200 лет тому назад нынешний Свердловск представлял собою небольшое горнозаводское поселение, сильно укрепленное против башкирских набегов, основанное около 1721 года ставленником Петра I Татищевым.
Россия Петра I неустанно воевала, ей нужен был металл, и новый город быстро стал центром горнозаводского дела, которое только что начинало развиваться на Урале.
Для работы на построенных здесь плавильных заводах были согнаны казенные крепостные крестьяне, приписанные к этим заводам из близлежащих областей. Некоторые рабочие попадали сюда и по рекрутскому набору. Они были сформированы в особые команды — горные роты полувоенного характера с жестокой военной дисциплиной и офицерским начальством во главе.
В 1730 году в семье одного из солдат такой горной роты, Ивана Ползунова, родился сын, которого также назвали Иваном.
Мало хороших и светлых воспоминаний осталось у «солдатского сына» от раннего детства. Тесная и грязная казарма для семейных солдат. Отец был мрачный и угрюмый человек. Каждое утро, чуть свет, он уходил по звуку сигнала на сбор и возвращался с заходом солнца. Он постоянно проклинал тяжелую солдатскую жизнь и подневольную, опостылевшую службу. Единственным развлечением мальчика были шумные игры и буйные драки с другими ребятишками да тепло вспоминались ласки матери, которые он получал вперемежку с колотушками и подзатыльниками.
Одно обстоятельство сильно отличало судьбу детей солдат-горнорабочих от участи детей других «подлых» людей. Заботясь о том, чтобы обеспечить казенные заводы хорошо обученными рабочими и мастерами, Горное управление устраивало при некоторых заводах школы, где обязаны были обучаться «солдатские дети». В Екатеринбурге имелась такая горная школа, и 8-летний Иван Ползунов начал в нее ходить.
Трудно было учиться в такой школе 200 лет назад. Учителя излагали свой предмет книжным языком, плохо понятным для ребят, вовсе не привыкших слышать такую мудреную речь, а за малейший проступок жестоко наказывали розгами. Единственным утешением была надежда, что окончивших школу не отдадут в солдаты или матросы.
В школе, однако, молодому Ползунову пришлось легче, чем его сверстникам. Он обладал большими способностями и был на хорошем счету у своих учителей. Школа имела два отделения. На одном учили чтению и письму, на другом преподавали математические науки и черчение.
Еще до окончания школы мальчику пришлось близко познакомиться с заводским производством в качестве «механического ученика».
«Когда которые возрастные обучатся геометрии, оных немедленно определять в работы, к коим делам кто охоту возымеет и место есть, и давать им до сущей работы по 60 копеек на месяц. И у тех работ быть им после обеда, и до обеда ходить в школу доколе докончат науку».
Так гласил строгий наказ управляющего уральскими горными заводами Геннина, данный Екатеринбургскому горному правлению.
Видимо «механический ученик» Ползунов сразу проявил незаурядные способности, так как при всей скаредной бережливости начальства ему было положено «жалованья» не 60 копеек, а целый рубль в месяц.
На заводе «механические ученики» согласно той же инструкции, должны были «не токмо присматриваться, но и руками по возможности применяться и о искусстве ремесла, в чем оное состоит, внятно уведомиться и рассуждать: из чего лучше или хуже может быть».
Старые мастера (чаще всего еще при Петре выписанные из за границы иноземцы) обязаны были «показывать ученикам, как принадлежащие по тому чертежи и начертать, старые смеривать и счерчивать и вновь, что потребно прибавливать или убавливать».
Ползунов проработал по окончании школы на екатеринбургских заводах около 5 лет. За это время он добился увеличения своего скромного «жалованья» и получил звание гитентрейберга[1] — честь необычайная для семнадцатилетнего юноши, каким он тогда был. При этом ему было обещаны дальнейшие повышения по службе и даже производство в офицерский чин с условием, чтобы он «пробирному, плавильному и абтрейберному делам, по искусству своему, что сам знает, обучался достаточно».
Тогда же молодого гитентрейберга перевели на Алтай, в Колываново-Вознесенские заводы, где он попал в распоряжение бергмейстера Змеевского рудника Эсфельта.
Рассказ А. Бармина «Миханикус Ползунов» печатаемый ниже, посвящен именно сибирскому периоду жизни этого замечательного русского изобретателя, когда в нем зародилась идея огнедействующей машины, — идея, которую он и претворил в жизнь, не дождавшись, однако, ее пуска.
Пламя среди ночи
К Барнаульской заставе подкатили две повозки. Караульный солдат с фузеей вылез из будки.
— Кто едет? Извольте показать подорожную.
Человек в пыльном плаще, сидевший в передней повозке, достал и, не развертывая, помахал листком серой бумаги.
— Позвольте сюда, сударь. Я, чай, грамотный, — без улыбки сказал караульный.
Он прислонил фузею к каменному столбу и взял подорожную.
— «По указу ее императорского величества… и прочая, и прочая… пастору Лаксману с женой из Санкт-Петербурга…» — караульный читал по складам, с напряжением, даже сдвинул каску на затылок.
— Темно уж, не разберешь… «давать по две парных подводы, имея у него поверстные деньги…» К нам, значит. Ну, с приездом.
Караульный стал отвязывать бревно шлагбаума. Бревно поползло вверх, и лошади тронули.
— Ишь, копоти-то насело на вас. Долго ли ехали из Питера?
Вопрос попал во вторую повозку, ползшую мимо.
— Два с половиной месяца, солдатик, семьдесят четыре дня, — немедленно отозвался из повозки молодой и звонкий голос.
— У нас тут строго… — начал было подобревший караульный, но и слова и он сам исчезли в туче, пыли, поднятой колесами повозок.
Повозки проехали по прямым и широким улицам Барнаула и остановились у пасторского дома. Возница долго стучал кнутовищем в ворота и в закрытые ставни окон. Никто не отзывался. Из соседнего дома вышла баба с ребенком и уставилась на приезжих. Пастор выбрался из возка. Он помог жене освободиться от тяжелого плаща.
— А что, сорекс пигмеус жив? — спросил Лаксман.
— Бегает, — ответила жена и показала коробку, которую держала на коленях.
Пастор стал ходить около дома, разминая затекшие ноги.
— Эй, кто там есть? Оглохли! — закричал выведенный из терпенья возница.
— Тут никто не живет, — заявила баба. — Пастор уж с месяц переехал. А сторожом Михайла, балахонец. Он сейчас в харчевне.
