Часть первая
РУДОЗНАТЦЫ
Глава первая
В БЕГАХ
Егорушке приснилось, что его поймали. Будто драгун в синем мундире больно схватил за плечо, а заводский приказчик Кошкин наезжал конем, наклонялся и хрипел: «Держи, вяжи, души!» Егорушка не закричал, не заплакал. Стал биться, ушиб руку — и проснулся.
Азям сверху был сухой и теплый от солнца, а снизу холодный, — роса. Егор сел, постучал зубами, подставил спину лучам. Лес стоял вокруг полянки тихий и зеленый. Березы пронизаны насквозь утренним солнцем, на них еще неполный лист. От первых цветов шиповника тек сладкий дух.
«Это воля так пахнет», — подумал Егорушка, и ему стало теплее. Вышел на середину полянки, попробовал траву рукой — обсохла, можно итти. Солнце на восходе, утро; значит, полдень вон там. И Екатеринбургская крепость там же. Туда и итти. Да вдруг закружилась голова, в глазах почернело, а в животе иголками закололо: со вчерашнего утра ничего не ел. Однако справился Егор, постоял недолго, качаясь от голодной слабости, и побрел на полдень.
Вчера было хорошо итти сосновым-то бором. Знай шагай по гладкой бурой хвое да по хрустким папоротникам. Красные стволы сосен высоко без сучьев, как стрелы, натыканы. Посмотришь на вершины — шапка валится. Черная птица косач сорвется с земли, захлопает крыльями и долго мелькает между стволами. И дышится легко в сосновом бору.
А сегодня начался ельник, да еще с ольховым подлеском, — ну горе! Колючие лапы тянутся понизу, концами сходятся, — открывай их, как тяжелые двери. С земли тянет прелью и гнилью. Трухлявые пни валяются на каждом шагу и обманывают ногу. Кто-то прянет в сторону в густой тени — олень или волк? — так и не увидишь. Где-то справа должна быть дорога. Да ну ее, дорогу! Страшнее леса она. Еще нарвешься на воинскую команду — заберут. Так и шел прямиком, сверяясь с солнцем.
А в лесу ни грибка, ни ягодки — рано еще… Нашел саранку и обрадовался. Присел на корточки, бережно стал выкапывать. Старался не сломать нежного стебля с пятью продолговатыми листиками, — а то потеряешь и луковицу. Докопался, — вот она! Желтые чешуйки во рту стали слизкими и мучнистыми. Вкусу никакого — так, земля. И несытно. Однако дальше шел и всё под ноги глядел: не видать ли звездочки в пять листиков?
Штаны на коленях разорвались, азям почернел от горелых сучьев. А тут еще начались горы. Только проберешься через вереск и шиповник на одну вершину, — глядь, впереди другая, еще выше.
Егор измучился, ему уже начало «казаться»… То бурый вывороченный пень примет за присевшего медведя, то сухая еловая ветка покажется красными драгунскими обшлагами.
В горах дорога начала крутить. Несколько раз Егор, перевалив через какой-нибудь пригорок, выходил прямо на пыльную колею. Эх, и итти бы по гладкой, мягкой пыли, дать ногам отдых! Но, заслышав колокольчик или крики ямщиков, он поспешно сворачивала лес.
«Без хлеба пропадешь, — тоскливо думал Егор. — Придется попросить у обозных мужиков. Не может быть, чтоб не дали. Ну, загадаю: если еще дорога сама ко мне подвернет, дождусь первого обоза и попрошу».
Дорога подвернула скоро. Егор затаился под елью. За поворотом кричали на коней возчики. Тяжелый, видно, обоз. Вот показалась первая дуга. Егор раздвинул ветки: «Опять кажется, что ли?» Непонятный обоз двигался по дороге — ехали деревья. Стройные молодые кедры размахивали сизыми ветвями и плыли над кустами. Кедры сидели в больших чанах. Каждый чан прикручен веревками к телеге. Впереди обоза в плетеном коробке на сене развалился чиновник в зеленой шляпе и в плаще.
Двадцать телег, двадцать кедров насчитал Егор. Одна телега выехала в сторону и остановилась. Возчик камнем забивал чек у. Егор подождал, пока коробок чиновника скроется за новым поворотом, и вышел из-за куста.
— Дяденька… — сказал он так тихо, что возчик не услышал. — Дяденька, хлеба нету?
Мужик испуганно обернулся. Лицо его было пыльно и измучено. Под желтыми бровями моргали злые глазки.
— Ты чего?
— Хлеба мне. Ну дай… скорее.
— А вот я тебя камнем! — ответил мужик и выпрямился.
Егор покраснел от гнева.
— Я голодный, — сказал он.
— Ты беглый! — закричал зло мужик и бросил камень в пыль. — Я тебя знаю. Держи его!.. — завизжал он вдруг и стегнул лошадь. Впереди останавливались возчики.
Егор без памяти от страха летел через кусты и камни.
Горы делались всё круче. Всё чаще спотыкался Егорушка. Одна гора с голой вершиной выдалась на пути особенно большая и трудная. Лез на нее Егор, задыхаясь и помогая себе руками. А долез до верхних камней, глянул вперед — и остановился.
Каменный Пояс[1] отсюда далеко виден. Горы за горами, леса за лесами лежат без конца. Дикие луга и болота, то желтые, то синие от цветов, заплатами раскиданы по зелени лесов. Обрывки какой-то реки блестят под солнцем. По небу летят облака — чистые, чистые. От них тени пятнами бродят по разноцветной дали. И нигде — ни жилья, ни дымка.
Тут только понял Егорушка, как долго ему еще итти. Ведь Екатеринбургская крепость там, за самыми дальними горами — теми, что синеют.
Егорушка сполз с камня в колючую траву и заплакал.
«ПОГАНЫЕ» ЛЕПЕШКИ
Маремьяна утром сходила в крепость, взяла на базаре баранины на три копейки.
Сегодня Маремьянин черед кормить пастуха. Пастух — человек мирской: каждый день у новой хозяйки обедает. И уж как ни бедна хозяйка, хоть из последнего вылезет, а накормит пастуха вдоволь. Знает, что плохой обед скажется на боках ее же буренки. Пастух, поди, и коров так помнит: эта вот с того двора, где масляными шаньгами потчевали, а эта — с того, где оставили впроголодь. Припомнит пастух худую еду — и с водопоя буренку не вовремя сгонит, не дождется, чтоб напилась, или от бодливой коровенки спасти не поторопится.
Ходит, от печи к столу Маремьяна, подкладывает пастуху. Того уж в пот ударило. Съел щи с бараниной, съел пирог с соленой рыбой. Груздей с квасом поел всласть и от ярушников не отказывается. Маремьяна их все на стол поставила, только один оставила себе на шестке, прикрыла вехоткой. Не дай бог, подумает, что пожалела.
— Кушай, Степушка. Квасу-то плеснуть еще?
— Не. Кислый чего-то квас у тебя… А ну плесни.
Кто-то заскрипел половицами в темных сенцах, чья-то рука нашаривала запор. Маремьяна вздрогнула, прислушалась. «Не Егорушка ли?» — подумала привычно. Знала, что не может того быть, что далеко Егор, — да разве мыслям закажешь?
Вошел низенький человек в звериной шкуре. Снял рваную шапку, поклонился низко — метнулась черная косичка:
— Пача,[2] пача! Поганы лепешки есть?
Маремьяна махнула рукой; уходи, мол, с богом.
— А, это вогул! — повернулся пастух. — Какие это он лепешки спрашивает?
— Скоромное. Блины черствые да оладьи. Они зимой больше ходят, после масленицы. Русским в пост скоромное есть нельзя, а бывает — с масленки что сдобное остается. Ну, чем выбрасывать, им подают.
— Обнищали вогулишки. Уж и летом побираются.
Манси[3] поклонился еще, безнадежно помигал больными, красными веками и вышел, напяливая шапку. Маремьяна вернулась было к столу, да передумала. Кинулась к шестку, достала что-то из-под вехотки и торопливо вышла из избы.
Когда Маремьяна вернулась, пастух доедал последний ярушник и допивал квас, отдуваясь после каждого глотка.
— Пожалела? — спросил он.
— Ну, что ж… Муж у меня и два сына… на чужой стороне. Вот и думаешь: если никто странненькому подавать не будет… Как им быть?
* * *
Маленькие избы слободы Мельковки рассыпались под самой стеной Екатеринбургской крепости. Избы все новые, да и сама крепость только десять лет назад построена в этих лесах. Из Мельковки виден вал крепости. Он тянется на пол версты и только в одном месте прорван заводским прудом. За валом — стена-палисад из вплотную поставленных двухсаженных бревен. По углам стены — башенки-бастионы, на них торчат часовые.
Тесно в крепости: много фабрик открылось у исетской плотины — якорная, посудная, колокольная, жестяная, проволочная; много мастерового народу свезено и поселено здесь. Стали строить слободы за крепостным валом — по берегам Исети. Тут селились торговые и ремесленные люди, выкликанцы из разных губерний; особую улочку отвели для ссыльных. А уж Мельковка сама выросла: домик к домику, без порядка, притыкались бобыли — поденщики и упрямые кержаки.[4] Кержаки соседства не любят, у них и постройка — у каждого своя крепость, кругом высокий забор да на окнах тяжелые ставни.
Самая маленькая избенка в Мельковке у солдатской жены старухи Маремьяны. Построена избенка заводскими плотниками на казенный счет. На забор лесу не хватило, так и осталась избенка неогороженной: маленькая и беззащитная.
«Один сын — не сын, два сына — полсына, три сына — сын», — говаривала Маремьяна старинную пословицу.
Три сына было у нее, когда ее муж, солдат Тобольского полка, ушел в дальний поход: не то к калмыкам, не то к китайской границе. Ушел — да так и канул. Десять лет прошло с тех пор. Сама растила и поднимала она сыновей. Но недолго поработали оба старших: сгибли безо времени на заводской огненной работе. Сразу постарела Маремьяна, поседела и сгорбилась. Стала жить для третьего сына. «Егорушку я сберегу, — говорила она. — Отец вернется, спросит: „Где сыновья?“ Я Егорушкой заслонюсь тогда».
Маремьяна выполняла и тяжелую заводскую работу и бабью домашнюю, — не знала усталости, старалась для сына — последышка. А какая особенная доля могла быть у солдатского сына? Уже дело известное: только придет в возраст — поставят его к плавильным печам либо отдадут в другое заводское мастерство. Будет гнуть горб на вековечной работе. Женится с позволения Конторы горных дел; может быть, избенку новую поставит, будет детей растить и одного за другим отдавать в те же заводские работы… Всё заранее известно, от века так повелось.
Однако Маремьяна верила и сына в этом с детства убеждала, что ему судьба будет иная. Как она радовалась, когда Егора взяли в школу при заводе: будет первый в их роду грамотный человек!
Ученье в школе шло круглый год. Летом занимались часов по двенадцати, зимой — часов по шести. Только в самое темное время, зимой, приходилось на месяц делать перерыв: не жечь же дорогие свечи ради ученья. Но наука не очень быстро подвигалась в школе, учеников часто отрывали для разной работы. То пошлют дрова для школы рубить и пилить; то нехватка работников на сплаве — и учеников заставляют носить железо на суда-коломенки.
Когда Егор дошел в арифметике до тройного правила, ему положили жалованье: полтора пуда провианту в месяц да раз в год деньгами на одежду. Матери стало полегче, она купила корову.
Грамота и разлучила скоро Егора с матерью. Сразу после скончания арифметической школы главный командир генерал Геннин отдал Егора заводчику Демидову на Нижнетагильский завод в расходчики железных припасов на складе. Это было совсем не по закону, — но попробуй-ка ослушаться! И уехал Егорушка от матери.
Маремьяна одним утешалась: не к огненной работе приставлен сын, не к плавильным печам. Оттого легче ей сносить свое бобыльство. Только часто во сне она видит, что взял Егорушка ее к себе в Тагил; и она-то его обиходит, она его потчует вкусненьким.
РУДОИСКАТЕЛЬ
— Эй, парень! Ты один?
Егор, поднял голову. Даже и не испугался очень-то: всё равно стало. Перед ним стоял широкобородый человек с топором в руке. Сбоку — кожаная сума.
— Один, — ответил Егор не вставая.
Бородач внимательно его разглядывал. Сам он был не молод, но высок и крепок. Егор у его ног, как щенок, скорчился.
— Демидовский? — коротко спросил бородач.
— Да.
— Давно бежал?
— Третий день вот.
— Какого завода?
— Нижнетагильского.
— Куда пробираешься?
— В крепость.
— Еще чище да баше! Ведь выдадут в тот же день.
Егор понурился:
— А куда мне деваться? Там мать… И сам я казенный… Может, и не выдадут.
— Да ты чего бежал-то?
— Приказчика я обругал. Не стерпел…
— Это Кошкина?
— Да.
— Та-ак!..
Бородач вынул из сумы пшеничный калач, разломил пополам и протянул половину Егору. Тот стал есть, давясь и сопя.
— Так, без хлеба, и кинулся в леса? До крепости тут верст поболе полутораста будет. А ты за три дня знаешь сколько прошел? Ведь ты и Черноисточинского еще не прошел.
— Дяденька, ты тоже демидовский? — спросил Егор.
— Я-то? Нет, я… — Он спохватился, прикрыл глаза кустиками седоватых бровей. — И знать тебе незачем. Ты вот что, парень, ты про себя подумай: как тебе через демидовские заставы пройти. Слыхал про них?
— Нет.
— Эх ты, бежать тоже вздумал!.. Тут они, верст через пятнадцать будут. Лежат сторожа в траве, по деревьям сидят над каждой дорожкой. Ты их и не увидишь, а они — нет, брат, не пропустят. Засвистят, заухают, налетят с веревками. А тут проберешься — так за Старым заводом, где казенная грань, еще чаще заставы. По демидовским, парень, землям умеючи надо ходить.
— Я от тебя не отстану, дяденька, — неожиданно сказал Егор. — Возьми меня с собой, проведи ради бога!
— Нет, — отрезал бородач и нахмурился. — У меня здесь дело есть. Не могу, парень.
— Я тебе помогать буду. Что хочешь, сделаю. Дяденька, не покинь меня!
— Помогать, говоришь? — он усмехнулся в курчавую бороду и крепко задумался. Потом сказал, глядя Егору прямо в глаза: — Провожать тебя я не буду, не проси. А вот про дорогу расскажу, так что сам выйдешь. А ты мне, верно, помоги немного… Идем-ка, дорогой расскажу. Можешь итти-то по горам, не шибко ослабел?
— Могу, могу, дяденька! — Егор вскочил.
И они пошли с горы на гору.
Всю дорогу бородач молчал. Шли они долго, без троп. Итти было трудно, но Егор, подкрепленный хлебом и надеждой, не отставал от дяденьки. Наконец на одном подъеме, где лес сменился замшелыми гранитными плитами, спутник Егора показал вниз и сказал:
— Видишь ложок? Вот по нему и пойдешь потом. Дальше там болота будут — ничего, иди по болотам, они не топкие нынче. Всё держись на закат. Как перейдешь большую дорогу, сверни на полдень — там демидовские земли кончаются. Это уж завтра, поди. Сегодня не дойти. Переночуешь в лесу и опять пойдешь так же, на полдень. Немного поплутаешь — не беда. Найдется покосная дорожка и не одна еще. Выйдешь к заводу купца Осокина. Моя изба с краю, спросишь Дробинина. Я рудоискателем у Осокина. Жене скажешь, что я послал, и дождись меня. А если я долго не вернусь, она еды даст на дорогу.
Егор не стал даже благодарить рудоискателя — слов не было. Только спросил деловито:
— А помочь-то тебе чего?
— Помочь мне, парень, не большой труд: три раза петухом пропеть.
Егор озадаченно глядел на бородача. Тот усмехнулся:
— Верно говорю. Это такой сигнал, у демидовских сторожей. Тревогу означает. Мы сейчас поднимемся на эту гору. За ней, в ложк е, люди работают. Надо мне их пугнуть и поглядеть, что они делать станут. Тебя я оставлю на гор е, а сам кругом обойду и с другой стороны в кустах засяду, А ты как крикнешь, так и беги вниз, обратно. С горы-то оно быстро, не догонят. И уж меня не дожидайся.
Они полезли выше. В одном месте ползли на животах. Выбрались на каменистый гребень. Дробинин стал говорить шопотом:
— Стой! Вот он, ложок. Видишь?
Егор посмотрел вниз. Уже косые лучи солнца освещали один склон ложка, покрытый кустарником. Другой был в тени. От костра поднимался высокий голубой столб дыма. Маленькие люди копошились около ручья. Одни носили ящики из новых белых досок, другие гребли землю лопатами. Жеребенок с боталом на шее валялся вверх ногами на траве.
— Собак не видно? — шопотом спросил Дробинин.
— Нету, ровно бы.
— Ну, тогда славно. Ты подожди с час, пока я обойду, и — три рада.
— А что они делают, дяденька?
— Я и сам не знаю, парень. Ну, счастливо тебе.
Дробинин, согнувшись, прячась за камнями, пошел по хребту, но вернулся и опять зашептал:
— Вот, возьми-ка еще на дорогу. — Он совал Егору вторую половину калача. — Запомнил, как итти?.. И, слышь, парень… если тебя… ну, в случае чего, — ты про меня не сказывай. У Демидовых руки долги. Кто в их дела суется, тому спуску не дают.
Егор остался один. Выжидал время, отщипывал крошки от калача. Внизу всё так же работали маленькие люди. Тень уже двигалась к половине склона.
«Пора!» — подумал Егор, и тут ему стало страшно. Крикнет он — и по его следам за ним кинется погоня. Но вспомнил, что Дробинин ждет, и три раза громко прокукарекал. И не побежал сразу к своему ложку, а свесился с камня и глядел на людей у ручья. Они забегали, засуетились. Три всадника выскочили из кустов и помчались вдоль ложка. За ними, громыхая боталом, побежал жеребенок.
Неожиданно раздались голоса совсем близко — на самом гребне. Кто-то звал: «Федоров, Федоров!..» Егор сломя голову кинулся по склону. Подошвы скользили на гладких камнях и на мху. Склон был очень крутой, деревья торопились навстречу.
Один раз Егор обернулся. Увидел белый дымок на гребне — и в тот же миг хлопнул выстрел. Пуля провизжала поверху.
Егор больше не оглядывался и не останавливался, пока не добрался до своего ложка. Здесь, в густом осиннике, он перевел дух.
«СЛОВО»
К вечеру следующего дня Егор вышел к заводу Осокина.
Маленькие заводы все похожи один на другой. Пруд. Узкая плотина, заваленная шлаками. Под плотиной дымящиеся плавильные печи. В беспорядке разбросаны низкие домики рабочих с окнами, затянутыми бычьим пузырем и промасленной бумагой.
Завод был безлюден и тих. Только за длинным забором рудных и угольных сараев грохали гири о железные площадки весов.
Кругом завода вырубка — голые, низко опиленные пни. Вдали над болотистым лесом раскинулась на четверть неба желтая заря.
Егор побоялся итти по избам спрашивать. Сел на камень у изгороди, выжидал прохожего. С мемеканьем, мотая выменем, выбежала из-за угла коза. Она тащила за собой на веревке двух босоногих девчонок. Крикнул им про Дробинина. Девчонки пробежали мимо, потом обе враз шлепнулись на землю, удерживая козу.
— Чего?
— Дробинина которая изба?
— Вон эта, с березой. — И опять, только поднялись, потащила их кричащая коза.
Двор выложен ровным плитняком. Над колодцем береза. Собака на привязи не залаяла, машет хвостом, Видать, не злые люди живут. Постучал в оконницу — со слюдой окошко — никто не выходит. Еще раз в двери стукнул, вошел.
Молодая девушка выжимала тряпку над ведром — пол мыла. Испуганно глянула на Егора, выпрямилась, кинула русую косу за спину. В избе чистота необыкновенная, до блеска. Егор прикрыл поскорее драные колени полами азямчика.
— Жена Дробинина дома?
Девушка молчала. Дуги бровей поднялись высоко, точно она припоминала что-то.
— Меня Дробинин послал.
Сразу опустились брови, поласковели глаза, тихо прошептала:
— Я жена. Лизавета я.
Егор подивился: первое — волосы по-девичьи непокрытые, второе — уж очень молода. Дробинин ей в отцы годится: ему лет пятьдесят, поди, не меньше.
Лизавета опять принялась за мытье. Вода в ведре была совсем чистая, в избе ни соринки, а она раз по пяти протирала одну и ту же половицу.
Без стуку открылась дверь, вошел сутулый мужичок в темном кержацком кафтане. Долго молился мимо образов. Косясь на Егора, спросил:
— Не вернулся еще? — Вздохнул, сел на лавку: — Ты брось, хозяюшка, мыть-то. Чист. — И, почти не понижая голоса, сказал Егору: — Третий день вот так-то моет. Полудурье она, должно, хозяйка-то. Я третий день Андрея Дробинина жду: как ни зайду — либо пол скребет, либо посуду мытую перемывает. А ты откудова будешь?
Егор не приготовился к вопросу, помедлил и выговорил с трудом:
— Из крепости иду, В Невьянский завод.
Покраснел и подумал: «Зачем соврал?»
— Так, так. А я с Ляли, с казенного заводу. Насчет рудного дела к Дробинину. С паспортом отпущен, вот, — порылся за пазухой, не достал, — и уши целы, оба.
Мужичок визгливо захихикал, завертел головой. Был он юркий, с лисьей мордочкой. Чалая бороденка торчала вбок.
— Хозяюшка, хозяюшка, — ты меня помнишь? Как меня звать?
Лизавета виновато ответила:
— Забыла я.
— Вот! — Мужичок в восхищении повернулся к Егору: — Вот, парень, я ей десять раз сказывал, сегодня утром сказывал, как меня звать. Ничего не помнит. Хозяюшка, а деревья помнишь, что на телегах-то ехали?
— Деревья помню. — Лизавета начала всхлипывать. — Связали их веревками, повезли к царице… Кедрики милые!..
Она уже горько плакала.
— Только и помнит — про кедрики… Да еще про Андрея своего.
— Кедры и я видел, — сказал Егор. — Встретил я третьего дня обоз с деревьями. Живые. Куда их везли?
— Она верно говорит: в царицын сад повезли, в Петербург. Казенный лесничий, господин Куроедов, сопровождает. Я с ними сюда и приехал, подвезли меня немного. Мужички кручинятся: до Егошихи на Каме им гужом доставить велено. По Чусовой бы сплавить их, по-настоящему-то, да барок, вишь, нет: все с караванами ушли. А от генерала велено нынче же, немедля, подарок доставить в Петербург. Ученые они, им виднее. Только, парень, по худому моему разуму, не так бы надо. Не так. Под Соликамском на самой на Каме этих кедров видимо-невидимо. Барки там сделать — прямо на барки высаживай деревья да вези. Скорей бы оно вышло, право. — Он снова с визгом засмеялся. — Ну, пойду. Прощай пока, молодуха, еще зайду попозже. Дело у меня такое… А ты, парень, ведь соврал мне, а?. — Приблизил лукаво сощуренные глаза к лицу Егора, любовался его смущением. — Соврал ты, право, соврал. Не из крепости идешь. Кабы из крепости, разве ты повстречал бы тот обоз с кедрами? Хи-хи-хи-хи!.. Ну, ничего, дело твое. Я в чужое не мешаюсь. Меня, парень, не бойся.
Ушел. Егора клонил сон… Он спросил хозяйку, можно ли остаться ночевать. «Подушку?» — спросила Лизавета и подала белую перовую подушку. Егор осмелел, попросил поесть чего-нибудь. Хозяйка охотно его накормила. Тогда Егор забрался на полати, свернул азямчик себе под голову — подушки он не взял — и заснул камнем.
Проснулся ночью. На полати летел дух мясного варева. Слышались поочередно два мужских голоса. Один гудел, другой сладко выпевал. «Хозяин пришел». Егор глянул сверху. Над корытцем с водой горела лучина. На столе стеклянный штоф, обгрызенные кости у деревянных тарелок. Дробинин беседовал с лялинским гостем. Хозяйка спала на широкой лавке. Егор стал слушать разговор.
— А восемь годов тому руда кончилась… — рассказывал лялинский. — Генерал приезжал, велел завод на стеклянный переделывать. Дули посуду, да плохая получалась, ломкая. Тогда генерал объявил: «Кто близ заводу руду вновь обыщет, то не токмо тот от заводских работ, но и дети его от службы рекрутской освобождены будут». Я отпросился руду искать. До того никогда на поисках не был, да понадеялся на счастье. И не зря пошел. Далеконько только, по Лобве-реке, на Высокой горе нашел медную руду. Показал штейгеру Лангу кусочки. Послали меня к генералу в крепость. Испытали руду. Генерал меня похвалил: «Молодец, Коптяков. А мои рудознатцы — пачкуны». Это его любимое слово было. Как на что разгневается — другого слова нет, а «пачкуны» — кричит.
— Знаю, — сказал хозяин. — Он и деревню одну так окрестил. Кержацкий выселок. Пришли к нему мужики, просят, чтобы утвердил землю за новоселами. А он: «Как называется?» — Названья-то еще и нету. «Ну, придумайте». Ему бумагу писать надо. Мужику, знаешь, думать долго. Вспотели и молчат. «Пачкуны вы, и деревня ваша пусть так называется».
— Блажной был немец. А теперешний — русский, да лютый какой.
— Татищев теперь. Всё крепости строит. У этого другая поговорка: «Мешкаледно!» Горячий, всё сразу да срыву… Ну и что, освободили тебя тогда от заводской работы?
— Как же! С год по вольному найму считался. А тут моя руда и кончилась. К тому времени припас я другое место, по Лобве же, Конжаковский рудник. Послал брата объявить, думал — и его от заводской работы освободят. Нет, руду разрабатывают, а брат в приписных крестьянах так и остался.
— А ты?
— Вишь, я рудоискателем числюсь. А какой я рудоискатель, — так, случаем на те жилы наткнулся. Скоро и конжаковская руда кончится, заводу, опять остановка, а меня, боюсь, пошлют в работы. Генерал другой, так, может, и закону перемена. Надо найти новое место. Вот и пришел к тебе, Андрей Трифоныч, — научи меня искать по-настоящему. Возьми с собой на поиск.
— Научить, говоришь?
Дробинин долго поправлял лучину в светце. Угольки с шипеньем падали в воду. Потом встал, заботливо подоткнул подушку под головой спящей Лизаветы, снова сел за стол:
— Неподходящее дело. Я осокинский работник, ты — казенный. Ежели Осокин, Петр Игнатьич, узнает…
— Да ведь я искать буду далеко, на Лобве опять где-нибудь или на Сосьве.
— Всё равно. Пока казенной меди мало, у Осокина задорого покупают… Мне-то что. Это Осокин так судить будет. А мне разве жалко? Руда — она божья.
Коптяков завздыхал, полез в свою котомку и поставил на стол новый штоф. Пили, ничем не закусывая.
— Нужна казне руда, — гудел Дробинин, — вот как нужна. Всякая — медная и железная. Хорошие-то места все расхватаны Демидовы да Осокины, Турчаниновы да Строгановы… Казна, выходит, запоздала. Вот и идет у них меж себя война. А нас они как попало поделили.
— Это ты верно, Андрей, — война… А пуще всех Демидовы жадничают. Что ни год — завод новый, либо два.
— Цари! — кивнул бородой Дробинин. — Демидовы здесь царствовали, пока Татищева не было. Им уж и руды-то не надо, хватают зря, только чтоб казне или другим заводчикам не досталось. В Вые медную руду им вогулич открыл, так двадцать лет не трогали. А как пронюхали про Выю в Екатеринбурге, — Акинфий Демидов давай скорей завод строить.
Коптяков встал с лавки, отошел, оглядываясь, шага на два и поклонился Дробинину земным поклоном.
— Научи, Андрей Трифоныч, — с тоской сказал он, — богом тебя молю. Ты, говорят, слово такое знаешь, что тебе руды открываются.
Дробинин нахмурился и нагнулся над столом. Потом вдруг расхохотался:
— Есть такое слово! Хочешь, скажу?.. «Глюкауф!» — вот какое.
— Глюкауф? — недоверчиво повторил Коптяков.
— Это я от казенного лозоходца перенял. Был такой в Екатеринбурге, немец. Гезе его звать. Лозой руды искал. Не знаю, уехал, нет ли. Плохо что-то у него выходило…
Егор опять заснул. Его разбудил осторожный стук в окно. В избе было темно. Все спали. Хозяин долго не просыпался. Наконец встал, кряхтя и отплевываясь. Подошел к окну:
— Кто там?.. Юла, ты?.. Сейчас. — В голосе Дробинина послышалась тревога. Он торопливо подошел к двери и брякнул деревянным затвором. Кто-то вошел.
Шлепнул на пол невидимый мешок.
— Чужие есть?
— Есть один лялинский.
— Спит?
— Спит.
— Разбуди его, пусть выйдет. И жену вышли пока. Да огня не вздувай.
— Жену я трогать не буду. Еще напугается. Да она и не проснется. Эй, Влас, пробудись-ка!..
Дробинин растолкал лялинского. Тот, ничего не спрашивая, покорно вышел из избы.
— Ну, теперь одни. Сказывай, что у тебя. Как это ты опять в наших краях очутился. Юла?
— Сказ у меня короткий. Вот держи узелок — тут три камня. Руда. Положи в сохранное место и береги пуще глазу. Как кащееву смерть, — знаешь, бабы сказку сказывают.
— Что за руда?
— То тебе лучше знать. Ну, вздуй огонь, посмотри. Мне охота твое слово знать.
Затрещала лучина. Егору с полатей видно лицо ночного гостя: оно изуродовано клещами палача. Вместо носа дыры разорванных ноздрей. Так клеймили разбойников.
Хозяин повертывал на ладони каменные куски:
— Незнакомая. Не видал еще такой руды. Где нашел?
Юла захохотал:
— Думаешь, Юла тоже рудоискателем стал? Нет, не собираюсь. Да и эту не я нашел. Мое дело, сам знаешь, другое. А ты только похрани ее до моего спросу.
— Куда теперь пойдешь?
— Лишнего не спрашивай. Жив буду — и до тебя слух про Юлу дойдет.
— Ладно. Хлеба, поди, надо?
— Давай. Да спрячь наперво камни-то. И свет погаси.
Юла сам вынул лучину из светца и сунул пламенем в воду.
* * *
Утром Егор, свеся с полатей ноги, смотрел, куда спрыгнуть, а тут в избу вошел Дробинин. Их глаза встретились.
— А, знакомый! Слава богу, — значит, благополучно. Как дошел? Давно ли здесь?
— С вечера.
— Со вчерашнего? Что ж хозяйка… — Мохнатые брови рудоискателя сдвинулись. — Спалось как? Мы тут долго с лялинским беседовали, — не слыхал?
— Не слыхал, спал крепко. — Егор на этот раз соврал с легким сердцем: он понял, что Дробинин будет недоволен, если кто подслушал ночные беседы.
— А потом сосед еще приходил. За жаром. Это уж перед утром. Тоже не слыхал?
— Не, ничего.
— Ну и ладно. Еще бы не спать — после такой дороги. А я боялся: тогда выстрел был…
Он замолчал: выжимая мокрую бороденку, в избу входил Коптяков.
Егор вышел во двор. Утро было ветреное, но солнечное. Собака валялась на боку, натянув цепь, и лежа лениво помахала хвостом. Егор достал ведро воды из колодца.
— Дай-ка полью. — Из-за плеча просунулась рука Коптякова. Он взял ведро. Сквозь плеск воды Егор расслышал, что мужик что-то шепчет.
— Что говоришь?
— Говорю: ты в избе спал, не слыхал ли, о чем хозяин с прихожим баяли, вот когда меня из избы выгнали?
— Не слыхал.
— Экой ты какой! Хоть как зовут-то его, не говорили ль?
Егор перестал мыться. Он в самом деле забыл имя ночного гостя.
— Гуляй… не Гуляй, — вспоминал он. — Или Юла…
— Юла, говоришь? Ну-у… — Коптяков просиял. — Это, братец ты мой, такое дело… — Он оглянулся на дверь избы. — А о чем, хоть маленечко, ну-ка, ну-ка?..
— Не слыхал, сказано.
— И не надо, господь с тобой. А слыхал, так забудь. Спал — и всё. Ишь, Дробинин-то на хозяйку ревет в избе. Это что про тебя забыла сказать. Я про нее узнал вчера, отчего она полудурка беспамятная. Ее маленькую башкирцы в полон взяли, потом среди степи кинули, а Андрей подобрал. Такую хоть добром, хоть пытай — ничего не вспомнит. Вот и ты так же: забудь, коли что слышал.
Завтракали. Ели молча. Дробинин с треском сокрушал на зубах сухари. Коптяков макал свой сухарь в квас и сосал его. У Лизаветы глаза заплаканы, но она уже улыбалась своей всегдашней, тихой и виноватой, улыбкой. Говорили про Кошкина, нижнетагильского приказчика, от которого сбежал Егор.
— Да-а, — пел Коптяков и крутил свою бородку, — бога не боятся эти приказчики.
— А нешто и у вас на Ляле про Кошкина слышно? — спросил хозяин.
— Все они одинаковы. Греха не боятся, — повторил Коптяков. Глаза его лукаво засверкали. — Совести не имеют. Да-а… А вот одного человечка они боятся.
— Кого это? — Дробинин махнул бровями на гостя.
— Есть такой, надежа крестьянская. Сказать, что ли? Да ты, Андрей, поди, лучше моего знаешь?
— Никого я не знаю, — буркнул Дробинин.
— Ну-у? Зовут его Макаром, а по прозвищу…
— Замолчи! — Дробинин встал, шагнул к гостю. — Ты… ты чего?.. Ты, Влас, меня просил, чтоб я тебя на поиск взял… Да выдь-ка лучше сюда.
Он вышел из избы. Коптяков мигнул Егору и тоже вышел.
Егор стал собираться в путь. Затянул потуже опояску, нашел под лавкой шапку, выбил из нее пыль. Азямчик сначала свернул, но подумал и надел в рукава: хоть и жарко будет, да портки уж очень драные. Спасибо Андрею, — добрый мужик, вывел, накормил. А оставаться больше неохота: всё тайны, перешопты какие-то, врать тоже приходится. Домой бы поскорей! И зачем сказал лялинскому про Юлу?.. С хозяйкой надо проститься по-хорошему. У нее, видал, сухарей большой мешок насушен.
— Ты никак в путь готов? — прогудел Дробинин. — Вот чего, парень. Мы с Власом сегодня в Башкирь на рудный поиск махнем, так и тебя захватим. Тебе с нами ловчее. Почти к самому Екатеринбургу приведем. Ну-ка, хозяйка, собирай нас. — Недели на две. А я в контору пойду.
— Андрей, опять уходишь? — Лизавета несмело прижалась к рудоискателю. — Андрей, опять одну оставляешь?
Дробинин положил на русую голову свою ладонь, большую, как лопата.
— Эй, Лиза! Наша жизнь такая. Рудоискателя, как волка, ноги кормят.
РУДНЫЕ ПРИМЕТЫ
Шли по лесистым увалам. Шли быстро, но дневки устраивали часто: в местах, где по разным приметам могла оказаться медная руда. Тут рылись в песчаных наносах, копали глубокие шурфы — колодцы.
Андрей Дробинин, как все уральские мастера, не любил тратить лишних слов. «Приглядывайся!» — было главное правило его науки. Случайный ученик Егор следовал этому правилу усерднее, чем Влас Коптяков. Лялинский рудоискатель сам полжизни провозился с рудами и сам знал множество примет, но рассчитывал он больше не на приметы, а на то, что Дробинин откроет ему свое «волшебное слово».
Егору же всё было ново. По камешкам, которые Дробинин поднимал с земли, и еще потому, как он их разглядывал и как отбрасывал в сторону, Егор скоро научился различать пустую породу от руды и от рудных «поводков». Оказывается, первейшая при: мета медной залежи — сине-зеленые камни. Те обломки, которые Дробинин особенно долго вертел в пальцах, пробовал на зуб, раскалывал на части, — непременно имели хоть маленькие синие и зеленые черточки. Такие обломки рудоискатель, рассмотрев, молча совал Власу или Егору. Когда синь начинала попадаться часто, Егор уже знал: будет дневка и шурфовка.
— А у нас на Ляле руда больше колчеданная, а не с синью, — как-то сказал Коптяков.
— Бывает, — согласился Дробинин. — Здесь колчедана нет, здесь медная матка — песочная, а то и вовсе глина. А у вас, за хребтом, матка — твердый камень. Потому и руда у вас жилами залегает, а здесь гнездами.
Помолчав, Дробинин спросил:
— А по травам искать умеешь? Ну-ка, покажи цветок, который медной руды не любит!
Лялинский на ходу сорвал, должно быть наугад, стебель белого клевера.
— Неверно. Белая кашка растет на руде, а вот красной никогда не увидишь. И еще вот эта.
Дробинин показал на ромашку с белыми лепестками и золотисто-желтой серединой:
— Не любит ромашка руды. Медная руда — она ядовитая. На богатых местах и совсем ничего не вырастает. Это тоже помни. Если трава пожухлая и кустов никаких нет, — значит, медь неглубоко, тут ищи на камнях лазоревых знаков.
После этого разговора Егор и на цветы стал смотреть по-иному: может, багульник на этой поляне зря разросся, а может, он что-нибудь да означает.
Дробинин привел своих товарищей к песчаному бугру в глухом сосновом лесу.
— Чудская копь, — коротко объяснил он. — Давайте бить шурф, работнички.
Кто на Урале не слыхал сказок о чуди белоглазой? Жили будто бы в незапамятные времена по здешним горам чудины — народ мелкий ростом и своеобычный. Был будто на всех чудинов один топорик, да и тот каменный. Как понадобится чудину топор, выходит он на вершину своей горы и кричит на весь Урал, а ему с другой горы этот топорик и кидают. Когда стали приходить на Урал другие народы, чуди это не понравилось. Забралась она в самые темные леса, построила под землей бревенчатые жилища, там и скрывалась. А когда и в леса пришли чужие люди, чудь подрубила столбы своих подземных домов и сама себя погребла. Егор слыхал и о чудских копях — заброшенных рудниках, мечте всех рудоискателей. Эти копи были всегда на самых богатых медью местах, и руда в них бывала чуть тронута. Вот, к примеру, Гумешки — знаменитые копи недалеко от Екатеринбургской крепости, — они найдены по следам чудских рудокопов. Это всем известно. Но видеть своими глазами чудскую копь не приходилось еще ни Егору, ни Власу Коптякову.
Коптяков оживился необыкновенно, глазки его так и заб е гали. Он суетливо осмотрел склоны бугра, забрался и на вершину, а спустившись, сказал:
— Кто-то поработал уж, видать. В трех местах копано.
— В трех? — переспросил Дробинин. — Моя работа.
Целый день копали глубокий шурф. Песчаная порода была твердая, слежавшаяся, может быть, за тысячу лет. На глубине в рост человека Егор вывернул кайлом какие-то серо-зеленые ноздреватые кусочки.
— Дядя Андрей! Это что?
Дробинин определил с одного взгляда.
— Сок, — сказал он. — Тут его много.
— Сок? — удивился и не поверил Егор. — Как сок? Он же только в заводах на плавильных печах бывает, а мы дикое место копаем!
Сок или шлак — расплавленные примеси, которые получаются при плавке руд. Шлак выпускают из печи отдельно от металла, и он застывает в пенистый стекловатый камень.
— Значит, не вовсе дикое, — усмехнулся Дробинин. — Значит, у чуди плавильные печи здесь стояли.
— В старое время?
— Да уж, — шибко давно. А как иначе? Для чего им руда была нужна, как не для плавки?
Вскоре встретилась еще находка: окаменелые бревна — лестница или крепь чудских рудокопов. Бревна были насквозь пронизаны медной синью.
— Ну и глаз у Андрея! — с восхищением сказал Егору Влас. — Как он прямо на ихнюю шахту угадал. Земля будто вся одинаковая, а он: «Здесь копай!» Вот искатель!
Внизу теперь работал Дробинин, а его ученики, стоя наверху, вытягивали мешок с отбитой породой. В ожидании следующего мешка они разбирали куски породы, искали среди них руду. И руда попадалась часто, притом наилучшего качества, как уверял лялинский рудоискатель. А один мешок оказался сплошь полон гроздьями темно-зеленого малахита.
— Ай, руда!.. Ну, руда! — ахал Коптяков и рассовывал по карманам отборные кусочки. — Добрая руда! Вот бы мне такую на Ляле сыскать!
Из шурфа послышался голос Дробинина: «Подымай!»
На этот раз он сам поднимался наверх, держась за веревку руками и упираясь ногами в стенки шурфа.
— Пласт открылся, — сообщил Дробинин. — Лезь, Влас, погляди, как добрые пласты лежат. А ты, Егорша, собирай веток посуше: обедать пора.
У костра, после горячей тюри из сухарей с луком, Коптяков, не перестававший расхваливать рудную залежь, вдруг сказал, хихикая по своему обыкновению:
— Простой ты человек, Андрей Трифоныч!
— Вот на! — добродушно удивился Дробинин. — Пошто так?
— Ну, по-иному сказать, доверчивый. Такое богатейшее место, в казну не заявленное, показываешь другим — мне вот да Егору. Конечно, от нас вреда тебе быть не может. А нарвешься так-то на человека, который только о своей выгоде думает… Соблазн-то велик: награда…
— Знаю, кому говорю, — строго оборвал его речь Дробинин. — Приказчику Кошкину, небось, не скажу. На это место зарок положен.
— Кем положен? — враз спросили Коптяков и Егор.
— Народом. Думаешь, я один про эту чудскую копь знаю? Видать ее мало кто видал, а по слуху сотни людей знают. Давно знают — и молчат. Зарок такой: чтоб ни казне, ни заводчикам копь не открывать. А почему? — ближние деревни еще к заводам не приписаны и от заводских повинностей свободны. Если копь откроется, здесь непременно завод поставят, тогда ближних крестьян первыми к нему на работу припишут. Чуете? Вот и сговорено в народе: молчать.
— Андрей Трифоныч, — сказал Коптяков. — А ведь может хуже получиться. Свободных-то от заводских работ деревень мало осталось. К нашему Лялинскому заводу приписано восемнадцать деревень, иные за полтораста и более верст. Мужики за каторгу считают ходить отрабатывать такую даль. А ну как и до здешних дойдет черед, да и припишут их к какому-нибудь дальному-дальному заводу. Ведь взвоют тогда мужички, Андрей Трифоныч?
— Про что я и говорю. Коли уж неизбывно придется итти на заводскую работу да еще куда-нибудь далеко, тогда с общего совета зарок с копи снимется. Коли работать, мол, так есть место и ближе и богаче. Тогда чудская копь выйдет народной спасительницей. Понял?
— Понял, понял. Как не понять?.. А кто тогда заявку сделает? От чьего, то есть, имени?
— Не знаю. Рано о том думать.
— Как же всё-таки не подумать? Ведь награда кому-то одному достанется.
— Что это ты всё: «награда» да «награда»? Ты, Влас, вот что накрепко запомни: кто за награждением безо времени погонится и выдаст нашу чудскую копь казне, или Демидову, или их прислужникам, тому от народа положена казнь. Такой зарок… Ну, работнички, отдохнули? Берите лопаты, будем шурф заваливать.
— Как заваливать? — вскричал Егор. — Зачем же тогда копали?
— Надо было… В одиночку я этот шурф неделю бы бил, а втроем, вишь, за день справились. До ночи еще и завалить успеем.
— Погоди, дядя Андрей, — взмолился Егор. — Я и не поглядел пласта. Дай спущусь сначала.
— Лезь, коли охота. Только поживей.
По веревке Егор скользнул в шурф. Вот он стоит на дне полутемного круглого колодца. По стенкам, шурша, осыпаются песчинки. Небо вверху сузилось в голубой круг. Где же пласт? Даже не понять: где руда, где пустой камень. Наощупь, что ли, различают тут рудоискатели породы? Егор присел, рукавом почистил каменную стенку. Непонятно. Егор уже хотел смалодушничать и возвратиться наверх, не разыскав рудного пласта, но самолюбие не позволило. Упрямо, вершок за вершком, стал он обследовать стенки. Глаза постепенно привыкали к сумраку шурфа. Это вот руда — излом колючий и цветом потемнее. Если встать, то от пояса до самого низу идет сплошной слой… нет, тут два пропластка!.. Верхний потоньше, нижний много толще.
