ролях англичанина!.. Актерам помогает театральная рампа; но так бесподобно играть роль среди бела дня в любой обстановке, на это способны только вы и ваши…
– Полноте! – сказал Корантен. – Мы оба знаем себе цену и важность наших заслуг. Мы оба с вами одиноки, глубоко одиноки; я потерял старого друга, вы – вашего питомца. – Я в эту минуту сильнее вас, – почему бы не поступить нам, как в мелодраме «Адретская гостиница»168! Я предлагаю вам мировую и говорю: «Обнимемся, и делу конец!» Обещаю вам в присутствии генерального прокурора полное и безоговорочное помилование, и вы станете одним из наших, первым после меня, быть может, моим преемником.
– Стало быть, вы предлагаете создать мне положение?.. – спросил Жак Коллен. – Завидное положение! Из черненьких прямо в беленькие…
– Вы окажетесь в той сфере деятельности, где ваши таланты будут хорошо оценены, хорошо оплачены и где вы будете поступать по своему усмотрению. У полиции политической и государственной есть опасные стороны. Я сам, каким вы меня знаете, уже дважды сидел в тюрьме… Но это мне ничуть не повредило. Можно путешествовать! Быть тем, кем хочешь казаться… Чувствуешь себя настоящим мастером полических драм, вельможи относятся к тебе с учтивостью… Ну-с, любезный Жак Коллен, устраивает вас это?..
– Вам даны на этот счет указания? – спросил его каторжник.
– Мне дано неограниченное право… – сказал Корантен, восхищенный собственной выдумкой.
– Вы шутите; вы человек большого ума и, конечно, допускаете, что можно и не доверять вам… Вы предали немало людей, упрятав их в мешок и притом заставив их влезть туда якобы добровольно. Я знаю ваши блестящие баталии: дело Симеза, дело Монторана…169 О! Это настоящие шпионские баталии, своего рода битвы при Маренго!170
– Так вот, – сказал Корантен, – вы питаете уважение к господину генеральному прокурору?
– Да, – сказал Жак Коллен, почтительно наклонившись. – Я восхищаюсь его благородным характером, его твердостью, великодушием и отдал бы свою жизнь, лишь бы он был счастлив. Поэтому я прежде всего выведу из опасного состояния, в котором она находится, госпожу де Серизи.
Генеральный прокурор не мог скрыть чувства радости.
– Так вот, спросите же у него, – продолжал Корантен, – властен ли я вырвать вас из того унизительного положения, в котором вы пребываете и взять вас к себе на службу?
– Да, это правда, – сказал г-н де Гранвиль, глядя на каторжника.
– Чистая правда? Мне простят мое прошлое и пообещают назначить вашим преемником, ежели я докажу свое искусство?
– Между такими людьми, как мы с вами, не может быть никаких недоразумений, – продолжал Корантен, проявляя такое великодушие, что обманул бы любого.
– А цена этой сделки, конечно, передача писем трех дам?.. – спросил Жак Коллен.
– Мне кажется, нет нужды говорить об этом…
– Любезный Корантен, – сказал Обмани-Смерть с насмешкой, достойной той славы, какую стяжал Тальма в роли Никомеда, – благодарю вас, я вам обязан тем, что узнал себе цену, и понял, какое значение придают тому, чтобы вырвать из моих рук мое оружие… Я этого никогда не забуду… Я всегда и во всякое время к вашим услугам и вместо того, чтобы говорить, как Робер Макэр: «Обнимемся!..» – я первый вас обниму.
Он с такой быстротой схватил Корантена поперек туловища, что тот не успел уклониться от этого объятия. Он прижал его к своей груди, как куклу, поцеловал в обе щеки, поднял, точно перышко, распахнул дверь кабинета и опустил его на пол в коридоре, всего измятого этими грубыми объятиями.
– Прощайте, любезный, – сказал он, понизив голос, – Нас отделяют друг от друга расстояние в три трупа; мы скрестили шпаги, они одной закалки и равны по размеру… Сохраним уважение друг к другу; но я хочу быть равным вам, а не вашим подчиненным. Вы оказались бы так вооружены, что были бы, по-моему, слишком опасным начальником для вашего помощника. Проложим ров между нами. Горе вам, если вы ступите в мои владения!.. Вы именуетесь Государством точно так же, как лакеи носят имя своих господ; а я хочу именовать себя Правосудием; мы будем часто встречаться, и нам следует проявлять в наших отношениях тем больше достоинства и приличия, что мы всегда останемся отъявленными канальями, – шепнул он ему на ухо. – Я дал тому пример, поцеловав вас…
Корантен растерялся впервые в жизни и позволил своему страшному противнику пожать себе руку.