— Что-ж ты молчала? — рассердился возница.
— А ты меня спрашивал?
Возница побежал в харчевню и вернулся с Михайлой. Сторож, торопливо прожевывая что-то, приблизился к приезжим, снял шапку и поклонился. Жена пастора легонько охнула: в вечерних сумерках она разглядела страшное лицо Михайлы. В путанице бороды чернели дыры вырванных ноздрей, на лбу выжжено было багрово-черное клеймо.
«Каторжник!» подумала пасторша и отшатнулась, но сейчас же овладела собой и ласково сказала: — Здравствуй. Тебя зовут Михель?
Михайла только покосился на нее и, надев шапку, загремел ключами у запора. Ворота распахнулись.
— Спать, спать, спать! — говорил пастор, когда вещи из повозок были перенесены в комнаты, когда дорожная пыль была смыта, а принесенное Михайлой молоко выпито.
— Спать, спать, спать! — повторила за ним жена. — Я так устала. Спать. Вот только кончу в дневнике последнюю дорожную запись. Знаете, Эрик, от Санкт-Петербурга мы проехали 4550 верст.
Но и в эту ночь пастору не удалось выспаться как следует.
Первым заметил огонь часовой у склада серебряных слитков. Часовой зажал подмышкой приклад тяжелой фузеи, наощупь подсыпал пороха и выстрелил. Ночная чернота помолчала после выстрела и разразилась вдруг тревожным стуком и звоном. Это ночные сторожа ударили колотушками в чугунные и деревянные била. Это поплыли набатом большие колокола трех барнаульских церквей.
Набат разбудил нового пастора в большом пасторском доме. Не легко было расстаться со сном. Голова едва оторвалась от подушки.
Лаксман вышел и постоял у ворот. Набат продолжался, но огня не было видно. Шаги невидимых в темноте людей торопились в одну сторону. Пастор пошел туда же. Все больше народу обгоняло пастора. Вместе с народом он повернул в узкую боковую улочку, навстречу ветру, и тогда стал виден пожар. Дорога из-под ног убегала вниз к реке. В неспокойной воде отражалось пламя.
Горело одинокое строение, обнесенное низеньким забором, уже поваленным с трех сторон. Ветер раздувал пламя. Толпа жалась к огню и не казалась встревоженной. Подбегали новые кучки людей, спрашивали что-то и успокоенный говор перекатывался по толпе. Временами слышен был даже смех. «Злой смех» — показалось Лаксману.
— Что это горит? — спросил пастор стоявшего рядом с ним мужика, босого, в полушубке и полосатых портках. Мужик неторопливо повернулся к пастору и оглядел его.
— Колдун горит, — сказал мужик и уставился в огонь.
Пастор не успел переспросить: в первых рядах толпы раздались крики: «Вот он!», «Выскочил!» «Глядите, глядите — цел ведь!»
От горящей постройки неверными шагами приближался к толпе человек. Он нес большую охапку бумаг, его кафтан дымился. Толпа медленно отступила перед ним. Впереди оказались пастор и мужик в полушубке. Спасшийся из огня опустил на землю свою ношу.
— Придержите, — прохрипел он, — ветром унесет. Я опять туда.
— Да христос с тобой! Что ты утруждаешься? — промолвил мужик и наступил босой ногой на бумаги. — Все сохранно будет.
Человек посмотрел на мужика с отчаянием, лицо его перекосилось. Он хотел что-то сказать, но вдруг сорвался и быстро помчался по откосу обратно в огонь.
Толпа завыла. Пастору стало жутко: он не мог понять, что выражал этот вой: нето страх за человека, нето злобную радость. Все снова придвинулись ближе к огню, опередив пастора и мужика.
— Где-же полиция? — спросил пастор. — И почему не тушат пожарные?
— Вот она, полиция, — показал мужик в сторону. — А тушить не приказано. Так-то лучше, без искр. Вишь, ветер-то на завод.
На большом валуне сидел полицейский. Унтер был пьян.
На большом валуне сидел полицейский. Пуговицы мундира блестели золотом, отражая огни пожара. Унтер был пьян. Он раскачивался на камне и мычал непонятное. Белый листок промелькнул мимо полицейского. Пастор перевел взгляд на мужика и увидел, что тот подкидывает ногой пачки бумаг. Ветер подхватывал листы и они неслись, словно испуганные белые голуби.
— Что ты делаешь? — закричал пастор.
Мужик, запахнулся полой полушубка и вдруг исчез в толпе. Пастор грудью кинулся на кучу бумаг и ловил трепетавшие листы. Когда он приподнялся, то вновь увидел человека в дымящемся кафтане с ношей посуды странной формы, блестящих трубочек и дощечек. Пастор не выдержал.
— Идите сюда! — крикнул он. — Я держу ваши бумаги. Чем я еще могу вам помочь?
Человек бережно положил посуду и дощечки на землю и обернулся к огню.
— Поздно! — пробормотал он. — Сейчас рухнет.
Сел и стал руками тушить тлеющие кружки на кафтане.
— Если вы не имеете, где переночевать, я могу предложить вам место, — говорил пастор и большая нежность стеснила его сердце. — Я сам первую ночь здесь и вижу, что в Сибири очень жестокий народ.
— Сейчас рухнет! — не слушая пастора, бормотал человек.
И строение рухнуло. Толпа растаяла в темноте, словно этого только она и ждала. Остались одни пожарные, которые встали цепью к берегу реки и передавали ведра с водой. Пламя стало с шипеньем гаснуть. Полицейский на камне вдруг громко запел песню, из которой, однако, ни слова нельзя было понять. Стуча по камням, скатилась телега, запряженная маленькой мохнатой лошадкой. Из телеги выпрыгнул юноша и подошел к человеку, спасшемуся из огня.
— Пока ловил… — сказал приехавший. — Пешком бы скорее. — И, сняв шапку, с отчаянием бросил ее о землю.
— Ничего, Черницын. Начнем сызнова. — Погорелец тяжело поднялся. Вдвоем они сложили на телегу бумаги и посуду. Черницын взял лошадь под уздцы и повел в гору. Погорелец посмотрел на пастора, но ничего не сказал и зашагал за телегой. Пастор остался один, если не считать полицейского, заснувшего на камне.