— Вылезай, парень! Чего присох? — послышалось сверху. Голова и плечи Коптякова заслонили свет.
Егор молчал и соображал: куда же идет пласт? Зажмурил глаза, вообразил себя на поверхности, на вершине холма. Где надо бить новые шурфы, чтобы они попадали на продолжение пласта?..
Впервые тут пришло Егору в голову, что искусство рудоискателя состоит не в том, чтобы находить выходы руды на дневной свет, а в том, чтобы «видеть» под землей, в некопаных местах.
— Дядя Влас, — попросил Егор. — Покажи, где полдень, где полночь.
Влас понял сразу и положил поперек отверстия шурфа палку, направленную по полуденной линии. Егор прикинул направление пласта и только после этого полез наверх.
— Ну, чего наглядел? — спросил его Дробинин, кидая в шурф первую лопату породы. — Можешь новые шурфы назначить?
Егор почуял насмешку в этом предложении, покраснел, однако показал — и даже с задором показал, — где, по его мнению, следовало бить шурфы.
Андрей с удивлением поглядел на Егора.
— Ухватка у тебя есть — скупо похвалил он и снова взялся за лопату.
После чудской копи дня три шли без задержек по увалам и настоящим горам.
Была ночь. Егор проснулся, потому что приглох костер. Пришлось встать, разгрести угли, придвинуть к ним концы сухих бревешек. Когда огонь разгорелся, Егор увидел, что Дробинина нет у костра. Коптяков, подогнув колени к подбородку, сладко спал, высвистывая носом.
Куда мог деться Андрей среди ночи? Страх вдруг охватил Егора, детский непомерный ужас перед таинственной чернотой, обступившей их ночлег. Кричать? Нельзя: криком только привлечешь к себе неведомых врагов. И огонь костра, разгоравшийся всё ярче, казалось, не спасал, а выдавал Егора тем… ну, тем, кто утащил Дробинина.
Егор на коленях переполз к лялинскому и зашептал: «Влас!.. Дядя Влас, пробудись!»
Влас, не вставая, немного приподнял сонную голову:
— Ась?
— Андрея нету… мне страшно… — дрожащим голосом выговорил Егор.
— Чего ты напугался, милы-ый! Придет — скажет. Ведь мы в лесу, а не в жиле. Чего бояться в лесу?.. Спи-ко, спи. В лесу оно спокойно. Не бойся ничего.
Влас вертко перекинулся на другой бок, спиной к огню, и через минуту уже посвистывал носом.
Не так слова рудоискателя, как его уверенность в Андрее и вот это мирное посвистывание успокоили Егора. Ему даже стало стыдно за свой страх. Коптяков завтра непременно смеяться станет-он такой! Спать не хотелось. Егор долго сидел, глядя в огонь. Где же всё-таки Дробинин?.. Встал, отошел десяток шагов от костра и остановился.
Такой непроглядно черной ночь казалась только из-за костра. Здесь, в стороне, из темноты выделились громады деревьев и заросли кустов. Егору вдруг померещился огонек, вспыхнувший вдали. Вспыхнул и погас. Там ручей, — Егор это знал, потому что вечером ходил туда за водой. Запомнилось, что течет ручей под обрывом, дальше идут луга. Егор еще предлагал остановиться на ночь у ручья, но Дробинин почему-то не согласился, привел их сюда, в чащу. Опять мелькнул огонек и на этот раз не исчез, а вырос в трепетный малиновый язык.
Что это? Чужой костер? Недолго думая, Егор пошел по направлению к огню. Темнота теперь его не пугала. Напротив: темнота ему друг. Прикрытый ночью, он осторожно подойдет к самому костру и высмотрит, кто там. Может быть, и Андрей увидел этот огонь и теперь из кустов наблюдает за пришельцами.
Трудно итти ночью по лесу. Ногами приходится нащупывать землю, а руками шарить перед собой, чтобы не выколоть глаз. Язык пламени то висел в темноте, показывая направление, то ненадолго исчезал. Исцарапанный, с разбитым коленом, выбрался наконец Егор к высокому берегу ручья. Право же, вечером он был в десять раз ближе.
Стараясь не хрустеть ветками, Егор влез на последний бугор. Огненный язык оказался верхушкой костра, а костер — вот он, рукой подать: на том берегу ручья, у самой воды. И не один костер, а четыре в ряд. Огни были разложены вдоль какой-то черной полосы на песке — канавы, — показалось сначала Егору.
Над полосой нагнулся человек с лопатой. Это был Дробинин.
Рудоискатель был занят непонятной работой: он бросал на черную полосу кучи песка и смотрел, как вода их размывает и уносит. Струя воды падала с края небольшой земляной плотинки, запрудившей часть ручья. Вечером этой плотинки не было, — значит, ее набросал Андрей.
Егор хотел было окликнуть рудоискателя и уже раскрыл рот, но в рот ему влетел комар, а через секунду, которая понадобилась, чтобы сплюнуть, Егора осенило: «нельзя!» Нельзя звать Дробинина. Ясное дело: он таится от своих спутников, — значит, рассердится, что Егор подглядел. Надо убираться потихоньку и потом молчать.
Однако Егор не сразу сполз с бугра и еще увидел вот что: Дробинин двумя взмахами лопаты отвел в сторону струю воды и, нагнувшись, приподнял конец черной полосы. Вовсе это была не канава, а уложенные в длину пластины дерна. При свете пылающей смолистой коряги видно даже, что пластины уложены травой вниз, корнями вверх. Подняв одну отмытую от песка пластину, Дробинин старательно вытряс ее над следующей. Зачем это трясти пустой кусок дерна над таким же пустым?.. Непонятно. Уж не помешался ли рудоискатель?
А Дробинин одну за другой перетряхнул все пластины, последнюю подтащил к огню и, присев на корточки, стал ее рассматривать так тщательно, будто иголку искал.
Тут Егор осторожно повернулся и пошел назад, отбиваясь от комаров. Небо уже посветлело, и комаров проснулось великое множество.
* * *
— Теперь, Егорша, ты и один доберешься до крепости, — сказал Дробинин. — Вон видишь дым?.. Это Утка Казенная. Слыхал про такую пристань?
Путники стояли на холме над рекой Чусовой.
— Утку-то? — обрадовался Егор. — Да я в ней бывал! Зимой только: нас, школьников, посылали караван готовить к сплаву. Тут вовсе близко до дому.
— Это показалось тебе близко на конях-то ехать да по санному пути. А пешком — еще побьешь ноги. После Утки Казенной два завода будут на пути. Первый — Билимбаиха, барона Строганова. Через Билимбаиху иди без опаски. Второй — Шайтанка. Новый демидовский завод. В нем приказчиком Мосолов, изверг, похуже еще тагильского Кошкина. Всё с прибауточкой, будто и ласковый, а кровь людскую точит день и ночь. Там поберегись: могут зацапать.
— Ничего, Андрей Трифоныч. Я в Утке дождусь городской подводы, с ней и проеду. Тебе спасибо, что довел. Век не забуду. Может, удастся когда отплатить.
— Не за что. Прощай, парень.
— Счастливо, Андрей Трифоныч! Счастливо, дядя Влас!
Егор, уходя, еще раз оглянулся на рудоискателей. Они шагали на запад, — впереди рослый широкоплечий Дробинин, за ним щуплый и суетливый Коптяков, горбатый от большого заплечного мешка. Коптяков на ходу что-то говорил, размахивая рукой с батожком, должно быть, опять упрашивал Андрея открыть ему «слово».
ЖЕЛТАЯ РУБАХА
— Сынок, сынок…
— Да ты слушай, мама. Еще заставлял меня красть и в ведомость неверно записывать. Отлучаться со склада никуда не велел, запирал меня. Сколько ночей я на железе спал. Я сам сказал приказчику, что, видно, мне бежать пора. Приказчик заругался. «Собака ты, — кричит, — сквернавец смелоотчаянный!» И еще по-разному: «Попробуешь бежать, так узнаешь, какие в Старом заводе тайные каморы есть». Я не стерпел, тоже его худым словом обозвал. Ну, тогда мне ничего не было, — отправляли железо на пристань, некогда было, Кошкин сам, на Чусовую уехал. А недавно он вернулся. Я стал думать: посмею убежать или не посмею? Думал, думал — да к утру за Фотеевой оказался. Дальше пошел лесами. На Осокина заводе меня рудоискатели с собой взяли. Они меня дорогой кормили и научили разные камни узнавать. Так и пришел.
— Ты себе, сынок, худо делаешь.
В избе полумрак, окно было закрыто ставнем, хотя на улице белый день. При всяком стуке Маремьяна торопилась к двери и долго слушала. Егорушка, чистый и сытый, сидел в углу. Ему совсем не хотелось думать об опасности, о том, что будет завтра.
— Корова-то цела?
— Как же, как же, цела. Вот ужо пригонят. Ой, да ведь ты парного не любишь, а утрешнего не осталось!
— Выходит, сама опять никакого не ешь. Кому продаешь?
— Ну, как не ем? Я всегда сыта. Много ли мне надо, старушечьим делом. А что лишку — продаю немцам, по грошу за крынку дают. Скоро петровки, а они и в пост брать будут.
Маремьяна открыла зеленый сундучок. На Егорушку пахнул знакомый запах красок неношенной ткани.
— Вот, сынок, рубашка тебе есть. Нравится?
Развернула ярко-ярко-желтую рубаху. Уже и темно в комнате, а по крышке сундучка словно сотню яиц разбили.
— Нравится, — сказал Егор.
— Исподнего наготовила. А это… — Она зубами растягивала узелок на платке. — Это на сапоги. Хотела послать тебе в Тагил, думала — долго еще не увижу.
Слезы покатились градом. Старуха бережно положила платок с неразвязанным узелком в сундучок и провела по лицу маленькой, сморщенной ладонью.
— Ой, боюсь я, Егорушка! Строгости здесь безмерные, а пуще всего за самовольство. Генерал теперь новый. Ссыльного одного за побег засекли до-смерти. Похоронили за валом, на Шарташской дороге, не скрываясь. Мне пастух сказывал.
— Так я, мама, не ссыльный, а школьник.
— Всё равно, за ученье служить должен, где прикажут. Что же теперь делать, Егорушка? Ведь обратно пошлют или что того хуже сделают.
— Не знаю. Только завтра я в Главное заводов правление пойду и объявлюсь. Надоело мне прятаться. И врать ничего не буду. Скажу, как есть.
У Маремьяны слезы высохли. Не плачет, деловито обсуждает, как лучше. Егорушку подбодряет. Пожалуй, с повинной итти будет всего вернее. Первая вина, да неужели не простят! Она сама пойдет к генералу, в ноги ему поклонится, ручку поцелует…
— Ну, мать, тогда я лучше опять в бега!
— Что ты, что ты, сынок! Я так это, по слабости своей сказала. Что я еще могу? Только не надо в бега. Страшно: беглых, как зверей, ищут! Весной нынче сбежали из тюрьмы разбойники. Их на работу вывели — подвал винный рыть у крепостной стены. А они, трое их было, бревно из палисада вывернули, цепи с одной ноги сбили, — через ров и в лес кинулись. Сюда, в Мельковку, солдаты прибегали, по дворам шарили, сено у нас кинжалами тыкали. Не поймали. Те, говорят, на Горный Щит ушли.
— Что за разбойники?
— Читали потом на базаре указ о поимке. Главный-то у них — Макар Юла.
— Юла?!
— Да. Слыхал про него?
— Н-нет. Ничего не слыхал.
В ворота крепости Егорушка шагнул, как в тюрьму… Теперь, если самому не объявиться, всё равно увидят, узнают, арестуют. Шел по улице, густо и мягко усыпанной угольным порошком, и боялся поднять глаза. Перед ним шла его длинная утренняя тень.
Мать заставила надеть новую рубаху. Это было всего хуже. Итти в Главное заводов правление таким одуванчиком! Егору хотелось сжаться, стать невидимым, а тут, кто и не хочет, так посмотрит: что за щеголь? Но нельзя и обидеть мать, — может, в последний раз видятся.
Город был шумен — за плотиной, на торговой стороне, кончился базар. Бабы несли корзины золотистых карасей. Степенные кержаки поглаживали на ходу бороды и никому не уступали дороги. Прорысили киргизы, приросшие к коротконогим лошадкам. Манси в звериной коже уныло нес туесок прошлогодней клюквы: видно, никто не купил.
По широкой плотине везли пушку новенькую, — пробовать будут, значит. Слева внизу, где Исеть скрывалась под крышами фабрик и мастерских, — лязг, скрежет, грохот. А справа — спокойный пруд, пахнущий тиной и рыбой. По берегу пруда, в садах, — дома горного начальства. Вот и каменное здание Главного заводов правления.
Егор поднялся в канцелярию. Первая палата, длинная и светлая, тесно уставлена столами. Копиисты, писчики, канцеляристы, подканцеляристы трещат гусиными перьями, стучат кругляшками счетов. «Горные люди» и просители обступили столы, отовсюду слышен приглушенный гул разговоров. В воздухе стоит тошнотворный запах чернил, сургуча и сгоревшего свечного сала.
Лишь несколько ближайших людей оглянулись на яркую рубашку Егора, да и те сразу отвернулись от него, занятые своими делами. Как тут будешь спрашивать: куда обратиться беглому школьнику? Егор потолкался по палате, вышел обратно в сени, — он совсем растерялся.
Толстый купчина вполголоса беседовал с канцеляристом в темном углу сеней.
— Значит, не удастся сегодня?
— И думать нечего.
Услышав часть разговора, Егор замедлил шаги. Дело касалось и его.
— А если доложить?
— Порядок такой, что ни о ком не докладывают. К его превосходительству до полудня прямо итти можно. Да это только так говорится. В той палате сколько народу сидит, дожидается. А они запершись сидят с советником Хрущовым, — пока не кончат, никому нельзя. Дальше — вызванных много. Опять же сегодня шихтмейстеров на частные заводы отправляют. Вы уж завтра наведайтесь.
Купчина вздыхал, крякал и шептал что-то совсем на ухо канцеляристу, а тот глядел в пол и разводил руками.
Егор неожиданно для самого себя сорвался с места, пробрался через толкучку первой палаты и оказался во второй, поменьше и поуже. Здесь вдоль стен сидели горные чиновники в париках, в мундирах. Они развалились на стульях в позах терпеливого ожидания. Прямо — большая закрытая дверь с блестящей медной ручкой. Не замедляя шага, ни на кого не глядя, Егор подошел к двери, взялся за ручку, потянул — дверь открылась.
Худое, обтянутое болезненной желтой кожей лицо с калмыцкими глазами, с жестокими тонкими губами, в рамке большого парика, — только и видел Егор перед собой. Остальное расплывалось в тумане. Он стоял перед главным командиром уральских и сибирских горных заводов — Василием Никитичем Татищевым.
— Кто таков? — быстро и невнятно спросил Татищев.
Точно со стороны услышал Егор свой ответ:
— Егор Сунгуров, арифметический ученик.
— Ну?
— Ваше превосходительство… я… беглый…
— Будешь бит, — быстро сказал Татищев, и тут удивление и гнев немного раскрыли его глаза. — Почему ко мне? А? В полицию. К Арефьеву. Марш!
Егор пошатнулся и окаменевшими ногами сделал три шага к дверям.
— Какого завода? — послышалось ему вдогонку.
— Нижнетагильского, ваше…
— Врешь. Как с Демидова завода? Стой! Ты же казенную школу кончил?
— Да, здешнюю.
— Почему попал на демидовские заводы?
— Я не знаю… Назначили.
— При генерале Геннине?
— Да.
— Кто был учителем в школе?
— В словесной господин Ярцов, а в арифметической поручик Каркадинов.
— Ярцов, говоришь?.. Иди-ка сюда.
Три шага обратно.
— Вот тебе задача: девять возведи в зензус, а потом в кубус.
— Зензус будет восемьдесят один.
— Так. А кубус?
Егор пошевелил губами: «Единожды девять — девять»…
— Кубус девяти — семьсот двадцать девять.
— Изрядно. Мультипликацию знаешь. А что есть радикс?
Пухлый учебник Леонтия Магницкого всплыл в памяти школьника. Он мысленно перелистал страницы, увидел на левом развороте начало главы о радиксах и с честью ответил.
— Скажи теперь, что есть пункт касательный?
— Пункт касательный есть тот, когда прямая линия, мимо круга идучи, во одном месте доткнется, а оного не прорежет. То и есть пункт касательный.
— Ладно. Посмотрим, можешь ли слагательно писать. Бери перо. Сядь вон там. Изложи прошением: как попал к Демидовым, что делал, почему бежал. Четыре минуты.
И без промедления Татищев обратился к третьему бывшему в комнате человеку:
— Так ты полагаешь, Андрей Федорович, что Колыванские заводы…
Егор кончил писать, покосился на Татищева. Тот продолжал разговор с советником Хрущовым, на столе перед ним стояли часы. Егор положил перо на подоконник, посмотрел в широкое окно и удивился: почему лес видно? Посмотрел еще. Вот так перемены! Западной крепостной стены не было. Там, где взгляд всегда упирался в высокий вал с бревенчатым палисадом, с полубастионом над воротами, — было гладкое расчищенное место. Далеко видны лесистые холмы и меж ними дорога на Верх-Исетскую плотину. Сотни рабочих роют канавы, тёшут бревна, возят камни…
— Дай сюда.
Егор подал исписанную бумагу.
Главный командир заводов только раз взглянул на нее, будто одним взглядом всё прочитал. Отложил в сторону.
— Так. «Близко году»… Значит, книжные шалости демидовские хорошо узнал. Годишься. Иди позови Ярцова и сам с ним вернись.
Егор не решился спросить, где ему искать Ярцова. «В канцелярии спрошу». Но первый, кого он увидел в ожидальне, был его учитель.
— Сергей Иваныч, вас… — Егор показал на дверь кабинета. — Идите сюда.
— Инструкцию получил? — встретил Татищев Ярцова. — Нет? Возьмешь там. Ты назначаешься шихтмейстером на заводы Демидова — Шайтанский и новый Баранчинский, и на Билимбаевский Строганова. Жить будешь на Шайтанском. Главная твоя должность — иметь надзор, чтоб в книги правдивая запись была. Чтоб с выплавленного чугуна десятина в казну исправно поступала. Это раз. Второе — чтоб лес не губили задаром. Остальное всё в инструкции найдешь; чтоб беглым приюту не было; если раскольники-пустоверы есть, так платили бы за них двойной подушный оклад. А письмоумеющим тебе в помощь — вот, Сунгуров. Не взыщи, — какого сам выучил. Твой ученик?
— Мой, ваше превосходительство. До правила субстракции в словесной школе обучался.
— Ну, он потом у Каркадинова еще был. Ничего, годится. Лучше всё равно нету. Забирай его с собой.
— Когда прикажете выехать из Екатеринбурга?
— Завтра же. А только вот что: нет Екатеринбурга… Не понимаешь? Зачем иноземные звания? Есть — Катеринск.
Глава вторая
ШАЙТАНКА
Так Егор Сунгуров снова явился в Шайтанский завод, через который четыре дня назад пробирался робким беглецом.
Завод стоит в сорока верстах от Екатеринбургской крепости. Задумал его строить лет двадцать назад еще первый из Демидовых — Никита Демидыч Антуфьев, бывший тульский кузнец и друг царя Петра Первого.
В диких лесах и болотах, по берегам горных речек жило тогда несколько семейств звероловов-башкир. Они подстерегали бобров, ставили самострелы на лосей, ловили рыбу в Чусовой. К ним, в Шайтан-лог, и явился Никита Демидыч. Он уговорил башкир за десять рублей уступить ему их угодья, а самим переселиться на юг, верст за сто — к озеру Иткуль. Башкиры откочевали, но в скорости Никита Демидыч помер и места долго стояли пустопорожними. Сыновья Демидова — Акинфий и Никита Никитичи тоже не сразу взялись за постройку завода. Хоть и богатая тут железная руда, и лесу много, и Чусовая близко — удобно готовый металл отвозить, но опасно: у самой границы немирной Башкирии оказался бы завод.
И только когда невдалеке выросла и окрепла Екатеринбургская крепость, Никита Никитич послал сына Василия и приказчика Мосолова строить доменные печи Шайтанского завода. А сам заложил новый завод еще дальше к югу, на Ревде. Теперь оба эти завода уже работали.
В Ревдинском заводе Никита Демидов поселился сам, у него дворец не хуже, чем у брата Акинфия в Невьянском заводе. Так и сидели два брата владетельными князьками: один прибирал к рукам земли на севере, другой — на юге. Не было бы на Урале людей сильнее их, да вот прислали из Петербурга главным командиром казенных горных заводов Василия Татищева, их давнего врага. С ним ужиться было невозможно, кто-то кого-то должен слопать: Демидовы — Татищева или Татищев — Демидовых.
* * *
Приказчик Мосолов был человек большой и грузный, но в движениях легок, нрава веселого, за словом в карман не лазил. Родом из Тулы. Был он раньше не последним купцом у себя в Туле, да разорился. На демидовские заводы в приказчики пошел с одной целью: поскорее опять разжиться и начать свое дело. Управление Шайтанским заводом лежало на нем одном: Василий Демидов был молод и к тому же хвор, а у отца его, Никиты Никитича, забот и так много. Знали Демидовы, что Мосолов их обворовывает, но уличить не могли.
Вновь назначенного шихтмейстера Мосолов встретил с почетом. Жилье отвел ему в хоромах, в которых сами хозяева останавливались. За обедом подавали столько смен кушаний и вин, что Ярцов дохнуть не мог, когда вставал из-за стола.
Однако шихтмейстер должности своей не забыл: сразу после обеда потребовал показать ему завод, бухгалтерские книги и списки рабочих людей.
Прошли по заводу, постояли у огнедышащей домны, заглянули на пильную мельницу. Осмотр углевыжигательных куч отложили до завтра. В прохладной конторе засели за книги. По новеньким бревенчатым стенам текли слезы душистой смолы. Мосолов заботливо устроил сквознячок.
Шихтмейстер с тоской смотрел на «ведомости» и счета: в них цифр не было. Приказчик вел все записи по-старинному — церковнославянскими буквами, заменявшими цифры. Проверить итоги без привычки было не легко. А Мосолов уже подсовывал перо: «Подпишите!»
Два раза брал Ярцов перо в руки, но всё-таки не подписал.
— Потом, — сказал. — Я потом подпишу, ты… вы… не сомневайся, Мосолов. Книги эти я возьму к себе, вот Сунгуров еще раз пересчитает, — так это, для порядку.
— Если по порядку, то книги из конторы я дать не могу, — ответил приказчик, нагло глядя прямо в глаза Ярцову. — Да ведь, сударь, это и не обязательно — за прошедшее время книги ревизовать. В инструкции у вас про то сказано.
Ярцов рот раскрыл от удивления: инструкция была секретная и только вчера подписана главным командиром. А демидовский приказчик уже читал ее! Надо с ним держать ухо востро.
От хозяйских хором Ярцов отказался, — попросил для жилья простую избу, но отдельную. Избу ему отвели.
Егор первые дни никак не мог свыкнуться с новым своим положением. При виде Мосолова дрожал. Попадись приказчику беглый школьник еще неделю назад — шкуру бы с него спустил. На заднем дворе третий день бьют батогами крестьянина, а за что? — за то, что подал в Главное правление заводов челобитную с жалобой на приказчика. И крестьянин-то не крепостной, а только приписной к демидовскому заводу.
Егор побывал в таборе за прудом. Там в берестяных балаганах, под холщевыми палатками жили только что привезенные семейства, купленные в разных концах России. В том же таборе под телегами обитали приписные крестьяне из-под Кунгура, человек сто. Они отработали на сплаве чусовского каравана и теперь могли бы вернуться домой, но Мосолов им объявил, чтобы через две недели опять явились — на сенокос.
Мужики сидели вокруг костров, озлобленно ругали приказчика, высчитывали по пальцам.
— Туда-назад на худых конях как раз две недели и выйдет. Значит, приехал, бабу поколотил, что плохо сеяла, да опять сюда торопись.
— Задержал на сплаве лишнее, сулил заплатить, и дал по три копейки за день. Прошлым летом баба без меня работника нанимала, платила ему по двенадцати за день да еда. Это где же деньги брать?
— Ой, неладно приказчик поступает! Гибель приходит народу.
— Разорение…
Егора мужики не боялись, допускали к своим кострам и разговорам. Может быть, втайне даже надеялись, что через него дойдет слух до горного начальства. Самим-то жаловаться запрещено. Раз как-то слышал Егор от мужиков про Юлу. Рассказывал Кирша Деревянный, молодой мужик, самый отчаянный в таборе.
— Бедного он никак не обидит. Еще поделится, А мироедам, бурмистрам да приказчикам от него горе. Где появится — уж там, глядишь, приказчик без пистолета да без охраны нос из заводу высунуть боится.
— Кирша, а ты расскажи, как Макар Юла воеводу повстречал.
— Это нашего-то, кунгурского?
— Во-во!
— Это так было. Ехал кунгурский воевода, Кропоткин князь, в монастырь. Сам в коляске, позади двое вершных стражников. В лесу, в глухом месте, повстречалась им телега — едет мужик рваные ноздри. Едет, с дороги не сворачивает. Воевода ему гаркнул: «Ты чего? Еще уши, видно, целы? Эй, верные слуги, дайте ему шелепугов!» А мужик-то и говорит: «Я, — говорит, — Юла». Ну воевода как глотку разинул, так и закрыть не может. У стражников руки не поднимаются. Юла дальше говорит: «А под кусточками сидят все мои товарищи». Воевода глаза скосил — ему почудилось разбойников, может, с тыщу. Сидит князь ни, живой ни мертвый. Юла с телеги соскочил, подходит: «Что с тебя взять, воевода?. Давай шапками поменяемся». Надел его соболью, ему прихлопнул свой колпак. Опять на телегу повалился. «Ну, — говорит, — я на дружбу, на беседу не навязываюсь. Объезжайте!» Кучер взял стороной, объехал. Юла себе дальше на телеге, куда знал. И никого-то под кусточками не было. Юла один был.
ШИПОВНИК ЦВЕТЕТ
Шел раз Егор на лесные вырубки — пни пересчитать на какой-то спорной делянке. Шел по розовым холмам: шиповник цвел в полную силу. Пахучие лепестки сидели густо, сплошь покрывали кусты — листьев не видно. Ветерок собирал и сгущал цветочный дух. Такой ветерок налетит, обольет — голова закружится, и сладко щемит сердце. Ни о чем не думалось Егору, шел он и пил полной грудью густой струистый воздух.
Сзади послышался стук сапожных подковок о камни. Егор обернулся. Его догонял Мосолов. Приказчик прыгал с камня на камень, легко неся свое большое тело.
Стараясь заметно не спешить, Егор зашагал к лесу. Он чувствовал, как приближается приказчик. Повернул круто налево, по кустам — нет, не отстает. Вот совсем за спиной… подходит…
—. Чего от меня бегаешь, парень?
Егор исподлобья поглядел на приказчика и промолчал. А тот вытирал лицо платком с голубой каймой и дружелюбно улыбался. Они стояли на лужайке, среди высоких цветущих кустов.
— Никак не угадаю с тобой поговорить… Али совесть нечиста? Я ведь знаю, что ты тагильский. Да это ни к чему теперь, — может, оно даже лучше повернулось. Побег твой… это грех небольшой. Служи, пожалуй, на государевой службе, да и Акинфия Никитича пользы не забывай. За ним, брат, служба-то вернее. Думаешь, пожалел тебя Татищев? Как же, пожалеет! Он назло хозяевам тебя принял, власть свою показать лишний раз. Выгодно ему будет — и отдаст тебя, не задумается. Ты это помни. А пока пользуйся счастьем, заслужи милость Акинфия Никитича. Смекаешь, что делать надо? Чего молчишь-то?
Егор уперся взглядом в траву и ничего не отвечал. Еще и не понимал как следует, к чему клонит приказчик, только чувствовал: к чему-то нестерпимо стыдному.
— Без жалованья пока служишь, верно? Ну, положат потом тебе полтину в месяц. Я ничего не говорю, это тоже деньги, брать надо. Да только на полтину не проживешь. Мать у тебя, знаю, старуха. В Мельковке, что ли, живет? Перебивается с хлеба на квас. Ты один сын, а добрый сын должен печься о матери. Вот и подкопил бы денег ей на коровку. С коровкой-то много веселей. Да и о себе подумать пора: молод-молод, а не мальчишка. Без денег-то везде худенек. Верно я говорю? — Ответа не дождался, но продолжал не смущаясь: — На твоей должности ты нам много пользы можешь принести. Шихтмейстер-то глуп, как теленок, а нравный, — видно, много захотел. Ну, ничего, обуздается. А ты будешь получать от меня по рублю в месяц — это так, ни за што, ни про што. Да еще разные награды, за каждую услугу особо, я расскажу при случае. Из всего надо уметь деньги выжимать.
Мосолов сорвал с ближнего куста нежнорозовые лепестки, положил меж ладонями, растер крепко. Понюхал грязный катышок и, не глядя, уронил.
— Хотя взять этот цвет, шипицу-то. Вон ее прорва какая! Глупый скажет: так цветет, для красы-басы. А умный знает — на красоте не онучи сушить, он и из шипицы такую механику устроит, что твоя домна… Счастье Сунгурову, прямо скажу — счастье. Двух маток сосать можешь. Думаешь, Татищев да и твой Ярцов не знают, как у Демидова кошель развязывается? Зна-ают. Сейчас не берут, так потом брать будут. Непременно. Всё, брат, на свете продается. Генерал Геннин тоже не сразу за ум взялся. «Трудливец, трудливец… Гол, да не вор…» и всякое такое… А как пропали у него где-то в заморском банке деньги, так сразу меня вызвал… Ну, тебе про это знать не полагается.
Приказчик положил руку на Егорово плечо. Егор качнулся, еще ниже склонил голову.
— Ну, как поглянулась моя история? А? За первым рублем приходи ко мне хоть завтра. Да ты что всё молчишь? Заробел, парень? Хо-хо. То ли бывает. Живи смелей — повесят скорей. Так-то.
Давнул еще плечо, повернулся и ушел. Егор поднял голову, приложил пальцы к щекам — они горели огнем.
Долго Егор бродил по вырубке, считал пни, отмечал их углем и бормотал: «Он мне… а я ему… он мне… а я ему»… Это он вел запоздалый спор с приказчиком — воображал свои удачные ответы, представлял смущение и испуг своего противника.
«Сказать, не сказать Ярцову?» — раздумывал Егор, возвращаясь домой.
Егор не забыл, как Ярцов робел и тянулся перед главным командиром. С досадой и стыдом наблюдал Сунгуров, как Ярцова запутывал приказчик, — взять хотя бы первый день, когда чуть не были подписаны непроверенные ведомости. Твердости не хватало шихтмейстеру, вот чего. И весь он какой-то развинченный — не сядет прямо, а непременно развалится мешком, руки, ноги растеряет. По вечерам, до сна, подолгу валяется на кровати одетый и вздыхает. Вечно он почесывается, парик набоку. Раз Ярцов затворился в горнице, сказал, что будет работать. Полдня просидел. А потом Егор вымел из горницы ворох стружек и под подушкой шихтмейстера увидел резного из липы конька — детскую забаву.
Домой Егор пришел в сумерках.
— Сунгуров, ты? — крикнул из горницы Ярцов. — Я тебе творогу оставил. На окошке. Ешь.
Егор рассказал о сегодняшней своей работе. Много пней нашлось меньше четырех вершков, а такие деревья к рубке не показаны. И отводы лесосечные не те, что на планах, — вдвое, поди-ка, больше.
— Ты запиши и похрани пока, — равнодушно сказал Ярцов.
— А в Контору горных дел разве не будете писать?
— В контору?
Ярцов вышел из горницы к Егору, тяжело плюхнулся на лавку, в самый угол.
— Нет, не стоит. Если при нас немерные деревья станут рубить, то запретим. А так — ну их!.. Пусть копится. Не люблю я начинать дело, когда не знаю, что из него выйдет.
— А если нас за недонесение потянут?
— Это еще когда будет. А верней, что никогда не будет. Всё это малости. Приказчик выкрутится.
Егор помолчал, а потом сказал неожиданно для самого себя, как это у него часто бывало:
— Сергей Иваныч, отпустите меня в рудоискатели.
— Ишь ты! — удивился шихтмейстер. — Полжизни в лесу да в горах прожить захотел. Медвежьим племянником заделаться. И то покою нет. Мне вот скоро на Баранчу ехать, так я пудовую свечу поставил бы, только б не ездить.
— А славно в горах! Сам себе хозяин. Нашел рудное место — награда.
— Много ты знаешь. Так тебе руда сама в руки и пошла.
— Я бы сначала на рудознатца учиться стал.
— Есть в городах ученые, да не очень-то лезут в горы. Руды искать — как в карты играть. Неверное дело.
— Так не пустите?
— Я власти не имею пускать, не пускать. Да тебе зачем отпуски? Ты мастер бегать. Вот опять ударься в бега да где-нибудь в самом тайном месте и раскопай прииск, чтоб сразу медная, свинцовая и серебряная руда.
— И золотая!
— Нет, золота у нас не бывает. Золото только в жарких странах находят, в Индии. Да и этого тебе хватит, три руды сразу никому не объявляй, собери из скитников да из беглых колодников компанию, завод тайно построй.
— Вас шихтмейстером, Сергей Иваныч…
Учитель и школьник взапуски стали сочинять чудесную небывальщину… Уж Егор стал главным командиром всех заводов, уж он построил дворец из свинцовых плит с серебряной крышей, уж Ярцов в карете, сто лошадей цугом, поехал к царице ужинать. Тут Ярцов опомнился:
— Фу, глупость какая!.. А ну, Сунгуров, добудь огонька, зажги свечку. Спать пора. Живо!
Он зевнул. Егор вскочил, нашарил на полке трут, огниво и кремень, стал высекать огонь.
— Какая разница, — вдруг спросил шихтмейстер, — между школьником и огнем?
Егор не знал: можно еще продолжать шутки или Ярцов говорил серьезно.
— Разница? — переспросил осторожно. — Да они же совсем не похожи, Сергей Иваныч. Во всем разница.
— А вот и похожи. Подумай.
— Не знаю, Сергей Иваныч.
— Школьник и огонь только тем разнствуют, что огонь сначала высекут, а потом разложат, а школьника сначала разложат, а потом высекут.
Егор в эту минуту раздувал трут, — фыркнул, поперхнулся горьким дымом, закашлялся и расхохотался сразу. И над недогадливостью своей смешно, и радостно, что Ярцов совсем не строг. Значит, будут еще впереди веселые часы.
— Я вам тоже загадаю, — закричал он, кашляя и чихая. — Что выше лошади и ниже собаки?
— Как, как?.. И ниже собаки? Не знаю. Я думал, все загадки знаю, какие есть, а эту не слыхал. Подожди, не говори, я сам. Сейчас лягу и подумаю.
Свеча была зажжена, и Ярцов унес ее к себе в горницу. Егор улегся на узкой лавке и сразу заснул. Он сладко храпел и не видел снов.
В горнице ворочался и вздыхал шихтмейстер. Так прошло часа два.
— Сунгуров!.. Проснись, эй!..
Голова Егора поднялась, обвела мутными глазами фигуру шихтмейстера в одном белье и опять упала на лавку.
— Эк, спит как! Сунгуров!! Пожар! Разбойники пришли! Вставай, вставай!
— Что случилось, Сергей Иваныч? Где пожар?
— Да пожара, пожалуй, нету. Ты скажи отгадку; а то заснуть не могу.
— Какую отгадку?
— Ну, сам загадал: что выше лошади, ниже собаки?
— А… Седло это, Сергей Ива…
Не договорив, Егор повалился на лавку и захрапел.
МАНСИ
Лошади везли отлично: накануне прошел грозовой дождь, — дорога была и не пыльная и не грязная. Ярцов с Мосоловым в крытой повозке, запряженной четверкой лошадей, ехали на реку Баранчу. Там на вновь обысканном месте Демидовы закладывали чугуноплавильный завод.
На второй день пути были в Невьянском заводе, одном из самых старых на Урале. Здесь стояла семибашенная крепость. За стенами ее виднелись демидовский дворец и отдельная высокая наблюдательная башня; которую возвел Акинфий десять лет назад, в 1725 году.
В Невьянске ночевали, а на третий день добрались до Нижнего Тагила с его знаменитой невиданно длинной плотиной. Под высокой рудной горой работали две домны. Нижнетагильский завод славился качеством железа. Демидовская марка на железе — «старый соболь» — хорошо была известна даже за границей. А всё дело в руде горы Высокой: уж очень она чистая и богатая, такой другой по всем горам Каменного Пояса больше неизвестно.
Повозку здесь оставили, дальше поехали верхом. Торная дорога осталась только до Выйского медеплавильного заводика, а там, кроме троп, и проезду никакого не было.
— Лес темней — бес сильней! — смеялся Мосолов, плотно усевшись в седле. — Не боишься, Сергей Иваныч?
Страшнее беса оказались комары. Поющей серой тучей поднимались с травы, жгли укусами, мешали смотреть и дышать. Всадники завязали шеи и лица тряпками, туго перетянули рукава над кистями рук — и всё-таки непрерывно били себя по всему телу: всюду залезали тонкоголосые кусачие твари.
Погода установилась жаркая, безветренная. Мотаться в седле целый день было тяжело. Да и кони выбились из сил, спотыкались, беспрестанно дрожали потной кожей, сгоняя комаров. Еще больше донимали их овода. Уже текли по шерсти струйки крови.
Особенно трудно стало ехать, когда Мосолов засомневался в дороге. Такую м у ку еще можно терпеть, когда знаешь, что каждый шаг приближает тебя к цели. А сейчас нитка-тропа, которая вела путников в лесу, затерялась в высокой, буйной траве.
— Слева, поди, уж Баранча вьется, — гадал Мосолов. — Едем-то верно, да без тропы как раз в непроезжую урему[5] угодим.
Кругом стеной поднимались высокие бородатые ели, румяные сосны, кружевные осины, рябина в белом цвету, сизый колючий можжевельник. Дальше лес чернел и сгущался еще больше. И птичьего щебета не слышно, — только вдали верещала кошкой иволга.
— Самые здесь медвежьи места, — сказал Ярцов и вздрогнул. — Что это мы ни одного медведя не повстречали?
— Медведи тут хозяева, верно. Как, поди, не повстречали? Да ведь он не покажется. И сейчас, может, за всяко-просто глядит на нас из-за дерева. Поглядит и уйдет — ни одна веточка не хрустнет…
— Гляди, Мосолов…
Шихтмейстер, побледнев, показывал в глубь леса.
— Что там? Не вижу.
— Теперь нету. Мне показалось… Медведь. На задних лапах.
— Ну, пусть его.
Но и приказчик, забыв о комарах, вытягивал шею, всматривался в чащу.
— Если вправду медведь, ты не скачи от него: по лесу далеко не ускачешь, догонит. Стой — и всё… Ну, не видно? Показалось тебе, Сергей Иваныч, — оно бывает, после разговоров-то. Кони бы чуяли, если что.
Только тронулись с места, шихтмейстер опять крикнул:
— Вон он!
Мосолов круто повернул коня. Вдали между деревьями кто-то приближался к ним.
— Это не медведь, — сказал Мосолов, немного погодя. — Это вогул.
Манси подходил с боязливой улыбкой. На нем была одежда из звериных шкур. За плечами большой лук, у пояса колчан с оперенными стрелами.
— Пача, рума! Пача, рума! — повторял манси еще издали.
А когда подошел ближе и взглянул на неласковые распухшие лица русских, то проговорил совсем тихо и робко:
— Пача, ойка!
Рума, на языке манси, — друг, а ойка — господин. Мосолов по-ихнему знал мало. Манси по-русски говорил плохо. Однако разговорились.
— Зовет к себе в зимовье, — перетолковал Мосолов Ярцову. — До броду еще далеко, говорит. Едем, что ли, к нему, Сергей Иваныч? Чего коней мучить! Завтра он нас доведет до броду.
— Едем, — с радостью согласился Ярцов.
Манси шел впереди всадников, он легко перепрыгивал через поваленные стволы.
— Как тебя зовут? — допытывался Ярцов.
— Чумпин, Степан, — откликнулся манси.
— Крещеный?
— Да, — и показал маленький крестик на ремешке.
— Не страшно у них ночевать? — вполголоса спросил шихтмейстер у Мосолова.
— Нет, — решительно заверил приказчик. — Самый безобидный народ.
Впереди между стволами заблестела вода. Баранча показалась. Начался крутой спуск.
Первыми встретили гостей собаки. Четыре пса без лая примчались навстречу, обнюхали людей, лошадей. Остромордые, уши пнем торчат, хвост кольцом на спину, глаза живые и умные. Обнюхали — и умчались вперед, докладывать.
Зимовье всего из пяти маленьких бревенчатых избушек, крытых дерном, таких низких, что можно сорвать любой цветок, выросший на крыше. Перед дверьми каждой избушки дымный костер.
Двое манси мужчин вышли из избушки. Они назвали свои русские имена — Яков Ватин и Иван Белов. Значит, крещеные.
Лошадей поставили в дым, а гостей хозяин самой большой избушки — Ватин — повел к себе. Крохотное оконце затянуто рыбьей кожей. Полна дыму избушка, зато комаров нет. Уселись на полу, на шкурах.
Хозяин ожидал, что приезжие прежде всего поделятся с ним новостями: так полагается по вековечным законам лесной вежливости. Но те сразу же повалились на шкуры и заснули.
Ватин посидел немного около храпящих гостей — столько, сколько потребовалось бы времени на самую краткую беседу, — и вышел распорядиться об угощении.
Гости проснулись на закате солнца. Им принесли котел чего-то горячего и дымящегося. Для свету Ватин зажег сучья в човале — очаге.
— Таайн, рума! — радушно пригласил Ватин. — Ешьте, пожалуйста.
И вылил варево в деревянное корыто.
— Корыто на полу стояло, его, поди, собаки лизали, — пробормотал Мосолов.
— Я не буду есть, — заявил Ярцов. — Лучше своим хлебом обойдемся.
— Э, с погани не треснешь, с чистого не воскреснешь! — И Мосолов зацепил пятерней жидкой каши. Попробовал. — Ничего, посолить бы только. Ешь, ешь, Сергей Иваныч, — видишь, хозяин обижается.
В самом деле, Ватин сердито поглядывал на шихтмейстера. Больше из любопытства взял Ярцов немного варева из корыта.
— Что это такое, Мосолов? На вид каша, а вкус-то рыбный.
— Поре называется. Муку они делают из сушеной рыбы. Это, верно, из нее состряпано. Да ты не разбирай, хуже будет.
Потом Ватин поставил перед гостями деревянную чашку с кусками сырого мяса. Поверх мяса лежал большой звериный глаз.
— Пожалуйста, ешь много. Охотники сейчас пришли, — объяснял весело хозяин. Он схватил глаз и пытался всунуть его в рот Ярцову. — Уй, вкусно!
— Ну тебя к чорту с угощеньем! — Ярцов вскочил и яростно отплюнулся.
— Сергей Иваныч, посиди. Нельзя вогулишек дразнить, пригодятся. Ты вот так…
Мосолов взял звериное ухо, свернул трубочкой, обмакнул в кровь и стал жевать твердый хрящ. Потом незаметно — этому помогала полутьма избушки и клубы дыма — спустил кусок в рукав.
— Видал? Оно даже вкусно — это ведь козла дикого подстрелили они. Мясо не поганое. Я у них б е лок вареных едал. Заместо курятины всегда сойдет, только смольём наносит. Что ж, в охотку съешь и вехотку.
Пир кончился. Ярцов лежал на шкурах. На корточках, жуя «серку» — лиственничную смолу, — сидел Ватин. Мосолов разулся, сел перед самым огнем и ножом стал подрезать ногти.
В дверное отверстие, затянутое на ночь шкурой, просунулась голова Чумпина. Он что-то робко сказал Ватину. Тот, не глядя, равнодушно ответил. Чумпин вошел в избушку, опустился на корточки возле хозяина, заговорил очень быстро, показывая на русских.
