По всем местечкам Белоруссии передавали, что сын цадика Иосиф Бен-Товий, перед тем как жениться, сам приехал в местечко Старые дороги, чтобы заказать себе новые свадебные сапоги.

Иные местечки отличались тем, что из них выходили поэты, актеры, коммерсанты, цадики, ешиботники. Старые дороги в длинном ряду поколений не имели чести насчитать хотя бы двух цадиков или больших коммерсантов. Зато славилось оно сапожным делом и сапожниками.

И в семье комсомольца Вейсмана, в хорошей семье хорошего сапожника, до 1925 года никто не знал о том, что придет в местечко Шекспир. И если бы спросили у почтенного сапожника, кто такой Шекспир, то он бы ответил: «У меня и так много горя, помнить всех разбойников я не обязан». Комсомолец Вейсман оказался Шекспиром очень случайно. В 1922 году из города Минска приехал секретарь губпрофсовета. Вейсман познакомился с ним и прочел ему свои стихи, драмы, и однажды секретарь губпрофсовета пошел в местечковый театр, где шла драма Вейсмана. Заведывающий губпрофсоветом сказал: «У вас талант Шекспира». С тех пор Вейсман подписывался именем гениального Шекспира.

Прохладный ветер человеческих забот снимает человека с обычного места, дает ему свою командировку. Комсомолец Вейсман снялся с учета и поехал в Ленинград в поисках работы. Он остановился в общежитии рабфака, где жил его земляк.

Комсомолец Вейсман писал воспоминания в возрасте двадцати двух лет, когда воспоминания не пишутся. Ему хотелось поведать о себе, о своих товарищах, о шумных и диких ночах, о встревоженных зорях, о голоде. Но слов почему-то не было.

Вот перед ним Соломон-сапожник, товарищ по детству Янко, вот корова, которая стояла около ячейки на новеньких плакатах. Он увидел горькое небо, сырую землю, туман, овраги. Ему все было ясно, но слова не приходили. Уже грядущий день побелил рассветом стены общежития, и ленинградская заря встала над городом.

Он пошел за водой, вода была удивительно вкусная и очень холодная. Потом он зашел в комнату и, как Наполеон без треуголки, подумал:

«Вот я хороший оратор, меня все уважали как оратора, я бы отдал свой этот маленький талантик для того, чтобы написать воспоминания».

Утром неожиданно нашлись слова. Он сидел, как Наполеон в треуголке, принимая парад слов, он торжествовал. Он расставлял, как большой вождь, привет за приветом. Они шли несдерживаемые, без запятых и точек, их собиралось неисчислимое количество. Воспоминания кончались угрозой спокойствию мировой буржуазии.

Когда рабфаковцы уже пили чай, комсомолец Вейсман с подобающей важностью мемуариста читал свои воспоминания. Голос его дрожал трогательно и взволнованно. Величественно проходили, подняв знамена, торжественные и революционные слова.

И когда он кончил, то сказал: «Ну, ребята, теперь ставим бутылку. Вот какие воспоминания получились». Равнодушный рабфаковец Виковский заметил: «И по моим устам потечет?» — «Потечет!» — щедро ответил Вейсман. Вейсман ждал одобрения, восторга, а рабфаковцы степенно и деловито одевали галоши, так как на улице было очень сыро, грязно, дождливо, и собирались на занятия.

— Ребята, — спросил обиженным голосом Вейсман, — а что же это вы?.. — И голос его задрожал единственной обидой, самой крепчайшей обидой за двадцать два года. — А, ребята? что же вы ничего… молчите?

Рабфаковцы ничего не сказали, и только Виковский ответил за всех:

— Да это, брат, не воспоминания. Какие же это воспоминания, тут, как ветер, пустота гуляет!

Все ушли, и в комнате остался Вейсман один. Он подошел к зеркалу и увидел черный испуг единственного глаза.

Вейсман закрыл комнату, пошел делить свою тоску с улицей. Чужой город был озабочен своими делами, и Вейсман был затерян в нем, как пылинка. Он нащупал в кармане звонкую мелочь и, зайдя в пивную, выпил грустно, неохотно пива. Но спокойствия он не нашел, и на улице он порвал воспоминания.

Три дня Вейсман ожесточенно писал. Он осунулся, похудел. Ночью в общежитии рабфака Вейсман подумал: «Вот рядом со мной спит Ленька, он человек совсем темной жизни, где-то шатался с цыганами, воровал, бил баклуши, а печатается в „Смене“, в „Комсомольской правде“, даже в „Панораме“ и письма от Маяковского получает. Неужели я, комсомолец Вейсман, член ВКП(б), не сумею так писать?»

Всего, что он продумал, всего, что пережил, никто не знал, и, с нежностью спрятав свое творчество, он шел с рассеянной гордостью в редакцию.

В редакции было суетно, людно и шумно. Отдел разоблачений, руководимый восемнадцатилетним Мультиком, был полон ребят. Мультик, которому многого не хватало для того, чтобы быть мужчиной, говорил густым мужским басом. Секретарь редакции, похожий на генерал-губернатора, после вчерашней охоты талантливо ругался.

В три часа пришел заведующий литературным отделом.

— Ваша фамилия Шекспир?

— Да, — ответил Вейсман, — я так подписываюсь.

Человек, который его спросил, давно не смеялся.

Заведующий бюро расследований, заведующий хроникой, машинистка, покончив с траурным маршем, пришли взглянуть на Шекспира.

— А вы знаете, кто такой Шекспир?

Вейсман подумал: «Наверно, плохая фамилия. Все-таки Вейсман лучше, надо было сказать Вейсман, а не Шекспир».

— А вы Толстого читали? — спросил фельетонист.

И Вейсман ответил:

— Не читал.

— А Гоголя читали?

— Не читал.

— А Достоевского читали?

— Не читал.

Тогда поэт Корнилов, пораженный присутствием Шекспира, спросил:

— А Генриха Гейне вы читали?

Шекспир, смущенный обилием имен, сказал:

— Я Молчанова Ивана читал!

Шекспир стоял в большом недоумении, ожидая, когда окончится великая драма. Шекспир пожелал бы возвратиться к своей фамилии, но все его спрашивали:

— А давно ли вы, товарищ Шекспир, в Ленинграде?

Из редакции он унес печальную рассеянность, блуждая затерявшейся звездой по городу.

Над неоконченной драмой Шекспир уснул. Шекспиру приснился сон. Он видел местечковую белорусскую осень. Величественно вставали суббота и курица, которую будет кушать сапожник Нахимсон. А в это время вдалеке от Ленинграда и очень-очень далеко от всяческих сновидений, в Белоруссии, такая тишь, такая осень, и местечко Старые дороги раскинулось, как млечный путь, и едет по дороге сам председатель волисполкома чубатый Анисим.

Шекспиру становится холодно, слишком сильно дует белорусский ветер, и на кровать идут густые и холодные запахи белорусской лени, сони, болотной грязи. Дрожа закрылся он драным одеялом, так как сквозь форточку пробивался торфяной сырой ленинградский воздух, который принят был Шекспиром за белорусский ветер.

Утром он вышел на улицу. Я встретил его и спросил:

— Шекспир, куда ты идешь?

Он ответил:

— Не зови меня Шекспиром, моя фамилия Вейсман.