Барнаул спит
Лаксман долго шел по спящим темным улицам и понял, что заблудился. Все дома казались одинаковыми. Лаксман остановился в нерешимости. Вдруг в трех шагах от него раздались дребезжащие удары колотушки в чугунную доску. Ночной сторож, должно быть, был в валенках и потому подошел неслышно.
— Скажи, старый, как мне пасторский дом найти, — спросил Лаксман.
— Извольте, сударь, итти прямо, за площадью и будет пасторский дом. Да вы не с пожара ли идете?
— С пожара.
— A-а! Погорел колдун-то.
— Ты этого колдуна знаешь? А кто он? Из мужиков или из работных людей?
— Зачем… Ползунов Иван Иваныч — в обер-офицерских чинах, шихтмейстер здешнего заводу. А только подлинна колдун.
И старческий голос из тьмы рассказал Лаксману историю колдуна и чернокнижника Ползунова.
Годов с десять назад перевели Ползунова с Колыванского завода в Барнаул. Был он определен к плавильным печам, что серебро от руды отделяют. Месяца не прошло, а Ползунов уже прослыл чернокнижником. С заводским начальством новый шихтмейстер не сошелся; невзлюбили его за то, что хлопот много доставляет. Как затеет он переделку водяного колеса, или мехов, или печной кладки, так бергмейстеры, гиттенмейстеры и все начальство его же бранит: в работе остановка, металлу выходы малые, а пуще всего обидно, что раньше об этом никто не догадался. После ползуновских-то переделок польза не малая оказывалась. Казенный управитель Ратаеев обербергмейстер, не раз вызывал к себе Ползунова и отчитывал за то, что умнее всех быть хочет. Нелюдим человек. С фабрики придет и сидит дома один, запершись. Книги читает, варит что-то. Дознались скоро, что может он грозу вызвать и молнию на церковный крест направить, из лягушечьей икры жабу с теленка выращивать и из человеческой крови золото добывать. За такие богопротивные поступки забоялись Ползунова барнаульцы и обещались сжечь его дом. Управитель Ратаев запретил ему колдовать дома, среди завода, и отвел место на пустом берегу. Там он построил холодный сарай и вот два года уж в нем возится — и что делает, непонятно. Очень это озлобляет барнаульцев. Ну, и погорел, конечно!
* * *
Ползунов разложил на столе большой лист александрийской бумаги — чертежи ссутулился над вычислениями. Через пыльное стекло с трудом пробивалось вечернее солнце. Тараканы лихо пробегали через путаницу чертежа и, скатываясь, шлепались на пол.
Скрипнула дверь. Ползунов поднял голову и прищурился. Перед ним стоял человек в долгополом черном сюртуке, с кружевными манжетами. Глаза гостя обежали комнату и задержались на метеорологических приборах, висевших на стенах.
— А записи есть у вас? — живо спросил гость.
— Какие записи?
— Ну, барометрические, конечно. Или для украшения у вас барометры висят?
Ползунов покашлял и покраснел.
— Да, пожалуй, что для украшения.
А гость уже подошел к одному прибору и снял его со стены. Это была модель домика с двумя дверями — в одной стояла кукольная фигурка охотника, в другой — девушка с корзинкой.
— А это что?
— Тоже погоду предсказывает, — тихо ответил Ползунов, — если охотник вперед выходит, а девка прячется — к дождю, а коли охотник прячется — к вёдру.
Гость внимательно рассмотрел игрушку, потрогал ниточки, дунул в дверцы и повесил домик обратно.
— Понимаю, — сказал он. — Но ртутный точнее. Вы сами делаете приборы? Научите меня… Да… ведь вы шихтмейстер Ползунов?
— Ползунов.
— А я Эрик Лаксман. Кирилл Густавыч, по-вашему. Назначен сюда пастором. Но я очень интересуюсь натуральными науками.
— Садитесь, господин Лаксман. Вот сюда.
Лаксман сел к столу, посмотрел сбоку на чертеж и поймал пробегавшего таракана.
— Вот сегодня утром мы с женой ловили это насекомое, — сказал он, разглядывая усики таракана. — Видно, оно здесь не редкость.
— Тараканы-то? От нечистоты больше. Тут их столько распложается, что дома бросают, жить нельзя. Я показывал, как их выкуривать серным колчеданом. Хорошо помогает, всех как есть уничтожит дымом и зародышей убьет. Да опасно: из колчеданного дыма мышьяк садится на стены, на лавки. Если не вымыть как следует, отравиться недолго. Еще прослывешь отравителем. И так уж…
У Лаксмана заблестели глаза.
— Это интересно. Я напишу Линнею. Как, вы не знаете кавалера Линнея? Это шведский знаменитый ученый, он составляет «Систему натуры». И в его «Системе» ни одного сибирского насекомого. Ни одного! Просил меня посылать ему коллекции. Вот дорогой из Колывани я поймал одного зверька. Я его назвал по-латыни сорекс пигмеус, потому что это самое маленькое животное из сосцепитающих. Вы знаете…
Лаксман сделал паузу и воскликнул:
— Два дюйма! Два английских дюйма длиной всего! Наука не знает еще его. Эрик Лаксман первый сообщит, что новый вид землеройки, самое малое в мире животное, найдено в колыванских песках. А?
Ползунов сочувственно покивал головой.
— Да, — сказал он. — Если для науки… что уж… Может быть интересная польза.
Пастор все больше подкупал Ползунова своим увлечением наукой. Ползунов решился.
— Я вот тоже в столицу проект послал, — сказал он и покашлял, — проект один, машину… В Академию…
— … А весу в нем 38 граммов, — перебил его Лаксман, — на аптекарских весах испытывал. Это ж стрекоза!
Ползунов молчал, улыбался и кивал головой, глядя на пастора добрыми глазами, а тот продолжал рассказывать, чем питается его сорекс и как его можно живым доставить Линнею.
— Да! — спохватился вдруг Лаксман, — вы говорите, проект послали. Вы машину изобрели?
Глаза Ползунова конфузливо опустились на чертеж.
Способом огня
— У нас все заводы строятся при реках, — говорил Ползунов, потому что в заводском деле главная сила — вода. За сотни верст руду возят к домнам, сколько лошадей занято, сколько людей! В этом беда наша: где руда есть — реки нет, где река есть — руды не нашли. А без силы воды дутье в домны, в печи не устроишь. Да кроме дутья, молоты — железо ковать — тоже водой движутся. Толчеи — руду толочь. Мельницы — к промывке руды. Еще есть водяной гепель для выливания воды из рудников. Для действия машины, которой из глубоких рудников худой воздух выгонять, для подземных машин — везде сила воды нужна. Потому строят плотины, ни людей, ни денег не жалея.