— Чего ему? — спросил Мосолов, разглядывая пальцы ног и двигая ими.
— Хочет показать камни.
— Пусть покажет, — приподнялся Ярцов. — Слышишь, Мосолов, камни. Может, руда.
— А ну его! Я тебе завтра этих камней покажу целый рудник. Убирайся ты живее! — Мосолов даже встал и нетерпеливо махал рукой манси.
— Нет, я посмотрю, — заупрямился Ярцов. — Давай сюда камни, Чумпин.
Манси вынул из-за пазухи кожаный мешочек, развязал, достал несколько черных с блестящим изломом камней. Мосолов, стараясь казаться равнодушным, так и впился в них глазами.
Взвесил Ярцов камни на руке — очень тяжелые. Стал рассматривать. Какие-то мелкие крупинки прилипли на изломе. Хотел Ярцов их пальцем сбросить, а они передвинулись и не падают, точно их клей держит.
— Да это магнит! — воскликнул Ярцов.
Мосолов нахмурился, как туча, зверем смотрел на Чумпина.
Ярцов набрал крупинок на ладонь и поднес камень сверху. Крупинки прыгнули и повисли на остром ребре, цепляясь одна за другую.
— Где взял? — спросил Ярцов.
— Там, — Чумпин помахал рукой. — На реке Кушве. Большая гора, яни-урр. Вся гора из такого камня.
— Много такого, говоришь?
— Много. Как комар.
— Да врет он, — вмешался Мосолов. — Это тагильская руда. Что я не вижу, что ли!
— Нельзя врать, люль! — обиженно сказал манси. — Могу вести на Кушву.
— Тагильскую руду мы вчера видели, — размышлял Ярцов. — Ровно бы не похожа. Надо взять камни, пусть рудознатцы посмотрят. А, Мосолов?
— Что ж, можно взять. Давайте я их в седельную сумку спрячу. В Невьянске у Акинфия Никитича знатный рудоведец есть. Скажет сразу, стоящая ли руда.
— Нет, я половину себе возьму, а другую ты бери. Вот этот… нет, я этот возьму, покрасивее. Мосолов, дай твою маточку, испытаем магнит.
Мосолов достал берестяную коробочку-компас. Стрелка бегала за черным камнем, как живая. Ярцов забавлялся от души, подносил камень и с той стороны и с другой, сверху и снизу — совсем с ума свел легкую стрелку.
— Рума ойка, ольн будет? — тихонько спросил Чумпин.
— Какой ольн?
— Спрашивает: будут деньги, награда? — пояснил Ватин.
— А, награда? Будет. Ты сосчитать тех денег не сможешь, что тебе дадут. Руды, говоришь, как комар, вот и денег тебе будет, как комар, ха-ха-ха!
— А сейчас нельзя? Немного, мосса-моссакуэ. У меня нет собаки. Я совсем бедный, нюса манси.
— Сейчас нельзя; не видевши-то, что ты! Далеко эта гора?
— Два дня на лыжах и еще полдня.
— Какие же летом лыжи? Верст сколько?
— Верст они не знают, — вмешался Мосолов. — Меряют зимним ходом. Выходит, верст семьдесят, если полтретья дня. Ещё говорят, если близко или недолго: «два котла сварить». И так меряют: «стрела два раза летит». Ты видал ихние стрелы и луки, Сергей Иваныч? Покажи, Ватин.
Ярцов сразу забыл про камни и стал разглядывать лук. Сделан лук из корня лиственницы с березовой накладкой и оклеен берестовыми ленточками, чтобы не пересыхал. Еще занятнее стрелы — всех видов: с вилкой — на уток, с шариком — на белку, с железной копьянкой — на сохатого. Особая — «ястреб»-стрела, поющая на лету, она служит для спугивания уток из камышей. У основания каждой стрелы в два ряда перья из глухариного хвоста.
Пока Ватин объяснял Ярцову, для чего нужна какая стрела, Чумпин выскользнул из избушки и пошел к себе.
Уже стояла белая ночь. Всё зимовье окутано дымом костров. Чумпин вырыл из земли за своим жильем двухголового деревянного идола, поставил его к стволу сосны, перед ним положил такие же камни, какие дал русским, и стал оправдываться вполголоса:
— Может быть, он прогневал духа Железной горы, рассказав о ней приезжим чужим людям? Конечно, это плохо, но что же делать? Без собаки невозможно охотиться, а русские дадут деньги. Может, даже на ружье хватит — огненный бой! Пф — тук! Тогда самые красивые разноцветные тряпки он навяжет на тебя, Чохрынь-ойка. Как красиво! Пусть только бог не сердится. Ведь Степан не сердился же, что осень была теплая и реки долго не замерзали. Это помешало охоте: шкур добыто совсем мало, всю зиму голодали, собака сгибла. Эй, бог!.. Степан только слегка поколотил тогда тебя. Совсем немножко, мосса-моссакуэ. Не гневайся же, Чохрынь-ойка, не приказывай духу дорог отвести след, когда он поведет чужих на Железную гору. Самые красивые тряпки тебе, не забудь! Ладно, бог? Емас?
Замолчал, стал ждать какого-нибудь знака от бога. Тихо. Льется далекая рокочущая трель козодоя. Позвякивают уздечками лошади, хрустит трава на зубах. Но вот далеко закричал, залаял дикий козел. Одинокий голос прорвал тишину.
Манси поспешил принять этот голос за утвердительный ответ лесного духа. Поскорее схватил идола, сунул его вместе с камнями в яму под избушкой, прикрыл мхом, — поскорее, пока бог не передумал.
И пошел спать.
* * *
Раньше всех утром встал Мосолов. Он вышел на берег Баранчи, оглянулся, вынул из кармана куски чумпинской руды и с ругательством бросил их в воду.
Потом подошел к первой избушке, разбудил спавшего там охотника и сказал:
— Эй, манси, нет ли у тебя продажных мехов? Куничка, может, какая завалялась?
Так он обошел все избушки, заставляя где лаской, где угрозой показывать ему оставшиеся с зимы шкурки пушных зверей.
Когда Ярцов вылез из избушки, Мосолов сидел на пеньке и запихивал в седельную сумку свою добычу.
— Не знаю толку в соболях да в лисицах, а в топорах да в тупицах, — лукаво подмигивая, сказал приказчик. — Чего-то такого заставили купить вогулишки. Надо же поездку оправдать, — взял.
Тронулись в путь. Опять началась пытка комарами. Чумпин шел впереди, обмахиваясь веткой.
— Ну и дорога! — сказал Ярцов. — Завод ставишь, а проезду нет. Как будешь по такой тропинке возить, например, горновой камень к доменному строению?
— Будет и дорога, Сергей Иваныч. Со временем. Еще до доменной кладки далеко.
Когда свернули на переправу, Чумпин показал рукой на север и сказал:
— А Кушва-река там, прямо, не надо сворачивать. Болот много. Бобры живут.
Ярцов спохватился, зашарил по карманам, в сумке.
— Где же камни? Образцы-то кушвинские. Я их забыл. Положил тогда в сумку, помню. Да, должно быть, вынул вечером, а нынче из головы вон. Нету в сумке.
— Ишь ты, грех какой! — Мосолов покачал головой. — Как на притчу — и я забыл, це-це-це.
Но Чумпин понял, о чем идет речь. Когда конь Мосолова, гремя подковами о гальку и вздымая фонтаны брызг, вступил в реку, манси придержал ярцовского коня за повод, достал из-за пазухи, и вручил шихтмейстеру новые образцы той же черной руды, нагретые его телом угловатые обломки. Ярцов, озабоченный предстоящей переправой вброд через быструю Баранчу, наскоро засунул камни в сумку и ухватился за гриву коня. Чумпин остался на этом берегу: за бродом дорога была прямая — на Синюю гору.
Громада Синей горы с тремя скалистыми вершинами, с каменными обрывами уже виднелась над лесом.
ШИПИШНЫЙ БУНТ
Егор не ждал Ярцова так скоро. И двух недель не ездил, а уж где-то на краю света — на самой Баранче — побывал. Вернулся Ярцов в жаркое утро. Егор только что встал — разленился без начальника.
— Мосолова еще нет? — были первые слова Ярцова, когда он вылезал из повозки. Егор ответил, что нет, не приезжал еще.
— Ну и ладно. Он на Баранче остался — дней на пять, говорил. Я сейчас спать лягу. Если Мосолов приедет, разбуди меня… Или нет, не надо. Не буди. Можно и завтра. Завтра буду рапорт писать. Послезавтра ты, Сунгуров, в город поедешь, рапорт отвезешь.
— А у нас новости какие, Сергей Иваныч! — говорил Егор, внося в избу пожитки шихтмейстера.
— Какие новости?.. Или нет, не говори сейчас. Сначала уж высплюсь. А то здешние новости… им всегда не рад, только сон испортишь. Не надо воды, Сунгуров, не надо; я умываться сейчас не буду.
Из сумки шихтмейстера посыпались черные камни.
— Это что такое, Сергей Иваныч? Руда?
— Где? Это? Да, вогульская какая-то. С какой-то, не помню, реки там.
Егор любовно рассматривал образцы.
— Сергей Иваныч! Это руда наилучшая. Я в Тагиле на руднике бывал, там на три разбора руду делят, так в самом первом разборе и то такой руды нет.
— Много ты понимаешь, Егор!.. Выгони-ка мух из горницы да окно завесь.
— А руду куда?
— Всё равно. Положи на полку или себе возьми. Ох, доехал я-таки, слава богу. Даже не верится, что дома.
В темной горнице, раздетый, под чистой прохладной простыней шихтмейстер блаженно вытянулся.
Егор закрыл дверь в горницу и присел к окну, разглядывать вогульские камни. Его больше всего занимала, как и Ярцова в избушке Ватина, их магнитная сила. Рудные крошки бородками топорщились на всех острых углах. Ни тряская дорога, ни падение на пол не оторвали этих бородок. Егор шевелил их кончиком гусиного пера — крошки меняли места, перескакивали одна к другой и не отрывались от камня. Егор принес большой гвоздь, приложил его шляпкой к камню — и гвоздь прирос.
— Сунгуров! — послышался вдруг крик шихтмейстера. — Иди сюда, школьник паршивый!
Егор вскочил, положил камни на полку и побежал в горницу.
— Балобан! — орал Ярцов. — Зачем говорил мне про новости, строка приказная? Я нарочно в Екатеринбург не заезжал, чтобы всякие неприятности на завтра отложить. А ты всё испортил, мне теперь не заснуть.
— Да я еще никаких новостей не говорил, — оправдывался Егор.
— Всё равно: сказал, что есть новости. Теперь поневоле думается. Ну, выкладывай скорей.
— У нас в Шайтанке бунт, — выпалил Егор очень весело.
— Бунт? Перекрестись, — какой бунт?
— Шипишный бунт, бабы называют. Он из-за шипишного цвета начался. Уж сегодня никто не работает.
Шихтмейстер сел на постели.
— Всё пропало, — сказал он мрачно. — Теперь ни за что не заснуть… Что ж ты сразу-то не доложил, дрянь? Ладно, ладно, не выкручивайся, говори дальше. Что за шипишный цвет?
— Когда Мосолов поехал с вами, он приказал, чтоб кунгурских мужиков поставили на работу шипишные цветы собирать. А то хлеба не велел давать. Другой работы никакой не было. Мужики вышли. Я видел — человек сто их ходит по горам, к брюху пестери[6] привязаны. Рвут цветы, кидают в пестери самые только лепесточки. Сносят к приказчицкой избе, груды навалили. Сестра Мосолова, старая девка, их по солнышку разваливает, сушит. Правда, Сергей Иваныч, что сушеный шипишный цвет дорого стоит?
— Не знаю. Может быть. Ну?
— Из него, говорят, снадобья лечебные делают и помаду.
— Ну, ну, делают. Ты про бунт…
— Вот с того и бунт вышел. Кто-то из мастеровых посмеялся над кунгурскими, что-де бабью работу делаете, старой девке на помаду стараетесь. Работа не заводская — Мосолов для себя это выдумал, на продажу, видно. Еще день вышли мужики цвет собирать, — на третий не пошли. Им хлеба не дали. Лежат в таборе голодные день, другой. Кой-кто в Кунгур уехал. Которые по заводу пошли с разговорами. Потом испортилась плотина. То ли поломали ее. Кунгурские сели на плотине, не дают починять. Борисов — он за приказчика остался — послал плотинного мастера. «Непременно почини, а то дутья нет, домны остановятся. Убытки страшные». Плотинный говорит: «А если меня убьют?» Борисов обещал, что сам его убьет, если не починит. Тогда плотинный пошел. Ему голову проломили. Он ничего, даже смеется, говорит, что сам свалился, о брус голову расшиб. Только, кажется, помер он всё-таки. Борисов взял грудного ребенка своего на руки, пришел на плотину, стал на колени, объяснил, что без воды дутья нет, а без дутья домнам остановка. Мужики тогда позволили починить, ушли с плотины. Зато вчера в молотовых мастерских, в токарной, в кузнице, на пильной мельнице — везде рабочих увели. Кричат: «Мы семигривенные подушные отработали и четырехгривенный сбор отработали. Почто опять на страду посылают?» Такой слух есть, что приписным только тридцать шесть дней в году на заводы работать полагается, а остальное время — на себя…
— Враки это! — сказал Ярцов.
— Им объяснили, а они кричат, что тот указ давно есть, да только спрятан. Вот так и сегодня не работают, шумят.
— В крепость и в Ревду Демидовым доносили?
— Нет, нигде еще не знают. Борисов хочет, чтоб сначала работать начали. Да, может, и нельзя послать: кунгурские на дорогах дозорных поставили.
— Что же мне делать, Сунгуров, а? — жалобно спросил Ярцов. — Донесение послать в крепость или подождать Мосолова?
— Не знаю, Сергей Иваныч.
— Лучше подожду, а? Я, кажется, засну сейчас. Теперь знаю, в чем дело. И помочь всё равно нечем. Пусть Мосолов сам свою шипишную похлёбку расхлебывает. А ты иди посмотри, что там делается. Потом расскажешь.
Через минуту шихтмейстер уже храпел.
Но не прошло и часу, как Егор вбежал в избу и растолкал его:
— Сергей Иваныч! Приехал советник Хрущов. Сюда идет.
— Хрущов здесь? Давай скорей одеваться! Чорт его принес не вовремя. Егорушка, посмотри там в чемодане запасной парик! Да поворачивайся живее, собака!
Ботфорты никак не лезли на ноги. Пуговицы камзола не застегивались, две совсем оторвались. Но к приходу советника шихтмейстер успел кое-как привести себя в порядок.
Хрущов Андрей Федорович — помощник главного командира — такой же крутой и нетерпеливый начальник, как сам Татищев. Горные офицеры его иной раз даже больше боялись, чем Татищева. У Хрущова больше петербургского лоску и обидного высокомерия. Вежливым словечком так обидит, что всю жизнь не забудешь.
— Егор, поставь чернильницу, очини перо! — распоряжался Ярцов и всё выглядывал в окно. «Идет!» Отскочил от окна, сел, нагнулся над бумагой. Перо — в откинутой руке.
— Можно? — Пригнув у притолоки голову, вошел сорокалетний красавец Хрущов. Он поздоровался с Ярцовым по-столичному — за руку.
— Еду осматривать крепостцы наши, Гробовскую, Киргишанскую, Кленовскую — до самой Красноуфимской. У вас в заводе остановился коней покормить и жару переждать. Как раз полдороги до первой крепости, Разрешите, господин шихтмейстер, воспользоваться на час вашим гостеприимством. Кстати, расскажете, в каком состоянии завод.
— Я сейчас насчет обеда… — Ярцов устремился к дверям, хотя и не соображал еще, как ему за час изготовить обед и накормить такого важного гостя.
— Не надо, не надо, — остановил его Хрущов. — Вот только квасу бы… Найдется? А кое-что есть там у меня в экипаже, пошлите денщика. Это ваш денщик? Какой молодой!
— Это школьник, по письменной части, господин советник. Денщика я не держу пока.
— Ага, понимаю. — У советника чуть дрогнули уголки губ. — Так, разумеется, экономнее.
Когда Егор вернулся с кувшином кваса и денщиком советника, шихтмейстер кончал рассказывать о бунте крепостных.
— Вот пишу о том рапорт в Контору горных дел. Только что сам вернулся с Баранчинских рудников и узнал.
— Рапорт, конечно, послать надо. Но команды никакой не ждите. В Катеринске одна рота всего. Да пока сам Демидов не попросит, вообще нельзя мешаться в его дела. И дело-то мало значащее, я полагаю. Такие «бунты» у заводчиков чуть не каждый месяц. Людей и власти у них достаточно, сами справляются. А у вас есть оружие — при случае оборонить свое шляхетское достоинство? Есть? Расскажите же о заводе.
Ярцов стал путаться в цифрах. Советник скоро перебил его:
— А что замечательного встретили вы в поездке? Я ведь больше по части прииска новых рудных мест да постройки новых крепостей.
Из соседней комнаты Егор прислушивался к рассказу шихтмейстера о Баранчинском прииске, о межевании лесов. «А что ж он о вогульской руде ничего не говорит?.. Вспомнит или не вспомнит? Нет, всё расписывает, как в медвежьих лесах грани Демидовских владений искал… Ни слова о руде». Егор не выдержал. Взял с полки куски руды, тихонько вошел в горницу, положил на стол перед Ярцовым.
— Вы велели, Сергей Иваныч…
Руду сразу схватили длинные, в перстнях, пальцы советника.
— Это и есть баранчинская? Ого, не плохое место опять отхватили Демидовы!
— Нет, господин советник, это не демидовская. Совсем новое место. Один вогул объявил.
— Где?
— На реке Кушве, — сразу вспомнил Ярцов, — от Баранчи еще на север. Говорит, целая гора сплошной руды, еще никем не знаемая.
— Что? Совсем новое? — Пальцы советника впились в руду. — Целая гора? Вы объявили в Катеринске?
— Нет, я не заезжал в город. Сегодня хотел послать, вот пишу о том рапорт.
— Да что вы делаете? — Советник откинулся на лавке, наливаясь гневом, стукнул кулаком по столу. — Демидовы знают?
— Н-нет… то есть — приказчик ихний знает. Нам вместе вогул объявил.
— Дуб-бина стоеросовая! — Всякий лоск слетел с советника. Советник вскочил и пробежался по комнате. — Как ты не понимаешь, что в этом всё! Такая руда только и может нам помочь одолеть Демидовых. Целая гора, — ах, дурак! И сидит. А может, там уж Демидовы объявили ее!
— Нет, не может того быть, господин Хрущов. — Ярцов старался спасти остатки своего достоинства, но колени его тряслись, на лице проступил жалкий испуг. — Мосолов на Баранче остался, а я спешил, как только мог. Ночи в дороге. Демидовские даже заподозрили меня. Они меня удерживали, да и я хитростью от них уходил.
— Хитростью!.. Должен был кричать: «слово и дело», вот что! «Не спал нигде», а мимо крепости проехал сюда. Эх, инвенции[7] нет нисколько у людей. Вернуться мне, что ли, в город?.. Нет, скачи ты, еще успеешь к концу занятий в конторе. Коня загони, а успей! А если контора закрыта, отдай вот записку в собственные руки главному командиру.
Хрущов тыкал, тыкал пером в чернильницу — перо не писало. Заглянул — чернильница была пустая.
— «Пишу рапорт»… Чем ты пишешь?
Выругался. Чернильница полетела в угол, разбилась в черепки.
— Не надо записки. Только покажи ему руду. Конь верховой есть у тебя?
— Можно взять заводского.
— Не бери у Демидовых. Еще подсунут запаленного, на полдороге сядешь с ним. Возьми моего, он порожний шел, в поводу, почти свежий.
* * *
Крокодил, изогнувшийся в медное кольцо, глотал человека, а человек, губастый негр, поднимал кверху медные руки. К каждой руке привинчена хрустальная чашечка, в каждой чашечке зажженная свеча.
Слуга поставил подсвечник на стол перед Никитой Никитичем Демидовым и ушел, мягко ступая по узорному ковру. Никита Никитич сидит в кресле боком к зеркалу в золоченой раме. Всё в ревдинском дворце было яркое и «веселенькое» — и дорогая одежда из атласа и шелка, и разноцветные, обитые штофом стены с позолотой украшений, и расписная мебель, собранная из всех стран мира, и бесконечные ковры, и хрустальная посуда. Вещи кричали о богатстве, о радости. Но владельцы дворца если и могли похвалиться богатством, то ни веселостью, ни здоровьем не отличались. Никита Никитич, заслоня глаза от света ладонью, посмотрел на стенные часы.
— Пора бы уж Василию из Екатеринбурга воротиться. Без малого десять. Как-то еще выйдет там с кущвинской рудой. Гляди, Прохор, накуролесит твой шихтмейстер — тебе худо будет! Ничего в резон не приму.
Стоявший у порога шайтанский приказчик Мосолов переступил с ноги на ногу, сдержанно вздохнул и ответил:
— Вогулишка не вовремя подвернулся, Никита Никитич. Известно было, что Анисим Чумпин помер. Я в надежде был, что больше никто про ту гору не знает. А в пауле на Баранче, гляжу, тащит рудные куски. Звать его тоже Чумпин — верно, сын тому. Кто ж его знал!.. Ну, думаю, пришло время объявлять рудное место. Сказал шихтмейстеру, что останусь на Баранче, а сам окольными тропами обогнал его. В Тагиле и в Старом заводе[8] велел, чтоб задерживали его, как только могут. Поди, и сейчас из Старого завода еще не выехал. Нет, всё ладно устроится. Василию Никитичу отказать не посмеют, раз сам заявку повез.
— А кроме того вогулича, полагаешь, никто дороги на гору не знает?
— Никто. Она за такими болотинами, что в мокрое лето и вовсе не пройти, Я с Анисимом ходил — с природным вогуличем — и то раза три в няше[9] тонул. Там летом и вогулы не бывают. А хороша руда, Никита Никитич, ох, хороша!
— Что там хороша!.. Завода ставить всё одно не будем. Лишь бы капитан не завладел, не вздумал там казенный завод заводить. Ведь поперек всех наших земель тогда дорога пройдет, как ножом разрежет… Неприятность какая брату Акинфию! Смотри, Прохор, я тебя головой Акинфию Никитичу выдам.
— Помилуйте, Никита Никитич, — чем же я виноват?
— Да, да… ты никогда виноват не бываешь. То вогулич виноват, что выдал гору, то конь, что ногу сломал, а ты всегда прав.
— Что опоздал-то я, Никита Никитич? Верно это, вчера бы еще мог здесь быть. Да ведь какими тропками обгонял-то.
— Вот теперь тропки… А вогулишку надо, знаешь, — того.
— Это так, Никита Никитич, — из-за гроба нет голоса.
— Эй, ты что? Чего еще выдумываешь? Ничего я тебе не говорил.
УДАР
Ярцов гнал коня всю дорогу. Хорошо, что конь у Хрущова знатный — не трясучий и быстрый.
Подъезжая к Верх-Исетскому заводу, Ярцов уже видел, что не опоздал в контору. Успеет сегодня же заявку сделать. Близ крепости обогнал тележку парой какого-то купца. Купец важно развалился и едва посмотрел на согнувшегося в седле шихтмейстера.
«Вот, — подумал Ярцов, бережно прижимая локтем тяжелую сумку, — захочу, крикну: „Слово и дело государево“ — и отберу у него и коней и тележку. Ничего не скажет, еще сам на козлы сядет, погонять будет».
Эти слова: «слово и дело» были в те времена чем-то вроде страшного заклинания. Их кричал человек, желавший донести о государственной измене, человек, узнавший новый способ обогащения царской казны, — словом, тот, кто хотел сделать донесение государственной важности. И того, кто крикнул эти слова, никто не смел задерживать. Напротив, — всякий, под страхом казни, должен помогать крикнувшему скорее добраться до самого высшего начальства. Ему давали охрану, для него хватали первый попавшийся экипаж, чей бы он ни был: он считался под особым покровительством власти.
Зато и редко пользовались люди этими словами. Знали, что если донесение окажется не важным, то доносителя возьмут в колодки; отведает он и плетей и ссылки.
— В конторе горных дел занятия еще не кончились. Ярцов прошел к повытчику,[10] принимающему заявки на новые прииски, и степенно произнес:
— Объявляю в казну новое рудное место на реке Кушве — железная руда. Найдена через новокрещеного вогулича Чумпина. Вот образцы.
Попросил бумаги, написал рапорт о том же. Повытчик записал в книгу день и час объявления. Ярцов глубоко вздохнул.
— Значит, не были демидовские люди с такой рудой?
— Не были.
— Слава тебе, господи. Всё изрядно!
А про себя подумал: «Прямо как с плахи из-под топора ушел, Ай, и сердит же советник!»
Его обступили горные офицеры. Рассматривали руду, восхищались ею, расспрашивали о подробностях. Ярцов чувствовал себя героем и привирал не скупясь:
— Показал мне вогулич куски. Я сразу вижу, какая руда. А со мной приказчик демидовский. Я ему виду не подал. Оставил его на Баранче, сам скорее сюда гнать. На демидовских заводах пронюхали, что я что-то знатное везу, задерживать меня стали. Да шалишь! Коней не дают, так я у них с конюшни самого первого коня взял. Погоня за мной, конечно, была, да не догнали. Это в Тагиле, а в Невьянске даже ночевать не остался: боялся, что выкрадут образцы. Взял шихтмейстеровых пару и вот примчался прямо сюда…
Вдруг все затихли, расступились: через контору проходил главный командир. Ярцов поклонился, преподнес свои образцы. Татищев пришел в такое же волнение, как давеча советник Хрущов. Он заставил шихтмейстера повторить рассказ. Слушал сидя, покачивая на ладони рудные куски, и одобрительно кивал, головой:
— Целая гора? Что ж не съездил поглядеть?
— Ваше превосходительство! — Ярцов изобразил на лице легкий укор. — А ну как Демидовы раньше меня заявку бы сделали? Гора как раз за их угодьями. Здесь, ничего-то не зная, и закрепили бы за ними.
— Прав! — сказал Татищев. — Кругом прав. Молодец! А позовите-ка этого, как его…
— Гезе, рутенгенгера? — догадался кто-то из офицеров.
— Не рутенгенгер, а ло-зо-хо-дец! — подчеркнул Татищев. — Опять саксонское речение, — будто нельзя русского слова найти. Да и не лозоходец он теперь, а, по-вашему, берг-пробирер; по-моему, — рудоиспытатель.
Гезе разыскали и привели очень скоро.
— Глюкауф,[11] — баском кинул Гезе при входе и поднял правую руку кверху. Татищев заговорил с ним по-немецки.
В это время раздались торопливые шаги: в комнату вошел, почти вбежал высокий молодой человек в дорогом, шитом цветами и узорами французском кафтане, но весь в дорожной пыли. За ним форейтор в ливрее[12] нес небольшой, но, видимо, тяжелый кожаный мешочек.
— Не закрыто еще? — крикнул вошедший и брезгливо сморщил нос. Тут он увидел Татищева и слегка наклонил голову. Впрочем, сразу же, не задерживаясь, прошел к повытчику.
— Вот прими, тут заявка и образцы. Заявляю от имени отца, цегентнера[13] Никиты Демидова, новый наш прииск, а какой, — тут сказано.
Сел на скамейку, постукивая пальцами по краю стола.
Повытчик посмотрел на часы, раскрыл книгу. Развернул заявку, поданную форейтором. Нерешительность и испуг выразились на лице повытчика. Он быстро глянул поверх бумаги на молодого Демидова. Тот сидел вполоборота к нему и нетерпеливо стучал пальцами. Повытчик покосился на главного командира Татищев растолковывал что-то саксонцу.
— У вас написано, Василий Никитич: на Кушве-реке? — заикаясь сказал повытчик Демидову.
В комнате настала тишина. Все замерли. Только Гезе твердил: «Гут. Гут. Шон».
— Ну да! А что? — Голос Василия Демидова визгнул. — Место новое. Река Кушва пала в Туру-реку. Отсюда ехать на Тагил, дальше дорогой через новые наши Баранчинские рудники. Просим, чтоб было позволено для плавки сей руды построить со временем завод на две домны, а на реке Туре — молотовые фабрики.
Демидов говорил громко — не для повытчика. Слова «было позволено» выделил особенно.
— Это место уже заявлено. — Повытчик заерзал на скамье, привстал, согнулся дугою через стол, а сам опасливо косился на парик главного командира.
— Как заявлено? Кем? Не может статься. Наша находка! Уже не первый год то место знаем!
— Часиком бы раньше, — прошептал повытчик и быстро сел на место; парик Татищева поворачивался к его столу.
— Кем, кем заявлено?
— Не имею права того сказывать, — строго возразил повытчик. — Так записывать вашу заявку, Василий Никитич, к разбору в совете?
Демидов поднялся. Лицо у него было очень худое, длинное и белое, с яркими пятнами на скулах — лицо чахоточного. Нестерпимо блестели глаза. В руках Гезе он увидел рудные куски; саксонец, как и все, кому попадали эти камни, старался ущипнуть магнитную бородку на остром черном изломе.
— А! — рот Демидова перекосился. Василий рванул шелковый шарф с шеи. Выхватил из рук форейтора кожаный мешочек, швырнул под скамейку. — Не надо писать!
К нему шел с улыбкой любезного хозяина на тонких бледных губах, с издевкой в прищуре калмыцких глаз главный командир.
* * *
Солнце еще не всходило, когда Мосолов вывел коня за чугунную решетку дворцовых ворот. Мосолов молчал, но когда попробовал рукой седло, то лошадь закачалась.
В сосновом лесу у ручья Мосолов остановился и напоил лошадь. Потом трижды окунул свою голову в холодную воду. Надел шапку, не утираясь. Погрозил кулаком назад, Ревде.
Скакал левым берегом Чусовой, по крутым дорожкам. Уже прорывались румяные лучи между зубцами скалистого гребня горы Волчихи, но по долине реки стлался туман, то завиваясь в столбы, то разрываясь в белесые клочья над быстрой водой.
Дорожка углубилась в сосновый бор. Запахи ландышей, земляники, смолы смешались, в прохладном воздухе. Просыпались птицы — пробовала свою свирель иволга, слышался чистый голос малиновки. Маленькая огненнохвостая птаха всё залетала вперед коня, раскачивалась на ветвях и пела короткую печальную песенку. Мосолов спустился к самому берегу Чусовой, крикнул перевозчика. Из шалаша на другом берегу вылез седой дед, долго всматривался, кто зовет, а потом забегал, засуетился. Мигом пригнал тяжелую плоскодонку. Мосолов ввел коня, молча дождался конца переправы. Тогда спросил старика:
— Ну как тут у вас? — И кивнул в сторону близкой уже Шайтанки.
— Ничего, слава богу, — бормотал старик, пряча глаза.
— Ничего? — Приказчик забрал в кулак белую бороду деда и дернул кверху. — Ничего, говоришь?
Старик замер — не дышал, не смел отвести взгляда.
— Перекрестись!
Тот перекрестился по-кержацки, двумя перстами.
— Твое счастье, — процедил сквозь зубы Мосолов.
Конь толчками, сильно приседая, вынес его на бугор. Солнце взошло. На горе Караульной, что осталась на левом берегу, розовели каменные шиханы среди сбегающих по склонам лесов. Мосолов ударил коня плетью и помчался в Шайтанку.
Улица поселка была пуста. Мосолов подъехал к одной избе и застучал в ставень.
— Кто там? — сейчас же откликнулся глухой голос.
— Я. Вылезай!
— Прохор Ильич?!
В избе послышался шум отодвигаемых тяжелых вещей, загремели падающие железные брусья, — видимое дело, хозяин разбирал нагромождения у входа. Дверь открылась, выскочил кривоногий рыжебородый мужик.
— В осаде сидишь, Борисов? — насмешливо сказал Мосолов.
— Ничего ты не знаешь, Прохор Ильич!.
— Всё знаю. Где они?
— Смотри, забегали! Вон по задам махнул — это туда, в табор.
— Так в таборе они? Я их приведу в добрый разум.
— Берегись, Прохор Ильич! Меня чуть не убили. А заперся, — так избу поджечь собирались. Кирша Деревянный кричал, я слышал. Иди сюда, посоветуем как и что.
— Некогда мне советовать. Я туда.
— Туда? Да у тебя и оружия никакого!
— Ладно ты, воин! Готовь пока розги… Побольше да покрепче.
Тронул коня.
— Прохор Ильич!..
Мосолов уже далеко, не слышит. Проскакал улицу, выехал за поселок, через плотину, к лесу.
В таборе было людно: мужики стояли большой тесной толпой и шумно говорили. Коня приказчик привязал у первого балагана и пеший, большими твердыми шагами направился к толпе. Мужики смолкли.
Уже вплотную стояли они — приказчик и крестьяне. Мосолов чуял запах потных рубах. Видел острые, отчаянные глаза, много глаз. И выбирал, самый упорный, самый дерзкий взгляд, чтобы знать, куда направить силу удара.
Но толпа отступила перед ним. Мосолову пришлось сделать еще несколько шагов вперед. Опять отдалились чужие внимательные глаза. И нельзя остановиться. Сделав еще шаг, Мосолов понял, что середина толпы отступает быстрее, чем края. Уже с обоих боков он слышал неровное жадное дыхание. Его окружали, его заманивали. Еще шаг, еще…
Так отодвинул он толпу до самой опушки леса. Тогда толпа расплылась, — незаметно, не шевеля будто ногами, все оказались в отдалении от приказчика.
Из-за дерева выступил незнакомый мужик в старой бобровой шапке, надетой лихо набекрень. Одна рука на рукоятке ножа, что за поясом, другая уперта в бок. Мужик дерзко глядел на Мосолова и ждал чего-то.
— Это еще кто такой? — крикнул Мосолов осипшим голосом.
— Я-то? — Мужик вздернул нос с черными дырами вместо ноздрей. — Я — Юла.
— А-а-а! — радостно и дико взревел Мосолов и, размахнувшись, ударил разбойника. Тот качнулся вперед, назад — и рухнул.
Мосолов прыгнул, притиснул лежачего коленом и, такая, как дровосек, бил, бил по лицу…
— Вяжи его! — Мосолов властно повернулся к мужикам. — Как тебя — Деревянный, что ли? Давай опояску!
Глава третья
СТАРЫЙ ДОЛГ
Чумпин! Чумпин! Как далеко поскакали твои камешки! Еще на горе непуганые птицы-ореховки кувыркаются на коротких веселых крыльях, еще так немного людей знают о существовании горы, а уж началась жадная борьба за нее.
В это лето все манси зимовья Ватина не переселились из зимних бревенчатых избушек в летние берестяные шалаши, как это у них водится с незапамятных времен. Чумпин не хотел уходить с того места, где, думал он, легче найдут его русские; а глядя на него, и остальные не стали строить шалашей — тоже ждали чего-то. Напрасно засохли и скоробились заготовленные с весны длинные свитки бересты.
Чумпин и на рыбную ловлю далеко не ездил и на охоту ходил только поблизости от зимовья. Он с нетерпением ждал прихода русских и награды за Железную гору.
Зачем понадобились охотнику деньги?
Он говорил, что ему нужны хорошая собака и ружье, котел для варки пищи и ткань для одежды. Всё это было правдой, но неполной правдой… Можно прожить в лесу и без ружья и без котла. Кстати сказать, ружья огненного боя даже запрещено иметь бродячим охотникам. Собака?.. Собака, конечно, необходима, но можно не покупать взрослого пса, а добыть щенка и вырастить его. О самом главном Чумпин умалчивал. Главное оставалось тайной между ним и большим Чохрынь-ойкой.
Чумпина мучил старый неоплаченный долг.
Долг был сделан еще покойным Анисимом, отцом Степана, и остался на совести сына. Это было давно.
У зырянина Саши взяли они с отцом сеть — на лето рыбу ловить. До того ловили гимгами — громадными плетенками в два человеческих роста. С такими плетенками очень трудно справляться вдвоем. Анисиму захотелось попробовать ловлю сетью, да и зырянин очень уговаривал взять, — правда, за дорогую плату.
С вечера поставили они сеть, утром выехали в легкой долбленой лодочке выбирать улов. И вот, когда половина сети была уже в лодке, вдруг показалось из воды запутавшееся в мокрых ячеях водяное чудовище Яльпинг-Вит-Уй.
Оно забилось, захохотало и тут же разразилось визгливыми рыданиями. Далеко по воде понеслись его дикие стоны вперемежку с гневными вскриками.
Степан выронил кормовое весло и кинулся… Куда кинешься среди реки? Только лодку перевернул. Манси, рыба, сеть — всё оказалось в воде. И чудовище вместе с сетью опустилось на дно.
Манси плавать не умеют, хотя и много промышляют на воде. Чудом выбрались Степан и Анисим на берег — они держались за перевернутую лодку, — и обоим казалось, что Вит-Уй хватает их за ноги. А в ушах еще не смолк визг, смех и плач чудовища.
Анисим потом говорил, что это была гагара — вещая птица. Но от того не легче: Яльпинг-Вит-Уй кем угодно прикинется. Манси, не решились взять сеть, — так она и сгнила в воде.
Рыжий Саша взял в уплату за сеть ружье и требовал остальное деньгами. А где их взять? Анисим продал шкурки, приготовленные на ясак,[14] — и то не хватило. Осталось последнее средство: занять денег у Чохрынь-ойки. Анисим взял с собой Степана и отправился к горам хребта, в заповедный кедровник.
У края кедровника он оставил сына, дальше пошел один с собакой. А вернувшись, показал Степану горсть потемневших серебряных монет.
Серебра хватило и на уплату за сеть и на ясак.
Вернуть долг Чохрынь-ойке Анисим не смог до конца своих дней. Не из чего было отдать целую горсть серебра: последние годы они промышляли так худо, как никогда!.. В один из этих годов Анисим и сказал демидовским людям о Железной горе на Кушве. Награду демидовский рудоискатель сулил большую, но обманул, ничего не дал. Поэтому-то Степан Чумпин и попытался снова заговорить о руде с первыми встречными русскими «ойка». Так образцы кушвинского магнита попали в сумку шихтмейстера Ярцова.
Луна сменилась дважды, а русские с деньгами всё не появлялись. Чумпин решил сходить к большому идолу Чохрынь и успокоить его обещанием, что долг будет скоро уплачен, надо лишь поторопить русских. Может Чохрынь-ойка это сделать?
Чумпин живо собрался: лук — за спину, сушеную рыбу — за пазуху, кремень и огниво — туда же. Нож в деревянных ножнах всегда у пояса.
Два дня шел манси к хребту, и горы делались всё выше. На лесистых вершинах появился снег, не тающий до середины лета. Однако и за крутыми горами, на большой высоте попадались зыбкие торфяные болота. Через них приходилось пробираться ползком, с длинным шестом у бока.
В глубокой мглистой долине начался кедровник. Здесь тогда оставлял его отец. Вот и кат-пос их сохранился на коре: сделанный ножом отца рисунок — дужка и три прямых черты, выходящих из одной точки и пересекавших дужку. Это семейный знак Чумпиных. Раз… два… три чужих кат-поса рядом. Три человека приходили сюда после них, все с собаками. Не часто же навещают манси большого Чохрынь-ойку!
Прошел через священный кедровник. Просторно между широкими стволами, каждый из них в три обхвата. Вспугнул красного, как осенние листья, оленя, — тот убежал неторопливо, оглядываясь на манси. У опушки взлетел с треском выводок рябчиков, — пестрые птицы расселись на ветвях, попискивают, тянут к охотнику шейки. Степан не снял лука: здесь нельзя убивать.
Капище Чохрынь-ойки — обыкновенный амбарчик-чомья на двух гладких, покосившихся от времени столбах. Над крышей топырились великолепные лосиные рога.
В стороне, в кустах, Чумпин разыскал бревно с зарубками для ног и приставил его к чомье. По бревну вскарабкался наверх и отомкнул простой деревянный затвор.
Открылась дверца, и из тени на Чумпина глянули тусклые неподвижные глаза идола — четыре глаза. Двухголовый толстый Чохрынь-ойка сидел посреди амбарчика, весь укутанный пестрыми тканями. Во много слоев наверчены дорогие тонкие привозные ткани. На головах шапки черного соболя. Нос, плоский и длинный, чуть намечен топором. Еще ниже — щель: рот.
По стенам сплошь шкурки зверей: лисиц, бобров, соболей, выдр, россомах. Это приношения после особо удачных охот. Помог бог — на тебе: из бобров — самый крупный, из лисиц — самая дорогая, чернобурая, из соболей — соболь самого темного волоса! Без обману! Только и ты, бог, другой раз не обманывай. За много лет накопились шкурки, вон уж от ветхости валится шерсть.
Перед идолом большая серебряная чаша с изображением нездешнего охотника верхом на странном двугорбом с лебединой шеей животном. Чаша до краев полна почерневшими серебряными монетами. Тут же, рядом с чашей, десяток ржавых ножей, бусы, остатки съедобных приношений, не понять каких: они совсем испортились.
Сидя на порожке чомьи, Чумпин вполголоса беседовал с богом. Ничего особенного не произошло. От долга они с отцом увиливать не собираются. Пригоршню серебра — очень хорошо помнят. Можно же немножко подождать. Деньги будут скоро. А пока вот прими это: Чумпин достал из-за пазухи огниво. Без огня трудно будет в пути, — но что ж делать? Дарить — так то, что жалко. Положить в чашу постеснялся, сунул огниво в складки выцветших тканей на идоле.
С тихим шелестом порвались ткани, легкими, как пепел, клочьями повисли вокруг идола. Из складок посыпались серебряные монеты. Они падали одна за другой звенящим дождем. Под первым слоем тканей обнаружился второй, который тоже лопнул, уже сам, без прикосновения пальцев манси. Серебряный дождь усилился. Потом открылся и так же развалился третий слой. Весь пол чомьи покрылся серебром, а монеты всё еще звенели и сыпались.
Чумпин со страхом глядел на поток серебра и не понимал, что это вздумалось Чохрынь-ойке раздеваться перед ним, нюса-манси?[15]
* * *
Целый обоз двигался к мансийскому зимовью на Баранче. Пять лошадей с телегами, пятнадцать человек русских. На телегах лежали мешки хлеба, топоры, кайла, лопаты. Люди помогали лошадям вытягивать телеги из глубоких промоин.
Услышав издалека конское ржанье, Чумпин выбежал навстречу обозу.
Телеги пришлось оставить на Баранче, а всё добро с них навьючить на лошадей. Чумпин повел рудознатцев на Кушву. Дорогой устраивали елани на топких местах: Переваливали через горы. На деревьях делали затесы, так что белая полоса протянулась по стволам до самой Кушвы — будущая дорога.
Шли шумно и весело. Половина русских — безусые юноши, они совсем не злые, давали манси вволю хлеба. Всю дорогу собирали землянику, радовались, что теплый дождь прибил комаров.
Во главе отряда — Куроедов-ойка и Вейдель-ойка, — начальники. Но больше всех понравился Чумпину молодой русский по имени Егор. Он спрашивал Степана про двухголовых человечков, что вырезаны на стволах сосен, пробовал натянуть лук охотника; требовал, чтобы тот называл всё мансийскими словами. Узнав, что ласточка по-мансийски: ченкри-кункри, очень обрадовался и сказал, что «очень похоже». Вырезал на коре и показал Чумпину свой кат-пос, вот такой: «Е. С.»
Совсем неожиданно расступились сосны и показалась Железная гора. Она не была высока, липняк и осинник курчавились у подножья. Три черных голых скалы поднимались на протяжении горы.
— Ахтасин-ур![16] — сказал Чумпин и улыбнулся.
Русские стали устраивать лагерь: валили березы для шалашей, таскали мокрый после дождя валежник на костры, развьючивали лошадей, И тут Чумпин сразу заметил, что русские не очень умелые люди. Дождливая погода еще несколько дней продержится, — это всякий ребенок скажет. А они для шалашей место выбрали в низинке, где их непременно подмочит. На шалаши извели штук тридцать деревьев (достаточно бы и десятка), а построили такие, что Чумпин смеялся, отворачиваясь из вежливости в сторонку: небо видно сквозь дыры, не то что дождь — кулак пройдет!
— Веди-ка, Чумпин, наверх! Где тут лучше пройти? — приказал Вейдель-ойка.