– Если так, – сказал он, – я полагаю, что в наших интересах быть друзьями…
– Мы будем сильнее каждый в отдельности, но вместе с тем и опаснее, – прибавил Жак Коллен тихим голосом. – Итак, разрешите мне просить у вас завтра задаток под нашу сделку…
– Ну что ж! – сказал Корантен добродушно, – Вы отнимаете у меня ваше дело, чтобы передать его генеральному прокурору; вы будете причиной его повышения; но не могу не сказать вам, что вы избрали благую долю… Биби-Люпен слишком известен, он свое отслужил. Если вы его замените, вы займете единственное подходящее для вас положение; я восхищен видеть вас там… честное слово…
– До скорого свидания, – сказал Жак Коллен.
Вернувшись в кабинет, Жак Коллен, увидел, что генеральный прокурор сидит за столом, обхватив голову руками.
– И вы можете уберечь графиню де Серизи от грозящего ей безумия?.. – спросил г-н де Гранвиль.
– В пять минут… – отвечал Жак Коллен.
– И вы можете вручить мне всю переписку этих дам?
– Вы прочли эти три письма…
– Да, – сказал генеральный прокурор с живостью. – Мне стыдно за тех, кто писал эти письма.
– Ну, мы теперь одни! Запретите входить к вам, и побеседуем, – сказал Жак Коллен.
– Позвольте… Правосудие прежде всего должно выполнить свой долг, и господин Камюзо получил приказ арестовать вашу тетушку.
– Он никогда не найдет ее, – сказал Жак Коллен.
– Произведут обыск в Тампле у некой девицы Паккар, которая держит там заведение…
– Там найдут только одно тряпье: наряды, брильянты, мундиры. И все же надо положить конец рвению господина Камюзо.
Господин де Гранвиль позвонил и приказал служителям канцелярии попросить г-на Камюзо.
– Послушайте, – сказал он Жаку Коллену, – пора кончать! Мне не терпится узнать ваш рецепт для излечения графини…
– Господин генеральный прокурор, – сказал Жак Коллен очень серьезно, – я был, как вы знаете, присужден к пяти годам каторжных работ за подлог. Я люблю свободу!.. Но эта любовь, как всякая любовь, была мне во вред; чересчур пылкие любовники вечно ссорятся! Я бежал неоднократно, меня ловили, и так я отбыл семь лет каторги. Стало быть, вам остается простить мне только отягчение наказания, заработанное мною на лужке… виноват, на каторге! В действительности я отбыл наказание, и пока мне не приписывают никакого скверного дела – а это не удастся ни правосудию, ни даже Корантену! – я должен быть восстановлен в правах французского гражданина. Жить далеко от Парижа, под надзором полиции, – разве это жизнь? Куда мне деваться? Что делать? Вам известны мои способности… Вы видели, как Корантен, этот кладезь коварства и предательства, бледнел от страха передо мной и воздавал должное моим талантам… Этот человек отнял у меня все! Он был один, не знаю, какими средствами и в каких целях, обрушил здание счастья Люсьена… Все это сделали Корантен и Камюзо…
– Не защищайте себя, обвиняя других, – сказал г-н де Гранвиль, – переходите к делу.