А сила течения воды невыгодная: целую реку запрудят, а много ли механизмов в ход пустят? Если нехватает воды, — фабрика стоит, если много, — использовать преизбыточную нельзя. Колеса водяные тяжелые, передачи нескладные — польза совсем малая оказывается. Я и задумался учредить за движимое основание завода, вместо плотин, машину, действующую способом огня. Огонь — всех созданных вещей общая душа, всех чудных перемен тонкое и сильное орудие!..
Ну, силу новую нашел, а машину к действию изобрести много труднее было. Вот три года бьюсь, чтоб соединить способом огня силу пара и силу атмосферной тягости. Тут на чертеже показано, как пар от воды, что в котле зарится, подымает эмвол[2] в цилиндре. И расчет арифметический сделан. А обратно эмвол должен пригнетаться воздушной тягостью. Еще расчетов не окончил. Сила воздушного знания поныне недалеко дойдена и еще великой тьмой закрыта. Но если эмвол в цилиндре станет без помехи взад и вперед двигаться, то применить его движение к действию машины уже не великий труд. Можно, наприклад[3], заставить его толкать эмвол водяного насоса и воду из глубоких рудников поднимать…
Когда Ползунов заговорил об огненной машине, его бормоток исчез; слова складывались во фразы — точные и почти торжественные; мысли двигали одна другую, как шестерни хорошо выверенного механизма. Казалось, в нем самом горел огонь, согревающий и двигающий его речь.
Пастор слушал изобретателя внимательно, но как только понял, что речь идет о паровом двигателе, разочарованно сложил губы.
— Это очень интересно, то, что вы рассказываете, — вежливо сказал Лаксман. — Но ведь огнедействующая машина уже изобретена. Я слыхал о венгерских и английских машинах, — они применяются в горном искусстве. И как раз для выливания воды из глубоких рудников, как вы изволили сказать.
Ползунов встал и покачнулся.
— Как изобретена? Вот такая, как у меня и уже на деле применяется?
— Да, господин Ползунов. Академик Шлаттер неоднократно докладывал публично и писал об огнедействующей машине.
— А в Санкт-Петербурге в Летнем саду, говорят, — я сам не видел, — стоит огненная машина. Подает воду во дворец и к фонтанам.
Ползунов опустился на скамью, взялся рукой за горло.
— Выходит, напрасно я ночи не спал, семью в скудости содержал, думал сколько. Теперь что же? В Санкт-Петербурге только надсмеются над моими чертежами? Вот, скажут, темная голова, сидит в Сибири изобретает, что давно известно, и хочет облагодетельствовать промышленность. Видно уж…
И Ползунов замолчал. Напрасно Лаксман пытался вызывать его на разговор — он слышал только немногосложные: да уж… что уж…
Лаксман попрощался с изобретателем. У дверей он сказал, указывая на термометры и барометры:
— А записи надо делать. Три раза в день. Ведь здесь еще никто не занимался воздушными явлениями!
Серебряная фабрика
Ползунов задыхался. Комната показалась ему гробом. Он выбежал на улицу и быстро пошел, словно догоняя человека, который разбил его надежду. Но пастора уже не было видно. Ползунов все шагал, бороздя пыль, и очнулся лишь у фабричных ворот. Ноги сами привели его сюда привычным путем.
Знакомый караульный молча распахнул калитку и шихтмейстер шагнул во двор. Здесь пахло горячим шлаком, неторопливо звенели лопаты о куски руды. Работала вечерняя смена.
За высокой стеной вздыхали саженные мехи — по два против каждой печи. Толстая бычья кожа растягивалась между широкими досками и снова сжималась в складки, когда палец вала захватывал брус. Вал вращался непрерывно, он был накрепко соединен с водяным колесом. При каждом обороте вала два деревянных пальца поочередно-зацепляли брус мехов и гигантский глоток воздуха кидался в «форму» — в гудящую медную трубу, и дальше в пекло сереброплавильной печи.
Восемь печей было задуто на фабрике и два водяных колеса крутились дни и ночи, чтобы печи дышали, чтобы не погасло пламя и стекало из серых камней блестящее серебро и жидкий свинец.
Ползунов подошел к водяному колесу. Вода сильной струей, изогнувшись, как металлическая штанга, била в мокрые лопатки колеса и, отдав свою силу, с шумом расплескивалась на тысячи струек. Чтобы получить вот эту упругую толстую палку воды, рабочие строили плотину, остановили каменной стеной течение реки и заставили воду, сжавшись, протискиваться в узкую дыру.
Тускло горел сальный огарок в руке мастера. Мастер что-то кричал:
— Что ты? — спросил Ползунов.
— По-вчерашнему… — кричал мастер, — за умалением воды опять прогулу много.
Ползунов махнул рукой. Помочь беде было невозможно. Каждое лето воды в речке Барнаулке нехватало. Струя воды теряла свою силу и пальцы вала останавливались. Чтобы скопить воды, закрывали все протоки плотины, останавливали на время водяные колеса и все-таки в самое рабочее время мехи переставали дышать, печи задыхались от недостатка воздуха.
Сегодня вечерняя смена работала последний раз. Если не будет дождей, до самой осени растянутся уменьшенные выходы металла.
Здесь-то, у водяного колеса, и родилась у Ползунова мысль заменить силу воды силой пара.
Здесь-то, у водяного колеса, и родилась у Ползунова мысль заменить силу воды силой пара. Так же кричал тогда мастер: «За умалением воды прогул!» Так же смотрел Ползунов на вращающийся вал и вдруг закружилась у него голова: он еще не понял, не мог бы выразить словами то, что пришло ему в голову, но видел картины работы по-новому. Станет ненужной плотина, неуклюжие колеса пойдут в топку, мастер не будет смотреть на небо и вздыхать: «Не дает бог дождичка!» Ползунов стоял, боясь пошевельнуться, и осторожно собирал мысли.
Идея огнедействующей машины пришла в голову Ползунову три года назад. Больно Ползунову вспомнить об этом как раз сейчас, после разговора с приезжим.
Он пошел к печам. Молодой унтер- гиттенмейстер вычислял шихту на клочке бумаги при багровом свете топки.