Чумпин провел штейгера и пятерых учеников на среднюю возвышенность. Обширный вид открылся оттуда. На западе тянулся хребет, окутанный серыми тучами; едва можно было угадать выступы Синей горы. К северу из горных гряд вырывалась другая, неизвестная гора, вероятно, вдвое выше Железной. На юг неровными мутнозелеными волнами уходили, леса. С востока расстилалось без конца болото, покрытое травой и кустарниками.
Один из учеников взобрался на самую верхушку черной скалы и спустил оттуда отвес на шнуре.
— Восемь с половиной! — кричал он сверху. — А всех пятьдесят три!
И штейгер записывал в книжку: «Высота скалы из чистого сливного магнита — восемь с половиной сажен».
— Смотри, — показывал, усердствуя, Чумпин и приложил свой нож к каменному выступу. Нож повис.
— А если топор? — залюбопытствовали ученики.
Принесли топор, попробовали. Приклеился к выступу и топор.
Чумпин радовался, как ребенок. Какую гору он подарил русским! Нигде больше такой не найдется.
Внизу рудокопы уже начали копать ров. Звон лопат, стук кайла впервые разнеслись по девственному лесу.
Чумпин представил, как прислушиваются к этим звукам бобры на Кушве, и покачал головой. Зачем так шуметь? Теперь звери вокруг горы долго будут настороже. Плохие охотники — городские люди! Разве им не нужна дичь, хотя бы на завтрашний обед?
Десять дней проработали разведчики на Железной горе. За это время Куроедов-ойка записал в книжку все породы деревьев, какие нашел поблизости, ученики измерили гору, а рудокопы пробили крестообразно два глубоких рва вдоль и поперек горы и еще выкопали отдельно одну яму в шесть аршин глубины.
Кончив работу, разведчики стали собираться домой. А Куроедов-ойка позвал Чумпина и стал расспрашивать о дороге за хребет, на реку Чусовую.
Какая там дорога! Ни один русский никогда не проходил горами в этих местах, а охотники-манси если и проделывали этот путь, то только зимой по саженному снегу. Есть, правда, у манси старинная песня про Ермака-ойку, который будто бы прошел с Чусвы-реки до Яльпинг-Я. Но ему так не понравился этот путь, что своих гонцов он посылал обратно другим путем, далеко отсюда, по быстрой Пассер-Я.
— Постой, — сказал Куроедов, — а по-русски как эти «Я» называются?
— Яльпинг-Я — Святая река, русские зовут ее Баранчей. А Пассер-Я — это Вишера.
— Ну, Вишера далеко. Поведешь меня, Чумпин, прямо на Чусовую. Если Ермак с дружиной прошел, так и мы проберемся.
УЗЕЛОК
— Мама, пила ты когда-нибудь чай? — спросил Егорушка.
Маремьяна мыла, скоблила с хрустом скользкие грузди. Это Егорушка по пути из Шайтанки насбирал. Мучицы всегда в запасе немного есть, — вот и пирог к празднику.
— Нет, сынок, не пробовала. А что?
— Так я. Сергей Иваныч говорил, как его на Демидова заводе чаем угощали. Вот я подумал, что не пил его никогда и никогда, верно, пить не придется.
— И, Егорушка! А без него разве худо? У самого большого богача и то всегда найдется, что ему и хочется, да не достать. Ты брось думать — так оно и обойдется… Как ты со своим учителем — по-прежнему в ладах живешь?
— Он теперь переменился шибко. В хозяйские хоромы переехал, поступает гордо, денщика взял. Раньше простой был. Лежит-лежит в горнице да чего-нибудь и выдумает. Хохочет-хохочет. И не поймешь — сон ли видел, или сам выдумывает. А теперь вовсе другой стал, как кушвинскую руду открыл. Всем хвастает, что без него та гора Демидовым бы досталась.
— Ты на той горе и был, Егорушка?
— Ага, обмерять посылали. Да чего там и обмерять: без дна руды, во сто лет не извести!
Егор вскочил с лавки, повертел в руках самодельный кузовок — бросил, попробовал вынуть расшатавшийся кирпич в углу печки — оставил, взялся за шапку — и положил опять на место.
— Мама, знаешь что?.. Не могу я больше на демидовском заводе с Ярцовым служить. Хочу рудознатцем стать…
Маремьяна серьезно ответила:
— Что ж, Егорушка, доброе дело. Только не скоро это делается.
— Я стану руды искать, — говорил Егор, не слушая матери. — Такую же гору найду, как Чумпин. Еще много диких мест осталось. Как мы на ту гору поднялись да поглядели… — ух!
— Трудно тебе придется, Егорушка, — продолжала свое Маремьяна. — Не легкое дело выбрал себе, сынок…
— Сегодня снесу прошение в Контору горных дел. Чтоб отпустили в рудоискатели. Сергей Иваныч не держит, наложил резолюцию. Если и контора отпустит, пойду я к Андрею Дробинину на Осокина завод. Возьмет Андрей в выучку — ладно. Не возьмет — еще кого-нибудь стану просить. У Демидовых в Тагиле рудоискатель был, «Козьи Ножки» звать его, он теперь на Алтае. Вот искатель! Да к демидовским не сунешься… Ну, сам буду учиться. Очень нужны казне руды. Я написал, что уж немножко умею искать и камни узнавать. Как, мама, полагаешь, отпустят?
— Отпустят, отпустят. — Маремьяна вздохнула.
— А ты сама как? Советуешь?
— Дай тебе создатель, Егорушка!.. Коли уж так загорелось, разве можно держать! Я только про то, чтоб начальство-то не гневалось…
— Мама, мне в контору пора. Скоро вернусь.
— Ночевать останешься?
— Да.
В Конторе горных дел Егор отдал свое прошение подканцеляристу, что ведет «Журнал входящих бумаг». Старик-подканцелярист подложил прошение вниз пухлой пачки бумаг — в очередь.
Егору не хотелось уходить. Подтолкнуть бы как-нибудь бумажку, чтоб скорей шла. Еще затеряют тут, вон сколько бумаг! Примерился взглядом к подканцеляристу: будет ли разговаривать?
— Что нового, господин… господин… — Егор не знал, как обратиться.
Старик поднял глаза от книги на Егора. Пожевал губами, оглядел с подозрением. Нет, придраться не к чему: стоит почтительно и смотрит так же.
— Новое?.. Новости каждый день бывают. Кому какие нужны… тьфу, тьфу! Вот буквы упразднили — новость. Ижицу, кси и зело. Переучивайся на старости лет.
Говорил ворчливо, а в промежутках между словами всё поплевывал губами чуть слышно: тьфу, тьфу! И оттого казалось, что старик всем на свете недоволен.
— Рудоискатели нужны ли? Отпускают ли служилых людей на поиски? Вот о чем любопытствую, господин… советник, — лисьим хвостом вильнул Егор.
Лесть не помогла. Подканцелярист с новым подозрением взглянул на Егора. Тут кто-то подошел с прошением, подканцелярист вырвал бумагу и сердито сунул под пачку:
— Иди, иди! Спроси на «Исходящем журнале», тьфу, тьфу, тьфу… коли скажут.
У крыльца Главного заводов управления Егор увидел на телеге шайтанского целовальника.[17] Спросил:
— Когда едешь в Шайтанку? Не подвезешь ли меня?
— Сегодня, часов в пять, — сказал целовальник. — А подвезти, — отчего не подвезти? На дороге пошаливают, к дому поздновато доберемся, вдвоем-то веселей будет.
— Мне в Мельковку сбегать надо. Если малость опоздаю, подожди на базаре, — попросил Егор.
— Ладно.
«Это ловко вышло с целовальником, — думал Егор, шагая по городу. — Завтра бы пешком пришлось сорок верст отмахать». — Вспомнил, что обещал матери остаться ночевать, — защемило что-то. — «Ну, она рада будет тоже, что мне не пешком».
На бастионе над крепостными воротами часовой подошел к колоколу, отбил три часа. Егор заторопился.
Маремьяна встретила его, как всегда, просияв от радости, — точно год не видела. Усадила к свету, чтоб ей видно было сына, а сама хлопотала у печки да у стола. Чему-то лукаво улыбалась… Какой большой вырос! За одно это лето как вытянулся. Вон уж и губа верхняя потемнела. Похож на отца Егорушка! До чего похож!
— Похлебай кулаги,[18] сынок, вкусная.
Поставила на стол миску. Егор брал полной ложкой клейкую коричневую кулагу, — от нее пахнет горелой хлебной коркой, — глотал торопливо.
— Ночевать-то, мама, видно, не придется. Подвода нашлась на Васильевский завод, сегодня идет.
— Да что ты, Егорушка! Как же, право? Неужто не останешься?
Подсела на лавку. Руки у нее опустились. Видать, что никак того не ожидала. Эх, кабы еще не сговорился с целовальником!
— И пирога не поешь завтра. Для кого же я его печь стану? Не знала, Егорушка, что тебе так торопно.
— Завтра день праздничный, никаких подвод не найти. Пешком придется итти, — смущенно оправдывался Егор. — Целый день на дорогу положить надо. И опоздать нельзя, послезавтра работа есть с утра.
— А-а, верно, верно, Егорушка. Когда надо, так надо. Что уж тут. Вечером подвода твоя будет?
— Нет, скоро. Через час. Итти уж пора.
— Уж и итти! А у меня никаких подорожников не приготовлено.
— Мама! Какие подорожники! К ночи на заводе буду.
— Хоть грибы-то возьми, сынок, — они уж отваренные и посоленные. Может, кулаги в горшочке возьмешь?
Егор представил себе, как он с горшком в руках трясется на телеге, и рассмеялся.
— Не надо, мама, ничего не надо.
Но от забот Маремьяны было не так-то легко избавиться. Она сбегала на огород, принесла желтых огурцов — «последние нынче», — из чулана добыла связку «ремков» — вяленой рыбы, нарезанной полосками, — еще что-то увязывала, наливала, завертывала.
А напоследок протянула Егору маленький-маленький узелок.
— На-ка, Егорушка, — со вздохом сказала она. — Сам уж сделаешь там, я не знаю как.
— Денег не возьму! — Егор отошел поскорее к порогу.
— Не деньги! — Маремьяна даже притопнула ногой. — Не деньги вовсе, а чай.
— Чай?.. Где взяла, мама?
Развернул узелок, высыпал на стол щепотку чаинок. Одну пожевал и выплюнул — горчит.
— Ты сказал, что хочется попробовать, ну я и добыла, — с гордостью сказала Маремьяна. — Пока ты в крепости был, я к немцам сбегала, куда молоко ношу, и попросила. Они по-русски только «молёко» да «малё» и знают, крынками и копейками по пальцам считаемся. Растолковала им про чай, — дали. А как его варить, они не могли рассказать. Чего-то в котел еще кладут для навару, — а вот чего?.. Хотела я завтра утром к хрущовской экономке сбегать, спросить. Я ей недавно стирала, так видела — она чай варила. Думала я тебя насмешить.
Маремьяна принялась сморкаться. У Егора комок в горле задвигался, он посопел и сказал:
— Не поеду я сегодня, вот что.
Маремьяна — по лицу видно — обрадовалась очень, но пробовала возражать:
— Кому-то ведь обещался, сынок. Ждать будут. И пешком тоже такую даль шлепать.
— Пешком ничего. Невидаль какая — сорок верст! Рудоискателем буду — всё пешком по горам. А ждет там — знаешь кто? — Васильевский целовальник. Он нашим мастеровым всегда гнилую муку дает. Не любят его шибко, вот и боится один ехать. Пусть его ждет, так и надо. Я тебе, мама, расскажу, что у нас после шипишного бунта было, страсть какая…
* * *
Полтора месяца проходили в горах Куроедов с Чумпиным.
Медленно двигались они: надо было тщательно проверять направление по компасу, делать затесы на деревьях, измерять расстояния, не раз возвращаться в одно место, чтобы найти самый прямой, самый удобный путь.
Встречались они со зверями, вброд и вплавь перебирались через речки, питались тем, чт о убивали стрелы охотника и длинноствольная фузея лесничего. Наконец вывел его Чумпин на крутой берег Чусовой, к селению оседлых манси.
Для верности лесничий, отдохнув три дня, снова отправился тем же путем обратно. К концу августа пришли они на Баранчу.
— Я тобой доволен, — сказал лесничий Чумпину. — Надо рассчитаться. Вот тебе два рубля. — Высыпал кучу мелочи в протянутую руку охотника. — Чего перебираешь? Ведь не умеешь считать.
Чумпин поднял голову. Губы его дрожали, в глазах блестели слезы:
— Мосса, ойка.
— Мало? Куда тебе деньги?
— Ын, ойка! Еще.
Куроедов поворчал, но достал кошель, выбрал еще два полуполтинника с изображением двуглавого орла и цепи вокруг, добавил маленьких серебряных копеек.
— На. Больше не проси, я с собой в леса мешков с деньгами не таскаю.
Манси встряхнул в горсти свои деньги. «Ой, мало, — только-только Чохрынь-ойке долг вернуть, а уж о покупке собаки и думать нечего. И это за всё? И за магнитную гору, и за то, что к Чусве-реке ходил? „Больше не проси“, — сказал…»
Чумпин ушел в лес, прижался к стволу ели, чтобы его никто не видел, и долго, всхлипывая, плакал.
ГОРА ПОЛУЧАЕТ ИМЯ
Татищеву сообщили из пробирной лаборатории, что новая руда пробована в малой печке и по пробе вышло из пуда руды десять фунтов железа; и железо оказалось самое доброе, мягкое и жильное.
Оставалось одно-единственное сомнение: можно ли устроить колесные пути до Чусовой? Только по Чусовой сплавляют уральские заводы свой металл в Каму и дальше в Волгу. Если от горы на Кушве нет прямого пути к Чусовой, то завод строить нельзя: железо с доставкой через Тагил будет стоить вдвое дороже против демидовского.
Рапорт лесничего Куроедова решил дело. Куроедов сообщил, что дорогу проложить не трудно, что горы есть, но не крутые, что все болота проходимы и что направление дороги прямое.
Татищев приказал, не дожидаясь указа из Петербурга, готовиться к постройке казенного завода на Кушве. В начале сентября он сам поехал осматривать гору.
Осенний лес. Сотни крестьян согнаны исправлять дороги от крепости до Баранчи — по всей линии, где проедет экипаж главного командира. Поперек размытой колеи валились широкие лапы еловых ветвей, золотые березки, дрожащие кровавой листвой осины. Шихтмейстеры заводов, поправляя парики, подбегали к экипажу отдать рапорт.
Коляска главного командира прокатила мимо Невьянского завода, задержалась на ночь в Тагильском и снова замелькала по горным склонам.
Большие тяжести притягивает магнит Железной горы. Сам Татищев, оставив коляску, верхом поднимается по тропинке. Его сопровождают двадцать один горный офицер и целый отряд рабочих. Чумпин опять проводником, он обмирает от страха и надежды.
Татищев прошел все двести сажен шурфов, копанных вдоль горы, и шестьдесят сажен поперек.
На самую высокую вершину — южную — главный командир не смог забраться. Он остановился на площадке под черным магнитным столбом и долго глядел на открывшееся перед ним уральское приволье. День был тих, ясен и напоен осенним вином. Сентябрь щедро раскрасил леса. Все ближние горы играли, как яшма. А очень далеко — совсем серебряные — вставали снежные вершины.
Гордые мысли охватили Татищева. В его власти эти прекрасные горы со всеми скрытыми в них богатствами. От его приказа зависит судьба и самая жизнь тысяч людей, здесь живущих.
Ученик Петра Первого, образованнейший человек в России, он хотел здесь, в горах Каменного Пояса, создать самую богатую из областей российских. Он не любил двора императрицы Анны с его интригами, пьяным развратом и душным этикетом.
А ведь он сам возводил ее на престол пять лет назад. Он тогда боролся против ограничения самодержавной власти Анны. Его партия победила. Он был церемониймейстером при короновании императрицы.
Анна… Немолодая и некрасивая женщина с закружившейся от неожиданного успеха головой, она торопилась вознаградить себя за скучную подневольную юность, боялась пропустить что-нибудь из открывшихся ей наслаждений.
Около Анны ее любимец — расчетливый курляндец Бирон. Уже граф. Уже один из богатейших людей в России. Титулы, поместья, брильянты, люди… Анна ничего не жалеет для нёго. Ограниченный человек этот курляндец: мызой ему распоряжаться, а не править Россией! Между тем, если Бирон захочет, любому закону будет перемена.
Татищев сам сочинил для себя инструкцию при отъезде сюда. Анна подписала — и тем вручила ему большие права.
Он отправился в горы Каменного Пояса — за две тысячи верст, куда конная почта скакала из Петербурга не меньше месяца. Демидовы не ожидали встретить в нем такого опасного врага. Первое знакомство и первые столкновения у них начались давно, еще в первый приезд Татищева, тогда капитана артиллерии. Демидовым удалось свалить противника. Оклеветанный ими Татищев уехал в столицу оправдываться перед царем Петром; оправдался, но остался служить в столице. Теперь, через двенадцать лет, он вернулся вельможей — действительный статский советник, главный командир, вооруженный опытом и властью.
Одного не хватало главному командиру: хорошей руды для казенных заводов. Все лучшие рудные места расхватаны частными заводчиками. У Демидовых и рудники, и рудознатцы, и литейщики куда лучше казенных.
И вот новая рудная гора… Теперь, пожалуй, можно будет померяться силами с кем угодно.
Татищев обернулся к свите.
Группа горных офицеров старалась поднять большой обломок скалы, чтобы сбросить его вниз.
Блестя инструментами, проверял измерения шихтмейстер Раздеришин.
Один молодой офицер забавлялся тем, что прижимал к скале ногу, обутую в ботфорт с железными гвоздями. С усилием отдергивал и опять прижимал.
И все сразу оставили свои дела, ловили взгляд Татищева, ждали его слов. Он сказал голосом человека, который никогда не ошибается:
— Господа, подлинно сия гора — сокровище из сокровищ. Во много лет рудокопам до дна не дойти. Здесь будет завод — и, может быть, самый лучший из всех.
Торжественно помолчали.
Татищев направился к спуску, но остановился.
— На досуге надо будет придумать гор е приличное название, — сказал он задумчиво.
— Что прикажете, ваше превосходительство? — не расслышал Хрущов.
— Для Берг-коллегии в Петербург отправь, Андрей Федорович, отличный образец магнита.
— А вот этот и пошлем, ваше превосходительство. — Хрущов указал на глыбу, которую горные офицеры уже приподняли и раскачивали.
— Этот? Ну, пусть этот.
Черная глыба загрохотала вниз, ломая липовую поросль…
Когда Татищев уже перекинул ногу через седло, отправляясь в обратный путь, он заметил Степана Чумпина.
— Ну, что, брат? — рассеянно-ласково спросил главный командир. — Доволен награждением?
Чумпин робко пожаловался, что его мало наградили. На полтора месяца он бросил промысел, водил лесничего по горам. За это достаточно тех денег, что ему дали. Но кто даст ему ольн за Железную гору? Ему надо купить собаку и хороший топор, надо муки и котел… Уедет самый большой начальник. Уедет, забудет про Степана. Скоро зима. Русские зимой не показываются в этих краях. Сколько еще ждать манси обещанной награды?
Татищев терпеливо выслушал Чумпина. Дождавшись конца жалоб, он сделал знак секретарю Зорину. Тот подал кошелек.
Увидя это, еще один манси подбежал к главному командиру. Яков Ватин схватил стремя татищевского седла и кричал:
— Ойка! Ойка! Я тоже указал гору. Это было в моей избе. Менки, ойка, — мы двое. Я тоже хочу котел! И топор! И муки!
— Правду он говорит? — обратился Татищев к Чумпину.
— А!
— По-ихнему «а» — значит: да, — перевел Куроедов.
— Так он тоже знал о руде?
— Атим, ойка. Никто не знал. Я один.
— «Атим» — значит: нет, ваше превосходительство.
— Слушай, Куроедов, разбери их. Порасспроси всех жителей, кто первый разыскал руду. И донеси мне в Катеринск. А покамест, — Татищев протянул Чумпину деньги, — вот тебе.
Всадники тронулись и, один за другим, исчезли на повороте тропки.
Чумпин отбежал в сторону, разжал кулак и посмотрел на свое богатство.
Главный командир уральских и сибирских заводов дал ему два рубля.
* * *
«Сего сентября пятого числа ездил я отсюда на реку Кушву и, приехав на оную восьмого числа, осматривал. Оная гора есть так высока, что кругом видеть с нее верст на сто и более; руды в оной горе не токмо наружной, которая из гор вверх столбами торчит, но кругом в длину и поперек раскапывали и обрели, что всюду лежит сливная одним камнем в глубину. Для такого обстоятельства назвали мы оную гору — Благодать».
Была поздняя ночь. Татищев писал письмо императрице Анне.
Имя Анна означает по-древнееврейски: «благодать». Такое название горы должно было понравиться при царском дворе. В том же письме Татищев просил утверждения постройки двух заводов, приписки к ним тысячи крестьянских дворов и чтобы всех ссыльных направляли бы из Руси ему для работ на новых заводах.
Кончив письмо, обдумывал, чем заняться: бессонница не отпустит до утра. Для таких бессонных ночей было у него припасено несколько больших работ. Вот «Географическое описание всея Сибири» — труд не для одного человека. Заложить бы начало, продолжатели будут. Вот «Новый горный устав». Вот недописанное письмо профессору Тредьяковскому в Академию «О чистоте русского языка». Вот «Духовная сыну моему Евграфу» — с 1732 года пишется, всю свою мудрость, весь житейский опыт вкладывает Татищев в «Духовную». Сын Евграф учится в Петербурге в Шляхетском корпусе.
Но Татищев отвернулся от больших работ: не хотелось отвлекаться от сегодняшних удач.
Придвинул папку бумаг, оставленных секретарем, — разные мелочи, которые можно бы и совсем не читать. Так сказал секретарь.
Из пачки наугад вытянул одну бумагу. Оказалось прошение школьника Сунгурова об отпуске на поиски руд. И сразу заработала голова: «Нет рудознатцев. Один Юдин только, — хоть разорвись. У Гезе кончается контракт, он, кажется, больше не останется, уедет на родину. Пусть едет, не жалко. Лениво и плохо работал саксонец. А остальные просто штейгера и самоучки».
На обороте сунгуровского прошения набросал приказ Конторе горных дел, чтобы дали рудоиспытателю Гезе пятерых самых способных старших школьников, а рудоиспытатель учил бы их «не мешкаледно». За полгода выучить всему, что сам знает: распознаванию руд, исканию лозой и по наружным приметам, испытанию доброты руд и прочему.
Пересчитал, загибая пальцы, вычислил: «Сентябрь, октябрь… март»… Вспомнил, что контракт Гезе кончается этим годом, и исправил: «Ученье кончить к 1 генваря 1736 года».
Глава четвертая
РУДОИСКАТЕЛЬНАЯ ЛОЗА
Только трех учеников согласился взять рудознатец Гезе, и то после долгих споров, после того, как советник Хрущов показал ему контракт и пригрозил за неисполнение параграфа восемнадцатого задержать жалованье. В восемнадцатом параграфе говорилось, что каждый год Гезе обязан обучать по одному русскому ученику, а Гезе до сих пор ни одного не выучил. Отговаривался тем, что нет школьников, знающих немецкий язык.
Против краткого срока обучения рудознатец не возражал: всё равно в январе ему уезжать. Но Хрущов намекнул: в конце-де ученья его ученикам будет испытание в комиссии, и Гезе принялся с такой яростью пичкать своих трех школьников горным художеством, что те свету не взвидели и жаловались на распухшие от «науки» головы.
Один из учеников был петербуржец Адольф фон дер Пален, долговязый, белоголовый юноша. Второй — сын штейгера Симона Качки с казенного Польского завода, смуглый как цыган, маленький, горбоносый. Третий — бывший арифметический ученик из солдатских детей Сунгуров Егор. Этот попал к рудознатцу только потому, что самый приказ главного командира об ученье был написан на прошении Егора.
Егору просто повезло, зато и не было человека счастливее его, если не считать Маремьяны. Жил он опять в Мельковке и каждое утро бегал в крепость на занятия.
С языком сделались так. Из всех троих один фон дер Пален свободно говорил по-немецки. Он и служил переводчиком для Качки, слабо понимавшего немецкую речь, и для Сунгурова, который по-немецки, что называется, — ни в зуб толкнуть.
Занятия шли на квартире Гезе или в заводской лаборатории. Рудознатец показывал ученикам образцы минералов, уральских и саксонских, заставлял твердить их названия и свойства. Потом взялись за руды — только одних железных существует восемь разных руд, а медных и того больше, совсем не похожих одна на другую: зеленая, синяя, красная, пестрая, колчеданная…
Как редкость, Гезе показал кусочек серебряной руды из Башкирии. Насчет золота подтвердил, что на Урале его не имеется и быть не может.
На доске мелом Гезе рисовал, как лежат руды в земле. Надо было запоминать разные фигуры — флецы, штокверки, эрцадеры…
Егор не отставал от своих товарищей в ученье. Ему очень пригодились и опыт заводской работы, и то, чему успел научиться от Дробинина. Вот только названия у саксонца дикие, ни на что не похожие. Дробинин говорил: «песошный камень», «горшечный камень», «горновой», «известн о й», «точильный камень», и сразу было понятно, какой к чему. А тут зубри: «глиммер», «штейнмарк», «кварц», «гемс», «болусс»…
В один погожий холодный день, около покрова, рудознатец повел учеников в горы применяться к рудоискательной лозе.
Вышли из крепости по шарташской дороге. Рудознатец шагал впереди, он был не в духе. Ученики догадывались почему: вчера в Конторе горных дел у него был спор о лошадях и повозке для загородных учебных вылазок. Давали ему одну лошадь, — он не захотел. Сказал, что пешком лучше будет ходить.
Егор нес ящичек, обитый кожей, — тяжелый ящичек, хоть и ловко приспособленный для плеч на ремнях. Рудознатец не объяснил, что в ящике, но Егор не сомневался, что там знаменитая лоза, которая чудесным образом указывает места, где под землей лежат руды. Поэтому Егор выступал гордо и отказывался от помощи. Фон дер Пален нес лопату, а Качка — каёлко.
Быстро дошли до села Шарташ. В Шарташе видели раскольничий праздник. Толпа пестронарядных кержачек обступила поле около кладбища. На поле шли состязания: бородатые, стриженные в скобку кержаки, сняв полукафтанья, стреляли из луков в цель. В толпе горластым, сильно окающим говором обсуждали полет каждой стрелы.
Гезе приветствовал толпу, как всегда, по-своему: «Глюкауф». Ближайшие кержаки неспешно прикоснулись к шапкам, глядя мимо немца. Женщины поклонились в пояс, без всякого, впрочем, смущения или страха.
Прошли улицей села. В конце проулков, с правой стороны, виднелось большое озеро. Из труб струились сытые жирные запахи праздника.
За Шарташом, верст через пять, Гезе свернул в лес. Должно быть, он не раз бывал здесь рчаньше — не колебался, не искал прохода, вел как по городу. И привел к каменистым холмам, поросшим диким малинником, жимолостью и корявым березнячком.
Егор с облегчением отстегнул пряжки ремней.
Рудознатец начал занятия. Прежде всего он разослал учеников на сбор камней, а когда набрались груды разных каменьев, больших и малых, заставил распознавать их, вспоминать названия.
Потом Гезе вынул из кармана перочинный нож и срезал березовую ветку с развилиной. Ветку очистил от лишних сучков, так что от комля расходились только два отростка в виде недавно упраздненной ижицы.
Фон дер Пален переводил:
— Волшебная вилка — горный инструмент. А кто с ней по горам ходит, тому открывает минералы, руды, воду и прочее. Такая персона зовется: «лозоходец».
Гезе показал, как следует браться за лозу. Надо взять за два конца руками наизворот, а комель обратить кверху.
— Кверху держать, — повторил фон дер Пален за рудознатцем. — Перпендикуляром. Так, чтобы ладони к лицу, а пальцы к земле обращены были. И держать как можно крепче. — Несколько шагов прошелся Гезе сам и сразу же заставил ходить учеников: — Надо примечать то место, где лоза в руках подвинется и верхним концом к земле склонится. В таком месте следует заметку положить или колышек вбить. И так главное простирание жилы узнается.
Егор стиснул ветку изо всей силы — пальцам больно — и ходил старательно.
— Пусть свою лозу покажет, — бормотал он фон дер Палену. — Что он нарошную-то нам изладил?
Когда все трое научились правильно держать лозу и ходить с ней, рудознатец заявил:
— Вот и всё. Так и ищут, без всякого дальнего искусства. Лозу можно делать сосновую, дубовую, из вербы или из другого дерева, какое случится. Многие употребляют, напротив того, железную или медную проволоку или кость, — можно и то, лишь бы наподобие лозы изобразить.
Сказав так, рудознатец нагреб в кучу сухих листьев и сел. Ящичек он поставил перед собой на камне и стал развязывать ремни. Ученики обступили его. Гезе приостановился, взглянул на учеников и что-то недовольно пробурчал.
— Говорит: урок кончен, можно отдохнуть, — перевел фон дер Пален.
Ученики в недоумении отошли. Уселись в стороне на горке и поглядывали искоса на саксонца с ящиком.
— А ведь ничему мы еще не научились, — сказал со вздохом Качка. — Вот выпусти нас одних в горы, разве что найдем? Даже как начать не знаем.
— Тверженье сплошь, — согласился и Сунгуров. — Мне по ночам всё штокверки снятся, а в натуре ни одного не видал.
— И не надо, — беспечно заметил фон дер Пален. — Мне, то есть, не надо, не знаю, как вам. Я инженерный ученик, буду кончать учение по механике. Оно спокойнее и понятнее.
— Ну нет! — Егор стукнул каёлком по камню. — Я из него всё высосу за три месяца. Пусть учит по-настоящему. Мне другого случая во всю жизнь не дождаться. Плохо вот, что немец он. Адька, учи меня по-вашему балакать.
— Языку научиться год надо, а Гезе зимой уедет. Да и когда учиться-то: с утра до ночи «горное художество» долбим, а скоро еще пробирное прибавится.
— Ты самые главные слова только, чтобы я спрашивать мог, что мне надо.
Маленький Качка вдруг привстал, шею вытянул:
— Глядите, ребята, — открыл…
Все посмотрели на рудознатца.
А тот откинул крышку ящика и доставал хлеб, яйца, ветчину, масло, фляжку с жидкостью. Всё это раскладывал на белой салфетке. Вот ящичек и пуст — в нем ничего, кроме еды, не было.
Качка повалился на землю и прыскал, не в силах удержать смеха. Пальцем тыкал в Сунгурова и ни слова не мог выговорить. Фон дер Пален загоготал:
— Ты, Егор, значит, ему поесть тащил, надсажался. Вот так волшебная лоза!
— А ну вас, — отмахнулся Егор и сам затрясся от смеха: — Чур, не мне обратно ящик нести. Адька, как по-немецки «скотина»? Я ему хоть шопотом скажу.
После случая с лозой ученики уже не верили в уменье Гезе находить руды. И надутое чванство рудознатца больше их не обманывало.
ПУСТОЙ КАМЕНЬ
Белощекие синицы пульками летали по крепости, забирались в поленницы, в сени домов, пели по-зимнему.
Редкие снежинки падали на мерзлую, крепкую, как камень, землю.
Егор торопился в лабораторию: с утра должны ехать в Елисавет, на железный рудник, а вечером пробирные занятия, — надо припасы химические проверить.
Опаздывал сейчас, потому что забежал на базар купить подошвенной кожи, — сапоги с этими походами горели, как на огне.
Еще когда вперед бежал, видел толпу у края базара. Чем-то она показалась необычайной, да и плач как будто слышен из середины толпы. Тогда не задержался, пробежал мимо. А сейчас пробился плечом — наскоро взглянуть, в чем дело. Передние смотрели вниз, под ноги себе. Военный писарь с трубкой бумаг на плече — чтоб не измяли — поворачивал голову направо и налево, говорил важно:
— Находится в несостоянии ума.
Егор согнулся и втиснулся меж боками двух торговок. Взглянул, куда все глядели, и ахнул: русые волосы, дуги бровей над удивленными навсегда глазами, детские плечи… Это же Лиза Дробинина на земле, растрепанная, жалкая, в грязной одежде, с непокрытой головой.
— Лизавета! — не помня себя, крикнул Егор и рванулся к ней. — Лизавета, откуда ты взялась? Что с тобой? Где Андрей?
Женщина в сером платке стала поднимать Лизу.
— Знакомая тебе? — спросила она Егора. — Вот и ладно. Сказывают, — со вчерашнего дня еще всё бродит по базару да плачет. Так и замерзнуть не долго. Не здешняя она, что ли?
Егор не знал, что и делать.
В лабораторию нельзя опоздать — уедут. И такое дело. Где же Андрей?
— Веди домой, обогреть надо девку, — советовали женщины из толпы.
Егор повел Лизавету в Мельковку.
Дорогой пробовал расспрашивать, но Лизавета ничего не могла объяснить. Только дрожала всем телом да принималась плакать, когда Егор упоминал про Дробинина.
— Мама, кого я привел? Угадай, — сказал Егор матери.
— Кто такая? — с сомнением и не очень дружелюбно смотрела Маремьяна на отрепья девушки.
— Помнишь, про жену Дробинина рассказывал? Она и есть.
Этого было достаточно Маремьяне. Стала хлопотать около Лизаветы, приветила, как родную. Расспрашивала ласково и осторожно, но и ей ничего выведать не удалось.
— Напали худые люди. Андрея били, — только и сказала Лизавета.
Егор ушел в лабораторию.
Когда он вернулся поздно вечером, тайна немного разъяснилась.
— Человек тебя ждет, — шепнула Маремьяна сыну в сенцах. — Зовут, сказывает, Дергачом, а по что пришел, я не спрашивала. Тебя-де надо.
В избе сидел незнакомый человек, старый, тощий, с белым лицом, как трава, что под досками вырастает, и без одного уха.
— Здравствуй, милый человек, — обратился Дергач к Егору. — Ты ли Сунгуров будешь?
— Я.
— А я из тюрьмы здешней сегодня вышел. Колодник один мне наказывал непременно тебя найти. Знаешь ли Андрея Дробинина?
— Мама, слышишь? Вот где Андрей-то.
— Велел Андрей тебе сказать, что взяли его государевы воинские люди в прошлом месяце. Взяли вместе с женой. Головой скорбная у него жена-то, что ли. Вот об ней и просил Андрей. Пусть, говорит, узнает, где она и как она, и мне, Андрею то есть, весточку передаст через арестантов, что милостыню собирают. А если ее из тюрьмы освободили, так велел ей помочь, а то сгинет, как дитя малое.
— Здесь уж жена его, у нас, — не вытерпела Маремьяна. — Спит, сердечная, на печке.
— Ну-у? Как всё ладно получается. Вот рад будет Андрей! Справедливый он, с совестью. Такому и в каморе легко, только за жену и страдал всё.
— А за что его взяли?
— Ничего не сказывал. Он много говорить не любит. Да не за худые, поди, дела. Есть безвинные в тюрьмах. Много таких. Ну, спасибо вам за добрые вести, пойду я.
— Куда ночью-то? — враз сказали Егор и Маремьяна. — Оставайся ночевать.
Дергач даже удивился:
— Вот вы какие! И черного отпуска не спрашиваете. Ухо мое видели? — И Дергач рассказал, как он лишился уха: — Не палач обкарнал,[19] несчастье мое. В здешней крепости работал я на проволочной фабрике, проволоку волочил. Кто видал наш станок, знает: проволока из дырки змеей вьется, знай подхватывай клещами да заправляй в другую дырку, поуже. Ну, бывают обрывы, тут не зевай: проволока-то докрасна каленая, живо палец, а то нос обрежет. Вот так и мне левое ухо напрочь.
После того страшно мне стало к станку подходить: в руке верности нет. Боюсь и боюсь. Едва отпросился я домой — нижегородский я, государственный крестьянин. Отпустили всё-таки, побрел. Я ведь еще пимокат, везде работу найду. Так и шел. Где у хозяйки овечья шерсть накоплена, там и пимы катаю. Только, куда ни приду, видят — уха нет, спрашивают черный отпуск — свидетельство, что из тюрьмы освобожден, а не беглый. Вместо черного отпуска у меня была бумага от генерала Геннина, что уха я лишился на работе. Так ладно всё было, да в одной деревне хозяйка добрая попалась. Постирала мне портки, а бумагу не вынула, и стало ничего на ней не разобрать. Я и такую показывал, грамотных мало, кругляшок на месте печати еще проглядывает, — верили. А потом бумага совсем развалилась в труху. Тут и началось: больше с колодниками ночую, чем по избам. Ну, ничего, покажешь, как проволока по щеке прошла, на плече след выжгла, — подержат да выпустят. Добрался до дому, жил славно так два года. В голод дарить старосту стало нечем, он и привязался: подай да подай бумагу! Почему без уха живешь? Житья мне не стало. Пошел я в Екатеринбургскую крепость за новой бумагой. Больше года сюда добирался, во всех тюрьмах по дороге сидел. А пришел — и здесь, конечно, сразу сохватали, и здесь поскучал. Сегодня уж побывал в Главном правлении, по всем столам прошел. Да плохо мое дело: генерала Геннина нет, и проволочная фабрика закрыта, а старые мастера разбрелись кто куда. Не дают бумаги, а я уж и коробочку деревянную для нее приготовил. Придется, видно, долго хлопотать.
Кончилась беседа тем, что Маремьяна заказала Дергачу валенки для Егорушки.
— Вот, — сказала Маремьяна, укладываясь спать, — большая у нас семья стала. Бог мне дочку дал и хорошего человека не зря послал.
* * *
На другой день Егор с товарищами работал в лаборатории. Это была небольшая квадратная комната.
У одной стены стояли три пробирные печи с ручными мехами для дутья. У другой — две тумбы с весами пятифунтовыми, для грубого веса, и аптекарскими — под стеклом, для малых навесок.
Ученики делали опостылевшую им работу — пробу железной руды. Кажется, уж давно научились, все руды перепробовали: и сысертскую, и гороблагодатскую, и каменскую, а Гезе всё не дает следующей работы: пробы медной руды.
Егор подсыпал березовых углей в печку. Качка давил ручку мехов, поднимал жар. Фон дер Пален взвешивал на аптекарских весах новую навеску толченой руды.
Пришел Гезе. Ученики поклонились и ждали, как он поздоровается: если скажет «глюкауф», — значит, в добром настроении, если «гутентах», — значит, злой и придирчивый. Рудознатец сказал: «Глюкауф!» Работы учеников одобрил. Обещал с завтрашнего дня начать пробы медных руд.
— Пакет ему приносили из Конторы. Адька, скажи, — напомнил Егор.
Фон дер Пален сказал. Добавил еще, что посыльный пакет оставить не захотел, просил рудознатца прийти за ним в Контору горных дел. Гезе, однако, сам не пошел, а послал фон дер Палена.
— Насилу дали. В собственные, говорят, руки, — сообщил фон дер Пален, вернувшись и вручив Гезе письмо и запечатанный сверток.
Саксонец читал записку и время от времени повторял: «О!.. О!.. О!..»
Потом распечатал сверток, вынул три серых камня. Нахмурившись, разглядывал, пробовал ногтем, нюхал.
— Убрать всё, — перевел фон дер Пален его приказание. — Вымыть ступку, тигли, изложницу. Будем делать пробу серебряной руды.
Ученики оживились. Это поинтереснее, чем железная.
— Откуда руда? Неужели здешняя? Спроси его, Адька!
Гезе ничего объяснять не стал. Сам отделил по кусочку от каждого камня, сам раздробил кусочки молотком и, отсыпав часть в ступку, велел Егору хорошенько истолочь.
Потом еще сам долго растирал в фарфоровой ступочке. Полученного порошка отвесил один золотник, чего-то добавил и ссыпал в тигелек.
Тигелек поставил в печь, в самый жар, отметил время на часах и велел двадцать минут поддерживать наисильнейший огонь.
Через двадцать минут пододвинул тигелек поближе к устью печки, чтоб хватало наружным воздухом, а дутье уменьшил. Наконец еще ненадолго поднял жар, выхватил щипцами тигелек из углей, постучал им по полу и опрокинул над изложницей.
— Теперь должно дать спокойно остыть. Получится «веркблей» — свинец со всем серебром, сколько его в руде было, — перевел фон дер Пален.
Крошечный слиточек Гезе проковал осторожно молотком. При этом шлак открошился. Гезе взял с полки белую толстостенную чашечку — до сих пор эта чашечка ни разу в ход не пускалась. Ученикам рудознатец как-то говорил, что сделана чашечка из пепла овечьих костей.
Расправил веркблей в белой чашечке и, заглянув в нее, сказал равнодушно:
— Кейн зильбер-эрц. Нур швейф.
— Что, что он говорит?
— Говорит, что это не серебряная руда, а пустой камень.
Заглянули в чашечку и ученики, — там только налет серого порошка.
Гезе заставил всех троих проделать ту же пробу. Опять толкли, отвешивали, смешивали с бурой и свинцом. Когда тигли поставили в печь, рудознатец ушел. Сказал, что вернется через полчаса. Письмо и руду оставил валяться на подоконнике. В первую же свободную минуту Егор раскрыл письмо: немецкие буквы.
— Адька, прочитай! Что это за руда? Я пока подую за тебя.
Фон дер Пален вытер пальцы:
— От Хрущова записка. Не пишет, откуда руда. Просто: «Попробуйте, подлинно ли эти каменные куски серебро содержат».
В это время явился Зонов из Конторы горных дел справиться, получил ли рудознатец сверток с камнями и идет ли проба.
— Уже испробовали, — важно ответил Егор. — Разве такая серебряная руда бывает!
— Нет, ребята, вы не шутите. Пусть Гезе напишет рапорт за своей подписью и сам принесет в контору. Знаете, что это за руда? Разбойника Юлы.
— Как Юлы? — Егор бросил ручки мехов.
— А вот так. Юла в тюрьме сидел, ему за разбои смертная казнь положена, а он с пытки закричал: «слово и дело». Объявил главному командиру, что знает место серебряной руды. Его честь честью взяли за Контору горных дел, от пыток, от казни освободили. Послали команду за рудными образцами; их Юла хранил у какого-то осокинского рудоискателя.
— У Дробинина! — крикнул Егор и побелел.
— Не знаю. Только рудоискателя тоже взяли, потому что он, выходит, приют давал разбойнику и не доносил на него. Вот какие вы кусочки пробуете.
— Что же теперь им будет?
— Если куски — верно руда и место богатое, то Юлу освободят или дадут вовсе легкое наказание. Так и везде объявлено. По всем базарам по-русски и по-татарски читают, что, если кто укажет в казну богатую руду, тому все прошлые вины простятся и еще награду дадут. Говорят: Юла потому и смел был, что припас где-то рудное место на крайний конец.
— А если не руда? — с ужасом спросил Егор.
— Тогда плохо их дело. Юлу и за разбои и за то, что зря «слово и дело» кричал, накажут по всей строгости. А рудоискателя того казнят за пристанодержательство.
— Еще не готова проба, господин Зонов, — видите, плавим, — сказал Егор. — Не раньше вечера кончим, а рапорт Гезе сам принесет.
Только захлопнулась дверь за Зоновым, как Егор дрожащим голосом обратился к товарищам:
— Братцы, давайте пробовать со всем тщанием! Может, бедная очень, а всё-таки руда. Нельзя дать Андрею Дробинину погибнуть.
И он рассказал товарищам всё об Андрее.
— Надо так сделать, — предложил горячий Качка — серебра немножко подбавить в руду. Спустить серебряную копейку в тигель.
Предложение отвергли: Гезе всё равно не надуешь. Он тогда пять раз сам пробу сделает.
Когда рудознатец вернулся в лабораторию, он подивился усердию, с каким работали его ученики. Фон дер Пален с общего согласия объяснил Гезе, что от результата их проб зависит жизнь двух человек.
— Это совершенно всё равно, — с каменным спокойствием ответил Гезе.
Однако сам повторил пробу.
Для точности изменил способ: навески увеличил вдвое, вместо свинца взял глету, буру прибавлял не сразу, а частями.
Всё равно в белой чашечке серебра не появлялось.