– Так вот, дело в следующем! Этой ночью, держа в своей руке ледяную руку мертвого юноши, я дал себе клятву отказаться от бессмысленной борьбы, которую я веду в продолжение вот уже двадцати лет против общества. Я изложил вам свои взгляды на религию, и вы, конечно, не сочтете меня способным лицемерить… Так вот, я двадцать лет наблюдал жизнь с ее изнанки, в ее тайниках, и узнал, что ходом вещей правит сила, которую вы называете провидением, я называю случаем, а мои товарищи фартом! От возмездия не ускользнет ни одно злодеяние, как бы оно ни старалось его избегнуть. В нашем ремесле бывает так: человеку везет, у него все козыри и его первый ход; и вдруг свеча падает, карты сгорают, или внезапно игрока хватает удар!.. Такова история Люсьена. Этот мальчик, этот ангел, не замарал себя и тенью злодейства; он плыл по течению и не боролся с этим течением. Он должен был жениться на мадемуазель де Гранлье, получить титул маркиза, у него было состояние! И что ж? Какая-то девка травится, да еще прячет куда-то выручку от продажи процентных бумаг, и здание его благополучия, возведенное с таким трудом, рушится в один миг! И кто первый наносит нам удар! Человек, запятнанный гнусными преступлениями, чудовище, совершившее в мире наживы такие злодеяния (см. Банкирский дом Нусингена), что каждый червонец из его миллионов оплачен слезами какой-нибудь семьи, – Нусинген, этот узаконенный Жак Коллен в мире дельцов! Да ведь вы сами знаете не хуже меня о распродажах имущества, обо всех гнусных проделках этого человека, который заслуживает виселицы. А на всех моих поступках, даже самых добродетельных, будет вечно оставаться след моих кандалов! Играть роль мячика между двух ракеток, из которых одна именуется каторгой, другая полицией, это значит жить жизнью, где победа – вечный труд, где покой, по-моему, невозможен. Господин де Гранвиль, Жак Коллен умер вместе с Люсьеном, которого кропят сейчас святой водою и готовятся везти на кладбище Пер-Лашез. Теперь мне нужно найти себе такое место, где бы я мог если не жить, то доживать… При настоящем положении вещей вы, правосудие, не пожелали заняться гражданским и общественным положением бывшего каторжника. Если закон и удовлетворен, то общество не удовлетворено: оно по-прежнему чувствует к нему недоверие и всячески старается оправдать свою подозрительность в собственных глазах; оно обращает бывшего каторжника в существо нетерпимое в своей среде; оно формально возвращает ему все права, но запрещает жить в известной зоне. Общество говорит этому отверженному: «Париж и такие-то его пригороды, единственное место, где ты можешь укрыться, для тебя запретны». Потом оно отдает бывшего каторжника под надзор полиции. И вы думаете, что в таких условиях можно жить? Чтобы жить, надо работать, с каторги не возвращаются с рентой! Вы стараетесь, чтобы каторжник имел ясные приметы, был легко опознан вами, был лишен выбора местожительства, а после этого вы еще можете думать, что граждане доверчиво раскроют ему свои объятия, когда общество, правосудие, весь окружающий его мир не питает к нему никакого доверия? Вы обрекаете его на голод или преступление. Он не находит работы, его роковым образом толкают к прежнему ремеслу, а оно ведет на эшафот. Поэтому, как я ни хотел отказаться от борьбы против закона, я не нашел для себя места под солнцем. Одно только мне подходит: стать слугой той власти, которая нас угнетает. И стоило лишь блеснуть этой мысли, как сила моя, о которой я вам говорил, проявилась в самой наглядной форме. Три знатных семьи в моих руках! Не бойтесь, я не собираюсь шантажировать… Шантаж – гнуснейшее из злодеяний. В моих глазах это более подлое злодеяние, нежели убийство. Убийца хотя бы должен обладать отчаянной смелостью. Я подтверждаю свои слова, ибо письма – залог моей безопасности, оправдание моего разговора с вами как равного с равным в эту минуту, преступника с правосудием, – письма эти в вашем распоряжении… Служитель вашей канцелярии может пойти от вашего имени за остальными, они будут ему вручены… Я не прошу выкупа, я ими не торгую! Увы, господин генеральный прокурор, когда я их откладывал в сторону, я думал не о себе, а о том, что когда-нибудь Люсьен может оказаться в опасности! Если моя просьба не будет уважена, ну что ж! У меня больше мужества, больше отвращения к жизни, нежели нужно для того, чтобы пустить себе пулю в лоб и освободить вас от себя… Я могу, получив паспорт, уехать в Америку и там жить отшельником; я обладаю всеми склонностями дикаря… Вот в каких мыслях провел я эту ночь. Ваш секретарь, вероятно, передал вам мои слова, я просил его об этом. Увидев, какие меры предосторожности вы принимаете, чтобы оберечь память Люсьена от бесчестия, я отдал вам свою жизнь – жалкий дар! Я больше не дорожил ею, она казалась мне невозможной без света, озарявшего ее, без счастья, которое ее одушевляло, без надежды, составлявшей весь ее смысл, без юного поэта, который был ее солнцем, и мне захотелось отдать вам все эти три связки писем…
Господин де Гранвиль склонил голову.