— Черницын! — позвал его Ползунов.
— Вы здесь, Иван Иванович, — обрадовался Черницын, — а я боялся забрасывать не посоветовавшись.
— Не надо забрасывать. К утру выплавку кончишь и туши печь.
— Слушаю. Что, воды нехватает?
— Да.
Черницын был любимым учеником Ползунова.
— Ну, скоро собьем мы спесь Барнаулке, Иван Иванович. Пожар вот помешал, все опыты снова делать придется. Ну, ничего, сделаем! А как придет из Питера ответ да выстроим мы вашу машину… Эх, скорей бы!..
— Молчи. Не придется нам ничего строить! — закричал Ползунов и выбежал из плавильни.
* * *
Пастор брился. Мыльная пена со щек исчезала полосками.
Жена принесла из кухни сковородку с черно-коричневыми зернами кофе, села в уголок и, зажав между коленями ручную мельничку, стала молоть кофе.
Уютные жилые запахи неслись но дому. А давно ли пахло здесь лишь пылью, табаком и вином.
Раньше жил в них одинокий саксонец Лойбе, пастор лютеранского общества, богатырь, красавец и пьяница.
Лойбе променял длиннополый пасторский сюртук на форму русского горного офицера и уехал на Змеиную гору, в рудники.
Лаксман рассказывал жене о Ползунове.
— Очень грязно в доме, — говорил он, — тараканы везде. И вот странно: он знает, как вывести тараканов и других учит, а у самого по столу, по бумагам бегают эти гадкие инсекты.
И пастор сделал Маргарите отчет о своем знакомстве с чернокнижником Ползуновым, не забыв самых мелких подробностей.
— Вот он каков, — кончил Лаксман, — особенный и притом изобретатель. Пожалуй, я опишу его для Линнея, как новый вид человека, и назову «Гомо сибирикус». А?
— Вы шутите, Эрик, — рассудительно возразила Маргарита, — а знаете ли вы, что сильно огорчили этого человека.
— Конечно, неприятно узнать, что твою идею кто-то предвосхитил. Но это так.
— Нет, Эрик, вы очень, очень огорчили его. Непременно завтра же идите к нему. Ведь вы не поняли даже как следует, что это за машина.
Черная книга
По Барнаульскому заводу ползли слухи: новый пастор подружился с Ползуновым и днями засиживается с ним над черной книгой.
Седой подканцелярист в заводской конторе как-то сказал, чиня гусиные перья:
— Колдун-то наш огненную машину выдумал. Царице в Санкт-Петербург об этом написано. Ну, что будет, — неизвестно.
Это слышал соляной подрядчик, он передал жене. Та на базаре сказала жене начальника инвалидной команды, что Ползунов военную машину придумал, торгуется со шведским королем, ему продать хочет. Новый-то пастор от шведского короля подослан. А министры матушки-царицы про ту измену узнали и велели Ползунова в железа взять. Указ есть про то, многие слышали. А без Ползунова серебряная фабрика станет, ну Ратаев царицын указ без ходу держит.
* * *
Никакой черной книги не было. Но была переплетенная самим Ползуновым в рыжую кожу толстая стопка тетрадей. Над этой-то книгой и сидел пастор Лаксман, из-за нее он допоздна не уходил из душной комнатки Ползунова. На первой странице почерком Ползунова была написано:
О членах огнедействующей машины
За главные в машине члены, следственно предпочесть: воздух, воду и пара, которые в беспрерывном действии машину содержать повинны, и для того к порядочному союзу оных, во-первых, качестве и силе каждого особо, сколько поныне известно, предложить я должен.
Свойства паров
Пары, из воды восстающие, состоят из пузырьков весьма мелких и растянуты бывают утлою скорлупою. Теплота их вверх уносит, подобно как тощий металловый шар из воды сплывает. О малых пара пузырьках всяк себе через микроскоп в доказательство представить может, если в темной каморке сквозь маленькую дырку на пропущенном солнечном луче по светлой дорожке (когда под ней воды кипит) глядеть станет.
Свойства воздуха
По действительным опытам кубичный фут здешней воды тянет 1 пуд 27 ⅓ фунта, воздух около семи с четвертью золотников. И тако исчисляя от вышины на 408 дюймов водяного столба, равного в тягости атмосферы, придет на 1 квадратный дюйм тягости воздуха, что лежать будет в машине на эмволе, 15 ¾ фунта.
* * *
В книге было много чертежей и рисунков, сделанных наскоро, без циркуля, не медным чертежным, а обыкновенным гусиным пером. И все-таки замысел изобретателя вставал перед Лаксманом все яснее и убедительнее.
— Понимаю! — кричал пастор, отрываясь от книги. — Теперь я понимаю! Иван Иваныч, у вас тут написано, что «в малом виде машина шесть ходов эмвола делала». Вы строили ее в малом виде? Где она теперь?
— Сгорела. Вы ж тот пожар видели.
Лаксман вспомнил намеки ночного сторожа и сказал о них. Но Ползунов нахмурился.
— Не хочу о людях худое думать. Может, то напраслина, — и перевел разговор снова на науку.
— Механика — самая важная наука, — говорил изобретатель, — она учит, как силу найти, когда в работниках скудность; от работы человека может избавить. Тогда и люди лучше станут, обман и злоба прекратятся. Я механикой больше всех наук обольщаюсь.
А ежели такие же машины теперь заграницей строятся, так мне мою строить не дадут. «Как бы не прогадать, — скажут, — как-бы перед заграницей не осрамиться!» И разницы не поймут — вот чего боюсь. Пойдет мой проект по конторам да канцеляриям на долгие годы да потеряют еще его не раз. А если бы я первый был, так, может, и не забоялись бы столичные власти. Построил бы я машину, польза бы оказалась… вы видели по книге, какая…
— И слава!
— Ну, слава!.. Нет, не то… Я ведь не из дворян. Солдатский сын. И новую силу искал для облегченья работных людей. Видали вы, как в шахтах да на плавке работают? Нет? Ну, а я сам с девяти лет работаю. От усталости да отчаяния работные люди и жизнью не дорожат. Недавно случай был… свинец горячий разливали в горшки у печей плавильных… Горшки глиной обмазаны, а один, видно, плохо просушен был. Жидкий металл метнуло, двух плавильщиков обожгло. Не знаю, будут ли живы. Сами виноваты — из сушила не тот горшок принесли. А злобятся на меня: начальство, дескать. Им не понять… Нет, мне главное, что моя машина сразу работным людям облегченье даст. Не напрасно я тогда жизнь проживу.