— Кейн зильбер-эрц, — сказал саксонец строго, точно приговор произнес.
ЦЫЦ И ПЕРЕЦЫЦ!
Среди зимы шел обоз на гору Благодать. Снег лежал глубокий — до самых засечек на деревьях, а их летом делали на уровне плеча. Люди протаптывали дорогу перед лошадьми. Обоз тянулся медленно.
Двое молодых чиновников на лыжах побежали вперед. Дорога шла поперек горного склона, так что правая лыжа была немного выше левой.
Чиновники убежали далеко от обоза, когда первый из них, в красном полушубке, вдруг резко откинулся назад и сел между лыж, стараясь остановиться. Второй, в черном полушубке, налетел на первого, соскочил с лыж и провалился по пояс.
— Эх ты! — закричал он с веселым смехом. — Туда же, первым следом… — И голос, его осекся: он понял, что испугало товарища.
По направлению к дороге с горы мчался черный медведь. Он нырял, нелепо горбатясь и подкидывая задними ногами снег. На самой дороге зверя перевернуло через голову, но он, не останавливаясь, выправился и кинулся дальше вниз, за ели.
На следу медведя показалась вторая фигура — охотник на лыжах.
Охотник скользил красиво и уверенно. В зубах веревочки от носков лыж, — он правил поворотами шеи и ловко увертывался между деревьями. Руки заняты ружьем. Охотник готов был выстрелить каждую секунду, даже приложился было на бегу, когда медведь кувыркнулся. Но его самого тряхнуло у дороги, он взмахнул руками, выравниваясь, — и оба скрылись в ельнике.
— Ишь, прокляненный! — сказал чиновник в черном полушубке. — Здесь медведи, дьяволы, и зимой не спят.
Он взобрался на лыжи и отряхнулся. Снизу долетел короткий стук выстрела.
— Положил! — вскрикнул чиновник, выпрямляясь. — Ну и ловко… А может, промахнулся?
— Это вогул, — заметил чиновник в красном полушубке. — Вогул не промахнется.
— Значит, свежует сейчас… Вставай, чего ж ты сидишь? Дальше надо.
— Нет, погоди. Я чего придумал? У вогула, поди, дорогие шкурки есть. Можно поживиться. Пойдем-ка к нему.
— А с чем? Даром он тебе отдаст?
— Даром, конечно. А то что бы за пожива!
— Сунься, когда у него кремневка! Сам говоришь: промахов у вогула не бывает.
— Вот в кремневке-то вся суть. Вогулам запрещено огневое оружие иметь. Мы даже обязаны отобрать. Сначала кремневку отберем, — он в человека не выстрелит, не бойся, — а потом и насчет шкурок видно будет. Айда, что ли?.. Ну, чего думаешь? Обоз еще далеко.
— Ты, Ваня, хоть медведя ему оставь. Больно красиво он за зверем летел.
Чиновники свернули с дороги, заскользили вниз верхом на палках. По глубокому следу легко нашли манси. Он сидел на туше зверя и снимал шкуру. Кремневка лежала рядом на лыжах. При виде чиновников манси перепугался так, что посерел.
— Пача, ойка, пача! — пробормотал он, вставая, и нож вывалился из руки в снег.
Чиновник в красном полушубке кинулся к ружью манси. Схватил его, сдул с полки порох, сунул товарищу.
— Держи. — И обратился к манси: — Ты что, плут, огненное оружие завел? А? Кто тебе позволил? Да я тебя засужу, нехристя поганого! В тюрьму! Что, что?
Но манси молчал и только чуть покачивался, опустив окровавленные руки. «Хлоп! Хлоп!» — две пощечины раздались в лесу.
— Ваня, не надо! — поморщился второй чиновник и отвернулся.
— Не мешай, так полагается… Где купил, сказывай! Молчишь? Ты знаешь, кто я? Я тебя могу… что угодно могу. Зверуй со стрелами — слова не скажу, а чтобы огненное оружие, то цыц и перецыц! Шкурки у тебя есть?
— Атим, ойка. — Манси отрицательно помотал головой.
— Вот я сам погляжу.
Чиновник полез к манси за пазуху и извлек несколько шкурок.
— А, еще врать! Мне врать?
Ограбленный охотник опустился на снег: ноги у него подкосились.
— Это что — соболь или куница? Гриша, держи… Это векша? Не надо векши, на тебе, лови.
Беличью шкурку кинул на снег к охотнику.
— Ну, пошли. На первый раз, так и быть, прощаю. Но огненного оружия больше не смей покупать, — это помнить, помнить и перепомнить! Если узнаю — в тюрьму! Как тебя звать?
— Чумпин, — ответил манси.
— Как? — Чиновники переглянулись.
— Чумпин, ойка.
— А имя?
— Степан.
— Это ты гору Благодать сыскал?
— Я, ойка.
Чиновники опять переглянулись, смущенные.
Манси поднялся. Из красных, воспаленных глаз его текли слезы.
— Что ж молчал-то, не сказывался? — раздраженно сказал чиновник. — Тебя велено сыскать и послать в Екатеринбург.
— Ойка, ойка!.. — Чумпин бросился на колени, кланялся чиновникам, заливался слезами.
— Да нет! Чего ты напугался? Награда тебе вышла.
— Тебя деньги ждут, а ты от них бегаешь, — подхватил второй чиновник. — Иди смело, богатый будешь.
Чумпин недоверчиво смотрел то на одного, то на другого. А чиновники зашептались:
— Придется вернуть шкурки. Еще разболтает в Правлении заводов.
— Жалко, — возились сколько!
— Хрущов дознается… за такое дело, знаешь…
— Да знаю. Влопались мы зря. Ну, отдай. Нам кремневка останется, полтора рубля всегда стоит…
И чиновник в красном полушубке крикнул Чумпину:
— Эй, держи свою рухлядь! Да смотри не пикни об этом в городе. Знаешь, кто я?.. Не знаешь? Ну и хорошо, что не знаешь.
ЛЫЖНЫЙ СЛЕД
Чумпин обошел вокруг крепости, как зверь вокруг ловушки.
Ничего не видно за двухсаженными стенами. На пруду из снегу торчат острые колья рогаток. Пройти можно только через одни из трех ворот.
Подкатил к западным воротам, поднял лыжи на плечи. Конные, пешие проходили из крепости и в крепость. Целый обоз плетеных коробов с углем стоял у ворот, пережидая. Когда обоз тронулся, Чумпин пошел с ним и так вступил в крепость.
Непонятные звуки, незнакомые запахи неслись со всех сторон. Грохотало невидимое железо, из-под навеса вместе с искрами сыпались разноголосые стуки. Люди кричали громко, как пьяные. Слишком много шума!
По главной улице Чумпин прошел весь город до восточных ворот. Они были открыты. Всех выпускали беспрепятственно.
Около одного большого дома — это был госпиталь — Чумпина затошнило. Уж очень отвратительные запахи. Как это русские жить здесь могут?
Увидел собаку, рыжую, очень худую. Собака стояла у ворот, поджимала поочередно то одну, то другую мерзнущую лапу. Охотник присел около нее, хотел погладить. Собака с визгом метнулась в подворотню и оттуда, выставив только нос, обдала манси длинной собачьей руганью.
С лыжами на плече бродил Чумпин по торговой стороне. Спросить кого-нибудь о своем деле не решался — все казались очень занятыми.
Торговец в длинном до пят тулупе, стоявший около ободранных бычьих туш, помахал Чумпину варежкой:
— Манси, меха есть?
— Нету.
— Продал уж? В другой раз прямо ко мне неси. Запомни Митрия Рязанова.
Чумпин спросил, как найти самого главного командира.
— Самого главного? — Торговец захохотал. — А с полицмейстером и говорить не хочешь?
— Так велели.
— Ну, ищи самый большой дом.
Чумпин заходил в дом Осокиных, в церковь, в казарму — его выгоняли.
На плотине встретил другого манси и обрадовался. Этот нес на виду лисью шкуру и не казался испуганным шумом и многолюдством.
— Пача, юрт!
— Пача, пача! Где изба главного командира?
— Ляпа — совсем близко. Вернись обратно и смотри налево, где много лошадей.
— Теперь найду. Плохое место — город.
— Совсем плохое. Тесно. Много обману.
— Прощай, спасибо.
— Ос ёмас улм![20]
Лыжи Чумпин очистил от снега и поставил у входа в Главное заводов правление. Поднялся по лестнице, подождал, когда откроется дверь, и скользнул в дом. Не забыл осмотреть и попробовать дверь изнутри: захлопывается сама, но щеколды нет, — просто гиря на веревке тянет. Выйти легко в любую минуту.
Очень большой дом у командира. Еще и внутри десятки высоких нор-колей.[21] В который итти?
Наугад пошел налево, вслед за первым попавшимся человеком. Попал в толпу. Сколько гостей! Но невеселые все и очень толкаются. Затискали охотника.
Придется еще спрашивать дорогу. Выбирал лицо подобрее, да то худо: у всех русских лица одинаковые. Только и можно различить — «ойка» ли, у которого борода и усы сбриты, а на голове белые лохмы, или «керсенин» — с бородой.
У окна стоял один такой «керсенин». Шапка зажата меж колен. Левого уха нет. Он запихивал в деревянную коробочку бумагу, свернутую во много раз, и что-то приговаривал. Чумпин спросил его, где дадут деньги за прииск Железной горы.
— Милый, не здесь… Тут Контора судных и земских дел. Коли насчет горы, так иди в Контору горных дел, туда вон, через сени.
Пошел Чумпин, куда указали.
По дороге увидел и узнал Мосолова. Хотел к нему подойти. Тот, видать, тоже узнал Чумпина, поводил по нему жестким взглядом — и вдруг повернулся, исчез в дверях.
Чумпин вошел в большую палату, стоял, принюхивался к странным, отталкивающим запахам.
— Чумпин! Чумпин! Степан! — услышал он веселый мальчишеский голос. Сдернул шапку-совик с головы, искал, кто зовет. И вдруг заулыбался радостно, всё лицо в морщинки собрал: русский Сунгуров пробирался к нему в толпе.
— Здор о во, Степан. За наградой? Я уж слышал. Это к бухгалтеру надо, я тебе покажу.
Из-за пазухи вытащил Чумпин кунью шкуру, встряхнул и протянул Сунгурову:
— Тебе, знакомый, тебе, юрт! Бери.
— Не надо, экой ты! Продай лучше на базаре. А про твое дело сейчас узнаю. Иди сюда в сторонку? Подожди меня.
Через минуту вернулся:
— Занят бухгалтер, с лозоходцем расчет делает, — уезжает лозоходец. Подождем еще. Как ласточка-то по-вашему: ченкри-кункри?
Оба смеялись. Чумпин всё совал куницу в руки Егору, а тот отказывался.
— У меня тоже радость сегодня, Степан. Смотри! — Развернул лист бумаги. — Вот что написано: «Аттестат или удостоинство». Я теперь рудоискатель. Вчера испытание нам было; теперь все подписали аттестат, только советника Хрущова жду. Он подпишет — и готово! К тебе на Баранчу приеду, ты еще одну гору припаси. — Егор сверкал от радости и болтал, не заботясь, слушает ли его охотник: — На Благодати твоей уж работы, поди, идут сильной рукой?.. Да! Вот ведь что!.. Уж не знаю, радость это или горе: кто на рудниках там работать будет, — первый мой учитель горному делу, я от него больше, чем от лозоходца узнал. Славный очень человек. Его навечно в рудники гороблагодатские сослали руду копать. Жалко до чего мужика! Ну, да думали — еще хуже будет.
У Чумпина болела голова. Первый раз в жизни болела. Взгляд Мосолова крепко запомнился. Не он ли так давит голову? Есть еще соболек за пазухой, надо подарить приказчику, пусть не глядит так.
— Идем, идем, — заторопил Сунгуров. — Бухгалтер свободен. Сюда, за мной. — Тащил охотника за руку: — Господин Фланк, вот вогул Чумпин, которому награда назначена.
Немец-бухгалтер переспросил фамилию и стал рыться в ящике. Достал бумагу, вслух прочел:
«Оному новокрещенному вогуличу Чумпину выдать в поощрение двадцать рублей. Да и впредь, по усмотрению в выплавке обстоятельства тех руд, ему, Чумпину, надлежащая заплата учинена будет».
— Рихтик! Правильно! — сказал Сунгуров. — Получай, Степан, цванцик рублей!
Бухгалтер велел Чумпину расписаться, а тот понять не мог, что от него требуется.
— Он неграмотный, господин Фланк, — сказал Егор. — Вогул ведь.
— Ну, так пусть крест поставит.
— Кат-пос, — объяснил Егор охотнику. — Надо на бумаге кат-пос, тамгу, сделать, вот как на березах ты делал.
— А-а, — понял Чумпин и вытащил нож. — Кат-пос! Где?
Кругом раздался хохот. Егор в негодовании озирался: нашли над кем смеяться! Мало ли что неграмотный, а такое богатство подарил государству!
Бухгалтер спрятал бумагу:
— Пускай за него кто-нибудь распишется, — сказал он сердито.
— Нет, мы вот как, — нашелся Сунгуров, — дай сюда руку, Степан.
И он намазал ему кончик пальца чернилами.
— Теперь тисни здесь… Во! Зэр гут!
На бумаге остался жирный отпечаток пальца. Бухгалтер удовлетворился. Чумпину отсчитали порядочную кучку серебра. Он собрал монеты в кожаный мешочек и спрятал за одежду. Потом разостлал на столе перед бухгалтером пышную шкурку куницы.
— Убери! — крикнул бухгалтер. — На службе не принимаю.
— Спрячь скорей, Степан, — шепнул Сунгуров и потащил охотника к дверям. — Ты ведь сегодня не уйдешь домой?.. Приходи ко мне ночевать. В Мельковку. Ты один не найдешь… ну, подожди в сенях. Я только Хрущова поймаю, подпишет, и вместе пойдем. Ладно?
— Емас, сака ёмас, юрт![22] — Чумпин со всем соглашался.
Однако, оставшись в сенях один, не стал ждать, а вышел на улицу.
В воздухе кружились медленные снежинки. Лыж у входа не было. Чумпин разыскал их на берегу пруда: мальчишки катались на его лыжах с берега на лед. Чумпин долго смотрел на ребячью забаву, жалостно усмехаясь, но отобрать не решался.
Когда мальчишкам надоело кататься, Чумпин подобрал лыжи и через восточные ворота вышел из крепости. Снег падал уже хлопьями. Наступал зимний вечер.
* * *
Из крепости через западные ворота вылетела кошовка, запряженная резвым гнедым конем. В ней сидел шайтанский приказчик.
Когда кошовка отъехала от крепости настолько, что за падающим снегом не стало видно бастионов, приказчик дернул кучера за кушак:
— Стой, Пуд!
Кучер натянул вожжи.
— Запомнил вогулича, что я тебе показывал?
— Да.
— Так вот: я один до дому доеду. Ты вернись в крепость, у наших возьми лыжи, догони вогулича. Да скорей, пока след видно.
— Ну, догоню…
— Тебе всё досказывать надо?.. Он сегодня получил награду. Большие деньги несет. Ну, о деньгах у нас с тобой никакого разговора не будет. А того вогулича чтобы больше никто не видал. Понял?
— Понял.
— Так хозяевам надо. Буду тебя выкупать, они эту услугу попомнят. Иди.
Мосолов подождал, пока кучер скрылся из виду, подобрал вожжи и ударил коня. Снег брызнул из-под копыт.
* * *
Лыжный след вьется от крепости на север — мимо кузниц на горке, мимо слободы Мельковки, в лес. След уже припорошен снегом.
Опытный глаз охотника разглядел бы, что по широкому следу обтянутых шкурой вогульских лыж прошли вторые лыжи — по у же.
В лесу, близ озера Шувакиш, лыжный след раздвоился, заметался…
А потом ровной полоской лег круто в сторону — налево, к Верхисетскому пруду. Это след одной пары лыж, тех, что по у же. Второго следа не было: он кончался на истоптанной полянке в лесу.
Снег падал до полночи — засыпал полянку и все следы.
К утру приморозило, прояснило. Взошло солнце и холодным малиновым светом озарило Уральские горы и неподвижные леса, утонувшие в снегах.
Часть вторая
СТАРЫЙ СОБОЛЬ
Глава первая
САМОЦВЕТЫ
Молодой рудоискатель Егор Сунгуров вернулся с поиска радостный:
— Теперь скоро хорошо заживем! Гляди-ко, мама, чего я принес… А Лизавета где? Иди сюда, Лиза!.. Ну, смотрите!
Егор вынул из сумки сверток, выбрал на столе место, куда доставали через открытую дверь солнечные лучи, и развернул тряпки:
— Смотрите! Горят ведь, а? Верно?
Пять камней, густо налитых живым цветом, лежали на тряпке, брызгались сине-красными искрами.
Лизавета сразу потянулась к камням и вдруг отдернула руку: обожжет!
Егор заливался смехом: так он и знал! Нарочно ее позвал. Лиза — большая, замужняя, а понятия в ней нету.
— Да они холодные! Возьми в руку, на. Вот этот, самый большой, — горит-то как! Краса!
— Тот, ровно бы, еще лучше, — сказала Маремьяна и показала издали пальцем, — повишневее цветом. А дорогие эти камни, Егорушка?
— Еще бы! — уверенно ответил Егор. — Такая-то красота! Самоцветное каменье, словом.
— И как они теперь — твои считаются? Или отдать в казну надо?
Егор вздохнул. Неделю назад нашел он эти камни в разрушенном выходе жилы на берегу Адуя. Искал-то медную руду — не повстречалась, а наткнулся на самоцветики. И до чего хороши — глаз не отвел бы! Каждый день, пока домой шел, вел с ними Егор полюбившуюся игру: прикрывал камни мхом ли, тряпкой какой, потом открывал их тихонько и как бы нечаянно замечал вдруг один за другим пять иссиня-красных огоньков…
— Сдать полагается. Это ведь только образцы. Я жилу нашел, ничего жилочка, видать, — подходящая. Да в твердом камне. Пошлет туда контора рабочих — и будут такие самоцветы из жилы выбирать. Ну, опять не могу сказать, — может, сначала понадобится породу порохом отстреливать.
Маремьяна тихонько усмехнулась — не словам сына, а тому, как он говорил: важно, по-взрослому. Видно, кому-то подражал.
— Доброе начало, сынок, — похвалила она. — Половина дела, говорят, когда доброе начало.
Отошла к печи и принялась за прерванное приходом сына дело — разводить коровье пойло.
Лизавета, осмелев, взяла один камень и уселась с ним на пороге. Стала играть: осторожно водила пальцем по гладким граням, прикладывала к щеке, пробовала даже говорить с ним.
— А что! — расходился всё больше Егор. — Я с этими камнями прямо к главному командиру пойду. Не находка, что ли, для первого разу? Мне теперь жалованье положат подходящее. Лошадь дадут, припас настоящий. Можно будет далеко забираться. А то какой я был поисковщик! По задворкам только искать. А тогда проберусь в нехоженые места, найду медную руду. Эх, медная руда! Сколько человек ее искали, — а заводы все на старых рудниках, как спервоначалу были. Инструкцию нам читали: медная — первейшее дело…
Увидел, что мать поднимает ведро, подскочил, взялся за дужку:
— В стойло нести или у крыльца поишь?.. Найду руду — квартиру мне дадут в офицерских дворах, в крепость переберемся. Посторонись-ка, Лиза, оболью!
Вставая, Лизавета выронила самоцвет.
— Не потеряй ты! Мама, возьми у нее камешек.
Лизавета цапнула камень и зажала в кулаке:
— Мой, не отдам!
— Лизка, не дури. — Егор встревожился. Поставил пойло у порога и схватил Лизавету за руку: — Что выдумала, — «твой»!
— Мой. Мне принес. У тебя еще есть. — И улыбалась просительно. А Лизавета редко чего просила.
— Отдай, Лиза, — сказал Егор. — Ну, дай. Все пять надо главному командиру отдать. Он велит Рефу, гранильному мастеру, их изладить. Потом пошлет в Санкт-Петербурх, царице. Может, сама царица эти самоцветики носить будет.
Лизавета как швырнет камень на стол — и в слезы:
— Царица? Опять царица! Всё царице!
Маремьяна стала ее унимать. А Егор камни свои прибрал и спросил шутя:
— Чего это она с царицей не поделила?
— Ой, хоть ты-то молчи, Егорушка. А то угодишь ни з а што, ни пр о што в гамаюны.[23] Я тебе и сказывать не хотела, что у нас тут было. Чуть я со страху не померла.
И тут же рассказала. Случилось это дня за три до возвращения Егора. Маремьяна перекапывала огород у своей избенки. Из крепости разливался праздничный колокольный звон. Царский день был — шестой год благополучного царствования императрицы Анны Иоанновны. Ох-хо, благополучного… Маремьяна только и сказала Лизе: ладно ли, мол, делаем — в огороде работаем в царский день? Не вышло бы чего.
— Посмотри-ка, Лиза, как соседи, Берсениха да Шаньгины, работают ли?
Лизавета сходила, говорит, — работают. А потом и привязалась к слову: почему день царский?
Маремьяна ответила спроста:
— Всё, Лиза, царское. И заводы царицыны, и земли.
— И деревья?
— Ну, что деревья! И мы все царицыны, не то что деревья.
— И ты?
Лопату воткнула, оставила. Подошла к Маремьяне, потрогала ее рукой, поглядела на нее, не веря. И горько заплакала. Маремьяна вздохнула и сказала:
— Зря ты, Лиза! То и ладно, что мы царские, а не барские. За помещиком еще хуже быть.
Этого Лизавета не понимала, а пуще всего плакала оттого, что и деревья царицыны.
— Я бы эту царицу палкой! — выдавила сквозь слезы, размазывая грязь по щекам.
Маремьяна оглянулась по сторонам. Никого, слава богу! Хотела Лизавету поучить, чтоб не брякнула так при людях, да подумала: к чему — завтра же всё забудет. И тут же придумала, как утешить:
— А солнце-то! Вон как любо светит! Солнце, оно не царское.
— Мое?
— Твое-о, Лиза, твое.
Только всего и разговору было. Лизавета успокоилась, высушило солнце ее слезы. Взялись обе за лопаты. И вдруг — глядь: идут к их избенке двое. Драгунский капрал, видать по мундиру, а другой подканцелярист из полиции, — этого Маремьяна и в лицо знала. У подканцеляриста гусиное перо за ухом, в руках свиток бумаги и чернильница на веревочке.
Завернули они за избу, и слышно — дубасят кулаками в дверь.
— Не заперто, милые люди, не заперто, — шепчет Маремьяна, а громко сказать не может. Встать с камня хочет — ног нет, отнялись. Тогда тем же, как из-под обвала, шопотом Лизавете: — Беги ты, Лиза, к ним! Веди сюда, уж всё равно.
А Лизавета еще больше ее перепугалась. Без кровинки, белая, глаза остановились, стоит и руками от себя отводит. Будто сон страшный увидела.
Обернулось всё не так уж страшно. Никто Лизиных дерзких слов не слыхал, а драгун с полицейским пришли потому, что по всем избам ходили, — с переписью. Записали в бумагу, кто живет и какое оружие в доме есть.
— Какое же ты оружье назвала? — засмеялся Егор.
А так и сказала: мутовка одна — сметану мешать. Какое у старухи оружье? Ухват да клюка. Ей-богу, так и сказала. Шуткой дело обернулось, а коленки всё ж таки до самой до ноченьки тряслись.
— Ишь ты, Лизавета! Не одни мужики про царицу толкуют, — и наша Лиза про то же.
— Егор!
— Да что, мама? Наше дело сторона, конечно, а люди говорят, будто у нее иноземцы всем заправляют…
— Ох, бесшабашная головушка! Что он мелет?!
Но Егора сегодня ничем не пронять. Еще смеется: уж дальше нашей стороны и ссылать некуда!
— Ничего, мамонька! Всё ладно будет. Как покажу завтра Василию Никитичу эти самоцветики — ого!.. А до царицы какое нам дело? К ней отсюдова и на ковре-самолете, поди, не долететь.
* * *
Утром на другой день — Егор поднялся рано, стал собираться в Главное заводов правление. Намерения своего явиться с камнями к самому главному командиру не оставил, потому одевался с особым тщанием.
Надел новый кафтан, навертел на шею синий платок. Чем не штейгер? Вот сапог новых нет, в каких на поиск в горы ходил, в тех же и в крепость на народ надо показаться. Зато вымыла их Маремьяна и смазала не дегтем, а салом. Потрогал волосы, — отросли как! На воротник сзади легли — придется в цирюльню зайти.
— Мама, мне денег надо. Подстричься.
— Сколько, Егорушка?
— Две копейки.
— Нету двух-то, — виновато сказала Маремьяна, — одна копейка только.
И полезла в заветный сундучок. Деньги бывали, когда доилась корова. Что ни крынка, то копейка. А теперь корова еще не доится. Самое голодное время. Егор жалованья настоящего не получал: считается на испытании. От конторы ему давали только провиант.
— А ты сама меня не обкорнаешь?
— Ну, что ты! Только напорчу.
— А что за мудрость! Горшок на голову, и по краю — чик-чик. Давай.
— Нет, нет. Коли бы ты в лес шел… А то всё испорчу и буду виноватая, что начальству не понравится.
Егор задумался:
— Разве вот что… В ссыльной слободе цирюльник по копейке берет. Дай-ка я к нему схожу.
— А не опоздаешь? Далеко. Ведь это в крепость надо, оттуда в слободу и опять в крепость.
— Я так сделаю: у Шаньгина лодку возьму — и прямо через пруд. Потом водой же в город. Еще скорей выйдет.
— И то, сынок. Ладно ты надумал.
Егор стиснул в руке прохладные самоцветы, словно прощаясь, и сунул в карман. А карман новый, ничего в нем не ношено, — камни лезут туго. Пальнем пропихнул четыре вниз, — а пятый — не утерпел — вытащил обратно: поглядеть на него еще раз. И оказался тот изо всех наилучший.
Лизавета что делает?
— Рассаду поливает.
Егор взялся за шапку:
— Когда награду получу, я ей бусы из корольков куплю. А тебе… тебе, чего только сама захочешь.
Пруд пахнет рыбьей свежестью. Большой пруд Екатеринбургский — с четверть версты будет ширины, а в длину и вся верста.
Егору пришлось его проехать и поперек и вдоль. Гребет, торопится: задержал цирюльник.
Вот и стена крепости. Лодка влетела в городскую часть пруда. Прямо видна плотина с сизыми ивами. Слева — однообразные казармы и мазанная глиной Екатерининская церковь. Справа, в садах, — дома горного начальства. Там словно белый дым — цветет черемуха. Запах ее плывет по сонной воде пруда.
Егор направил лодку в правый угол плотины. Отсюда ближе всего к правлению: плотина как раз посредине крепости.
Лодку привязал к столбу и поднялся на усыпанный разноцветными шлаками берег. На плотине сладкий дух черемухи смешался и исчез в серном смраде, что день и ночь изрыгают плавильные печи медной фабрики внизу за плотиной. Водяные колеса там вращают тяжелые валы, двигают мехи из бычьих шкур и дают дыхание печам.
Работал как-то на этой фабрике и Егор — подкладчиком у плющильного стана. Недолго работал, это еще когда в арифметической школе учился. Работать надо было по ночам, — это трудно. Глаза слипаются, ноги гнутся, вот-вот вместо куска меди свои пальцы под зуб стана сунешь. Стан чеканил монеты: четвероугольные полтины по фунту с четвертью каждая и круглые пятаки. Пятаков на фунт шло восемь штук.
Перед каменными сенями Главного правления потоптался немного. Почему это всегда бывает тошно входить в казенное заведение? Только о том подумаешь — ну прямо жить не хочется. И то еще страшновато, что к «самом у » надо итти. Неизвестно, понравится ли его находка. А ну как скажет: баловство!? Срам молодому рудоискателю: первую весну на поиск ходит — чего принес! Но потрогал самоцветы через сукно кармана, повел ровно остриженным затылком по воротнику и, осмелившись, шагнул в сени.
В ожидальне уже стояли и молча томились просители: старик с раскольничьей седоватой чолкой до самых бровей, с бородой веником; мастеровой, весь в повязках; в углу на корточках сидел башкирец в облезлом лисьем малахае на голове. Этот сидел, закрыв глаза и задрав кверху жидкую, в дюжину волосков, бородку, — так он может и неделю просидеть, не шелохнувшись.
— Не идет генерал? — шопотом спросил мастеровой Егора.
— А Воробей разве здесь? — вопросом же ответил Егор.
— Какой Воробей?
— Секретарь. Зорин.
— Нет. Еще дверь на ключе. Никого нету.
— Ну, так генерал еще не скоро. — Егор заговорил громче. — Порядок такой, что сначала секретарь придет. Спросит, — кто с чем. Кого допустит, кого и нет. Потом генерал явится. И опять ждать надо будет, пока секретарь ему все свои дела доложит. Тогда уж нас.
Егор выбрал место в углу, около башкирца. Спросил соседа, с какой он просьбой. Башкирец раскрыл глаза, скосил зрачки, не поворачивая головы, на Егора и опять захлопнул веки. Ни слова не ответил.
Егора, это задело: по-русски, что ли, не умеет? Так хоть по-своему бы что-нибудь сказал, хоть поздоровался бы. Егор ему же хотел помочь советом… Тут к Егору придвинулся мастеровой в повязках и стал рассказывать о себе. Углежог он. Провалился в горячую угольную кучу и обгорел. В работу больше не годен. Вон руки-то… Добивается, чтобы отпустили домой, в Русь. У него дома родня есть, там скорее прокормится. От Конторы горных дел второй месяц не может толку добиться, второй месяц решенья нет. Допустят ли его к генералу? — спрашивал он Егора.
Егору страшно было смотреть на обрубок руки; в груди холодело от гнева на приказную несправедливость.
— Я тебя научу, — бормотал он, — нельзя крапивному семени спускать. Ты про их проделки доложи главному командиру.
— Секретарь идет! — В ожидальню вбежал какой-то проситель.
Егор зашептал торопливо:
— Ежели он тебя пропускать не захочет, ты долго не перечь. А не уходи — и всё. Главный командир здесь же проходить будет, его дождись и подай челобитную самому. Твое дело правое. Может, и рассердится, а всё по-твоему решит.
Дежурный канцелярист отомкнул и распахнул дверь перед секретарем Зориным.
Малорослый, надуто-важный секретарь недолго пробыл в кабинете. Вышел, из руки первого просителя, углежога, брезгливо взял челобитную. Узнав, что дело еще не решено в конторе, сунул бумагу обратно.
— По прямому начальству, — отрезал, он.
— Ваше благородие, жить-то как! — взвыл углежог.
— В кон-тору! Сказано! — И шагнул к следующему.
— Они никогда не решат, ваше благородие, — заторопился углежог. — Они списки потеряли и хотят меня ссыльным записать…
— Да, будет тебе главный командир списки разбирать! Иди-ко живо, — раздраженно сказал Зорин, — ну!
Несмотря на ободряющие знаки Егора, мастеровой понуро вышел из ожидальни.
— Из раскольников? — обратился Зорин к следующему.
Старик недовольно сдвинул брови:
— Мы старой веры.
— О чем просьба?
— А никакой просьбы не представляем. Поговорить с енералом допусти.
Зорин помолчал.
— Ежели есть нужда, то благонадежно мне сказывай.
— Нет уж, господин начальник, допусти к самому.
Ничего не ответив, Зорин пошел дальше.
Дальше стоял рудоискатель Сунгуров. Этот оказался упрямым, надолго задержал.
— Мне Василием Никитичем приказано, если что дельное найду, ему в собственные руки представить. — Для убедительности он вытягивал шею и давил себя ладонью в грудь.
Зорин оставался неумолим. Он хорошо знал эту привычку его превосходительства всякого звать «прямо к себе».
— Ну и что ж что приказано. Пусть в Конторе горных дел скажут, — дельное у тебя или не дельнее.
С минуты на минуту мог прибыть главный командир, а еще оставался неспрошенным башкирец, который так и продолжал сидеть на корточках в углу. Зорин стал сердиться.
Парень вдруг запустил руку в карман и вынул камень. Это был крупный лиловый самоцвет. Через узкое окно немного свету проникало в ожидальню, — и весь этот свет сразу собрался в камень, раскалил его, как уголь. Парень молча глядел на Зорина и чуть шевелил рукой, чтобы прыгали цветные искры.
Зорин не знал толку в драгоценных камнях, но по величине и по густоте краски видел: редкостный камень.
— Где нашел?
— За Мостовой, по Адую-реке, у самой демидовской грани. Я было и дальше пошел, по демидовскому лесу, да ихние караульщики как выскочат… пугнули меня здорово.
Рудоискатель совсем успокоился, даже заулыбался — теперь-то допустит. Зорин между тем злился. Камень подлинно был хорош, а парень недогадлив. Интересу не предвиделось.
— Чего ж ты лез на демидовскую землю?.. — И срыву перенес злость на башкирца. — А ты чего расселся? Встань! Ты где, в орде своей, что ли?
Башкирец снизу посмотрел на надменную секретарскую губу и вдруг рассмеялся.
— Э, твой булно болсой синовника, надо вставал. — Он легко встал, взмахнув просаленными полами бешмета, и оказался на голову выше секретаря. — Булно болсой, булно болсой, — повторял он, глядя на секретаря уже сверху вниз. — Сапку снимал?
И взялся рукой за малахай.
— Деж-журного канцел-ляриста! — визгнул в ярости Зорин.
Дверь открылась, и вошел не дежурный канцелярист, а выездной лакей главного командира. Лакей подошел к Зорину.
— Приказано вам доложить… — начал он, но секретарь перебил его:
— Ты что, Алексей, ко мне? А его превосходительство?
— Приказано…
— Иди сюда. — Зорин провел лакея в кабинет и плотно закрыл за собой дверь.
Когда секретарь снова показался в ожидальне, вид его был еще надменнее, чем раньше:
— Его превосходительство учинился болен и в присутствии не будет. У кого какая нужда, сказывайте мне, я иду к его превосходительству.
Это сказано было, собственно, для раскольника. Но первым тронулся к секретарю рудоискатель:
— Передайте, ино, Василию Никитичу мои камни. Нашел, скажите, рудоискатель Егор Сунгуров. Он, поди, помнит. Вот пять камней.
— Ну, ну, — сказал Зорин, с удовольствием упрятывая камни в карман. — На Мостовке найдены. Скажу, скажу.
— Не Мостовка, ваше благородие. Мостовка подальше будет, на демидовской земле. У Мостовой деревни нашел.
— Ага, Мостовая. Что ж, купец, — повернулся Зорин к раскольнику, — дело такое. Понаведайся через неделю. Бог даст, оздоровеет Василий Никитич. А то ко мне приходи — хоть завтра. Побеседуем.
Старик развел руками:
— Мы подождем лучше.
— Как хочешь, — сухо сказал Зорин и, косясь на башкирца в углу, вышел из ожидальни.
За ним пошел и рудоискатель, который успел похудеть и осунуться от пережитой неудачи.
ЗВЕРОЛОВ КУЗЯ ШИПИГУЗОВ
Невидимые осины одни шелестят в безветрии. Тихо. Лесная черная ночь. До рассвета далеко, — еще нет росы на траве. В этот час только волк да охотник могут быть на ногах.
Рослый волк пробирался осинником к арамильской поскотине. Добыть телушку или барана было необходимо: волчица вечно голодна, кормит семерых волчат, от гнезда никуда не отлучается. Мелочью — мышами да зайчатами — ее не насытишь. А пока она не сыта, самому есть запрещают законы звериной семьи. Волк знает, что стадо в поскотине охраняется пастухами и собаками. Но там есть такие пахучие телушки!.. Стоит рискнуть шкурой.
Волк прополз вдоль изгороди до знакомого лаза и распластался в траве, просунув голову под жерди. Лес в поскотине точно такой же, как и везде, только пропитан запахами домашнего скота. Вдаль ничего не видно, — только по слуху мог разобраться волк в положении стада. И он прилежно и долго ловил ушами неясные, отрывочные звуки. Храп человека слышнее всего: он несется с большой поляны вместе с запахом остывающего костра. Можно разобрать вздохи объевшихся коров, переступь и похрупывание лошадей. Собак не слышно, но они тут — их запах, противнее которого на свете лишь запах пороха, заставил подняться шерсть на загривке волка. Нападать надо внезапно, иначе коровы успеют стать в круг, рогами вперед, телят упрячут в середину. Одному тогда никак не справиться, да и собаки могут порвать шкуру.
Волк слушал ночные звуки до тех пор, пока не представил себе ясно, как глазами увидел, лёжку стада. На минуту повернул уши назад — проверить, не случилось ли чего на его обратном пути: потом-то, с погоней за плечами, некогда будет разбирать. И пополз к ближнему коровьему стаду. Он перестал бояться, заставил себя забыть о собаках, — ничто не должно мешать прыжку. Зверь уже знал, сколько дыханий осталось ему до прыжка…
Далеко очень мирно пропел петух. Такой голос в ночи только успокаивает, крепче склеивает глаза. Но в стаде сразу после пения петуха началась беспричинная дикая тревога. Бывает такая тревога из-за пустяка: сорвалась у пса сонная морда с лап на землю, — и он брехнул от неожиданности или жеребенок навалился на колючий сук и больно лягнул соседа… Кто узнает пот о м?
Вдруг, будто и не спали, залились и понеслись куда-то собаки. Гремя боталами, вскакивали кони, потом заблеяли ягнята, посыпались людские ругательства. Кто-то ударил по золе костра, — и косо взлетели красные искры.
Волк снова приник к земле. Удирать надо. Виновником тревоги он не был, — она загорелась с другого края поскотины. Поэтому он и не испугался, даже приподнял голову: нельзя ли кого схватить перед бегством? Сноп искр не понравился ему: с огнем он имел дела раньше, при лесном пожаре и когда огонь из ружья убил его первую волчицу.
Повернувшись всем телом, волк ползком направился к лазу. Мычанье и крик сзади усиливались. У самой изгороди налетело на него блеющее стадо. Овцы мчались, как тысяченогий клубок, — крайние старались на бегу поднырнуть в середину, в безопасное место, средние, сдавленные, оглушенные, думали, что уже схвачены зверем, кричали и работали ногами как попало. Волку оставалось только щелкнуть пружинами челюстей. Сразу мягко обвисла овца в его пасти. Волк обезумел, выпустил добычу, догнал овечий клубок и резнул вторую. Еще прыжок вдогон, — третья…
И с двумя ему делать было нечего. Уши уловили: визг собак приближался сюда. Волк выволок овцу за изгородь, перехватил поглубже в зубы и, высоко держа перед собой, побежал в лес.
Часом раньше пастушьей тревоги из Арамили вышел охотник Кузя Шипигузов: он отправился искать волчье логово. Пару живых волчат заказано принести екатеринбургским судьей — собак наганивать. Гончие собаки, бывает, боятся брать взрослого волка, если им не стравить беспомощного прибылого волчонка.
Из Арамили Кузя вышел до света — без ружья, с одним топором. Надо было попасть в моховое болото, верстах в десяти: там прошлым летом держался выводок и, похоже, логово там же. Зверей никто не тревожил, менять место им незачем. По росе можно найти след зверя, возвращающегося с добычей. Матка еще, наверно, не отходит далеко от волчат.
Берегом реки, потом ельником и лесными полянами, в темноте Кузя шел, неслышно ступая мягкими броднями. Едва шелестели осины. Было похоже, что он один не спит во всем свете.
Вот с этой опушки Кузя осенью выл низким ревом матерого волка. И ему всегда отвечали из болота прибылые.
Надо сделать круг около болота, только рано, пожалуй, пришел: травы не видно. Подвывать бесполезно: с гнезда матка ни за что не ответит и волчатам не позволит дать голос. Прислонившись к толстой березе, охотник подремал стоя. Чудился ему далекий шум, мычанье и крики, — потом всё стихло. Росинка упала на лицо. Открыл глаза — влажный туман сваливался в низинки, падал к кустам. Небо посветлело. Пора в путь.
Закончил начатый круг, — следа не нашел. Стал делать второй, поменьше, по самому болоту. Промочил бродни, проваливаясь в няшу среди густой заросли морошки, и вдруг услышал стрекотанье сороки. Охотник затаился, послушал: ну-ка еще, милая ты птица! И уверенно пошел на голос. Больше не выбирал, куда поставить ногу, — можно и хрупнуть веткой: волки всё равно знают, что он идет.
Две сороки выметнулись из осинника, засновали над его головой, мелькая белыми перьями и вереща. Кузя дружелюбно посмотрел на них. Сорок волчье семейство держало в сторожах, кормило остатками своей пищи, а сторожа на этот раз и выдали логово хозяев.
Где-то выглянуло солнце и зажгло розовым пламенем верхушки берез впереди. Березы высокой кучкой торчали среди чахлого мелколесья. Там, должно быть, островок, приподнятый над моховым болотом. К березам и направился Кузя, сопровождаемый стрекотаньем сорок.
Обходя мочежинку, Кузя увидел волка. Зверь стоял носом к Кузе — гривастый, рослый зверь. Встретив взгляд охотника, волк исчез. Он не прыгнул вбок, не присел, не попятился — он как бы растаял вмиг, и ни одна травинка не шелохнулась на том месте, где волк только что стоял. Кузя даже ухмыльнулся — до чего чисто!
Через десяток шагов показалась волчица. Она тоже недолго оставалась на виду, но не исчезла так незаметно, как волк, а зарысила в сторону неторопливо, несколько раз поворачивалась боком к человеку: принимала на себя преследование.
Островок был невелик. Кузя уже чуял смрад волчьего логова и скоро отыскал нору под пнем в корнях старой березы. Перед норой валялись свежие овечьи кости, белели клочки шерсти. С опаской заглянул охотник в душную тьму норы. В мае волчата большие, — поди, уж пробовали свои клыки на мясе и костях отцовской добычи. Лезть с головой к ним было страшновато. Кузя снял зипун и, держа его наготове, пробовал манить волчат успокоительным ворчаньем на волчьем языке. Не идут, в норе не слышно ничего. Или голос Кузи слишком груб, или волчица успела утащить в зубах детенышей. Кузя перерубил два-три корня, мешавшие ему, и с топором в одной руке, с зипуном в другой — полез в нору.
Сороки потрещали озадаченно и улетели прочь. Из-под куста вышла волчица и злобно щерилась на торчащие из норы человечьи ноги. Волчица худа, соски ее обвисли и в кровь изрезаны травой. Она готова напасть на охотника: пружинит тело… и опять распускает его, — слишком велик страх перед человеком. Если бы волк вышел и стал рядом с ней, она решилась бы напасть. Но старый волк дорожит рыжей шкурой своей больше, чем волчатами, и трусливо прячется на болоте.
Ноги охотника задвигались, поползли вон из норы. Волчица отпрыгнула за куст и смотрела оттуда, как охотник вязал ремнем ее большеголового голохвостого детеныша.
Еще раз слазил Кузя в нору и добыл пару сразу — так подвернулись удобно. Одного из них связал, второго приподнял за загривок, подержал-подержал перед глазами — и вдруг выпустил. Волчонок шлепнулся на все четыре лапы и стрекнул в траву. Около него мигом оказалась мать, и оба скрылись.
Взвалив мешок с волчатами за плечи, Кузя двинулся в обратный путь. Вероломные сороки прилетели опять и провожали охотника болтовней и суетой.
Исправно пекло солнце, волчата зд о рово нагрели спину, а Кузя шагал себе по арамильской дороге, довольный. В один день закончил он и выслеживание и поимку волчат. Три дня бы — и то не жалко: авось, теперь судья надолго отвяжется.
Кончаются покосные места, близко бор, — а там и берег, и слободская поскотина. За спиной охотника послышался дробный стук копыт. Кузя сошел с дороги, взял наискось к деревьям.
Но всадники уже наскакали, грубо окликают с дороги. Кузя оглянулся. В пыли трое драгун осадили лошадей.
— Эй ты, с мешком! Сюда!
Эти воинские — всем хозяева, всеми командуют. Кузя встал вполоборота.
— Сюда иди, живей! — Один из драгун, великан, со шрамом через всё лицо, погрозил плетью. Пришлось подойти ближе.
— Арамиль далеко ли?
Кузя ответил.
— Громче говори! Чего хрипишь? Откуда идешь?