– Выйдя в тюремный двор, я нашел виновников злодеяния, совершенного в Нантере, и узнал, что нож гильотины занесен над моим юным товарищем по цепи за небольшое соучастие в этом преступлении, – продолжал Жак Коллен. – Я узнал, что Биби-Люпен обманывает правосудие, что один из его агентов – убийца супругов Кротта; не было ли это, как говорят у вас, волей провидения?.. Итак, мне представился случай сделать доброе дело, употребить способности, которыми я одарен, а также приобретенные мною печальные познания на служение обществу, быть полезным, а не вредным; и я осмелился положиться на ваш ум, на вашу доброту.
Доброжелательность, прямодушие, прямота этого человека, его исповедь, в которой не было ни язвительности, ни философского оправдания порока, внушавших ранее ужас слушателю, невольно заставляли поверить в его перерождение. То был уже не он.
– Я верю вам настолько, что хочу быть всецело в вашем распоряжении, – продолжал он со смирением кающегося. – Вы видите, я стою на распутье трех дорог: самоубийство, Америка и Иерусалимская улица. Биби-Люпен богат, от отжил свое время; этот ваш блюститель закона – двурушник, и, если бы вы пожелали дать мне волю, я бы его вывел на чистую воду через неделю. Если вы назначите меня на должность этого негодяя, вы окажете большую услугу обществу. Лично мне уж ничего не нужно. У меня все качества, необходимые в этой должности. Я образованнее Биби-Люпена, я дошел до класса риторики; я не так глуп, как он; я умею себя держать, когда захочу. Предел моего честолюбия – быть частицей порядка и возмездия, вместо того, чтобы олицетворять собою безнравственность. Я впредь никого не буду вовлекать в великую армию порока. Когда на войне берут в плен вражеского главнокомандующего, его не расстреливают, не правда ли? Ему возвращают шпагу и предоставляют какой-либо город в качестве тюрьмы; так вот, я главнокомандующий каторги, и я сдаюсь… Меня сразило не правосудие, а смерть… Только эта область, в которой я хочу действовать, а значит и жить, подходит для меня, тут я разверну все способности, которые в себе чувствую… Решайте…
И Жак Коллен замолк в покорной и почтительной позе.
– Вы отдаете письма в мое распоряжение? – сказал генеральный прокурор.
– Можете послать за ними, их передадут вашему посланцу…
– Но куда?
Жак Коллен читал в сердце генерального прокурора и продолжал свою игру.
– Вы обещали заменить смертную казнь Кальви двадцатью годами каторжных работ. О! Я упоминаю об этом не для того, чтобы ставить условия, – сказал он с живостью, заметив жест генерального прокурора. – Но эта жизь должна быть спасена по другой причине: мальчик невиновен…
– Куда послать за этими письмами? – спросил генеральный прокурор. – Мой долг и мое право знать, тот ли вы человек, за которого вы себя выдаете. Я хочу получить вас без всяких условий…
– Пошлите верного человека на Цветочную набережную, там, в дверях скобяной лавки, под вывеской «Щит Ахилла» …
– Лавка со Щитом?..
– Вот именно: там хранится мой щит, – сказал Жак Коллен с горькой усмешкой. – Ваш посланец встретит там старуху, наряженную, как я вам говорил, зажиточной торговкой рыбой, с серьгами в ушах, настоящую рыночную щеголиху! Пускай он спросит г-жу де Сент-Эстев. Не забудьте частицу де… Пускай скажет: «Я пришел от имени генерального прокурора; а зачем, вы знаете…» В ту же минуту вы получите три запечатанных пакета…
– И в них все письма? – сказал г-н де Гранвиль.
– Ну и подозрительны же вы! Недаром занимаете такое место, – сказал Жак Коллен, улыбаясь. – Я вижу, вы считаете меня способным, испытывая вас, всучить вам чистую бумагу… Вы не знаете меня! – прибавил он. – Я доверяю вам, как сын отцу.
– Вас отведут обратно в Консьержери, – сказал генеральный прокурор, – и вы будете ожидать там решения вашей участи.
Генеральный прокурор позвонил, вошел служитель его канцелярии, которому он сказал:
– Попросите сюда господина Гарнери, если он у себя.