— Теперь-то я знаю, Иван Иваныч. Это только в первый раз я не оценил…
Ползунов проводил гостя за калитку, постоял, прислушиваясь к перестукиванию ночных сторожей.
* * *
Барнаул спит. Спят плавильщики, кузнецы, фурмовые, молотовые, засыпки, штейгера и иной мастеровой и рабочий люд, спят, не чуя рук и ног после тяжелого трудового дня. Спит пьяным сном заводский управитель Ратаев. Спит, чмокая губами, пастор Лаксман. Свернувшись клубочком, неслышно дыша, спит Маргарита.
Ползунов лежит, вытянувшись во весь рост и сложив руки на груди, — неподвижный, как покойник, и глядит во тьму бессонными глазами.
Ночные мысли, иссушающие мозг, не дают ему отдыха. Сомнения одолевают его.
Почту везут!
Почтовые повозки едут со звоном — они имеют право не подвязывать колокольчиковых языков даже при проезде через города.
Барнаульцы выглядывают за ворота, услышав частое позвякиванье поддужного колокольца. — «Никак, почта?»
А повозки уже прокатили и уж несут ямщики тяжелые кожаные мешки в Горную канцелярию. На мешках сургучные печати не меньше ладони.
Подканцелярист развязывает мешки и ломает печати. В ранний час большого начальства еще нет, и все писчики, бросив дела, собрались кругом и глазеют — издалека прибыли «бумаги», из самого Санкт-Петербурга; наверно, важные новости в них написаны — может быть, перемена штатов, а может, отставка самому Ратаеву.
Вот первый пакет. Писчики склоняют к нему головы и читают хором: «Секретно». Пакет откладывается в ящик — ужо придет управитель, сам вскроет. На втором куверте та же надпись: «Секретно». И много пакетов отправляются невскрытыми в ящик — все секретные. Значит, о серебре пишут. Это писчики знают, — не мало «секретных» указов и премеморий валяется на столах в канцелярии. Все о том, что мало серебра добывается в Барнауле, что ждут металла монетные дворы в России.
А вот пошли простые пакеты: премемория о новой форме отчетности, письмо бухгалтеру Розену, толстая пачка — книги, должно-быть, пастору Лаксману.
Разобрали все пакеты. Нашлась еще пачка книг — школьному учителю. Подканцелярист кликнул Емельяныча. Служил Емельяныч ночным сторожем, но так как он и днем никогда не спал, то его посылали из канцелярии со всякими поручениями.
— Снеси вот пакеты. Это, самое первое, управителю, отдай да скажи, что почта получена. Этот, книги тут — Лаксману, в пасторский дом. А этот в школу, учителю.
Лаксман был в огороде, когда сторож принес посылку. Дыня — первая в Барнауле дыня — наливалась соком и лежала, теплая и зеленая среди узорчатых листьев.
Лаксман сорвал бумагу с книг, перелистал торопливо и с радостным криком бросился в дом, оставив сторожа среди гряд.
— Маргарита! — кричал пастор. — Где ты? Смотри, что я получил.
Маргарита сбивала желтки в кухне. Латку с желтками благоговейно держал Михайла.
— Что случилось, Эрик?
— Ты посмотри, Гретхен, милая! — и пастор раскрыл перед женой страницу новой книги. Среди скучных столбцов латинского шрифта стояла строчка: Sorex pygmaeus Laxmanni.
— Линней? — быстро спросила Маргарита и засияла улыбками. Отдельно улыбнулись губы, подбородок, ямочки на щеках, а пуще всего глаза.
— Ну да! Новое издание «Системы натуры». Читай… Впрочем, ты не знаешь по-латыни… Ну, так слушай.
Слушать было почти нечего. Одна строчка — с примечанием, что новый вид землеройки назван в честь открывшего ее в Сибири господина Лаксмана его именем. Но Маргарита попросила перечитать еще раз. Получилось как будто и больше. А потом пастор уж сам, без просьбы, прочитал строчку еще несколько раз. В кухне стало весело и чадно, потому что перекипевшее молоко убежало на очаг.
Целый день пастор был сам не свой. Он ходил к аптекарю Бранту и добыл в брантовских колбочках фосфор собственноручно. Потом дома расправлял бабочек, подклеивал засушенные растения, кормил пленных животных. Но на столе лежала раскрытая книга и пастор, проходя мимо, заглядывал в нее.
Когда зазвонил фабричный колокол, пастор сказал жене.
— Надо показать Ползунову, а?
— Разумеется, — ответила Маргарита и засмеялась.
— Что ты?
— Я думаю: как вы несхожи с Ползуновым. Я его не видала ни разу, но не вашим рассказам он такой мрачный. Наверно, никогда, даже в самой сильной радости, он не прыгал бы так, как вы.
— Ну, Ползунов не избалован счастьем.
— Когда вы приведете его к нам, Эрик?
В комнату влетел человек — взъерошенный, без шапки, пьяный — не пьяный, но что-то очень веселый.
Пастор не успел ответить. В сенях хлопнула дверь, затопали быстрые ноги и в комнату влетел человек — взъерошенный, без шапки, пьяный — не пьяный, но что-то очень веселый. Человек подпрыгивал, по-верблюжьи сгибая ноги, и неумело хохотал.
— Ползунов! — в изумлении ахнул пастор, — Иван Иваныч!
Ползунов увидел Маргариту. Ноги его сразу вросли в пол, он сконфуженно прикрыл горсточкой рот и сказал:
— Я к вам, Кирилла Густавыч… Можно?
Но тут же взмахнул рукой и залился смехом. Лаксман в первый раз слышал, что Ползунов смеется.
— Эх, ну и ну!.. Из Петербурга указ получен… Кирила Густавыч. Указ — мне машину строить, огнедействующую… Академия признала, говорит: «искренняя надобность» и за новое изобретение почесть можно.
— Вы говорите указ?..
— С сегодняшней почтой.
— Да вы садитесь.
— Горной канцелярии приказано отпустить деньги и металл для постройки.
— К печам или к руднику машина?
— Сначала к печам. Три треиб-офена и двенадцать рудоплавильных.
— Как я рад за вас!
— Только бы одну построить суметь. А потом заводы можно строить хоть на высоких горах, хоть в самых даже шахтах.