— Из лесу.
— Охотник?
— Ага.
— Ясашный,[24] что ли?
— Нет, русский.
— Что-то облик-то, не поймешь какой. Да и говоришь нечисто. Пошто так?
— Простыл.
Кузю по лицу, и верно, ни к какому народу не причислишь: лицо у него корявое, как терка, — оспа исковыряла. И вместо голоса — хрип. Давно это было: раненый лось закинул Кузю в ледяной ручей, сутки охотник пролежал без памяти в воде. Голова на камень попала, — не захлебнулся. С той поры голос и потерял. Волком взреветь ему легче, чем слово сказать.
— Что несешь? — Драгун плетью показал на мешок за спиной Кузи.
— Это? Показать можно. — В глазах охотника затеплился лукавый огонек.
Подошел вплотную, быстро скинул мешок и поднял его к самым конским мордам. Да еще тряхнул.
Как по команде все три коня вздыбились, скакнули — и понесли. Драгуны едва усидели, один даже повис сбоку и уж на скаку кой-как взобрался в седло. Дожидаться, пока они справятся с конями, Кузя, понятно, не стал, поскорее пробежал открытое место и скрылся в лесу.
РУДА И СОБОЛЬ
Маремьяна подошла к сеновалу и крикнула Егору:
— Вставай, Кузя пришел!
Егор открыл глаза, сбросил тулуп. Прутики солнечного света торчали из досок — живые от копошенья мелких сверкающих пылинок… Кузя? Егор обрадовался: ему Кузя давно нужен.
— Иду, иду!
А Кузя уже сам поднимался по приставной лесенке.
— Здор о во, Егорша, — ласково хрипел он.
— Чего заполевал, охотник?
— Волчат вчера добыл.
— Ну? Покажешь, Кузя? Где они?
— Снес уж.
— Кому?
— Судье.
Егор прикусил язык — о судье с Кузей говорить нельзя, не любит он. В прошлом году был над Кузей суд. Будто бы добыл он в капкан редкостную черную лису и сжег ее. Первым болтал об этом пьянчужка арамильский дровосек, за ним многие повторяли, — и не то, чтоб поверили, а так, смехом: какую-де несуразицу плетут на человека! Дошло до полиции. Кузю притянули. И хоть на суде оправдали, а с той поры Кузя таскает судье подношения: то козу дикую, то мешок куропаток, то тайменя — рыбу в полсажени длины.
— Хорь у вас живет, — сказал неожиданно Кузя и ткнул пальцем на цепочку следов по пыльной доске.
— Что ты! Хорь? Лесная зверюга здесь? — Егор, застегивая ворот, прошелся до угла, где следы кончались. — А я тут сплю и не знаю. Он сонного не укусит?
— Небось. Пошто кусать?
— Какой ты, Кузя, приметливый!
— Дай-ка, Егорша, сена. Я затем и лез.
— Труха одна, — не сено.
— Ничего, в бродни мне.
Охотник сел переобуваться. Длинная холстина мягко, без складок ложилась вокруг ноги.
— Кузя, — начал Егор вкрадчиво, — незадача у меня. В прошлый поиск нашел я самоцветные каменья. Гадал, что теперь меня в штат конторы возьмут, и с жалованьем. Да, видно, не угодил. Канули мои самоцветики без следа. Лучше было бы их в контору сдать. Сколько времени определенья нет, и на новый поиск не посылают.
— А тебе худо?
— Я не говорю: худо. Да что я теперь: ива борова, ни дерево, ни трава. Мне бы поскорей руду найти. Во бы как, в самый раз! В конторе сейчас ни одного рудознатца нет. Вот пока никого не прислали, и надо… Чтобы сам, значит.
Кузя натянул бродни, притопнул, покружил по тесному сеновалу. Осторожно нагнулся, чтобы не порвать новенькие тенета паука.
— Ты, Кузя, слушаешь?
— Ага.
— Мне бы медной найти хорошее место. Да куда пойдешь искать? Урал велик. Шагай хоть полгода, в ту ли сторону, в другую, а руда спрячется у тебя под ногами, под травой, так и пройдешь над ней. Верно, Кузя?
— Пошто не верно?
— А кто не ищет, тому она, бывает, сама дается в руки. Татары, вогуличи сколько раз приносили рудные куски. Наугад тащат: которое зря, а которое и дельно. Ты, Кузя, много ходишь, всё в лесу да в поле; тебе она, может, невзначай покажется. Принесешь тогда кусочек, а?
— Как есть — старый соболь.
— Что соболь?
— Руда-то. У соболя ежели шубка дорогая — бережется куды ты!
— Так принесешь?
— Не знаю я руд, Егорша. Не бай ничего.
— Научу! Ты приметливый такой, тебе бы рудоискателем и быть. Идем в избу, покажу.
Для скорости Егор мимо лестнички спрыгнул на землю. Бегом в избу. Из-под лавки выдернул с грохотом ящик и поволок его к порогу. Ящик полон камней. Егор нетерпеливо выбрасывал ненужные.
— Все рудники здешние есть по кусочку. Гляди, Кузя, — это шайтанская руда, демидовская. Магнит гороблагодатский. Сейчас там Андрей Трифоныч, Лизин-то муж, мается, ломает такую крепость; чистое железо, не камень. Сысертская… Алапаевская… Каменская… Железную руду так искать: где ржавчина на камнях, там она и оказывается. А то и без ржавчины — черный камень. Тот по весу узнаешь. Красная руда бывает, кровавик… Теперь я всё знаю, а впервой-то, у Андрея же, увидел разные руды в сборе — ну ввек не запомнишь! Вот она, медная руда, — ишь синь. Жилки синие. С Полевского рудника. Такую увидишь, Кузя, положи кусок в сумку и место запомни. Ладно?
Охотник терпеливо слушал объяснения и истории — одни, — когда камень за камнем вынимался из ящика, другие, — когда те же камни складывались обратно. Никакого обещания, однако, так и не дал, отмолчался.
Только что проснулась Лизавета, подошла поглядеть всем поочередно в лица. Ей не надо спрашивать о новостях, всё равно и не поймет, а посмотрит в глаза — в самую душу заглянет.
Если забота какая у близких или тяжелый разговор был, — и она опечалится. Довольные люди — и она весела.
— Я и не умывался, — вспомнил Егор. — Полей мне, мама.
Кузя здесь не чужой, видит его Лиза часто, но понять так сразу, как Маремьяну или Егора, не может. Хмуря брови, приоткрыв рот, не отрывает от него синих глаз. Щекотный, радостный смех одолевает охотника.
— Ласточка, — старается как можно ласковее выговорить Кузя, — к а гонька[25] моя!
Но голос его похож на гусиный шип. Лиза пугается и убегает.
* * *
— Нянюшка! — позвал протопоп.
Няня не шла и не отзывалась.
Протопоп Иоанн Феодосиев по утрам пил горячий сбитень, — кроме дней воскресных, в какие священникам до обедни ни есть ни пить не полагается. Нянька Лукерья каждое утро приносила в спальню кружку сбитня. Сегодня в привычный час она не явилась.
— Нянька! — громче позвал отец Иоанн и сокрушенно прибавил: — Старая глушня!
Лукерья Шипигузиха звалась няней, потому что выняньчила всех Протопоповых детей.
Давно выданы замуж три дочери, старший сын сам служит священником, младший и тот в науках дошел до богословия; уж вдовеет отец Иоанн семь лет, а Лукерья так нянькой и осталась. Дряхла она стала, постарше протопопа-то, а тому восьмой десяток начинается.
— Уж не воскресенье ли сегодня? — спохватился протопоп и похолодел даже — какое небрежение! Взглянул на календарь. — Нет, четверток сегодня.
Накинул подрясник, вышел на кухню. Няньки нету, а на кухне сидит нянькин сын, Кузя, охотник. Завидев протопопа, Кузя поднялся, отвесил поясной поклон. Отец Иоанн перекрестил его издали.
— Где мать-то?
— Сейчас придет, на базар побежала. Прости, батюшка, это я ее задержал.
К хриплому шопоту Кузи протопоп никак привыкнуть не может: мучительно слышать, как человек тужится. Хотел вернуться в спальню, но остался, сел даже на скамью. Грешен был протопоп: любил по-празднословить.
— Ты, чадо, укоризны достоин. Великим постом опять не говел? Нехорошо. Ежегодное говение и исповедь указом вменены, под угрозою штрафа. Не иноверец ведь какой.
— Я, батюшка, арамильского прихода. Там за прошлый год и штраф плачен.
— Молчи, не возражай, слушай пастыря. От арамильского попа я и знаю. И мать плачет. Не-хо-ро-шо. Штрафом светскую власть удовлетворишь, а богу на твой штраф — тьфу! Обещайся мне, — когда говеть и исповедываться станешь?
— Ухожу, батюшка, надолго в леса. Вчера мне в Конторе земских дел велено. Не знаю, к какому посту вернусь.
— Ты, Козьма, всегда куда-нибудь уходишь. Вот отговей — и уходи с богом.
— Нельзя. Тоже указ.
— Какой указ?
Кузя достал из-за пазухи две бумаги. Протопоп сходил за очками. От них простоватое лицо его стало строгим и ученым.
— Ну, указ, сказал тоже, — просто паспорт… «Во все места Екатеринбургского ведомства и Верхотурского воеводства для ловли диких зверей»… А это? Это да. Верно, — указ. «Правительствующий сенат»… да-а. Сайгаки, селтени… Это что за звери такие?
— Батюшка, потрудись, прочитай вслух. Мне вычитывали, да я всех-то не понял.
— Так… «Копия. Правительствующий сенат объявляет по доношению Двора Ее императорского величества обер-егермейстера Волынского: потребны в зверинцы Е. И. В. звери, а именно: лоси, маралы, зубры…»
— Не знаю маралов, батюшка. Не водятся у нас такие. Лося-то я представлю.
— «Штейнбоки, боболи или дикие быки, сайгаки, селтени, кабаны…»
— Вот так и мне читали. А нету таких.
— «Бобры»…
— У Верхотурья есть же бобры-то. А здесь последнюю парочку прошлой зимой кончили.
— «Ирбисы, барсы, росомахи…»
— Россомаху можно. А ирбис, — может, рысь? Или рысей не надо?
— «Соболи, волки белые, черные и желтые, лисицы черные». Всё. «Ловить молодых, перегодуют, прислать в Санкт-Питер Бурх с нарочными и знающими людьми». Да, указ. Волынский — вельможа известный. Что ж, бог простит, иди. Когда-нибудь все грехи огулом сдашь.
Отец Иоанн снял очки — и лицо его опять сделалось добрым и простодушным.
Глава вторая
САРАФАН
— Что улыбаешься, Егорушка?
— Так.
— Блажной ты стал какой-то.
Маремьяна откусила нитку, — ставила заплаты на Лизин сарафан:
— Подол-то как обтрепался, весь обрезать надо, а из чего надставишь? Ну, уж пороюсь в сундуке, авось найдется… Не ешь ничего. Утром, как пошел в город, отломил от калача кусочек, да и тот оставил. Задумал ты что-то, Егорушка.
— Нет, мама, право слово, ничего.
Егору самому дивно: что с ним? Очень мало спал. Не ел почти ничего, это верно Маремьяна сказала. Но никогда еще не был таким сильным и ловким. В обращении стал мягок, уступчив. Всем доволен. И всё улыбался невпопад — мыслям, которые не смел додумывать.
Работа сейчас у него была легкая: составлял в Конторе горных дел большую коллекцию минералов по заказу петербургской Берг-коллегии. До него коллекцию собирал асессор Юдин и почти закончил. Юдин теперь в Башкирии: туда Татищев в июне повел большой отряд войска и крестьян. Строят, слышно, крепость на озере Кызылташ. Егору осталось сделать опись всем образцам минералов и разложить камни по гнездам в больших ящиках. Работа эта тем была хороша, что у нее ни начала, ни конца. Можно раз десять на дню убегать из конторы. То понадобится к гранильщикам наведаться неотложно, то к плотникам, которые ящики делают. Начальства в городе осталось мало, и д е ла по-настоящему никто не спрашивал.
Каждый день Егор изобретал способы, как пройти мимо командирских домов. За липами сада виден дом премиер-майора Миклашевского. Кирпичный двухэтажный дом. Нижних окон не видно с улицы, а верхние всегда закрыты и завешены изнутри шторами. Премиер-майор считался главным помощником Татищева, старше даже советника Хрущова. Он давно уехал в столицу. А кто-то говорил — за границей сейчас. В саду изредка удавалось Егору увидеть дочь премиер-майора или услышать ее голос. О большем он и не мечтал. Проходил мимо дома деловито, скорыми шагами, с озабоченным лицом. Узнал случаем ее имя. Как и всё в ней, имя было необыкновенно: ее звали Янина.
Светлый вечер на исходе. Маремьяна садится с шитьем ближе к окошку. Торопливо ныряет иголка. Кончилась нитка, вдеть в игольное ушко новую никак не удается.
— Придется, однако, свечку зажечь. Немного осталось, да завтра Лизе сарафан этот с утра нужен. Высеки огонька, Егорушка.
Егор возится у шестка, бьет огнивом по кремню. В загнете огонь держать по летнему времени нельзя. Тоненькая сальная свечка замигала желтым огоньком.
— Что я тут нащупала, — говорит Маремьяна и растягивает по столу сарафан. — В сборках на груди ладанка зашита, что ли? Сколько раз стирала, — невдомек было. Думала, шов толстый такой. — Звякнула ножницами: — Распороть придется, сквозь нее не прошить.
Слабо треснули гнилые нитки. Маремьяна вытащила крошечный продолговатый сверточек, поднесла к огню свечи. Что-то упало из ладанки и отскочило от подсвечника.
— Изветшала вовсе тряпочка, рассыпается. Что это в нее положено? Гляди-ко.
На стол из сверточка высыпались желтые зерна. Егор собрал их в кучку, одно, покрупнее, взял в щепоть, покатал меж пальцами.
— Твердое. Медь, опилки медные, думается. Потому что желтые. Кислотой бы попробовать: как зелень явится, так, значит, мель.
Рассмотрел как следует. Нет, не опилки. Окатанные зернышки, штук пять покрупнее, остальные — мелочь. Удивительно то: не один год зашиты были, а от поту, от воды не потускнели — блестят.
— Мама! Знаешь, что? — У Егора дрогнули руки. — Это заморский, крушец. Золото!
— Скажешь тоже. У Лизки — золото!
— Уж это Андрей зашил. Откудова только раздобыл его?
— Может, сам нашел, в горах.
— Ну да. Коли бы он на Урале такой крушец нашел, не сидел бы теперь на благодатской каторге. В коляске бы ездил Андрей Дробинин, парой. Все ученые говорят, что нету у нас золота. Холодно, вишь, ему. Не зарождается.
— Что с ним делать, Егор? Худа бы не вышло. Я опять зашью в ладанку, а? Пусть Лиза носит, как носила.
— А пусть.
Егор довольно равнодушно ссыпал на стол металлические зернышки: чужие они. Взгляд его снова ушел внутрь. С ладанкой этой он отвлекся — так долго не думало своем, о самом важном. И подумал: «Янина». Стало спокойно и хорошо.
Жук, гудя, промчался сквозь пламя свечи и упал у стены. С минуту огонек не мог оправиться. В окно, не закрытое ставнем, хлынул лунный свет.
Егор вышел на крыльцо. Под луной сиял широкий пруд. Крепость была тиха; палисад выкрашен в черную тень.
Хорошо. Так бы и оставалось всё, как есть. Хоть месяц еще. Хоть неделю.
ЯГОДА КНЯЖЕНИКА
Егор бродил по лесу близ озера Малый Шарташ. Не руду искал, а ягоду княженику. Правда, для княженики время еще раннее: недели через две — вот ее пора, но Егор верил в удачу. Лето такое хорошее, теплое. Дожди перепадают больше грозовые, самые благодатные. Травы нынче такие густые, земляники — красным-красно: крупная земляника да пахучая. Черника и та раньше времени налилась. Для всякой ягоды лето нынче удачное. Неужто не найдет он спелой княженики хоть немного?
Зачем понадобилась молодому рудоискателю эта алая ягода? Дело не совсем простое. Случай такой вышел. На плотине в городе, не думая, не гадая, подслушал Егор один спор. Впереди него шагал учитель латинского класса Кирьяк Кондратович — верзила, ботаник и стихотворец. С Кондратовичем были дочь его, дочь заводчика Осокина и она, Янина. У всех пуки цветов: возвращались из леса. Спор между ними шел об ягоде княженике. Дочь Осокина говорила, что есть такая ягода, и описывала ее: похожа на малину, тоже сложена из малых шариков, цветом пунцовая, а дух — сравнить не и чем. Остальные смеялись и утверждали, что нет такой ягоды, что княженика только в сказках растет, как и молодильные яблоки.
Как хотелось Егору вмешаться в спор и сказать, что есть такая ягода, — в народе ее чаще называют векошьей малиной.[26] Редкая, правда, но Егор ее почти каждое лето находит. Она по сухим болотам растет, на кочках. Так и не собрался с духом заговорить, а тут и плотине конец, и Кондратович с девушками свернули направо, к командирским домам.
Вот и загорелось Егору — принести пучок спелой княженики, завтра же принести! И показать… показать, ну, Кондратовичу: всем же известно, что он составляет гербариум, ищет всякие редкие травы. Вот потому Егор бродил сегодня по лесу; продирался через осинник, такой густой и перепутанный, что под ним не жила трава; переходил зыблющиеся под ногами болота, по которым росли карликовые березки — вышиной до колена и с зубчатыми листочками с грошик величиной. Выходил на голубые от незабудок лужайки. Искал сухие, прогретые солнцем кочкарники.
На первом же таком кочкарнике увидел княженику — да только без ягод, с цветами. Цветы у княженики мелкие розовые и торчат вверх, а ягода всегда свисает с кочки на тонком стебельке или лежит на мху.
По тому, как молодо цвела княженика, Егор понял, что ягод еще не найти. Но из упрямства ли, или с отчаяния — исходил за день все болота, какие знал. Ни ягодки, как назло.
Нарвал пук княженичной зелени с цветами, поносил и бросил: увяли розовые лепестки, обвисли — никакого вида.
Прибрел домой печальный, усталый. Во дворе мать покрикивала на корову. Звонко била в подойник молочная струя.
В избе Лиза мыла стол — чистоту наводить ее дело, это она любит. Мочалкой терла доски и поливала из глиняной кружки.
— Кузя был, — сказала она сразу. — Еще придет.
— Лизавета! — ахнул Егор и повел носом. — Чем пахнет, Лиза?
— Узнал, узнал! Ее Кузя принес.
— Нет, верно?
— Векошья малина. Я всю съела, тебе не оставила.
— Вот ты какая!
Сел на лавку, потер ноги. Зря ходил. Кабы знать, дождался бы сегодня Кузи, — вот тебе и княженика. И так рано! Ну, Кузя, леший! Ему закажи, — он, пожалуй, зимой ягоды найдет.
— Он еще птицу принес. Застреленную.
— Вот ты какая Лиза, — повторил Егор, нисколько не сердясь. — Ягоды съела и птицу тоже съела, не оставила мне!
— Птицу я не ела.
Маремьяна вошла с подойником, пожаловалась, что с коровой не справиться. Должно быть, ее зверь напугал: прибежала без пастуха, неспокойная, и сбоку царапина — во какая! Хоть бы Кузя помог, застрелил зверя.
Когда Егор съел утиную похлебку, Лиза сняла с полки зеленый лопух и показала: на лопухе пригоршня алых ягод — княженика.
— Вот тебе! — положила лопух на стол и захохотала.
Егор с удивлением глядел на ягоды: какие спелые! Взять да унести — туда, Кондратовичу… Но гордость восстала: не сам нашел. Чужими ягодами хвастаться — это не дело.
— И не обманула, — сказал Лизе. — Я чуял, что еще осталось. Нос-то у меня есть.
Съел ягоду. Сейчас же взял вторую.
— Ешь, Лиза. Скорее ешь. Мама, хочешь векошьей малины?
— Кузя уже меня потчевал. Я ведь вкусу в ней не вижу. Только что диковинка, ребячья забава.
Опустевший лист Лиза поднесла к носу.
— Па-ахнет! — протянула она.
— Брось. — Егор нахмурился. — А что, Кузи нет, мама?
— Да он в Арамиль ушел. Давно.
— Лизавета напутала: говорит, еще придет.
— Завтра придет. Она ведь не знает, — вчера ли, завтра ли. А Кузя зверей привез, сдал, теперь он далеко собирается: за Верхотурье. Тоже зверей живьем ловить. Такое у него новое занятие.
Маремьяна уселась вязать чулок. Позвякивали спицы, крутился по полу клубок шерсти. Лиза взяла ведра, коромысло, ушла по воду. Издалека, — может быть, из ссыльной слободки на том берегу пруда, — донеслось эхо непонятной песни. Смутно было на душе у Егора:
— Мама, спой песню.
— Выдумал. — Маремьяна засмущалась. — Когда я пела?
— А про яблонь. Я помню.
— Про яблонь? Верно, есть такая песня. — Маремьяна вздохнула. — Сколько лет уж прошло! И слова-то забыла. Про яблонь?.. Старая это песня, нездешняя. Слезная такая.
— Спой.
Маремьяна не ответила. Но спины в ее руках, помедлив, стали позвякивать в лад — песня приближалась.
Песня началась протяжным стоном: О-ой!.. И дальше слова складывались в горькую женскую жалобу:
О-ой, яблонь моя, яблонь,
Ты кудрявая моя!
Я садила тебя — надсадила себя,
Поливала, укрывала,
От мороза берегла.
Я на яблоньке цветиков не видывала,
Сахарного яблочка не кушивала.
Про яблоню — только для начала, пока не выговаривается главное. Опять тихий стон, и дальше про дочку, про любимую дочку, отданную в чужой богатый дом. Дочка забыла свою мать:
О-ой, дочка моя, ты любимая!
Я родила тебя — смертный час приняла.
Воскормила, воспоила —
В чужи люди отдала.
Хорошо под песню думается о своем. Отлетает всё ненужное, неясное. Если бы песней думать о всяком деле, вот бы ладно было.
Я по бархату хожу, чисто серебро ношу,
А на белую парчу и глядеть не хочу…
Это уж дочь откликнулась. О своем богатстве поет она. Почему же так печально поет? Бархат, парча, — а горе такое же, как в голосе матери. Но дальше приходят слова о пьяном, неласковом муже, о поперешной свекрови, — нет счастья, тоскует дочь, одно горе у нее с матерью. Слезами кончается песня:
Через золото, мамонька, слезы текут,
Через чистое серебро катятся.
Егор поморгал — ресницы стали мокрыми. Очень жалостная песня. И почему всегда в песнях о том поют, чего в жизни нет? Яблони не растут здесь. Никогда не приходилось видеть, как они цветут. Бархат… у Лизы вон один сарафан, и тот мать едва починила… Парча… Золото… И золота нет. И серебра.
Тут вдруг озарило его. Совсем неожиданно вошло в голову такое, что дыханье остановилось. Егор так и застыл, согнувшись, с полуоткрытым ртом — не спугнуть бы! Золото! Лизино золото! А что если оно здешнее, уральское?..
Может ли быть?.. Ну да, непременно так. И Егор сам, своими глазами видел, как добывают его из земли. Вспомнился склон ложк а, покрытый кустарником. Вечерняя тень накосо подымалась по склону. И голубой столб дыму от костра, и жеребенок валялся в траве, и люди, тайные демидовские работники, кидали лопатами речной песок в ящики из новых белых досок…
Это было у Черноисточинского завода, в горах. Егор тогда бежал из Тагила. Встретился с Андреем Дробининым. А тот высматривал эти тайные работы, ему ничего не объяснил, И высмотрел, наверно. Так вот откуда золотые зернышки в Лизином сарафане. Русское золото! Может, Андрей еще в другом месте нашел? К демидовским селениям подходить опасно. А Дробинин рудоискатель знатный. Как ему тогда лялинский кержак кланялся: «Научи, Андрей Трифоныч! Ты такое слово знаешь, что тебе руды открываются». Но что же он не объявил Конторе горных дел? Непонятно. Поговорить бы с ним. А заморского золота Андрею взять негде, уж это верно.
Все думы пролетели в голове Егора потоком. Он выпрямился, перевел дух. Как раньше не догадался? Песня помогла, — смешно. Нетерпение овладело им. Действовать надо. Сколько времени зря потеряно! Золото!.. Это получше всякой медной руды.
— Мама, ты Лизавете не сказывала про находку, про ладанку?
— Ничего не сказывала. Незачем ей и знать.
— Мне бы еще надо поглядеть на те зернышки.
Маремьяна отложила вязанье, достала из сундука коробочку, из коробочки узелок:
— Тогда мы расшивали, один кусочек, видно, отскочил на пол. Лиза же потом, как мела, нашла, мне отдала. Ничего она не знает, думала, — ты обронил, твое.
Золотинка была с полгорошины, крупнее тех, что остались в ладанке. Егор теперь совсем по-другому разглядывал золото. Может быть, с этой желтой капельки начинается его судьба. Если нашлась щепотка золотинок, найдется и много. Русское золото! Искать надо, искать.
В уши Егорушке засвистел ветер. Озера, синие горы, лесные тропы замерешились, проплыли перед глазами. Писчиком стал, засиделся в канцелярии, — разве что путного найдешь, сидя на месте? На поиск, скорее на поиск! А то — княженика… Что там княженика? Ребячество пустое!
* * *
На другой день Егор корпел в конторе над списками минералов коллекции. Было душно. Воспаленное солнце остановилось против распахнутых окон. Вдалеке погрохатывало.
За соседним столом старик-канцелярист резал на ломтики свежий огурец, собирался полдничать. От огурца пахло рекой и утром. Егор отложил перо.
— Гороблагодатское дело мне надо, Алексей Василич, — сказал он старику.
Тот показал ножом:
— Вот оно, как раз подшиваю.
— Знаю, что подшиваете. Я его с утра жду. Пока полдничаете, я посмотрю.
— Ну, тогда и дошьешь за меня.
— Извольте, Алексей Василич, дошью.
В «деле» торчало шило и болталась игла на суровой нитке. Наскоро, не дочитывая строки, Егор просматривал рапорты и доношения. «О гнилости муки» — рапорт надзирателя работ Андреянова. И резолюция: «Мешать с годной. Леонтей Угримов». Майор Угримов остался сейчас заместителем всего высшего начальства в крепости. «Ведомость о множестве и доброте руд в горе Благодать». Вот в ведомости надо поискать!..
«Гора сия отыскана ясашным новокрещеным вогуличем Степаном Чумпиным в 1735 году в мае, от Екатерин-Бурхского заводу 181 верста…»
Где-то теперь Чумпин? Совсем пропал человек с тех пор, как награду получил. Дальше: «… Избы строены для скорости из самосушного лесу…» Не то. Наконец среди не подшитых еще бумажек нашел одну годную: надзиратель работ жалуется, что добываемые руды по качеству разные, а складывать приходится без разбора, вместе, нет знающего рудоведца. Резолюция: «Ждать из похода пробирера Юдина».
Егор снял с нитки бумажку и кинулся к дверям. «Я к Угримову!» — крикнул канцеляристу с порога.
Вернулся через полчаса, взмокший, запыхавшийся, но радостный:
— Еду на Благодать! Дня на три. Там с рудой чего-то неладно. Разборы перепутали. Подорожную мне уже пишут.
Канцелярист со скрипом проткнул пачку бумаг:
— А подшить хотел за меня?
— Простите уж, Алексей Василич. Торопно очень. И еще одно просить хочу…
— Постой, бумажку ты утащил, Сунгуров. Где она?
— Осталась у майора. Вы сами уж возьмите. Вот что, Алексей Василич: перебелите за меня списки минералов. Они готовы, только по азбуке проверить и переписать.
— Вон чего захотел! Тьфу, тьфу! Я тебе кто, ясашный сдался?
— Так не сам я выдумал. Майор Угримов велел.
— Мм-м… майор. С того и начинал бы. Кажи списки, а то убежишь, не растолковавши, потом разбирайся.
— Я до «иже» сделал. На «иже» нету названий, кроме известняка. Вы с него и начинайте, Алексей Василич. А потом «како»: каменная кудель, камень наждак, кварц, кровавик…
— Погоди, постой, камень наждак куда? На «како» или на «наш»?
— Да хоть на «кы», хоть на «ны» — всё одно.
— Гусь ты, Сунгуров, погляжу я на тебя. Как это всё одно? На всякое дело своя инструкция есть.
Старик забрал списки и глядел их по очереди, водя бумагу перед самым носом. Вернул Егора еще раз, уже с порога:
— Это что за минерал? Тоже перебелять?
Егор глянул, багрово покраснел и вырвал лист. На нем десятки раз на разные манеры было выведено слово: «Янина».
— Это не надо, — пробормотал Егор.
— Знаю я оный яхонт, довольно знаю, — захихикал канцелярист. — Тут геодезисты молодые сидели, так другого разговору у них не было — всё о премиер-майорской дочке.
На улице хлестал дождь. Гром перекатывался над крепостью из края в край. Водяные струи били с шипеньем о камни, разлетались в пыль. Две красивые радуги выгнулись одна над другой. Гроза была мимолетная, вдали уже голубело небо.
Егор постоял минуту в сенях Главного правления, среди кучеров и просителей, потом решительно протолкался к дверям и выскочил под прохладные струи. Сразу вымок до нитки. Крикнул под гром что-то веселое и ему самому неслышное и припустил бегом по пустынной улице.
ГОРА БЛАГОДАТЬ
Гора поднималась из лесов тремя вершинами. На ближней, самой крутой вершине, виднелись черные столбообразные скалы сплошного магнита.
По склону горы лес повырублен и стоят избы мастеровых людей. Отдельно, за бревенчатым забором, длинные и приземистые казармы каторжников. Крестьян к горе еще не приписали, и жилье имеет вид военного поселка. Ни женщин, ни детей не видно.
Караульный в армяке и с палашом указал Егору на избу, сказав: «Контора». Егор слез с телеги. В задымленной, с затоптанным полом конторе застал он надзирателя работ Андреянова. Надзиратель так свирепо орал на двух вольных рудокопов, что Егору подумалось: «Каково-то он с каторжными говорит?»
Ждать долго Егор не стал, осмотрелся и положил перед надзирателем свою бумагу.
— От Конторы горных дел. Проверить, как руда складывается. — Сказал негромко, с весом, самому понравилось.
Надзиратель смерил его недобрым взглядом и, должно быть, решил: не велика шишка. Пальцем отодвинул бумажку, не читая.
— Не отвертитесь деньгами! — продолжал он кричать на рудокопов. — Деньги само собой. Три кайла, им цена грош, а ежели к этим в руки попали? А? За такую пропажу плетей вам до сытости.
С каел на какую-то кожу для насосов перешел, будто бы кем-то истраченную на подметки. Егор наливался злостью: чуял, — нарочно над ним измываются, нарочно не замечают.
Еще дор о гой, от подводчиков, наслушался Егор про самодурство надзирателя. Зверь, не человек. На Благодати он полный хозяин, — захочет, со света сживет. Рабочих при постройке плотины загонял в ледяную воду, не снимая цепей; кого сшибет струя — плыть не может, цепью за коряги зацепляется, тонет. Кормит народ гнильем, да и то впроголодь. Больных лечить не приказывает: сами-де отлежатся, а нет, так туда и дорога. Вот у такого-то ирода под властью и Андрей Дробинин, человек справедливый и добрый, ни за что на каторгу угодивший.
Егор с ненавистью глядел на бычьи глаза надзирателя. И сорвался неожиданно для себя.
Схватил бумагу со стола, сунул за пазуху.
— Так не допускаешь к проверке, эй ты? — крикнул звонко, с дрожью. — Ино я так главному командиру и доложу.
Надзиратель опешил — на один только миг, но этого было достаточно, все заметили. Рудокопы переглянулись. Мальчишка-писарь подскочил в углу.
— А ты кто? Куда тебя допустишь? — попробовал Андреянов напуститься на Егора. — Какие такие у тебя права-бумаги?
— Показывал уж я тебе, — еще напористее отвечал Егор. — Время у меня не даровое.
И еще что-то накричал. Дело было не в словах, — Андреянов и не слушал, тоже орал навстречу, — а кто больше дерзости в крике окажет.
Надзиратель вдруг поднялся с лавки и велел рудокопам итти за ним. От дверей вполоборота кинул писаренку: «Разбери, чего там у него». То есть, вышло, будто он и рук марать не хочет о такую мелочь, — подчиненному передает. А всё-таки сбежал с поля сражения. Победа досталась Егору.
Писаренок выглянул за двери, обождал и, ухмыляясь, сказал Егору:
— Я тебя признал, Сунгуров.
Егор присмотрелся, — нет, незнакомый.
— В арифметической школе вместе были, — подсказал писаренок. — Я-то недолго пробыл: непонятный к обученью оказался. Меня в Контору денежных дел отдали, подкладчиком полушек был на монетном дворе. А здесь я с весны.
— Помню теперь.
— Ловко ты его, хи-хи! Покажи бумагу… Так, «ученик рудознатного дела»… Чин-то у тебя не ахти. Ничего, всё форменно, допустит. Сейчас я сбегаю покажу ему. Только теперь гляди, Сунгуров, у бережно ходи: камешек бы на тебя с горы не упал.
— Тут обвалы, что ли, бывают?
— Хи-хи! У нас бывает. Всяко бывает. Он сам-то боится, как бы его кто из-за куста не хватил. Слышал ты: лютовал, что три кайла украдены? Боится, не на его ли голову каторжные припасают.
Писаренок убежал. Егор остался один, его еще трясло после схватки с Андреяновым. Может, напортил себе много, но удержаться было нельзя. Как же с Андреем повидаться? Да еще чтобы один на один. Ни до чего не додумался. Вернулся писаренок. Он привел с собой одного из рудокопов.
— Вот Гаврилыч покажет, что надо. Ночевать, Сунгуров, сюда же приходи. Приезжие все у надзирателя стают или у целовальника. Ну, а тебе, хи-хи! После крику податься, кроме конторы, некуда. Я здесь же сплю.
Рудокоп Гаврилыч снял войлочную шляпу, повертел в руках и опять надел. У него борода была под масть шляпе: желтая и плотно скатанная, как войлок.
— Можно показать, можно, — сказал он нерешительно, не зная, как держаться с приезжим. — Как я здешний бергал,[27] могу всё показать.
— Всего мне не надо, дядя. Только покажи, как руду разбираете. Ну, идем.
Рудокоп шагал за Егором и говорил:
— Известно, как разбираем. Есть руда красная и есть руда синяя. Теперь еще оспенная пошла.
Поднялись на разработки, шли между валами руды. Зеленое лесное море раскинулось вдаль, сколько хватал глаз. Леса дикие, вогульские. Заблудиться в таких — никогда не выйдешь.
— Не оступитесь: шурф, — предупредил Гаврилыч.
Под ногами чернела ничем не огражденная дыра в землю. Воротка над ней не было, — значит, в шурфе не работают. Егор столкнул ногой камешек. Удар послышался скоро, в неглубокую воду.
— Мне и в шурфы надо будет спуститься, — сказал Егор.
— Тогда придется прихватить одного либо двух мужиков из ссыльных.
— Верно! Конечно! — У Егора блеснули глаза. — Одного довольно. Да возьми такого, чтоб в рудах понимал. Есть такие?
— Что ему понимать? Он у воротка стоять будет, его дело — бадью спустить да поднять.
— Бадью ты спустишь. А он со мной в забой пойдет.
— Нешто тогда Глухого взять, старика? Не знаю, где он робит сегодня.
— Поскорей иди.
— Сразу сейчас и на шурфы?
— Ну да. — Егору стало всё равно, раз какой-то Глухой, а не Дробинин.
— Так идите тропой, это по пути. А я здесь поднимусь и приведу.
Бергал полез прямиком на скалы. Руками подтягивался к кустам, короткие ноги, мягко замотанные в тряпье, ловко задирал к выступам и расщелинам.
— Гаврилыч! — закричал Егор, когда бергал уже почти поднялся к верхней площадке. — Двоих приведи, двоих!
И показал два пальца. Гаврилыч мотнул головой, — «слышу», дескать, — и скрылся за скалой. Егор пошел по безлюдной тропе. Тропа забирала вверх и привела Егора к шурфам. Вереница каторжников катала тачки, груженные рудой. На куче камней сидел караульный с ружьем.
— Эй, что за человек? — окликнул караульный.
— Из Конторы горных дел.
Караульный еще что-то спросил. Егор не ответил. Подходил бергал с двумя каторжниками и конвойным. Егор жадно вглядывался: кого ведет? — и сердце его заколотилось: он узнал Андрея. Как переменился Андрей! Надломила и его каторга. Даже ростом ровно бы меньше стал. Широкие плечи опустились вниз, борода поседела. И взгляд тот же, как у всех здесь, — безрадостный, безнадежный. Егора он не узнал и не взглянул почти.
На вороток стали конвойный и второй каторжник. Чтобы не подавать голоса, Егор движением руки указал Дробинину спускаться. Тот привычно спустил ноги в шурф, нащупал край бадьи и взялся за веревку. Вороток заскрипел.
Бергал, высекавший за камнем огонь на трут, тихонько сказал Егору:
— Осторожней с ним, с Глухим-то: злобный человек, опасный.
— Который Глухой? — удивился Егор.
Бергал помахал дымящим трутом в воздухе и им же показал в глубину шурфа. Зажег ямную лампаду и подал Егору.
— Там орт есть. Давно не чищенный, как бы порода не обвалилась, — добавил он, когда Егор поставил ноги на бадью.
«Орт — это ладно, — подумал Егор. Орт — боковой ход, в нем можно и спрятаться и поговорить с Андреем. Сам-то шурф не глубок, со дна всё слышно».
Бадья мягко опустилась на мокрый песок, направляемая рукой Дробинина. Не теряя времени, Егор полез в узкий орт. «Айда за мной!» — кинул он Дробинину. В конце тупика повернулся, сел на корточки и поднял лампаду между собой и Дробининым.
— Андрей Трифоныч, это я, — сказал улыбаясь.
Дробинин стоял на коленях. Хотел поднять руку — цепь не пустила ее выше груди. Собрал вместе густые пучки бровей и недоверчиво глядел в глаза Егору. Потом пучки раздвинулись — узнал.
— Лиза как? — первое, что спросил Дробинин.
— Жива и здорова, — заторопился Егор. — У нас она. Андрей Трифоныч, я к тебе вот с чем. В Лизином сарафане золото нашлось. Ты об нем знал?
Дробинин молчал. Егор поставил лампаду и принялся развязывать свой поясок:
— Одну крупиночку я с собой захватил, в пояске зашита. Погляди, пожалуйста.
— Не надо. Не доставай. Я знаю.
— Это заморское золото, Андрей Трифоныч, или здешнее?
— Заморское.
— А! — Егор вздохнул. — Я думал, не русское ли.
— Заморское, — повторил Дробинин. — И не спрашивай ты меня больше о нем. Злой крушец. Не в пору ты его сюда принес. А как в крепость вернешься, всё золото кинь в реку и не поминай о нем. Слышишь? А то горя не оберешься.
Андрей оборвал разговор о золоте и стал расспрашивать о Лизе. Ответы Егора успокоили его, лицо каторжника поласковело.
— Спасибо тебе, спасибо, — сказал он. — Знал бы ты, как успокоил меня, какой камень отвалил с сердца! Завтра было бы поздно. Скажу тебе всё: ночью я бегу. Четверо нас изладилось к побегу…
Больше он не успел рассказать, заскрипел вороток: обеспокоенный Гаврилыч спускался в шурф. Егор спохватился: под землей без каелка нечего было делать столько времени.
Тем же порядком побывал Егор с Дробининым во втором шурфе. Там узнал подробнее о плане побега. Ночью будут выломаны два бревна в палисаде у каторжных казарм. Для этого принесены и припрятаны во дворе кайла. Бежать придется сначала в кандалах и только в лесу — на камне или между теми же кайлами — можно будет разбить цепи. Если бы раздобыть напильник да надпилить железа заранее, бежать было бы много способнее. Но напильника нет, с воли никто не помогает.
— Попробую найти напильник, — пообещал Егор. — В кузницу зайду. Как вот передать его тебе?
— Любому каторжнику отдашь, до нас дойдет.
Егору так легко удалось в первый же час по приезде встретиться и поговорить с Андреем, что ему теперь всё казалось просто. Он отпустил каторжных с конвоиром и хотел избавиться от бергала. Но услужливый Гаврилыч не уходил. Может быть, было на то распоряжение надзирателя работ, может быть, от усердия, только он до самого вечера всюду сопровождал приезжего.
Кузниц на гор е было три. В две из них Егор заходил. Напильников на виду не было, придумать заделье, чтобы порыться в ломе, сразу не удалось.
Наступил вечер. Каторжных свели в казармы. Слышна была перекличка и молитва, потом всё смолкло. Егор сидел на завалинке у конторы до темноты. Писаренок варил кашу на очаге, донимал Егора расспросами о жизни в крепости.
«Не заморское, — упорно думал Егор. — Андрей говорить не хочет, а здесь золото найдено. Уйдет теперь Андрей в бега, на много лет уйдет. Кто-нибудь отыщет золото. Мосолов — ловкач, вот кто отыщет».
— Хочешь вина? — спросил писаренок. Принес берестяной бурачок, открыл — запахло сивухой. Егора затошнило, отказался. Писаренок пил вино один, заедал кашей. Трещала лучина в светце Егор достал соленую рыбу, подорожники свои, но есть не мог. И тут пожалел, что ничего съестного не передал Андрею. Можно было бы в шурфе. Как бы ему сгодилось.
Писаренок захмелел, стал плаксиво выговаривать Егору, что он знаться не хочет, лез в ссору. Егор выглянул на улицу — уже совсем темно. Лег на лавку, считал минуты. Писаренок затеял курение, долго набивал трубку. Должно быть, табак был ненастоящий, очень смрадный.
— Когда ты спать будешь! — прикрикнул Егор.
Писаренок поспешно угомонился. Потушил лучину, улегся, но очень долго икал.
Егор лежал с открытыми глазами и слушал тишину за стеной. Он ждал выстрелов, криков. Но побег каторжники могли и отложить — до завтра, чтобы он раздобыл им напильник. Или так ловко ушли, что до утра караул не хватится. Вот бы это всего лучше. Егор не заметил, как уснул, и не заметил, что проснулся, — лишь удивился, что писаренок стоит над ним и больно бьет в бок.
— Что надо?
— Тревога же! Вставай! Слышь? Во, во!
Выстрел! Егора так и подкинуло на лавке. Вот оно!.. Сел было — и сейчас же опять лег.
— Скорей, Сунгуров! Это побег, не иначе.
— Я приезжий, — ответил Егор, отворачиваясь.
— «При-езжий»!.. Нечего тут разбирать. В облаву всем надо. Ну, скорей, скорей!
— И мест здешних не знаю. С первого обрыва сковырнусь.
Писаренок нехорошо выругался и убежал. Тогда Егор обулся и вышел за порог. Зубы у него стучали.
Выстрелов больше не было. Беспорядочные тревожные крики тоже утихли — вместо них послышались короткие оклики: «Гляди!.. Поглядывай!» Оклики переливались и всё удалялись по одной линии — облава тронулась в лес.
Ночь была еще в начале, темь непроглядная. Егор вернулся в контору и лег.
Через час примчался писаренок.
— Поймали! Ведут! — крикнул он.
— Всех четверых? — спросил Егор.
— А кто их знает, сколько бежало! Двоих поймали. У одного нога сломана, а другой ему помогал, обоих и сохватали. Близко вовсе. — Опять сбегал куда-то и вернулся хныча: — Теперь я и карауль! Полночи по лесу мотался, а полночи опять не спать. Не надо было на глаза лезть.
Он натягивал в темноте полушубок и ругал Егора лентяем и барином.
— Кого караулить будешь?
— Бегляков, вот кого… Их в баню посадили покамест.
Облава, оказывается, не кончилась. Свободных караульщиков не было, и писаренку велели до утра не отлучаться от бани.
— Вот тебя бы и поставить, — хныкал он. — Лежебока! Ездят тут дрыхнуть.
Егор зевнул протяжно. Сказал будто нехотя:
— Я не отпираюсь. Караулить так караулить. Ты один там?