Помимо сорока восьми полицейских приставов, охраняющих Париж, как сорок восемь ходячих привидений низшего ранга, носящих прозвище четверть глаза, данное им ворами, потому что их приходится по четыре на каждый район, и помимо тайной полиции, имеются еще два пристава, прикрепленных одновременно и к полиции и к прокуратуре для выполнения щекотливых поручений, а зачастую и для замены следователей. Канцелярия этих двух судебных чиновников, ибо полицейские приставы являются судебными чинами, называется канцелярией особых поручений, и, действительно, когда нужно произвести обыск либо арест, это всегда поручается им. Для такой должности требуются люди зрелые, с испытанными способностями, высоконравственные, умеющие хранить тайну; и то, что такие люди всегда находятся, можно приписать только чуду, которое провидение совершает на благо Парижа. Описание структуры суда будет неполным, если не упомянуть об этих судебных органах, так сказать предварительного порядка; ибо если правосудие, силою вещей, и утратило долю своей былой пышности, былого богатства, то нельзя не признать, что оно выиграло по существу. В Париже в особенности механизм судопроизводства удивительно усовершенствовался.
Господин де Гранвиль послал г-на де Шаржбефа, своего секретаря, на похороны Люсьена; доверить письма можно было лишь человеку не менее надежному, а г-н де Гарнери был одним из двух полицейских приставов для особых поручений.
– Господин генеральный прокурор, – продолжал Жак Коллен, – я уже дал вам доказательство того, что у меня есть свои понятия о чести… Вы разрешили мне свободно уйти, и вот я вернулся. Скоро одиннадцать часов… сейчас кончается заупокойная месса по Люсьену, его повезут на кладбище… Не посылайте меня в Консьержери, позвольте проводить тело моего мальчика до кладбища Пер-Лашез; я вернусь, и тогда я ваш пленник…
– Ступайте, – сказал г-н де Гранвиль голосом, исполненным доброты.
– Последнее слово, господин генеральный прокурор. Деньги этой девицы, любовницы Люсьена, не украдены… В то краткое время, что я был с вашего позволения на свободе, я успел поговорить со своими людьми… Я так же уверен в них, как вы уверены в ваших чиновниках особых поручений. Стало быть, деньги, вырученные Эстер Гобсек от продажи процентных бумаг, будут найдены где-нибудь в ее комнате, когда скинут печати. Горничная намекнула мне, что покойница была очень подозрительна и, как она выразилась, большая скрытница; она, верно, спрятала банковые билеты в своей постели. Пускай обыщут тщательно постель, пускай все перетряхнут, вскроют матрацы, подушку, и деньги найдутся.
– Вы в этом уверены?
– Я уверен в относительной честности моих мошенников, они никогда не обманывают меня… Я распоряжаюсь их жизнью и смертью, я сужу, выношу приговоры и привожу их в исполнение без всяких этих ваших формальностей. Вы имели случай убедиться в моей власти над ними. Я отыщу деньги, украденные у супругов Кротта; я изловлю на месте одного из агентов Биби-Люпена, его правую руку, и открою тайну нантерского преступления… Это задаток! Если вы возьмете меня на службу правосудию и полиции, вы через год будете поражены моими разоблачениями; я честно буду тем, чем должен быть, и сумею с успехом выполнить все дела, какие мне поручат.
– Я ничего не могу обещать вам, кроме моего расположения. То, о чем вы меня просите, зависит не от одного меня… Только король, по предоставлению министра юстиции, имеет право помилования, а назначение на должность, которую вы желаете получить, утверждает префект полиции.
– Господин Гарнери, – доложил служитель канцелярии.
По знаку генерального прокурора вошел полицейский пристав особых поручений и, окинув Жака Коллена взглядом знатока, подавил свое изумление, когда услышал, как г-н де Гранвиль сказал Жаку Коллену: «Ступайте!»
– Не угодно ли вам будет дозволить мне, – сказал Жак Коллен, – обождать здесь, пока господин Гарнери не принесет то, что составляет всю мою силу, и пока вы не выскажете мне свое удовлетворение?
Это смирение, эта совершенная добросовестность тронули генерального прокурора.
– Ступайте! – сказал судья. – Я уверен в вас.
Жак Коллен низко поклонился – поклоном низшего перед высшим. Десять минут спустя г-н де Гранвиль получил письма в трех пакетах. Но важность этого дела и выслушанная им исповедь заслонили в его памяти обещание Жака Коллена исцелить г-жу де Серизи.