— Вы сделаете истинную честь своему отечеству, Иван Иванович!
Ползунов вдруг потерял дар речи и полез в карман. Из кармана появилась копия указа и письмо академика Шлаттера.
Академик писал, что, хотя огненная машина изобретена в начале сего века Северием в Англии и описана славным французским математиком Белидором, а также самим Шлаттером, но Ползунов достоен похвалы, ибо хитростью так оную машину умел переделать и изобразить, что сей вымысел должно почесть за новое изобретение. Он, вместо того, как таковые машины во всем свете состоят из одного цилиндра, разделил свою на два цилиндра, следовательно и другие члены для движения сей машины должен был вымыслить и в том имел очень хороший успех.
А указом царицы Екатерины повелевалось дать Ползунову звание механикуса, 400 рублей награды и строить его машину, как он укажет.
— Самое главное, что вы построите огненную машину, каких нет во всем свете, — сочувственно сказал Лаксман. — Какая же оттого последует выгода! Отныне вся отечественная промышленность будет иная. Я горжусь, что мне привелось быть свидетелем вымышления огненной машины.
Ползунов не знал, куда деть глаза, руки, ноги. А тут еще Маргарита подхватила хвалы мужа.
— Ведь вы не обедали, — сказала она. — Я словно чувствовала, какой замечательный гость будет у нас сегодня и сделала пирог с моксуном.
— Нет уж! — взмолился Ползунов, — Это самое… Я не хочу обедать.
— Да, да! — настаивала Маргарита, — вы должны пообедать. Сегодня наш общий праздник, — она поглядела на мужа. — Пирог большой и он как раз готов. Идемте.
Проходя мимо стола, Лаксман захлопнул книгу, которая лежала открытой. Захлопнул, не заглянув в латинский текст.
Многая лета
Дьякон положил могучий затылок на вырез золотого стихаря и проревел:
— Многая ле-та, мно-гая ле-ета, мно-о-о-о-гая ле-е-е еттаа!
Густой голос покатился по речке Барнаулке и осел в камышах. Оттуда эхо вернуло глухо и безнадежно: Лета! Лета… та!
Служили молебен по случаю закладки новой машины. Толпа собралась на том самом месте, где весной пылал пожар ползуновской лаборатории. Среди толпы было много женщин в пестрых платках, в ярких сарафанах. Босоногие ребятишки забрались на штабеля бревен и сверху разглядывали попов в шитых золотом ризах и горластого дьякона с кадилом в руках.
Ползунов стоял впереди, вместе с горными офицерами. Бабы косились на него и считали, сколько раз «колдун» перекрестится. Об этом был спор еще до начала молебна. Кто-то уверял, что одиннадцать раз колдун наложить на себя крестное знамение может — «трудно, ну ничего. Это им дозволено». А вот двенадцатый раз все и докажет: после двенадцатого креста колдуна сила повалит его на землю и станет бить. Все и увидят, кто он такой, а машину закладывать отменят. А Ползунов и в самом деле стоял бледный и неспокойный. Крестился редко. Все поднимал руку, но не донеся до лба, складывал горсточкой и в горсточку кашлял. Видимое дело — экономил кресты.
После того, как дьякон возгласил многолетие, стали прикладываться к кресту. Священник совал левой рукой крест к губам, а правой кропил подходящих святой водой. Ползунов подошел с другими и, перед тем как поцеловать крест, закрестился часто и мелко. Бабы только ахнули. Ничего Ползунову не сделалось.
А потом плотники поплевали на руки и стали зарубать гулкие желтые бревна.
* * *
Плотничьи работы шли быстро. На берегу Барнаулки поднималось высокое — сажен на восемь — здание. Новые бревенчатые стены были видны издалека. Одну из стен внизу не поставили — еще не скоро привезут из Колыванского завода котел, вот для него и оставили проход. А на три стены полную нагрузку Ползунов класть побоялся. Поэтому тяжелое четырехсаженное коромысло, которое должно качаться на высоте 43 футов, лежало пока на земле совсем готовое.
В помощники механикусу дали, по его выбору, двух человек. Один, конечно, Черницын. Второго, поколебавшись, указал Ползунов среди механических учеников — Левзина. Смекалкой особой Левзин не отличался, но был прекрасный чертежник и с любовью штриховал, тушевал и раскрашивал сложные детали непонятной ему машины. Да и в вычислениях арифметических и геометрических Левзин никогда ошибок не делал.
Черницын работал весело и шумно. Путал он немало, но Ползунов на него не сердился. Черницын не мог ничего делать, пока не выспросит до конца — почему и для чего.
Чертежей надо было изготовить много. Все мысли, приходившие бессонными ночами в голову Ползунову, весь бред, из-за которого прослыл Ползунов «колдуном», надо было измерить в дюймах, спроектировать на бумагу и превратить в рисунок. Левзин работал, не разгибая спины.
Зато в склад уже начали приносить из мастерских и из кузниц готовые части. И чем больше приносили частей, чем полнее собирался скелет машины, тем озабоченнее становился Ползунов. Плохо работали мастера в Барнауле — литье раковистое, проковка неровная, а про обдирку и шлифовку и говорить нечего. Грубая работа! Приходилось самому ставать к станку и подгонять изделия к размерам. На это уходило много времени и сил, нужных совсем для другого. И Ползунов посылал в Горную канцелярию одно за другим требования на переделку заказа, приписывая, что все превеликое множество частей огнедействующей машины требует самого субтильного дела.
Сердце машины
Прошло около года. Ползунов извелся в работе — кожа да кости, да глаза горят за обтянутыми скулами, — а машина еще не готова.
Только в сентябре из Колыванского завода нарочным известили, что медный котел для машины готов, но не знают, как его отправить в Барнаул.
— Я об этом думал, — сказал Ползунов. — Черницын, тебе придется ехать в Колывань. Доставишь котел водой, по Оби. Только смотри, если утопишь его или повредишь дорогой, — лучше не возвращайся. Котел — сердце всей машины.
Перед отъездом Черницына Ползунов просидел с ним всю ночь напролет и все растолковал: как принять котел от мастеровых, как грузить его на барку, как беречь в пути.
— Котел сделан из заклепанных медных листов. Так ты осмотри, чтобы не только листы были запаяны плотно, но чтоб и клепка была согласно чертежу. Да проверь на звон и на свет, хорошо-ли металл прокован. В Колывани с ним почти с год возились, а если вышел неладен, так ведь это еще полгода проволочки.