— О чем и речь-то! — обрадовался писаренок. — Одному, поди-ка, боязно.
— Так пошли вместе. — Егор вскочил, засунул в карман рыбу и хлеб.
Баня была близко. Низкая дверь подперта колом. Писаренок пощупал кол, успокоился.
— Они связанные. Никуда не денутся. Давай поляжем здесь.
— Иди-ко ты в контору спать. Я и один не боюсь, а ты столько уж намучился.
— А мне ничего не будет?
— Сменишь меня перед утром.
— Ладно. — Писаренка уговаривать не пришлось.
Оставшись один, Егор прислушался, выбил тряпичную затычку в оконце и позвал:
— Эй, кто крещеный, отзовись!
Торопливый шопот ответил сразу, будто ждал.
— А ты кто будешь?
«Это не Андрей», — понял Егор.
— Дробинин ушел?
— Здесь он, рядом лежит.
Егор вышиб кол и открыл дверь — она громко заскрипела. Пахн у ло холодным угаром и перепревшими вениками.
Нагнувшись вошел в баню:
— Андрей Трифоныч! Я тебя развяжу, беги скорей.
Андрей шевельнулся и застонал:
— Невмочь мне — нога. Отпусти Марко, Егор. Отпусти. Он за меня попал.
Медлить было нельзя. Егор распутал веревки на невидимом Марко.
— Прощай, Андрей, — сказал Марко, поднимаясь. — Может, и не увидимся. Забьет тебя, пожалуй, Андреянов. Прощай и ты, добрый человек.
— Торопись, Марко, Скоро месяц взойдет.
— Возьми вот. — Егор нащупал в темноте руку Марко и вложил рыбу и хлеб.
— Вот то дело! А догнать меня не догонят, только бы размяться после веревок. Не скороход я, что ли?
И Марко исчез.
— Что делать, Андрей Трифоныч? — угрюмо спросил Егор.
— Ослабь веревки немного, — режут. Ногу, ногу не задевай. Подвинь к окошку. Там что шуршит, веники? Подложи под ногу мне. Под голову шапку дай!.. Так. Теперь уходи, дверь припри, поговорить через окошко можно.
Егор выполнил всё. Пристроился снаружи у оконца.
— Облавы не слыхать? — спросил Дробинин.
— Нету. Может, ты пить хочешь, Андрей Трифоныч?
— Ничего не хочу.
— Не мог я напильника достать. Прости.
— Что там! Не судьба, значит.
Помолчали.
— Кто такой Марко, Андрей Трифоныч?
— Беглый, из государственных крестьян. Верно бает — скороход. Он когда-то царским скороходом служил. Надежный мужик. Мог уйти свободно — меня не бросил, прятать стал.
— Как бы тебя вызволить?
— Ежели нога поправится, всё равно уйду. А ты Лизу не оставь, первое.
— Уж будь спокоен.
После нового молчания Егор тихо сказал:
— Про золото я тебе сегодня… Я думал, ежели твоя находка, так тебя с каторги можно добыть, за Горную контору взять. А оно вправду заморское?
Андрей застонал, и вдруг Егор услышал горячий шопот:
— Ну, парень, запомни: не я первый про эту заразу помянул. Горе, горе!.. Проклятое золото, исчах я от него. Думаешь, сегодня ушел бы, так куда? — опять его искать. Сказать уж тебе всё? Не покаешься ли?
— Говори.
— Не будешь меня клясть потом?
— Говори.
— В демидовской вотчине есть золото. Песошное.
— Я знаю. У Черноисточинска. Ты тогда следил.
— Да. То место, черноисточинское, уже оставлено, завалено. Демидовы в другом роются. Заставы крепкие, не подойти. Я всё пытал сам на новом месте найти — никак! Те крупиночки, в сарафане зашитые, не я добыл. Один кержак принес. Он в скиты пробирался и подглядел случаем. Святость свою оставил, года два, как волк, крутился около демидовских тайных работ. Последний раз ко мне приходил, говорит: почти всё вызнал. На дерне-де моют. Ведь зернышко малое — как его разглядишь в песке? Моют, говорит. И оставил мне, что добыл. Слышишь? — сам добыл, на новом вовсе месте. Еще раз пошел — и угодил Демидовым в лапы. Убили его. На ту осень я ладил на поиск, да с Юлой случай вышел, взяли меня.
— Юла не знал про золото? Что он за человек?
— А, ни с чем пирог — этот Юла! Откуда ему знать? Простой разбойник.
— Андрей Трифоныч, что же ты в Главное заводов правление не заявил о золоте? Самому бы Татищеву.
— А что как и Татищев куплен Демидовыми? Может, он раньше меня узнал про золото, да молчит. Тогда что? Раздавят, как муху. Да пока сам не нашел, и доносить нечего.
— Татищев-то в злобе с Демидовым. Он бы их покрывать не стал.
— Ладно. И так я прикидывал. Голову ведь прожгло от дум, на все лады поворачивал. И всё неславно получается. Пойдет дело приказным да комиссарам, они наживутся знатно, хоромы поставят каменные. Демидовы от всего отопрутся, задарят. А я, как сижу в железах, так и останусь. Найти надо наперво место, чтоб явное золото, а тогда и кричать «слово и дело».
— Буду искать, Андрей Трифоныч.
Дробинин тяжело вздохнул:
— К тому я и вел. Ищи, сынок. Может, ты счастливей меня. Слыхал ты про озеро Бездонное?
— Нет.
— Кержак тот говорил: у озера Бездонного. Может статься, он сам его окрестил. Я тоже не знаю такого. Но только что в демидовских лесах. Еще вот: искать надо по ручьям, по крутым логам, в песках.
— Чш-ш!.. Идут.
— Для Лизы, Егор… — успел шепнуть рудоискатель.
Низко по небу уже катился щербатый месяц. Видно стало далеко, и Егор заметил, что от конторы идет человек.
— Кто там? — строго окликнул Егор, когда человек подошел ближе.
— Да я это, — ответил голос писаренка. — Не спишь?
— Поспал уж. А ты что рано сменяешь?
— Не спится вовсе, — вдруг Андреянов вернется, а я в конторе. Попадет.
— Еще как! Смотри не заикайся, что караул мне передавал.
— Сам знаю.
Писаренок проверил дверь, кол и лег у самой стенки, запахнувшись полушубком. Егор подождал немного, потрогал его рукой — писаренок сладко спал. Тогда Егор ушел в контору.
Утром был переполох. Напуганный писаренок божился, что и на минуту не отходил от баньки. А так как его перед утром сменили еще двое караульщиков, вернувшихся с облавы, то разобрать, чья вина, было мудрено. Андреянов, впрочем, долгого следствия и не вел, не в его это было обычае. Нрав у него волчий: что в челюстях сжал — не выпустит, но коли промахнулся, не смог взять зубом — и не глядит.
Егор наскоро закончил дело с разбором руд и выехал в Екатеринбург.
Глава третья
В ДЕМИДОВСКИХ ЛЕСАХ
Глухарь повалился на бок, жадно треб крыльями горячий песок, осыпал им себя. Камешки, подброшенные сильным крылом, отлетали далеко, стукались в кору сосен, в серые глыбы, подскакивали и булькали где-то внизу под глыбами в невидимую воду.
Солнце било в упор сюда, на россыпь больших камней, а кругом поднимались прямые, как свечи, сосны, и под навесом ветвей был прохладный зеленый полусвет. Дикий лес стоял вокруг, и пахло в нем растопленной смолой да теми белыми звездочками-цветами, что растут поодиночке на коротких стебельках и прячутся во мху у самых корней деревьев.
Глухарь попурхался, затих, нежась на припеке. И вдруг взлетел. Прямо с лежки бросил себя в лёт, даже хвостом проехал по соседнему камню. Громко, часто захлопал крыльями и унесся за стволы.
Птицу спугнул непонятный звук из лесу, какое-то мерное позвякиванье. Звук приближался к солнечной прогалине, и когда глухарь вдали обрушился на вершину дерева, к камням вышел человек.
Усталыми шагами, хромая и волоча за черенок железную лопату, человек дотащился до первого камня и опустился на него. Лопата, наугад приставленная сбоку, упала со звоном. Человек не поднял ее, подвернул ногу и стал снимать разбитый лапоть. Морщился, ощупывал мозоли на ступне. Взялся было за другой лапоть, но тут увидел ямку в песке, где купался глухарь. Сейчас же перелез к ней, стал у ямки на колени и пальцами зарылся в песок. Крупные гальки отбрасывал, песок сыпал с ладони на ладонь, отдувая пыль, разглядывая отдельные песчинки. Похоже — потерял человек в песке иголку и старается отыскать ее.
Слой песку во впадине был неглубок, скоро показалась серая спина камня. Человек с ожесточением плюнул на нее. Вернулся на камень, где лежал лапоть, и тут, видимо, совсем ослабел. Снял пустую котомку из-за плеч, скомкал ее себе под голову и лег лицом к палящему солнцу — одна нога босая, другая так и осталась неразутой.
Человек этот — Егор Сунгуров. Третью неделю бродит он по лесам, ищет золото. Ночует под кустами, на постели из еловых лап, питается травой-кислицей, луковицами саранки и остатками сухарей, взятых из дому. Как-то подшиб тетерку, поздно взлетевшую с гнезда. Испек птицу в золе костра, съел в один присест, — вот это была удача.
С одной кислицы ровно бы и ноги волочить трудно, а Егор утрами вставал из-под куста бодрый, готовый целый день итти или землю лопатой перекидывать.
Зверей Егор не боялся, знал: зверь первый почует человека и постарается тихо скрыться. Однажды только и увидал зверя: волк рвал что-то в кустах и не заметил, как Егор подошел шагов на сорок. Егор свистнул и бегом, подняв лопату, бросился к волку — не удастся ли отбить у серого добычу. Может, у него заяц или козел. Волк исчез и, жалко, с добычей вместе, только кровавые брызги остались на траве.
Нет, звери не страшны. Хуже было бы нарваться на демидовских людей, — вот этого Егор очень боялся. Вернее всего, что тут же и пристукнут и бросят на болоте. А если и уведут в Невьянск, — не легче. Не поможет и сам Татищев; ведь как сюда попал? — обманно. Отпросился у Юдина искать медную руду по реке Пышме, а махнул за демидовский рубеж. Ни защиты, ни оправдания, надеяться можно только на себя. И Егор знал, на что пошел, за долгую зиму всё передумано.
От людей стерегся тем, что по дорогам не ходил, даже пересекал их с большой опаской, костры зажигал редко, притом из самого сухого леса, чтобы без дыму, а гасил их сразу, как надобность минует. Где лопатой разроет, там потом моху накидает, чтоб следа не оставить. На это уходило много времени; но лучше вдвое в лесу проходить, чем зря в беду попасть.
Так и пробирался, держа на полночь, вдоль главного хребта, — за болотами — непролазные чащи, за чащами — крутые скалы, а там опять болотная топь. И всегда — впереди горы.
Золото в песке, говорил Андрей. Пески надо искать. В лесу под мхами и травами песку не видать, приходилось копаться на открытых местах — по склонам гор, по берегам ручьев. Узнал, какие пески разные, один на другой не похожие.
Накопав кучку песку, Егор садился около нее и сыпал понемногу на ладонь, разбирал пальцами. Сколько раз его обманывали желтенькие блестки слюды: захватывало дух, рука начинала дрожать — «оно»! Отводил глаза, пережидал минуту, чтоб успокоиться, потом вылавливал блестящий кусочек. Нет, плоская легкая слюдинка.
Попадались красивые галечки. Особенно хороша огненно-красная вениса с натуральными гранями. Всё по ручьям, в мокром песке ее находил — отмытая, блестящая, так в глаза и кидается. Венисы, самой крупной и прозрачной, в первую же неделю набрал десятки. В зеленом песке нашел невиданный крушец вроде чугуна, серый, но еще тяжелее. Гладкий окатыш, с маленькую репку, оттягивал руку, как тяжелая гиря. Таскал его в котомке три дня; потом, рассердившись, выбросил и репку и венису: только тягость лишняя, ничего не надо, кроме золота.
В одиночестве одичал Егор. Как язычник, разговаривал с золотом, со скалами. Выдумал как-то, что удача будет, если сыпать песок левой рукой на правую ладонь. Неудобно было, а долго на этот лад пробовал. Недобром поминал уроки рудознатца Гезе — без пользы оказалась вся долбежка. Девять сортов есть каменьев, из которых горы составляются. Из них в четырех могут быть рудные жилы. Эти камни они у Гезе и изучали, а остальные пять, в том числе песок, почти вовсе не трогали. Как бы теперь пригодились знания о песке! С лозой походить, что ли? Без толку: способ этот, говорил Гезе, лишь для отыскания разных жил, флецов и фалов, а песчиночки золота лоза указывать не будет… Одно остается: пальцами, наощупь, пробовать разные пески. Демидовы нашли же. Кержак тот нашел. Авось и Егору повезет.
Утро было. Солнечно, птичьим гомоном лес полон. Егор наточил лопату бруском, осторожно, стараясь не очень звенеть. После ставил на свои лохмотья заплаты из мешочной ряднины — для тепла и чтоб комары не ели. В котомке оставались лишь пара запасных лаптей и сухарные крошки.
Егор размышлял о том, что началась у него «куриная слепота». С голодухи, конечно. Как солнце зайдет, ничего уж и не видно. Вечера теперь светлые, до полночи бело, хоть читай. А у кого куриная слепота, тот и в яму свалится и на дерево лбом найдет. Оно бы, кажется, ничего. Пораньше вставать на ночевку, пораньше, с солнцем, выходить в путь. Но стало страшно: вдруг, не разобравшись, разведет огонек близ дороги. Его будут ловить, будут его издали видеть, а он, слепой, станет тыкаться в кусты и падать на каждом шагу. Даже знать не будет, с какой стороны преследуют, сам на погоню набежит. Ух ты, страх!
И бочком пролезла в голову мысль, сомнение одно. Не бросить поиск, нет, — на этот счет Егор закостенел, не позволил бы себе заколебаться. А только не прервать ли его на время? Вернуться тайно домой, к Маремьяне, отъесться, куриную слепоту вылечить, — есть для того верное средство — коровья печенка, — как рукой снимет! — запас сухарей взять, да побольше, и опять сюда… Опять, значит, через демидовские заставы проходить, да еще дважды. А времени полмесяца зря уйдет. Не дело! Егор недолго эту мысль в голове держал, встал и пошел. Но был уже отравленный, слабость почувствовал. Мозоли на ногах заболели, лопата стала тяжелой, двухпудовой. Нос всё ловил дух горячей, дымящейся вареной печенки: так захотелось говядины — челюсти сводит. Егор злился на себя: как пустил в голову дурную мысль об отдыхе? Наказывал себя ожесточенной работой. Сколько он в тот день закопушек сделал — не сосчитать!
Шел как раз вдоль узкого лесного ручья, — песку чистого много. Чтобы от голоду не мутило, держал во рту листочек кислицы. Ручей, думал Егор, выведет к болотине, надо будет молодых утят половить или утиных яиц хоть найти. Не беда, если и насиженные.
Ручей потерялся в каменной россыпи. Так Егор вышел к прогалинке, с которой спугнул глухаря.
Проснувшись на камне, Егор обругал себя: дни и так ему коротки стали, а он спать вздумал. Обулся, пожевал кислицы и потащился дальше.
Высокий сосновый лес оборвался разом. Начался склон, покрытый березняком. Между последними соснами возвышалась скала из округленных темно-серых камней. Егор взобрался на нее, чтобы поглядеть поверх берез вдаль. Склон спускался сначала круто, а потом полого и превращался в многоверстную долину. На ней виднелись и луговые места с зарослями больших кустов — должно быть, черемухи. Горы с хвойными лесами теснились далеко впереди.
Внизу, где кончался крутой спуск, блеснула в зелени берез вода. К ней Егор и направился. Под горку спускаться было легко. Чтобы не очень разбежаться, Егор хватался рукой за стволы, отталкивался и бежал углами. Пара зайцев оторопело выскочила из-под самых ног и заковыляла, в сторону. Егор погнался за ними, зайцы тогда повернули в гору и ускакали очень быстро.
Вода внизу оказалась узким ручьем с разливами, очень извилистым. В ручей склонились кусты длиннолистого тальника. Егор прежде всего попробовал, каков-то песок. Песок был мелкий, черноватый от ила. Разбирать такой пальцами неудобно. Егор придумал промывать его на лопате. Дело пошло быстрее, — жалко, лопата плоска, песчинки задерживаются только у выгиба, где насажен черенок. Остаток промытого песка Егор брал на ладонь и пальцем размазывал по ней. В песке, взятом с пятой или шестой лопаты, блеснуло желтенькое. Но Егор понял это только тогда, когда уже опрокинул ладонь над водой — до чего привык, что песок всегда пустой. Быстро повернул руку — к ладони прилипли три серых песчинки, остальное булькнуло в воду.
Призрак золота опять поманил Егора. Он пробовал песок ручья до тех пор, пока не посерело в глазах.
Встал, огляделся. Солнце садилось, туманная мгла наползала из-за кустов. Куриная слепота давала себя знать. Надо скорее искать место для ночлега. Голодным спать придется. Ну уж завтра полдня можно затратить, а только раздобыться уткой. Бывает ли у птиц печень?
Шел между кустами черемухи. Большие кусты, как избы. Приходилось в таких ночевать, — ничего, только сыро всегда. Нырнул в один — в середине листьев нет, стволы, десятки изогнутых стволов тянутся из одного центра, а густая листва шатром от самой земли. Тут сохранно спать. Наощупь поискал удобного места и не нашел: очень часто насажены стволы.
Вылез из куста, подошел к другому, руку протянул отвести ветку — и отдернул ее, как от змеи. Окно! Настоящая изба перед ним. Протер быстро глаза, попробовал рукой — бревна, мох набит меж бревнами, угол крошечного оконца с натянутым пузырем. Глаза это видят, рука подтверждает. Стал пятиться помаленьку. Изба превращалась в серое пятно, такое же, каких много вокруг. Ему почудилось, что стоит он среди деревни, — сейчас собаки залают, люди сбегутся.
Допятился до куста, у которого раньше был, почувствовал горький и гниловатый черемуховый запах. Втиснулся между шершавых стволов, сильно оцарапал щеку сухим сучком. И затих.
ТАТИЩЕВ В ГНЕВЕ
Василий Никитич Татищев в доме Миклашевского беседовал с хозяином, только что вернувшимся из-за границы. Оба стояли у окна. В руках главного командира фарфоровый подносик с темно-серым ноздреватым куском минерала.
— Так это и есть английский кок? — говорил Татищев, перекатывая по подносику легкий звенящий кусок.
— Знаменитое изобретение Абрама Дерби, — подтвердил Миклашевский. — Скоро по всем английским заводам перестанут в домны древесный уголь метать, — всё на коке.
— И железо не хуже выходит?
— Ну, всё-таки похуже. Однако в дело гож. Да коли пожгли англичане все свои леса, что ж им делать? Вот и исхищряются.
— Вы видали, Михаил Викентьевич, как этот кок из земляного угля пекут?
— Видал. Трудности ни малой нет. В кучах пережигают, как и дрова, только угару больше. Жалко, у нас на Урале каменного угля не найдено, а то бы попробовать можно.
— Нам сосн ы да ели на многие годы хватит. Обойдемся без кока.
Татищев решительно поставил подносик с куском кокса на подоконник.
— Еще что привезли из Лондона хорошего?
— От молодого Кантемира поклон вам привез, Василий Никитич.
— Как поживает князь Антиох Дмитриевич? Чай, ему некогда теперь сатиры писать?[28]
— Пишет. Только глаз не осушает Кантемир.
— Что так?
— Две тому причины. Первая — от давнишней оспы у него осталась болезнь, слезотечение. А вторая — горюет очень о смерти Феофана Прокоповича, друга его и покровителя. От первой причины ездил лечиться в Париж, а от второй никто его ни вылечить, ни утешить не может.
— И мне всегдашним советчиком был Прокопович, — угрюмо сказал Татищев. — Утрата большая… А что, этот барон Шемберг уже прибирает к рукам горные заводы?
Перенос речи от Прокоповича на барона был самый натуральный. Прокопович, Кантемир, как и сам Татищев, были ученики Петра Первого, выращенные им русские деятели. Их оставалось немного: царица Анна и, главное, любимец ее граф Бирон заменяли русских иноземцами. Кто еще? Артемий Волынский у дел, вот и все; остальные — вельможная мелкота, — числятся, но не правят. Теперь и во главе горного дела Бирон поставил саксонца Шемберга. Чин для Шемберга придуман новый: генерал-берг-директор. Татищев теперь должен ему подчиняться и лишен права писать прямо императрице. Глуп Шемберг и неучен, но, говорят, большой пройдоха.
— Шемберг, конечно, в силе, — пробормотал Миклашевский.
— Говорите прямо, что знаете. О моем «Заводском уставе» что слышно? Утвердят?
— Едва ли, Василий Никитич. Слушок есть: сам граф не одобряет.
Татищев криво усмехнулся:
— Еще бы. Того и ждал. Ведь я в «Уставе» саксонский манир отставил.
— Нет, тут хуже. Граф Бирон узнал, что вы изгоняете немецкие слова и звания из горного обихода и принял то в личную себе обиду.
— Не уступлю! — визгливо крикнул Татищев. — Русского языка я им не уступлю. То ли нам Петр Великий завещал?.. Говорят, при Петре немало голландских, французских, немецких слов в нашу речь вошло, — так. Но то было по нужде, за недосугом. Однако Петр и тогда об очищении языка думал. Сам о том заботился. Саксонцы и сотой доли заслуги в горном деле у нас не имеют, как то может показаться из-за обилия их слов. Зачем нам говорить «берггайер», когда можем сказать горщик или рудокопщик? «Флюс» — понятнее разве, чем плавень, а «хаспель» — чем вороток? Или мы о плавнях только от саксонцев и узнали?
Больное место Татищева было задето.
— Грамоту надо поскорей здешнему народу, вот что. Тогда никакие саксонцы не страшны, — говорил он горячо, расхаживая по кабинету и перекидывая из руки в руку схваченный с подносика кусок кокса. — Хотел бы я здешний, такой простой и упрямый народ в обычаях чтением книг переменить. С грамотным народом скоро слава, честь и польза России приумножатся. Простая истина, а кому ее скажешь, кому она дорога? Ханжам в рясах или иноземцам?
Увидел испуганное лицо Миклашевского и усмехнулся.
— Несвоевременно, скажете? Знаю. Всякой правде свое время, а только справедливое мнение погибнуть не может. Коперник вот когда-то своей книгой публично землю из середины мира выгнал и сделал ходящею вокруг солнца планетой. Папистам то показалось великой ересью, и проклинали то мнение; и страдал Коперник, — а после всё же и паписты со стыдом принуждены были его истину признать.
— Сколько лет тому, как Коперник свое открытие сделал? — быстро и с иронической улыбкой спросил Миклашевский.
— Около тысяча пятисотого года… немного позже… лет двести тому, пожалуй. А что?
— То, что и его истина еще не совсем дозрела. Кантемир мне сказывал, что Тредьяковскому не позволили печатать вирши,[29] в коих писано, что земля вертится вокруг солнца.
— Когда не позволили и кто?
— Нынче синод наш не дозволил. В этом году. Святые отцы говорят: противно священным писаниям.
— Фу! — Татищев ожесточился. — Ханжи! Суеверы!
— Василий Никитич!
— Да что? Ослы скудоумные! Я тут школы строю, а они завтра объявят, что геометрия противна писанию. Все труды одной резолюцией зачеркнут.
Камердинер доложил, что стол накрыт. Разговор прекратился, к облегчению обоих собеседников.
В столовой комнате ждали дамы — жена и дочь Миклашевского. Янина низко присела, раздув фисташкового цвета роброн.[30] Прекрасное подвижное лицо ее стало еще прекраснее от смущенной улыбки. Однако главный командир, еще не остывший в душе от гнева, не заметил ни лица, ни нарядного платья избалованной красавицы — провел взглядом, как по стене.
Двое слуг отодвинули стулья с высокими резными спинками. Стол был накрыт парадно, с серебром, хрусталем и цветами.
— Отведайте паштета из дичи, Василий Никитич. — Миклашевская сама подняла сверкающую крышку над блюдом.
ПУСТЫННИКИ
Ранним утром Егор раздвинул ветки, выглянул из куста. Изб не было. Круглыми куполами стояли высокие кусты, между ними — росистая нетоптанная трава.
Не могло же вчера мерещиться! Ведь гладил щелеватые бревна, мох трогал. Чудно. Полез из куста. Листья уронили на голову и плечи целый дождь капель.
Не прошел и пяти шагов, как увидел избу — ту самую. Всю избу не видно, она вдвинута в куст, только одна стена с окошком и без двери да часть покрытой дерном крыши. Изба похожа на зимние тепляки, какие строят себе углежоги и охотники. Через пузырь окошка Егора увидеть не могли, и он постоял на открытом месте, разглядывая избу. Оттого, что изба оказалась настоящая, не м о рок, он даже успокоился. С волшебствами связываться — хуже нет.
Может, нежилая? Тогда нехудо бы пошарить: у охотников бывают запасы съестного. А то, может, старец святой спасается, — накормит уж непременно.
Из осторожности засел всё-таки в кустах и ждал, не покажется ли кто. На высокой березе куковала кукушка. Ястребок носился над травой. Солнце обсушило траву; от голода щемило кишки. Егор хотел вставать, как вдруг услышал скрип отворяемой двери. Замер, припав к земле. А ну, как собака сейчас выскочит, учует? Из-за избы послышались зевки и вздохи, потом негромкая гнусавая песня на молитвенный лад. «Старец, — пустынник», — обрадовался Егор. Лопату сунул под куст, обошел избу.
Под навесом огромной черемухи было подобие дворика. Пустынник сидел около большой колоды и редкими ударами забивал в нее что-то железное. При этом он продолжал напевать.
— Можно зайти, отец? — подал Егор голос.
Пустынник смолк. Егор отвел большую ветку, напустил свету во дворик. «Борода-то!» — сразу заметил он. У пустынника борода была непомерная — широкая и пышная, она закрывала всю грудь и в обе стороны разметалась на полплеча. Старцем пустынника нельзя было назвать: борода пречерная, как и шапка кудлатых волос, напущенных по-кержацки на лоб.
— Войди, благословясь, — отозвался пустынник. И голос у него молодой, хоть и старался он выговаривать по-духовному в нос.
Егор остановился у колоды, не находя, что сказать.
— Я думал, не медведь ли опять, — заговорил пустынник. Баловной тут медведко есть. Впервой-то мы на горе повстречались. Я лег, глаза зажмурил, не дышу. Он катал меня, катал. Набросал на меня моху и ушел. Я еще полежал, поднял голову, гляжу, — а он тут. Взял меня на лапы, понес как ребенка. Положил в ямку, сверху мохом, хвоей присыпал и опять затих. Я долго шевельнуться боялся. Встал, — так не было его. Вот какой шальной.
Егор подивился. Ему понравился пустынник, было в нем что-то простоватое. Не стал и спрашивать ни о чем: сразу видно, что беглый раскольник. От двойного оклада да от мирских соблазнов спасается в лесу. Кафтан одноцветный, без воротника — кержак по, всему.
— Лиственничная? — постучал Егор по колоде.
— А как же! — хвастливо и весело подхватил пустынник. — Домовину[31] себе лажу. Кроме лиственницы ни одно дерево не годится.
— Дай сухарика, отец, — не вытерпел Егор.
Пустынник вынес ржаной сухарь и горсть сухого гороха.
— Зови меня: брат Киндей, — сказал он. Егора не расспрашивал, кто и откуда. В избу не звал.
Егор уселся на черемуховом стволе, трудясь над сухарем, твердым, как камень.
Брат Киндей не долго долбил свою домовину, — видимо, она была ему не к спеху.
— Пойдем рыбку ловить, — позвал он Егора.
У разлива ручья Киндей разыскал в кустах удочки — одну дал Егору, две — взял себе. Уселись рядом, закинули лески.
— Как раз здесь я и сидел, — говорил Киндей, заводя леску против течения. — Сижу с молитвой, а он на той стороне зевает.
— Кто он?
— Да медведь-то.
— Ты говорил: на гор е встретил.
— На горе раньше было. А то здесь. Я и говорю: опять баловать станешь? Он взрявкал. Я удочку воткнул в берег — и, благословясь, домой. Только дверь прикрыл, он царапается. Поди-ко, говорю, поди, скотинка богова. Так он что уделал? Завалил дверь до самой крыши — хворостом, дровами, ту колоду, лиственничную-то, тоже навалил, тогда ушел. Вот привязался непутевый.
— Так он, может, и сейчас тут бродит?
— Кто его знает! — спокойно ответил Киндей.
Тут его поплавок нырнул. Киндей встал, подсек и вытащил кувыркающегося ерша.
— Все они такие здесь, — сказал Киндей, меряя ерша пальцем. — По одной мерке.
Кинул рыбку в котелок с водой и, вытянув руку вперед, к далеким горам, прогнусил:
— Вскую непщуете, горы усыренные! — и прибавил своим голосом. — Люблю. У брата учусь, у Крискента.
— Родной брат?
— Сродный.[32]
— А где он?
— Здесь же, со мной живет. Ушел в Черноисточинско, к благодетелю.
Егору захотелось тут же встать и распрощаться:
— И надолго ушел?
— Кто его знает! Однако дня через два вернется. Гляди, клюет у тебя.
Егор дернул и вытащил ерша. «Дня два? Надо будет убраться сегодня же».
— Брат Киндей, на уху скоро натаскаем?
— Как бог даст, торопиться некуда.
И Киндей затянул бесконечную, песню о мати-пустыне:
Пойду по лесам, по болотам,
Пойду по горам, по вертепам…
Ерши брали часто. Когда наполнился котелок, Киндей сходил в избу за припасами, а Егор развел огонь тут же, на берегу.
Рыбу не мыли и не чистили. Переменили воду в котелке, подсыпали соли — и на огонь.
— Делай себе чепаруху, — сказал Киндей.
«Ах, да, — сообразил Егор, — кержак из своей посуды мирскому есть не даст: „испоганится посуда“. Сделал из бересты коробочку и хлебальный черпачок. Ждал с нетерпением, когда закипит уха, — давно не ел горячего. Киндей крошил сухари.
Готова уха. Кержак подцепил палочкой котелок и поставил в ручей остудить. Егор смотрел жадно на уху, глотал слюну и в то же время придумывал: вот бы помыть песку в котелке, а то на лопате плохо» ничего не остается. Была вчера золотинка или показалось?
Медлительность кержака его раздражала. Бормочет, знай, молитвы в страшную свою бороду, а от ухи и пар перестал итти.
— Остыла уж, — не вытерпел он наконец.
Киндей докончил молитву, окунул палец в уху:
— Теплая еще, рано. Сегодня ведь постный день, середа, — нельзя горячего есть.
«Еще чище да баще», — шепнул про себя Егор.
Но вот молитвы все прочитаны, котелок — в руках кержака, и он отвалил в чепаруху половину густого варева. Егор стал есть, чавкая, давясь костями, пьянея от еды, как от вина. Кержак глядел на него неодобрительно. Сам он жевал и отплевывался истово, не спеша.
После еды Егора так потянуло ко сну, что он с большим трудом удерживал падающие веки.
— Где бы соснуть? — спросил он Киндея.
Киндей молился и не ответил.
Колени подогнулись, Егор осел на траву и заснул, прежде чем голова коснулась земли. Скоро, однако, Киндей растолкал его.
— В избу пошли спать, в избу, — твердил кержак.
Совсем разморенный, Егор смотрел на черную бороду, из которой пальцы выбирали рыбью чешую и косточки, и ничего не понимал.
Киндей вздохнул, подхватил Егора подмышки и поставил:
— Иди за мной.
Егор спал стоя. Тогда Киндей взял его на руки и понес.
ЗОЛОТО
На полу посреди избы сидел мужик худобы несказанной, в разодранной рубахе, босой… Мужик кашлял удушливо, со свистом, выкрикивал несвязные слова, грозил кому-то.
Егор, разбуженный кашлем и криками, приподнялся на низких нарах. С минуту собирал мысли. С икон смотрят темноокие святые. Ага, он в келье у кержака, спал, кажется, долго; скоро, поди, вечер. Откуда мужик взялся?
— Зверь, зверь, зверь триокаянный! — плевался мужик. — Как его земля носит? Ужо тебе, мучитель!
— Кого ты лаешь, эй?
— Кого? Акинфия треклятого, Демидова. Чтоб его сожгло! Да неужто, господи, никто не отплатит за мученья наши?!
Егора вдруг как ветром снесло с нар. С размаху ткнулся в дверь — она заскрипела, отъехала кособоко. Не закрыта… Стал виден тенистый дворик, стволы и ветви черемухи. Фу ты!.. Чего это почудилось? Напугался как.
— Похоже еще день, — сказал Егор, возвращаясь на нары. — Я, видно, недолго спал.
— Около полуден теперь, — пробормотал мужик. Он всё сидел на полу согнувшись. Глаза у него потухли, весь он съежился.
— Какие полдни! Я и заснул-то после обеда.
— Мы рано пришли, ты спал. Я лег и встал, а ты только проснулся.
Егор почесал в затылке. Выходит, он сутки проспал. Не иначе. Не может же время назад пойти.
— Почто ты на Акинфия так изобиделся?
Мужик поднял голову, злоба снова разогревала его, но налетел припадок удушья. «Ах… ах… ах…» — стонал он, а рука, сухая, как палка, со сжатым кулаком, металась в воздухе.
— Ты с Демидова завода бежал? Ага?.. Говори, не бойся, я сам от него таюсь, — переждав немного, сказал Егор.
— Завода… — прошипел мужик, растирая грудь. — Завода… ой… — И вдруг заорал во весь голос: — Не с завода! Из такого места бежал, откуда никто не бегал. Пойми! Кто туда попал — со светом простился, живым не выйдет.
— Ты же вышел.
— Я-то? Я неживой вышел. Пойми ты! Ой…
Постонал, посвистел разинутым ртом, раскачиваясь, борясь с удушьем, — одолел, наконец.
— Им и нельзя иначе, пойми. Коли один хоть человек вырвется да расскажет, — Акинфию горло расплавленным свинцом зальют, по закону. Не свинца ему — золота, золота горячего влить надо.
— Ты что про золото знаешь? — Егор перегнулся с нар.
— Я всё знаю. Сколько?.. Шесть годов как от набора утек. Два года в кричной работе был, два — на Бездонном и в подвале два.
— Бездонное — озеро?
— Озеро. За Уткой Межевой. Сколько нас на Бездонном было, — все в подвалы угодили. Духотища… Золоту жар поболе нужен, чем чугуну: трудно плавится. Геенна… Без вольного воздуха два года. Я молодой; что они со мной сделали? А? Высох вовсе…
В избу вошел Киндей. За ним второй человек. «Брат Крискент», — догадался Егор. Такой же буйнобородый, черный, на Киндея очень похож, но без простоватости в лице и в движениях и постарше. Упрямые брови, недоверчивый, тяжелый взгляд — страшный лик.
Оба кержака покрестились большими крестами. Перед иконами трижды склонились, ударили костяшками пальцев об пол. Крискент повернулся, воткнул взгляд в Егора.
Мужик не переставал вопить, пока братья молились, не мог остановиться:
— Из наших я дольше всех вытерпел. Кто горловой болезнью помер, кто руки на себя наложил. Два года, пойми, — нет, ты пойми. Ни дня, ни ночи. Варил его, проклятое, — в печи-то не уголь березовый — тело мое горело. Мехами-то не воздух — душу свою качал. Страшно конца своего ждать. Повесился я. Веревку сам сплел, по ниточке надрал. И повесился. Открыл глаза — звезды. Живой, не живой — не знаю. На шее веревка. На болото меня выбросили, как собаку дохлую. Ай, Акинфий, ужо тебе, ненасытному душегубцу! Я живой! Изобличу тебя.
Крискент, не слушая, шагнул к Егору. Егор встал.
— Чей будешь? — И давил взглядом.
— Верхотурский государственный крестьянин. На Чусову-реку шел, к сплаву барок, отбился от товарищей, плутал в лесу.
«Только бы за дверь — уйду», — думал Егор.
— Прошел караван-то.
— Надо быть, теперь прошел, — согласился Егор. Чуял, что не поверил ему Крискент. «А пусть. Паспорта не просит: по-ихнему, по-кержацки, — антихристова печать».
— Отдыхай у нас со Христом, — сказал Крискент. Братья ушли.
Егор спросил одурелого мужика:
— Как сюда добрел?
— Сам толком не знаю. От Невьянска хотел за горы Пояса уйти… Без троп шел, сколько дней — не помню. Здесь, в горах, ног лишился… кричал… Этот, чернобородый, — век не забуду, — нашел меня, сюда довел.
— Старший? Крискент?
— Он.
— Сдается мне… — Егор косился на дверь, говорил шопотом —… он Акинфия руку держит. Бежать надо.
— Поди ты!. Божий человек он. — Мужик встал на ноги, зашатался. — Чего меня смущаешь?
Ему страсть не хотелось поверить Егору. Но подозрение сразу отравило его, Умоляюще смотрел на Егора.
— Обещал вывести на Чусовую. Акинфия ругал. Не врет, чай. Мне без него не выйти.
— Может, и не так, не знаю ничего. Только я Крискенту не верю — ты как хочешь. Жалеючи тебя говорю.
Егор шагнул за порог. Братьев во дворике не было. Шмыгнул за кусты, где оставлял лопату, обшарил всю траву — лопата исчезла. Вставая, увидел обоих братьев, — они стояли далеко. Крискент был с котомкой и посохом, — видать, в дальний путь собрался. Говорил что-то брату и посохом грозил.
Мужик лежал в избе на полу и стонал после приступа кашля. Егор присел к нему:
— Можешь итти?
— Куда?
— Бежать надо.
Мужик перевалился на живот, поднялся на четвереньки, сел:
— Ну, айда, коли надо.
— Обожди, не сразу. Пускай Крискент подальше уйдет.
— Ай, ай, ай… Мужик мотал головой. — Кому верить? Я себя сберегу. За все души загубленные я мститель. Ужо, Акинфий, воздастся тебе.
— Как тебя звать?
— Васильем.
— Смотри, Василий, Киндею не брякни. Тайно уйдем.
Без лопаты уходить не хотелось. Без лопаты — поиску конец. Обыскал дворик, ближние кусты, — нету. Услышал молитвенный распев: Киндей идет. Вернулся к избе.
— Здоров ты спать, — Брат Киндей улыбнулся из глубины бороды. — Волоком я тебя дотащил.
— Как медведь тебя?
— Во, во! Поснедать хочется? Давай, благословясь, удочки возьмем.
— Долго, брат Киндей. Живот подвело. Сухари-то еще есть? Мне бы сухарик.
— Гороху сварю странного человека ради.
— Брат твой где?
— Поблизости пошел — дровец посбирать.
«Врешь», — подумал Егор. Киндей пошел в избу.
Сейчас бы за кусты да бегом. Жаль Василия бросить на погибель. Такого спутника Егору не хотелось брать — обуза. Другое: Василий, как к людям выйдет, изобличать станет Демидова, про золото всё откроется. Это Егору сразу понятно стало, с первых Васильевых слов. Но оставить товарища не мог. Не выбирал, не колебался — само ясно. Василия надо от кержаков выручить, на дорогу пустить. А сам — на Бездонное. И уж кому какая судьба.
Из избы вдруг вылетели лающие, гневные крики мужика. Егор кинулся туда.
Киндей растерянно вертел в руках ремешок, озирался.
— Ошалел совсем, — сказал он сразу Егору. — Несет не весть что.
— Псы демидовские! — корчился мужик. — Иуды! Не спасете злодея! Перед всем миром говорю…
— Замолчи ты! — Егор ткнул шапку в губы беснующемуся Василию И почувствовал — его крепко схватили повыше локтей. Рванулся, повернул голову, лицом угодил в бороду Киндея, вырваться не мог. Под ногами перекатывался рассыпанный горох.
— Стой, стой! — страшно хрипел Киндей. Перехватил Егоровы руки пониже, уже вязал ремешком у кистей. Егор бросился на пол, высвободил одну руку, другая прижата за спиной, не вырвать: Киндей много сильнее.
Тут поднялся мужик, завизжал дико и схватил Киндея за горло. Да с такой бешеной силой, что кержак запрокинулся. Егор выскочил из-под него, и вдвоем они одолели Киндея.
— На, на! — Василий совал лыковую веревочку, завязку от лаптей. Связали Киндею руки и ноги.
— Бежим! — сказал Егор, переводя дух.
— Убей его сначала.
— Что ты! Он ничего теперь не сделает, пошли скорей.
— Убей! — руки мужика тянулись к горлу Киндея.
— Брось. Нельзя. Он не шевельнется: крепко связан.
— Ну, спусти в голбец.
Тут только Егор увидел, что поднята крышка над подпольной ямой. Как они не провалились туда во время возни в тесной избушке? Весь пол усыпан горохом. Егор спрыгнул в голбец.
— Да тут съестного немало, — сказал он. — Взять, что ли, рыбу одну на дорогу?
— Где, где? — Василий тоже полез вниз, стал выкидывать оттуда вязки больших вяленых рыб, скляницу с маслом, туесок гороху, мешочек с сухарями. Вылез, набил Егорову котомку.
Егор нагнулся к кержаку:
— Куда лопату спрятал?
Кержак молча отвернулся.
— Отдашь лопату, в голбец не кину.
— На крыше, под дерном, — пробормотал Киндей.
— То-то. — Вскинул котомку за плечи — тяжелая.
Лопата нашлась, она была сбита с черенка.
На сучке черемухи Егор увидел железный котелок. «Мыть в нем песок много способнее!» — мелькнуло в голове. Прихватил котелок.
* * *
Ночевали высоко в горах. В ущелье у каменистой стены сквозняк выдувал искры из-под золы: на ночь костер не затаптывали, лишь присыпали угли землей, чтоб теплее спать. Василий разнемогся сильно. Чудо, как сюда добрел.
Разумом мешаться стал. Забывал, что они одни и в лесу, всё порывался обличать, обиды давние вспоминал. Егор допытывался о золоте, большого толку не добился.
— Как это на дерне моют? — спрашивал.
— Проба это. Пластину дерновую кладут внаклон, песок кидают, воду льют. После оборачивают, доводят.
Что оборачивают? Как доводят? — не растолкует. Про озеро Бездонное баял много, да всё не то. Кого-то в нем утопили безвинно, тень являться стала, пришлось бросить прииск. Какие-то самородки там были — не поймешь.
— У тебя еда есть, посиди на одном месте неделю, наберись сил, — советовал Егор. — Тогда и на Чусовую ступай, там вон Чусовая, на закате. А то отощал ты больно, — пропадешь в болотах, увязнешь и ног не вытащишь.
Василий на всё соглашался.
Утром солнце не встало. Сухой туман наползал на горы. Может быть, это была гарь далекого пожара.
Егор распрощался со спутником, повторил свои советы:
— Первая река будет Сулем, вторая — Чусовая. Тот берег Чусовой уже не демидовский, но всё одно стерегись и там. Раньше времени рта не открывай.
— А ты куда?
— Не взыщи: врать не хочется, а правда не выговаривается. Ты в изумленье приходишь, себя не помнишь, Василий. Не скажу.
— Звать-то тебя как? Какому святому свечку поставить?
— А молись об избавлении от оков раба Андрея, вот как. Баш на баш и выйдет. Прощай.
Путь Егора лежал вверх, дальше на север. Еще не вышел он из ущелья, как туман окутал место их ночлега и лежащего Василия.
Шагов через сто Егор услышал громкий крик. Остановился. Василий? Его, ровно бы, голос. Блажит опять, «обличает». Крик повторился — одинокий отчаянный зов. Егор, не раздумывая, кинулся обратно, на помощь.
И увидел: из тумана выскочил с развевающейся черной бородой Киндей — по его, Егора пути. Выскочил, поглядел по сторонам, вверх и крикнул что-то назад, в ущелье.