Очутившись на улице, Жак Коллен испытал невыразимую радость бытия, он почувствовал себя свободным и возрожденным к новой жизни; от Дворца правосудия он быстрым шагом направился к церкви Сен-Жермен-де-Пре, где месса уже кончилась. Гроб кропили святой водой, и он пришел вовремя, чтобы проститься по-христиански с бренными останками нежно любимого юноши; потом он сел в карету и проводил тело до кладбища.
В Париже на похоронах толпа, переполняющая церковь, обычно редеет по мере приближения к Пер-Лашез, за исключением тех редких случаев, когда имеют место обстоятельства чрезвычайные или умирает естественной смертью какая-нибудь знаменитость. Для выражения сочувствия времени достаточно и в церкви; у каждого свои дела, и все спешат к ним вернуться. Поэтому из десяти траурных карет едва ли четыре были заняты. Когда погребальное шествие приблизилось к кладбищу, сопровождающих было человек двенадцать, и среди них Растиньяк.
– Как хорошо, что вы верны ему, – сказал Жак Коллен своему старому знакомому.
Растиньяк выразил удивление, встретив тут Вотрена.
– Будьте спокойны, – сказал ему бывший жилец г-жи Воке, – я ваш раб хотя бы уже потому, что вижу вас здесь. Не пренебрегайте моей поддержкой. Я сейчас или очень скоро буду, как никогда, в большой силе. Вы спрятали концы в воду, вы очень ловки, но, как знать, не понадоблюсь ли я вам когда-нибудь? Я всегда к вашим услугам.
– Кем же вы собираетесь стать?
– Поставщиком каторги, вместо того, чтобы быть ее обитателем, – отвечал Жак Коллен.
Растиньяк жестом выдал свое отвращение.
– А ежели вас обокрадут?..
Растиньяк ускорил шаг, он желал отделаться от Жака Коллена.
– Вы не знаете, в каких обстоятельствах можете оказаться!
Подошли к могиле, вырытой рядом с могилой Эстер.
– Два существа, любившие друг друга и познавшие счастье, соединились, – сказал Жак Коллен. – Все же это счастье – гнить вместе. Я прикажу положить меня здесь.
Когда тело Люсьена опустили в могилу, Жак Коллен упал навзничь без сознания. Этот человек, обладавший столь сильной волей, не выдержал легкого стука комьев земли, брошенных могильщиками, в ожидании чаевых, на крышку гроба.
В эту минуту подошли два агента тайной полиции, узнали Жака Коллена, подняли его и отнесли в фиакр.
– Что там опять случилось? – спросил Жак Коллен, очнувшись.
Он сразу же увидел, что по обе его стороны сидят в фиакре агенты полиции, и один из них Рюфар; он кинул на него взгляд, проникший в душу убийцы, до самой тайны Гоноры.
– Дело в том, что генеральный прокурор требует вас, – отвечал Рюфар. – Вас искали повсюду и вот нашли на кладбище. А вы чуть было не сковырнулись в могилу этого молодого человека.
– Это Биби-Люпен послал вас меня разыскивать? – помолчав, спросил Жак Коллен у второго агента.
– Нет, это распорядился господин Гарнери.
– И он ничего вам не сказал?
Агенты выразительно переглянулись, как бы советуясь друг с другом.
– Ну, а как именно он отдал вам приказ?
– Он приказал отыскать вас немедленно, – отвечал Рюфар, – сказав, что вы в церкви Сен-Жермен-де-Пре, а если покойника уже вынесли, то вы на кладбище…
– Меня спрашивал генеральный прокурор?..
– По-видимому.
– Так и есть, – отвечал Жак Коллен, я ему нужен!
И он опять погрузился в молчание, встревожившее обоих агентов. Около половины третьего Жак Коллен вошел в кабинет г-на де Гранвиля и застал там новое лицо: то был предшественник г-на де Гранвиля, граф Октав де Бован, один из представителей кассационного суда.
– Вы забыли о том, в какой опасности находится госпожа де Серизи, а вы обещали мне спасти ее.
– Спросите-ка у них, господин генеральный прокурор, – сказал Жак Коллен, делая агентам знак войти, – в каком состоянии эти шалопаи нашли меня.
– Без памяти, господин генеральный прокурор! На краю могилы молодого человека, которого хоронили.
– Спасите госпожу де Серизи, – сказал г-н де Бован, – и вы получите все, о чем просите!