Среди опытов Ползунов все возвращался мыслью к котлу и раз как-то его осенило: — А выдержит ли пристань вес котла? А ну как при выгрузке случится несчастье? Ползунов бросился на пристань, вымерял ее, рассчитал нагрузку и отправил в Горную канцелярию новое требование: перестроить пристань.
Ратаев заупрямился.
— Для одного раза буду я тратить лес и сгонять работных людей! Много захотел колдунишка! Не позволю.
Так и не дал. Это было в первый раз что Ползунову отказали в его требовании. Настаивать он не стал.
Через две недели пришла барка. Ползунов ждал ее на пристани и, едва матрос кинул чалку, Ползунов уже прыгнул на корму. Там, на толстых катках, стянутый канатами, блестел медными боками котел. Он был громаден — шесть футов радиусом. Ползунов постучал молоточком по заклепке — брюхо котла ответило долгим чистым звоном. Дрогнули колени у механикуса и он упал перед котлом и прижался ухом к поющей меди.
Черницын, обветренный, белозубый, наклонился к Ползунову.
— Все сделал, Иван Иваныч, как говорили. Вез, как больную старуху. Даже караванные смеялись.
Снимали котел не на пристань, а прямо на берег — по особым, Ползуновым придуманным, каткам.
Снимали котел не на пристань, а прямо на берег — по особым, Ползуновым придуманным, каткам. Пять пар коней везли потом котел по берегу Барнаулки. На фундамент котел ставили вагами: толпа рабочих, подсунув под котел конец бревна висла на другом конце и котел рывками поднимался кверху.
Запрос из Кабинета
Ненастным днем приехал на стройку управитель Ратаев. Позвякивая шпорами, он прошел по лестницам вверх, в третий ярус постройки, спустился вниз и остановился перед котлом. Котел еще не был обложен кирпичом.
— Так ты думаешь, Иван, плотину отменить? А? То, что река ворочает, у тебя один котел воды повернет? — воистину положи мя!
Ползунов срывающимся голосом стал говорить что-то про силу пара.
— Да нет, мне ни к чему, — равнодушно оборвал его Ратаев, — это я так… — он зевнул, — а только из Кабинета ее величества запрос получен о твоей машине. Что отвечать?
Ползунов опустил голову, кашлянул.
— Да что ж… Видите сами… Еще не в дострое.
— И как думаешь пособиться? В недельку, в две?
— Раньше трех месяцев никак. Надмерно трудно. Сборка у меня всегда без задержки идет, а вот части не вовремя получаю…
Ратаев не стал слушать и зазвенел шпорами к выходу.
— Ну-ну. Три. Выходит в декабре. Так и напишу. Что ж, дело твое, ты тут хозяин. Ну-ну.
В этот день долго заработался Ползунов около машины. Своих помощников он отпустил в обычное время и один прилаживал капризные фентили, которых было больше двух десятков в разных местах труб и от которых зависело правильное движение воды. При паянии всегда много получается дурного дыму, и Ползунов наглотался его так, что когда отрегулировал последний фентиль, вышел на воздух, его пошатывало.
Дорога была грязная, скользкая. Колени подгибались и дрожали. Голову обносило, а в горле надулась какая-то жила, сильно билась и мешала дышать. На косогоре, между пустыми огородами, Ползунов упал и долго лежал под дождем. Набежала стайка ребятишек, встали поодаль и смотрели на него. Ползунов хотел позвать их, но горло было перехвачено. Ребятишки дразнили его: Пьяный! Пьяный! — Потом стайка сорвалась и умчалась дальше.
Ползунова нашла его жена и с плачем увела домой.
* * *
Конец лета пастор Лаксман посвятил объезду своего прихода. Маргарита подсчитала по карте: если заехать в Колывань, в Змеев, в Верхний Сузун, в Ново-Павловск, в Ирбитский завод — во все пункты, где живут лютеране, шведы и немцы, то это в один конец составит 1535 верст. А ехать надо и в повозке, и верхом, и лодкой, а кое-где даже итти пешком.
— Вот случай познакомиться с Сибирью! — в восторге говорил пастор.
Пастор отправился путешествовать, но проездил недолго всего, полтора месяца. Может быть, он и дольше ездил бы, да повозка переполнилась, новые находки для коллекций некуда стало класть, и лошади с трудом тащили по грязи тяжелый возок. В проливной дождь вернулся Лаксман в Барнаул. Большой дом встретил его теплом и уютом. Пастор, сменив только башмаки, стал с торжеством показывать Маргарите свои трофеи. Тут был и удивительный паук, и корни ревеня, и ласточка, которая лепит гнезда на неприступных скалах, и земляная медведка, которую он тут же и окрестил по-латыни.
Самую главную находку пастор приберег к концу.
— Ехал я к Ирбе. Это в сторону Томска. Дорогой остановился в одной деревушке при реке Чулыме. Мне там топили баню. Смотрю, вместе с дровами кидают в печь какие-то черные камни. И они горят. Понимаешь, они горят! — Что это такое, спрашиваю, и где вы взяли? Крестьяне говорят: «Это земляное уголье, копаем его помаленьку из земли». — Так сведите, говорю, меня на то место, где вы его копаете. Они повели. Одна старуха повела меня. Знаешь, куда? — В свою избу! Открыла голбец, спустился я по ступенькам. Обыкновенное подполье, крынки стоят со сметаной, кадка с капустой, но стены не земляные, а из этого самого угля! Когда надо печь топить, старуха спустится с корзиной в голбец, наломает угля и вот — дров не надо! Это каменный уголь, Маргарита. Его по Чулыму безмерное количество, а идет он только на потребу крестьянам — печи топить, в кузницах… Говорят, в Англии уже давно металлурги не жгут древесного топлива для плавки руд в домнах, это законом запрещено, а употребляют только каменный уголь. В России до сих пор нет ни одной каменноугольной ломки, а все потому, что ленятся искать. Вокруг Колыванского завода, по хозяйству Демидова, лесу осталось мало, и завод сей должно будет уничтожить.
— Что же, сказали вы об этом уголье в Ирбитском заводе?
— Да я недоехал до Ирбы. Как нагрузил каменным углем повозку, кони плохо пошли, а обратный путь мне не через эту местность. Я и повернул. А в Колывани говорил бергмейстерам и уголь показывал.