– Я не прошу ни о чем, – сказал Жак Коллен. – Я сдался на милость победителя. Господин генеральный прокурор должен был получить…
– Все письма получены! – сказал г-н де Гранвиль. – Но вы обещали спасти рассудок госпожи де Серизи. Можете вы это сделать? Не пустое ли это хвастовство?
– Надеюсь, что нет, – скромно отвечал Жак Коллен.
– Так поедемте со мной! – сказал граф Октав.
– Нет, сударь, я не могу ехать в одной карете с вами… – сказал Жак Коллен. – Я еще каторжник… Пожелав служить правосудию, я не начну с оскорбления его… Скажите ей, что приедет лучший друг Люсьена, аббат Карлос Эррера… Весть о предстоящей встрече со мной безусловно окажет на нее впечатление и ускорит перелом в болезни. Прошу меня извинить, мне придется еще раз принять обличье испанского каноника – затем лишь, чтобы оказать вам эту большую услугу!
– Мы встретимся там около четырех часов, – сказал г-н де Гранвиль. – Я должен ехать с министром юстиции к королю.
Жак Коллен пошел к своей тетке, ожидавшей его на Цветочной набережной.
– Ну как! Ты, выходит, отдался в руки Аисту? – сказала она.
– Да.
– Рискованное дело!
– Ничуть. Я должен был спасти жизнь бедняге Теодору. Его помилуют.
– А ты?
– Я буду тем, чем должен быть. Я по-прежнему буду держать в страхе всю нашу братию! Но надо приниматься за дело! Ступай скажи Паккару, чтобы принимался за работу, а Европе – чтобы выполнила мои приказания.
– Ерунда! Я уже знаю, как быть с Гонорой! – сказала страшная Жакелина. – Я не теряла времени попусту, не сидела сложа руки!
– Чтобы Джинета, эта корсиканская девка, была найдена, и завтра же! – продолжал Жак Коллен, улыбаясь тетке.
– Надо ее выследить!
– Тебе поможет Манон-Блондинка, – отвечал Жак.
– У нас еще целый вечер впереди! – возразила тетка. – Чего ты петушишься? Неужто пахнет жареным?
– Я хочу превзойти с первого же своего шага все, что было самого удачного в работе Биби-Люпена. У меня состоялся коротенький разговор с чудовищем, убившим моего Люсьена, и я живу только ради того, чтобы отомстить ему. У нас с ним будет равное положение, одинаковое оружие, те же покровители! Мне понадобится несколько лет, чтобы разделаться с этой гадиной! Но он получит удар прямо в сердце.
– А он, верно, и сам думает подложить тебе поросенка от той же свиньи, – сказала тетка. – Ведь он приютил у себя дочь Перада, помнишь ту девчонку, что была продана госпоже Нуррисон?
– Наша первая задача – это поставить ему слугу.
– Трудновато! Он знает в этом толк, – сказала Жакелина.
– Что же, ненависть помогает жить! Впряжемся в работу!
Жак Коллен взял фиакр и поехал на набережную Малакэ в свою келью, где он жил, рядом с квартирой Люсьена. Привратник, чрезвычайно удивленный его появлением, вздумал рассказывать ему по происшедших событиях.
– Я все знаю, – сказал ему аббат. – Меня оклеветали, несмотря на святость моей жизни, но благодаря вмешательству испанского посла я освобожден.
И быстро поднявшись в свою комнату, он вынул из-под обложки молитвенника письмо, написанное Люсьеном г-же де Серизи, когда он впал у нее в немилость, показавшись у Итальянцев в ложе Эстер.
В отчаянии, Люсьен, считая себя погибшим навеки, решил не посылать письма; но Жак Коллен прочел этот образец эпистолярного искусства, и, так как каждая строчка, написанная рукою Люсьена, была для него священна, он спрятал письма в молитвенник, высоко оценив поэтические выражения этой тщеславной любви. Когда г-н де Гранвиль рассказал ему, в каком состоянии находится г-жа де Серизи, этот столь проницательный человек правильно рассудил, что первопричинаа отчаяния и нервного расстройства знатной дамы кроется в размолвке между нею и Люсьеном, в которой она была повинна. Он знал женщин, как судья знает преступников, он угадывал самые сокровенные движения их сердца и сразу же подумал, что графиня, должно быть, приписывает смерть Люсьена также и своей суровости и горько себя за это упрекает. Несомненно, человек, обласканный ее любовью, не расстался бы с жизнью! Узнав, что несмотря на ее резкий поступок, ее любили по-прежнему, она могла выздороветь.
Если Жак Коллен был искусным командующим армией каторжников, надо сознаться, что он не в меньшей мере был искусным целителем душ. Появление этого человека в особняке де Серизи было позором и вместе с тем надеждой. В маленькой гостиной, смежной со спальней графини, собралось несколько человек: граф, врачи; но, оберегая свою честь от малейшей тени, граф де Бован выслал оттуда всех, оставшись лишь со своим другом. Для вице-председателя государственного совета, для члена тайного совета появление в его доме столь темной и зловещей личности было ощутительным ударом.
Жак Коллен переоделся. На нем были черные суконные панталоны и сюртук, его поступь, взгляд, движения – все было совершенно безукоризненно. Он поклонился обоим государственным мужам и спросил, может ли он войти в спальню графини.
– Она ждет вас с нетерпением, – сказал г-н де Бован.
– С нетерпением? Она спасена, – сказал этот грозный чародей. И в самом деле, побеседовав полчаса, Жак Коллен отворил дверь и сказал: «Пожалуйте, граф, вам больше нечего опасаться рокового исхода».
Графиня прижимала письмо к сердцу; она была спокойна: казалось, она примирилась сама с собой. Увидев ее, граф не мог сдержать свою радость.
«Вот они, эти люди, вершители нашей судьбы и судьбы народов! – подумал Жак Коллен, пожав плечами, когда два друга вошли в спальню. – Нечаянный вздох женщины выворачивает их мозги наизнанку, как перчатку! Они теряют голову от одного ее взгляда! Юбка покороче или подлиннее – и вот они в отчаянии бегают за ней по всему Парижу. Женские причуды отзываются на всем государстве! О, как выигрывает человек, когда он, подобно мне, освобождается от этой тирании ребенка, от этой пресловутой честности, низвергаемой со своих высот страстью, от детской злости, от этого чисто дикарского коварства! Женщина, гениальный палач, искусный мучитель, была и всегда будет гибелью для мужчины. Генеральный прокурор, министр, все они ослеплены: они поднимают все вверх дном ради писем герцогини или девчонки, ради спасения рассудка женщины, которая все равно и в здравом уме будет безумнее, нежели потерявши рассудок. – Он высокомерно улыбнулся. – Они мне верят, они прислушиваются к моим откровениям и оставят место за мною. Я буду всегда господствовать над этим миром, который вот уже двадцать лет повинуется мне…»
Жак Коллен применил и здесь ту удивительную силу, при помощи которой он некогда воздействовал на Эстер, ибо он владел, как неоднократно видел читатель, умением укрощать безумцев словом, взглядом, жестом, и он изобразил Люсьена как бы унесшим с собою в душе образ графини.
Ни одна женщина не устоит перед мыслью, что она была любима безраздельно.
«У вас нет более соперницы!» – было последним словом этого холодного насмешника.
Он пробыл целый час в гостиной, забытый всеми. Г-н де Гранвиль, войдя, увидел, что он стоит мрачный, погруженный в раздумье, подобное тому, какое должно овладевать человеком, решившимся произвести 18 брюмера в своей жизни.171
Генеральный прокурор направился в спальню графини, где пробыл несколько минут, потом, вернувшись, подошел к Жаку Коллену и спросил его:
– Тверды ли вы в ваших намерениях?
– Да, сударь.
– Так вот, вы смените Биби-Люпена, а наказание осужденному Кальви будет смягчено.
– Его не пошлют в Рошфор?
– Ни даже в Тулон. Вы можете дать ему у себя работу. Но эта милость и ваше назначение зависят от того, как вы себя проявите в вашей должности за те шесть месяцев, пока вы будете помощником Биби-Люпена.
В первую же неделю помощник Биби-Люпена возвратил четыреста тысяч франков семье Кротта, выдал Рюфара и Годе.
Выручка за продажу государственных процентных бумаг Эстер Гобсек была найдена в постели куртизанки, и г-н де Серизи передал Жаку Коллену триста тысяч франков, отказанных ему по завещанию Люсьеном де Рюбампре.
Надгробие, выбранное Люсьеном для себя и Эстер, считается одним из самых красивых на кладбище Пер-Лашез, и место в их изножии предназначено для Жака Коллена.
Прослужив почти пятнадцать лет на своем посту, Жак Коллен ушел на покой около 1845 года.
1838 – 1847