«Не один пришел», — догадался Егор. Мигом повернул и помчался к гребню гор. От гребня по склону россыпь громадных валунов. Подножье горы и вся даль — в тумане, как в молоке. Кой-где из тумана возвышались одинокие кедры. Егор стал прыгать с валуна на валун, как по крутой лестнице, вниз, вниз. По спине, пребольно била лопата в котомке. Не страх, а злоба несла Егора: «Ужо, святые пустынники, ужо, Акинфий! За всех и за Василья — теперь я отплачу. Ужо вам!»
Глава четвертая
НА СТАРОМ ЗАВОДЕ
Утром, в четыре часа, давали звон на работу. С тяжким скрипом начинали вращаться деревянные махины; шумно вздыхали мехи горнов; молоты, понурясь чугунными лбами, ожидали, пока раскалится первая поковка. Начиналась демидовская «огненная работа». С четырех утра до четырех дня — одна смена.
Сам Акинфий Никитич вставал на два часа позднее. Если не ехал в Тагил, в Быньгу, в Черноисточинск или на какой-нибудь вновь возводимый завод, то непременно осматривал работы Невьянского завода (чаще называвшегося Старым заводом).
Одноконная тележка с хрустом катила по плотному шлаку дороги. Акинфий сидел прямо, подняв круглый бритый подбородок, сложив широкие рукава кафтана на коленях.
Рядом с ним — голова на уровне его плеча — дряхлый, серо-зеленый от старости Шорин, ровесник еще Никиты Демидыча.
Проехав плотину, тележка спустилась к фабрикам, навстречу железному лязгу и грохоту. Акинфий слез с тележки, зашагал к доменной фабрике. Шорин и плавильный мастер Свахин пошли за ним. На доменном дворе литейщики выкладывали канавки из песку для приемки чугуна. Рослую фигуру хозяина они приметили издали, но ни один не выпрямился, не прервал работы — так полагалось. Кланялись — поясным поклоном — только те, к кому хозяин подходил вплотную или обращался с вопросом.
Здесь Акинфий не задержался. Проходя мимо соковоза,[33] дробившего ломом стылую глыбу шлака, поднял обломок, бегло осмотрел и сунул Шорину. Старик повертел кусочек — шлак был правильного цвета, темно-зеленого.
Через низкую дверцу прошли в меховое отделение. Всё было в порядке и здесь. Оба меха исправно работали, посылая воздух в доменные печи.
Следующая фабрика — кричная.
Трое работников, отворачивая лица, вытягивали из горна «спелую» крицу и сами дымились. Рубахи на них хрустели и были белы от проступившей соли: четвертый час потели люди на огненной работе. Красную четырехпудовую крицу проволокли клещами и ломами к молоту. Ухнули, натужились и кинули крицу на наковальню. Мастер пустил воду на боевое колесо, вал пальцем подкинул молотовище, и тяжелая «голова» стукнула по ноздреватому мягкому металлу. Брызги шлака долетели до Акинфия — он не шевельнулся: нельзя подавать худой пример людишкам.
Кричная работа — самая тяжелая из всех заводских работ. Ворочать раскаленные тяжести отбирали молодых здоровяков, и те перегорали в несколько лет. Стариков среди кричных мастеров не видно, люди гибли, не доживая веку. Зато и отличались кричные особой удалью, — отчаянные головушки.
С грохотом, лязгом и звоном чугунные крицы, трижды подогреваемые в горнах и трижды попадающие на наковальню под молот, превращались в ровные железные полосы.
Под крайним молотом проглаживались готовые полосы. Рядом ставили заводское клеймо на те полосы, которые прошли пробу. Клеймили вручную по горячему железу. Акинфий потер пальцем фигурку остроухого зверка, выдавленную в железе. «Старый соболь». Европа хорошо знает это клеймо и требует его. На днях по Чусовой отправлено двадцать барок отборного полосового железа, оно пойдет за море… Ах, чорт! Ожег палец-то, — полоса еще горячая.
Выйдя из кричной, сказал Шорину:
— На втором молоте, у Грачева, наковальня логоватая. Выправить. А мастеру плетей за несмотрение. Перезолову скостить по копейке с пуда за то, что железо с пленками и клейма поставлены косо. Пеньковых веревок на тяжи вели отпустить да вели беречь веревки. Не пожгли бы брызгами сока. Мастера никакой бережливости к снастям не имеют, — нет того, чтобы и в полушке осьмушку видеть!
Это была любимая поговорка Акинфия. Полушка — четверть копейки, самая мелкая монета.
Ехал домой прямой, со сведенными на переносье бровями, с оттопыренными усами-стрелками. Молчал почти всю дорогу. Мысли были неспокойные: дело всё расширяется, не хватает времени за всем уследить. Вот и то… тайное заведение требует непрестанного надзора. Тоже доверить некому. Выгодно, — что говорить, выгодно. Не хуже железа. Но чуть промахнешься — головой ответить можно. Шорин стар, глупеть начал. Как упустил того плавильщика? Половину караульной команды пришлось отправить на поимку, а поймают ли еще? Ведь ст о ит тому выбраться на народ да крикнуть «слово и дело»… бр…
— Степаныч, поймают?
— Ась, батюшко?
— Сделает Кутузов, что надобно?
— Поймает. Небось поймает. Двадцать пять рубликов обещано, — легко ли дело.
— Двадцать пять… Я бы тысячи… пяти тысяч не пожалел бы, чтоб спокойным быть.
— А они одинаково стараться будут. Что ж тебе напрасно убыточиться? Да небось, Акинфий Никитич, завтра же приведут.
«Приведут не приведут, — Шорина всё одно с того заведения долой», — продолжал размышлять Акинфий. — «Кому доверить ключи? Два старших сына не удались. Прокофия долго приучал к горному и заводскому делу, за границу посылал, а он чего привез? — тьфу! — ящик шарман-катерин, кукол крашеных для театра. Ду-рак!.. Григорий — того всё в столицу, тянет, ближе ко двору, к балам да фейерверкам. Потешные огни, пшик пустой. А вот когда от крицы фейерверк горячего соку летит — это ему не по нраву, жжется, вишь.
Никитка, вот из кого толк будет, в демидовскую породу пошел. Двенадцать лет ему, а уж хозяин виден. Если старшие не исправятся, ему все заводы отойдут, ему одному. Чтобы дедовское дело не дробить. Чтоб добра, среди смертельных опасностей нажитого, фертам, пустобрехам на потешные огни не изводить. Так и будет. Да мал Никитка, когда еще в полное понятие войдет. А покуда — заботы множатся, помощника же не видно».
— Акинфий Никитич, глянь! Никак Кутузов уж пожаловал? Это он на крыльце у конторы.
У Шорина губы морщились от радостной улыбки.
Оживился и Акинфий. Ткнул кучера в загривок:
— Наддай!.. С чем-то еще воротился.
— Коли так скоро, — видно, не с пустыми руками.
Тележка подкатила к конторе. Кутузов, бывший гвардейский капитан, начальник невьянской караульной команды, спустился с крыльца и вытянулся по-военному перед Акинфием. По его красивому равнодушному лицу не понять, успешно ли кончилась командировка.
— Живого аль мертвого доставил? — нетерпеливо спросил Демидов.
— Живого, господин фундатор.[34] Только он в изумленье.
— Где догнали?
— На Камне, перед спуском к Сулему.
— Кроме твоих людей, никто его не видал?
— Чисто.
— Не болтал лишнего?
— Нес околесицу всю дорогу.
Акинфий в гневе поднял серые стрелки усов:
— Я ж велел рот завязать!
— Задыхается, — живым бы не довезти. Да никто его лая не слушал. Изумленный, я вам докладываю.
Акинфий посмотрел вокруг. Площадь между конторой и высокой сторожевой башней была пуста.
— Давай его сюда. Будет ему сейчас суд и расправа.
По знаку Кутузова из конторы вывели беглеца. Руки его были связаны за спиной, узкая грудь выгнулась горбом, горло дергалось судорогой. Завидев Акинфия, он ощерился, глаза его заблестели.
— Пес кровавый! — прохрипел он. — Взял-таки. Так жри скорей, не мучай хоть!
Его поставили перед тележкой, он качался, едва держался на ногах. Акинфий откинулся на спинку тележки и сверху спокойно рассматривал свою жертву.
— Хорош! — Акинфий презрительно сощурился. — Хорош, — право ну. Это ты хотел меня изобличить? А? Ты собирался меня расплавленным свинцом потчевать?
Мужик кашлял глухо, закрыв глаза. Потом обессилел, опустился на колени, сел на пятки.
— Что с тобой сделать, не знаю, Шорин, Степаныч, посоветуй. Плетей? Так он с десяти плетей кончится; о батогах и думать нельзя.
— Нечего тебе больше со мной делать. — Мужик говорил почти мирно, удивленно и тихо. — Что сделал с вольным человеком?! Я, поди, не меньше твоего жить хотел.
— Простить, что ли, Степаныч?.. Ладно, я не злопамятный. Поставь его на прежнюю работу. На полгода, может, еще хватит его. Убыток отквитает, и то слава богу.
Мужика подкинуло кверху. Он задергал связанными руками, завыл дико:
— Не смей, зверь! Не смей! Лучше кинь в домну, как Якушку, как Чекана-рудознатца по твоему приказу живых кинули. Обличаю тебя, Акинфий, перед твоими людьми. Мизгирем сидишь, Акинфий, в своей крепости, по всему Камню тенета раскинул, вольных людей имаешь и кровь из них пьешь. Всё и железо у тебя на крестьянской крови замешано, и по золоту твоему кровяные жилки видны…
— Вставь ему кляп, Кутузов, — обронил Демидов и ткнул кучера. Не успели лошади тронуть с места, как Демидов, поворачиваясь, вдруг увидел, что у заднего колеса тележки стоят еще двое людей. Неизвестно, когда они подошли и что слышали.
Один из них был его сын Никита, румянощекий, сероглазый малый. Второй… второго Акинфий тоже хорошо знал, но никак не ожидал увидеть на своем заводе, да еще в такую неподходящую минуту. Это был шихтмейстер Булгаков, татищевский горный офицер, старый служака, въедливый, как муха. До осени прошлого года Булгаков для надзора жил в Невьянске и очень докучал заводчику. Демидову удалось добиться, чтобы убрали всех казенных наблюдателей из его заводов, и появление Булгакова, нельзя сказать; чтобы напугало его, — не таковский был человек Акинфий, — но взбесило до крайности.
— Стой! — буркнул он кучеру. — Ты, сударь, зачем сюда явился?
— Простите, помешал вам, Акинфий Никитич, — миролюбиво заговорил Булгаков, приподнимая шляпу над париком. — Я с чусовского каравана проездом. Вздумал заводской дорогой в Катеринск вернуться.
— Мимо ворот бы и ехал. Кто его пустил сюда?
— Пожитки кой-какие у меня тут оставались, их забрать надо, — бормотал, опешив, шихтмейстер. Он еще не хотел верить, что Демидов так грубо принимает его, офицера и дворянина. — Вот Никита Акинфиевич встретили и привели по старому знакомству… Лошадку бы мне… мои притомились…
— Попрошайки, нищие татищевские! Слушать не хочу, вон с завода!
Тут Булгаков обиделся. Он раздул ноздри, кинул руку к эфесу шпаги (но шпаги не было) и заговорил с деревянным дребезгом, очень похоже на татищевский голос:
— Я государский чиновник, сударь мой. Оскорблять меня никому не позволено. Да-с. Сие сочтено будет за оскорбление величества.
После этих гордых слов хотел было с гордостью повернуться и уйти, но возня за тележкой вдруг его надоумила:
— Кто сей человек, что сказывает себя вольным?
Ответа не получил. Обошел тележку сзади и увидел, что мужик с забитым тряпкой ртом, со скрученными за спину руками рвется из рук двух солдат, и те не могут его унести.
— Господин Булгаков, — торопливо сказал Демидов, — извольте итти в хоромы… да нет… Степаныч, слезь-ка, пусти их благородие. Поедем, господин шихтмейстер.
Он говорил настойчиво, вежливо и угрожающе одновременно. «Слово и дело» могло прозвучать каждую секунду.
— Садитесь же, садитесь, — повторял Демидов, отвлекая на себя внимание шихтмейстера.
В эту минуту мужик, вися в воздухе и стуча головой по земле, ухитрился выбить тряпку изо рта и снова завопил. Обращался он прямо к Булгакову:
— Ты приказный? Слушай… Всё тебе скажу… всё… всё… Бог тебя послал… Ох!.. Вели пустить меня.
Акинфий Демидов мигом слез с тележки, стал во весь рост перед шихтмейстером.
— Полно слушать-то. Видишь, не в своем уме. Садись, поедем!
— Нет, Акинфий Никитич, моя должность велит принять извет, не взыщите.
Шихтмейстеру и самому хотелось бы на попятный: стало страшно, будто залез в берлогу к медведю и разбудил зверя. Но отступать было поздно:
— Прикажите его отпустить.
Солдаты разжали руки. Мужик упал и затрясся в сильнейшем припадке кашля.
— Всё… всё… — силился он заговорить, но удушье одолевало.
— Пусть всё говорит. Рази кто мешает? — безмятежно сказал Акинфий и подошел ближе к мужику. Придвинулись и Булгаков и Шорин. — Говори ты! Нам таить нечего. Что ж не говоришь?
— Всё-то… ох… — давился, изгибая грудь, мужик.
— Ты не перхай, как овца! — неожиданно пришел в ярость Акинфий. — Сейчас же выкладывай всё его благородию. Молчишь? Сомнение наводишь, а говорить боишься? Говори!
И со страшной силой пнул мужика в выгнутую обнаженную грудь. Мужик стих.
Булгаков отвернулся и перекрестился.
— Убил ты его, Акинфий Никитич, — тихо сказал он.
— Нет, что ты… Я легонько.
— Убил.
— Он и был дохлый… Ну, едем?
Показал рукой на хоромы. До них было шагов сто. Булгаков вздохнул и полез в тележку. Опустившись грузно рядом, Акинфий темно глянул в глаза шихтмейстеру и проговорил:
— Беглый это был. Из моих. Не люблю таких. Мешается не в свое дело. Долго ли из терпенья вывести.
Холод пробежал по хребту шихтмейстера. Он съежился и промолчал.
ЛИЗУ ПРОДАЛИ
Татищев получил отставку от горных дел. Указ императрицы был благосклонный. Татищева повысили в чине. Ему поручили Оренбургскую экспедицию. Его даже не отрешили совсем от управления уральскими горными заводами.
Но суть указа была другая: Татищеву приходилось немедля уехать из Екатеринбурга на юг, в башкирские степи, откуда влиять на судьбу горного дела он никак не мог. В то же время во всех неудачах генерал-берг-директор мог вину свалить всё-таки на него.
Татищев жестоко заболел. Он даже не мог ходить. Изменив на этот раз своим правилам, разрешил врачу навестить его: не хотел, чтобы кто-нибудь счел его болезнь притворной. Врач заявил, что об отправлении в путь не может быть и речи. Татищев кивнул головой и отпустил врача.
— Андрей Федорович, — сказал он советнику Хрущову, — поручаю тебе окончание заводов. Не надеюсь, что долго усидишь здесь: Шемберг не допустит; но покудова присылай мне в степи известия. Наипаче о заводе при горе Благодати.
— Вы еще не скоро уедете, Василий Никитич, — возразил Хрущов.
— В три дня собраться надо. Помоги-ка встать.
Перешел в кабинет и рухнул в кресло.
С болью смотрел на полки книг, любовно собранных, — больше тысячи томов тут, — на редчайшие свои минеральные коллекции.
— Всё оставить придется. Дай вон ту книгу, упсальский сборник. Вон та, в зеленой коже.
В книге — статья Татищева «О мамонтовых костях». Единственный пока напечатанный труд Василия Никитича. Отобрал еще три книги, самых любимых:
— Эти возьму. Остальное всё — здешней школе.
Рассматривал карту: каким путем скорее можно попасть к месту новой службы, к Оренбургу?
Решил ехать водой — путем уральского металла: по Чусовой сплыть в Каму, по Каме — в Волгу, по Волге — до Самары.
Другой путь — на новопостроенную Челябинскую крепость и от нее на юг пустынными степями — ближе, но опасен. Без большого воинского отряда им воспользоваться нельзя.
— Прикажи, Андрей Федорович, немедля готовить барки на Уткинской казенной пристани.
На другой день Татищеву донесли, что большие барки все ушли с караваном, осталась только одна, а новые изготовить не только в три дня, но и в месяц невозможно.
— А какая одна осталась?
— Ожидает зверей для императорского зверинца.
— Императорского… На чем же можно сплыть?
— Есть малые лихие лодки. Но Чусовая еще полна вешней воды и очень быстра; может разбить лодки…
— Еду в лодках, — перебил Татищев.
* * *
К избе старухи Маремьяны в Мельковке подъехали дрожки, запряженные парой. В дрожках сидели приказчик Демидова Мосолов и повытчик из Конторы судных и земских дел. С запяток соскочил солдат и постучал, не жалея кулака, в оконницу.
На стук выбежала перепуганная Маремьяна:
— Меня, что ли, надо, соколик?
— Подходи, — буркнул солдат и указал на дрожки.
— Меня ли?
Повытчик, держа в руках бумагу, важно сказал с дрожек:
— Ты ли будешь Маремьяна, солдата Сунгурова жена?
— Я.
— Проживает ли у тебя Лизавета, Павлова дочь?
— Лиза? Про Лизавету спрашиваете?
— Есть, — сказал Мосолов и слез с дрожек. — Пошли. Где она?
Солдата оставили у крыльца, сами вошли в избу.
— Показывай оную Лизавету.
Лиза побелела со страху, таращила глаза на Маремьяну, по ней стараясь понять, что этим людям надо.
— Ты ли Лизавета, Павлова дочь, деревни Теплого Стану, помещицы Измайловой крепостная?
Лиза молчала.
— Дробинина она, — вмешалась Маремьяна, — Андрея Дробинина, рудоискателя, жена.
— Не похоже, что помешанная, — сказал повытчик Мосолову.
— Всё одно. Годится.
— Показывай пашпорт, — приказал повытчик.
— Мужняя жена она, — заплакала Маремьяна. Ноги у нее подкосились, хотела пасть на лавку, но не посмела. Прислонилась к косяку. — Кого хотите спросите, все знают: отпустили ее из тюрьмы, безвинную.
— Спрашивать не будем. Ты, Лизавета, крепостная девка помещицы Измайловой. Не отпираешься?.. Была, то есть. Теперь слушай купчую: «Тысяча семьсот тридцать шестого года, августа в пятый день капитана Василия Львова сына Измайлова жена его Софья Максимова дочь, в роде своем непоследняя, продала я обер-цегентнеру и кавалеру Никите Никитину сыну Демидову и наследникам его крепостную свою дворовую девку Лизавету Павлову, 22 лет, а взяла я, Софья, у него, Демидова, за оную дворовую девку денег пятнадцать рублев». — Слыхала? — Повытчик сложил бумагу. — А это твоего господина доверенный приказчик. Будь ему покорна. Бери ее, Мосолов.
Маремьяну привели в чувство сердобольные соседки. Она долго причитала и жаловалась, просила совета. Соседки ничего не могли посоветовать: безбумажная Лиза была, — так и сяк забрали бы. Тут время приспело корову из стада встречать да поить, да печь топить: по указу летом печи топились по ночам. Размаялась старуха, расходилась в работе, а глаза всё не просыхают. Уж больно умильная она была, Лиза-то. Каково ей теперь, бедненькой, непонятливой такой да беспамятной?
Утром заявился Кузя Шипигузов. С осени его не было: как уехал зверей ловить, не показывался.
— Здорово живешь, крестненька, — весело хрипит охотник. В руках у него живая птица с превеликим носом, с черненькими круглыми глазками. Вспомнила Маремьяна, как Лиза уговаривала полетать застреленных уток, которых раньше Кузя притаскивал, вспомнила — и сразу в слезы.
— Что сотворилось, крестна?
— Горюшко, Кузя! Нету Лизы, взяли ее. Демидовская крепостная она теперь.
Долгоносая птица побежала по полу, подмахивая одним крылом, и забилась в угол.
— Что ты баешь? Она, чай, государственная. Ведь перепись была, Егор сказывал. Она в перепись попала. Пошто отдала Лизу?
— Ничего не знаю, Кузя. Трое их приходило… Солдат с ножом… Из бумаги вычитывали.
Кузя скрипнул зубами. Постоял, уставившись в стену. Лицо его потемнело. Надел шапку и вышел.
В Главном заводов правлении Кузя сразу спросил главного командира. Ему страшно было потерять и один час; канцелярских порядков он не знал, потому пошел к самому главному. Что скажет — еще не придумал. В канцелярии Татищева не было. «На квартире», — ответили Кузе. Он отправился на квартиру. «Болен и не принимает». Кузя, не слушая, двинулся мимо лакея. Тот заругался, схватил Кузю за ворот. Кузя удивленно посмотрел на холопа, драться не стал.
Вернулся в Главное правление, справился, кто после Татищева первый в городе. «Советник Хрущов». — «Где он?» — «У главного командира на квартире».
Кузя тогда хотел итти к Мосолову, но подумал, посмотрел на свои руки. «Убью, коли не отдаст», — и не пошел.
Явился к отцу Иоанну.
Протопоп выслушал его торопливый, малопонятный рассказ, вошел в подробности, сокрушенно поддакивал. Однако, по словам протопопа, сделать ничего нельзя. Всё по закону. И бог велел терпеть. Как-то очень мудрено протопоп стал доказывать, что для Лизы даже лучше, если она больше мученья примет. Он приплел и преступления ее мужа, за кои тот несет справедливое воздаяние. Съехал на Кузино уклонение от исповеди и причастия… Кузя не дослушал.
На улице к нему подбежал паренек, схватил за рукав:
— Кузя-а! Нашел я-таки тебя! Искал, искал по базару… Идем, Кузя, скорей! Где хлеб? Без тебя не справиться с ними никак.
— Ничего, ничего, как-нибудь, — бормотал Кузя и выдергивал рукав. — С дедушкой вместе справитесь. А мне недосуг.
— Да-а, что он знает, дедушка. Рысь мяса не ест, ревет. Лапой трясет, — должно, опять у ней нарывает. Россомаха у клетки брус перегрызла. Убежит когда-нибудь она, вот увидишь.
— Лосю веток нарубили?
— Ага.
— Вот тебе деньги, Санко. Купи хлеба два батмана.[35] Гляди, не кислого. Я к судье пойду.
— Не пущу! — закричал Санко. — Не пущу! Сам обещал скоро… Какой они вой развели! Прокляненные! И жалко их и страшно. Нипочем с ними не поеду.
— Пусти!
— Нет, сперва к нам, а потом куда хошь. Завтра на пристань везти, — а что у нас готово?
Кузя, опустив голову, глядел на пыль под ногами. И лицо у него было как пыль.
— Ну, ладно, айда к вам, — прохрипел он наконец.
БЕЗДОННОЕ ОЗЕРО
Негромко постукивал брусок о край лопаты.
Пестрый дятел свалился сверху и прилип к стволу — совсем близко от сидящего на земле Егора. Обежал кругом ствола, выставил голову и любопытно поглядывал.
Егор попробовал лопату — острая. Вырезал продолговатый пласт дерна, взвалил на спину и спустился вниз, к озеру.
Пластину уложил на песке наклонно. Может, не травой, а корнями вверх надо? Кто его знает? Придется и так и так попробовать.
Всё непонятно: какой песок брать для промывки? как воду лить?
Для пробы кинул на пластину только три лопаты песку. Воды принес в туесе, сшитом из бересты. Лил осторожно на верхний край, чтобы песчинки проносило по всей пластине. Два раза ходил к озеру за водой. Смыл песок.
Новая задача: как остатки рассматривать в траве? Трава на дерне стала как причесанная. Песку на виду не осталось — под стебельки набилась мелочь. Коли золотинки есть, они тяжелые, там же останутся.
Егор ерошил траву, копался пальцами меж белых промытых корешков и чуял, что делает неладно: так еще дольше получится, чем в котелке промывать.
Вернулся было к прежнему способу: разбирать сухой песок на ладони. Не понравилось после промывки. Смех! Пальцами когда переберешь все эти пески? Нет, надо промывать, только усовершенствовать промывку. А что если остаток песка с дерна выколачивать на что-нибудь — на большой камень — и собирать?
Тут Егор вспомнил ту ночь, два года назад, когда он наблюдал, как промывкой занимался Андрей Дробинин. Тоже, значит, золото в песке искал! В памяти встали четыре костра и черная полоса, по которой бежала вода. Вот как надо: дерн — корнями вверх, пластин три либо четыре, промытый остаток ссыпать в одно место.
Сейчас же попробовал на этот лад. Донимала вода: у Дробинина она самотеком шла, а тут таскай в туесе. Довел всё же пробу до конца. Остаток получился пустой: видно, песок не тот.
Перешел на новое место, неподалеку. От Бездонного озера уходить не хотелось. И Андрей Трифоныч про него поминал и Василий, бедняга-мужик. Где-то здесь золото? Два года, говорил Василий, на озере работали. Не всё же демидовские работники взяли, осталось, поди, и ему.
Провиант свой Егор растягивал как только мог. В озере было много рыбы — большие окуни плескались у берега, — а ловить нечем. Пробовал рубахой неводить, — да это тебе не ручей!
Куриная слепота прошла. Спал Егор мало: в темноту да в самую жару. Уставал за день сильно. Больше всего донимало подтаскивание воды. Когда неделю проработал на Бездонном, опять перестал верить в золото; то есть не головой перестал, а руками: руки как-то безнадежно быстро перебирали остаток мытого песка и сбрасывали его. А то сначала каждый раз был уверен: вот в этой лопате. И когда не находил, чувствовал себя обманутым, долго перебирал одну и ту же горсточку — не проглядел ли?
Дело было к вечеру. Износилась дерновая пластина, — новой делать Егор не захотел. Решил уйти сегодня же и подальше от озера. Пластину, как всегда, — в озеро; размытое место заровнял.
Пошел узкой темной падью. Склоны — как стены, а вверху сосны растут густо. Под лаптями мокро: ручеек в траве пробирается. Недолго прошел, — впереди засветлело. Левая стена оборвалась, открыла далекий вид. С обрыва журчал ручей. Часть воды загибала в падь, а больше утекало под обрыв, далеко вниз.
Солнце висело невысоко, как раз против обрыва. Оно было без лучей и цвета такого, что если б кузнецу так поковку раскалить, то непременно б сказал подручному: подогрей еще.
Егор остановился: место было удивительное, — во сне такие видятся. Слушая ручей, стал изобретать. Что если свернуть бересту длинной трубой, укрепить камнями и подвести струю прямо к дернине? Твоя, значит, работа — песок подкидывать, а вода даровая…
Так захотелось испытать новое устройство, что тут же, на ночь глядя, принялся за работу. Сходил за берестой, устроил трубу; струя получилась — хоть колесо вертеть. Уложил внаклон и внахлестку три длинных куска дерна. И давай песок подкидывать.
Песок брал тут же, на дне пади, так что с лопатой и шагу ступать не надо было. Яму выкопал глубокую, песку перекидал много: нравилось, как быстро идет работа.
Отвел струю, подождал, пока вода с дерна стечет. Широкого камня поблизости не было, и Егор, опростав котомку, разложил ее на траве. Над ней и вытряс три дернины.
Собрал мелкий мокрый песок в одну кучку — много его натряслось, — нагнулся, хмуря брови, высунув кончик языка, и сразу же увидел жирно-желтые зернышки.
Отдернул голову, таращил глаза на солнце и часто дышал: «Неужели?..»
Снова нагнулся над кучкой. Заходили зеленые круги — ничего сначала разобрать не мог, потом увидел: есть. Пальцами выбрал одну золотинку, сжал ее. «Неужто не во сне?» Взял золотинку в рот, пальцы тянулись к новой, побольше… А вот еще… и вот… «Золото! Настоящее золото! Нашел!»
Егор бросил желтые крупинки обратно в кучку песка и подошел к самому краю обрыва.
Солнце садилось. Сосны стали невероятного зеленого цвета, а стволы их — как огни. Зубчатые горные хребты вздымались вдали; к ним Егор не пойдет: он нашел то, чего так хотел. Ему стало печально немного. И очень жгло сухие глаза.
* * *
Три дня проработал Егор на этом месте у обрыва. По нескольку раз в день вытрясал пластины дерна над котомкой. Песчаный остаток не разбирал по крупинке, а делал по-новому. Брал его в пригоршни и подставлял под струю; воду для этого пускал несильную. Вода выбивала из рук пустой песок, а золото оставалось в руках. За три дня наполнил мешочек из-под соли. И до чего же, оказывается, это золото тяжелое!
Уходя, уничтожил все следы работы. На деревьях у обрыва заметок не сделал: место и так памятное. Тою же падью вернулся к озеру и зарубил две сосны у поворота.
Возвращаться решил по берегу Чусовой. Сплав караванов кончился; теперь много народу пробирается, да народ-то всё такой: бурлаки, лоцманы, таскальщики запоздавшие — хороший народ. До берега — земля демидовская, еще будут заставы. Ничего, теперь повезет во всем, под большую-то удачу. Скорее к Татищеву! Егор очень точно знал, как он рассыплет по столу перед главным командиром песок и будет молчать. Татищев закричит: «Ты нашел? Здесь?..» — А Егор ему: «Кто ж еще? Я ни к чему не годен, что ли»? — Ух, ты! Зд о рово получится.
Благополучно вышел к Чусовой. Стоял на высокой скале, отвесно спускавшейся в реку. Скала подпирала течение и загибала его на камни противоположного берега. Главный вал, который нес коломенки с железом, уже прошел, но вода до сих пор держалась высоко. Кабы не вверх, а вниз по течению надо было пробираться, — лодкой мигом дома был бы.
По крутой тропе в обход скалы спустился к самому берегу. Нарвал попутно пучок дикого луку — его красно-синие цветы торчали из всех трещин на скалах. Почти на уровне буйной воды была небольшая площадка. Егор ее углядел сверху и хотел на ней отдохнуть. У площадки оказался поворот, на котором под нависшим камнем сидел человек. Егор от неожиданности споткнулся. Хотел повернуть обратно, но разглядел — это вогул. В звериных шкурах, в меховой шапке — охотник или рыбак. Не страшно.
— Пача, рума, пача! — крикнул Егор по-мансийски.
Вогул показал старое, морщинистое лицо, приветливо улыбнулся:
— Пача, пача! Здравствуй, друг.
— Да ты по-русски можешь?
— Могу. А что?
— У тебя костерок горит? Как это ты умеешь совсем без дыму огонь разводить? Поучи меня, рума.
— Садись к огоньку.
Егор бросил к костру свой пучок луку:
— Вот и угощенье принес.
Манси ласково засмеялся:
— Рыба печется, скоро готова. Сыты будем, товарищ.
— Слышь, ты Чумпина Степана не знаешь? Вогул тоже.
— Не знаю.
— Знак у него вот такой, кат-пос ваш.
Егор взял у манси нож и на обрывке бересты нацарапал знак — дужка и три прямых черты, выходящие из одной точки и пересекающие дужку.
— Однако не знаю, — сказал манси, внимательно посмотрев на рисунок. — Не нашего роду.
— Разбогател Чумпин, награду получил за рудную гору и знать меня больше не захотел. Я не такой. Скоро разбогатею, а гордиться не буду. Увидишь Чумпина, сказывай ему поклон от Егора Сунгурова. Пускай ко мне приходит. И ты приходи, в крепость Екатеринбургскую. Запомнишь? Как вы ее называете, крепость?
— Не-хон-ус.[36]
— Вот в нее и приходи. Ты, рума, первый человек, которого я после озера встретил. Верно, приходи, пельменями угощу. Я тебе корову куплю.
— Спасибо, ойка, — засмеялся манси.
— Ты что на лапти глядишь? — Егор тоже за смеялся. — И лапти новые купим.
— Кто-то едет, однако. — Манси посмотрел вверх по течению. Выскочив из-за каменных ребер, в белесой дымке показалось несколько лодок. Людей в них Егор еще не мог рассмотреть.
— Богатые едут, — сказал манси.
— Ты и по прозвищу еще назовешь. Экие глаза! Демидовы, скажи?
— Не знаю.
«Может, и верно демидовские люди», — забеспокоился Егор. Недолго раздумывая, стянул кафтан, лег и накрылся с головой. Манси тихонько пел под плеск волн непонятную песню. «Анта сюнэ, анта сюнэ…» — слышалось Егору.
— Проехали, — сказал манси и засмеялся.
Лодки уже скрылись за поворотом.
— И верно богатые?
— Да. Один очень мягко лежит, старик.
— Ну, богатые на таких лодках не поедут. Побоятся. Рума, скажи что-нибудь по-вашему.
— Зачем тебе?
— А так.
Манси нараспев сказал десяток слов.
— Что значит?
— Значит: «Из святого озера с золотой водой вытекает речка, извилистая, как гусиные кишки».
— Вот как! Баско! «С золотой водой».
— Из песни это… Готова рыба. Бери, гость, ешь.
— А ласточка по-вашему — ченкри-кункри?
— Ченкри-кункри.
Смеялся Егор; смеялся, глядя на него, старый манси.
* * *
Больного и желтого, на носилках принесли Татищева к пристани. Советник Хрущов просил разрешения проводить его до устья реки Серебрянки, откуда советник хотел проехать на Благодать.
— Добро. Проводи. По пути еще инструкции дам, — согласился Татищев.
Белесая горькая дымка висела над рекой: где-то горели леса. Уже на второй день пути Чусовая примчала лодки к горному хребту. Отвесные скалы сдавили реку. С боков, спереди, сзади — лесистые склоны и обрывы. Дали не было, всё время точно среди озерка неслись лодки. Неслись прямо на мраморную стену. Кормщик сует весло в воду — поворот, лодка огибает скалу, и впереди снова продолговатое озерко, и скалы вокруг. Грести не было надобности: вода падала, как с горы.
Часто встречались перекаты — узкие места с приподнятым каменистым руслом. Вода, сжатая больше обыкновенного, с большой силой вырывалась вперед. На перекатах вода кипела и шумела, лодки летели стремглав.
Встречных барок не было: против такой стремнины бурлакам не вытянуть.
Под скалой на берегу сидел манси-охотник в звериных шкурах. Перед ним горел маленький костер. Кто-то еще лежал у костра, выставив худые лапти к реке. Струя промчала лодки так близко от берега, что слышен был запах дикого лука, пучок которого лежал у костра; видны были все морщинки на лице улыбавшегося манси.
— А того вогула, — сказал Хрущов, — помните, Василий Никитич, который гору Благодать открыл?
— Чумпин, помню.
— Худо с ним поступили его родичи. Сожгли его, говорят, живым на вершине горы.
— Изуверы. Темный народ. Да что с них спрашивать, когда в европейских государствах темноты и суеверий вдосталь! Кто тебе про сожжение Чумпина сказывал?
— Мосолов, приказчик Демидова Никиты.
— Этот и сам бы сжег, не поморщился. Со злорадством, поди, рассказывал. Не удалось Демидовым гору Благодать взять, протянули руку, да отдернули. А может, еще надежды не оставили. Генерал-берг-директор им сватом будет. Всё теперь раковым ходом пойдет.
КАРАВАН ЗВЕРЕЙ
Глухо бухали пушки. Проба, Близко крепость. С колес падала сухая пыль. Безветрие. Зной. Егор сердился на понурую лошадь: тащится, как улитка.
Рои белых мотыльков снежинками сновали в воздухе. Возчик, замахиваясь кнутом, каждый раз сбивал нескольких.
Без конца тянулся Верхисетский пруд — слева, за соснами.
— Я пеший скорей дойду, — скучал вслух Егор.
— А иди, — вяло соглашался возчик. — Кобыле легче будет.
Показалась крепостная стена. Наконец-то!
— Крестный ход идет, — сказал возчик.
От крепости двигалась длинная толпа с иконами, с хоругвями. Впереди — церковные в блестящих ризах.
— Тебя, что ли, встречают? — усмехнулся возчик.
Голова толпы взобралась на холм и остановилась, хвост подтягивался, собирался в кучу. Два голоса запели. «Даждь дождь земле жаждущей, спа-асе…»
— Молебен! — Возчик сдернул шапку. — Ладно бы, коли б вымолили, а то всё горит.
— Погоняй!
Колеса стряхнули пыль на бревенчатом мостике у бастиона, телега въехала в крепость. Знакомые запахи серного дыма медеплавильных печей, свежего хлеба, застоявшегося пруда, перегретого тесного жилья налетели на Егора. Крепость, показалось ему, стала меньше, теснее, дома — пониже.
Подскакивая на телеге, Егор похохатывал: всё было чудно, всё смешило. Среди прохожих были знакомые, но никто не узнал его под слоем пыли, в заплатанной одежде, в лаптях, с обвисшей, перемятой шляпой-гречневиком на голове.
Справа — Главное правление, слева — сады офицерских дворов… Завтра. Завтра Егор сюда победителем явится.
На Базарной стороне рассчитался с возчиком, чуть не бегом помчался в Мельковку.
За восточными воротами — знакомые темно-зеленые скалы, ряд кузниц, дорога на Шарташ и свороток домой. Вон и рябина у избы. На огороде ботва высокая и зеленая, — поливает, видно, Лизавета, не скупясь.
Перелетел через крылечко:
— Здор о во!.. А, Кузя, ты, — вот славно!.. Постой, что ты? Хворый? Или тебя зверь поломал? А где наши?
— Егорша… Ничего ты не знаешь. Лизу-то продали!
— А ну тя!
Поверил сразу. По Кузе видно — что-то стряслось. Но чувствовал пока только досаду, что не по его выходит. Всю дорогу мечтал: хотел как светлый праздник явиться, всех осчастливить, — а тут вроде и не до него.
— Мать где?
— В церковь пошла. Крестный ход, что ли.
И это не так. Мать должна быть дома. Стоять непременно у печки, всплеснуть руками, заплакать:
«Егорушка воротился!»
— Ладно, что воротился, Егор. Моя башка худо варит такое. Письменность надо. Три дня ходил по подьячим, — без бумаги не слушают, а то еще: «какое твое дело?»
— Кто продал? Кому?
Обрываясь, заменяя половину слов гневными взмахами руки, Кузя рассказал, как было дело.
— Ничего. Этому делу помочь можно. — Егор повеселел. — Лизавета откупится — и всё.
— А деньги где взять? Крестна была у Мосолова. Бает, выкупу сто рублей надо.
— Но-о?.. Сто? Да всё одно. Я Андрею обещал Лизу беречь. Не пожалею никаких денег.
— Было бы чего.
— Будет, Кузя. Сейчас я переоденусь, пойду к главному командиру. Авось, обойдется.
Умылся кое-как, надел коричневый кафтан, в карман переложил маленький увесистый мешочек. Всё в этом мешочке — и выкуп Лизы, и освобождение Дробинина, и демидовская погибель, и Егорово счастье…
Важно, стараясь не сбиваться на торопливый шаг, Егор прошел сени Главного правления, обе палаты.
В ожидальне стояли просители. Значит, прием идет. Секретаря не видно. Еще лучше — прямо к Татищеву, такое уж дело. Рукой в кармане ослабил завязку у мешочка — и вошел.
Две спины перед столом: одна — в зеленом мундире, другая — серая, согнутая, просительская.
А за столом — Егор увидел это, когда сбоку протиснулся к столу вплотную, — не Татищев, а начальник Конторы горных дел майор Угримов.
Вот так же помутилось в голове Егора, когда пустынник Киндей неожиданно схватил его сзади за локти. Нет, теперь было хуже: там на один миг растерялся, а теперь стоял, смотрел на длинную челюсть майора, по которой сползала капелька пота, и терялся всё больше. Рука всё сжимала мешочек в кармане.
Угримов поднял к нему лицо, нахмурясь, но, не успев разгневаться, подождал минутку и обратился к стоявшему у стола человеку в зеленом мундире (это был лесничий Куроедов):
— А всего коробов угля они вывозили? — Записал цифру. К Егору: — Чего тебе?
Егор глотнул, переступил:
— К его превосходительству…
— К Василию Никитичу? Поезжай в Оренбург. — Тут узнал Егора: — Это ты пошел на Пышму и пропал?.. С рудой вернулся, а?
— Нет, Леонтий Дмитрич…
Майор с большим подозрением выкатил глаза на Егора. Тот опять смолк.
— Выйди, дурак! — заорал вдруг Угримов.
«Ругаешься? — вспыхнув, подумал Егор. — Ладно, ругайся. Посмотрим, что вскорости скажешь». — Повернулся, вышел из кабинета.
Он не понял, боялся понять, что такое: «поезжай в Оренбург». Первого встречного писаря спросил, где Татищев.
— Уехал в Орду.
— Надолго?
— Совсем уехал.
— Как совсем?
— Начальником Оренбургской экспедиции.
Егор ошалело хлопал глазами. Всё рушилось.
— Давно уехал?
— Три дня. Вместо него советник Хрущов.
— А что там, в кабинете, Угримов сидит?
— Хрущова замещает.
«Ой, беда!.. Догонять Татищева? — первая мысль. — Да где его догонишь! И думать нечего. Три дня… Кроме Татищева, никому о золоте нельзя сказать. Место хранят Демидовы. Кто же, кроме Татищева, посмеет на них ополчиться? Нет, надо скорей припрятать золото».
Спускался по каменным ступенькам и на каждой задерживал ногу. Пугал и завтрашний день: будет разговор с Юдиным, с Угримовым… Золото оттягивало карман бесполезном и опасным грузом. Для Лизы ничего не сделал. Деньги нужны, много, вот теперь же, а где их взять? Продать бы половину песка на выкуп, да кому продашь? Только попадешься.
Внизу, у крыльца, ждал Кузя. Подбежал, с надеждой заглядывал в глаза, ничего не спрашивал.
— Худо, Кузя. Татищева-то нет.
— Ну, давай как по-другому пытаться, — прохрипел охотник.
— Не знаю, как еще. Одна надежда была.
— К Мосолову идем.
— Ты не был еще у него, Кузя?
— Нет. Один-то я не хотел итти. Как слова к горлу подступят да застрянут — озлюсь, натворю чего. Шибко его не люблю.
— В Шайтанку надо, выходит.
— Здесь Мосолов.
— А Лиза?
— Лиза в Шайтанке. Я там был.
— Как она? Плачет, поди?
Кузя отчаянно посмотрел на Егора и промолчал.
— Ну, идем!
Квартира Мосолова была в демидовском доме за базарной площадью. Просторный двор за сплошным заплотом порос травой. От колодца к двери амбара протянута веревка, на ней висят разноцветные камзолы, епанчи, шубы, просто штуки сукна… Здоровенная баба в синем сарафане колотит прутьями по развешанным вещам. Клочья шерсти, пыль так и летят из-под прутьев.
Егор спросил про Мосолова. Баба зло высморкалась, ткнула, не глядя, рукой на среднее крыльцо, опять принялась выколачивать.
За крыльцом были темные сени, за сенями — кухня. Чисто, просторно. На полу — тканый ордынский ковер, на большом столе — рисунчатая скатерть. Русская печь размером своим напоминала о мраморных обрывах на Чусовой. Пахло суслом. За столом кучер Пуд припал к большому жбану и только глаза скосил на вошедших.
— Прохора Ильича повидать надо, — сказал Егор.
Кучер не ответил. Сопя, запрокидывал жбан всё выше, горло вздувалось и опадало от молодецких глотков. Дно жбана задралось выше головы.
— Фу-у! — дохнул Пуд и стукнул пустым жбаном по столу. — Отдыхает Прохор Ильич после обеда.
Пуд тяжело поднялся и ушел за печь. Слышно: стукнули на пол два сапога, звякнула металлическая пряжка, заскрипела под шестипудовой тяжестью кровать.
— Обождем, Кузя?
— На дворе.
Баба всё колотила по шубе. Солнце почти отвесно стояло над головами.
— Мне ехать велено. — Кузя сел по-татарски, на согнутые ноги, закрутил былинку вокруг пальца.
— Куда? — Егор вспомнил, что Кузя ничего еще не рассказал о себе.
— Барка ждет на казенной пристани. До Нижнего. Либо в самый Питербурх, в царицын зверинец.
— Ты царицу увидишь?
— Где, поди! Зверей только сдать.
— А я бы… — Егор не договорил. В голове закрутились мысли — новые и старые вперемежку. Вот случай-то где! Еще удача не кончилась, погоди.
Самой царице в руки золото передать. Да это бы лучше всего. Лучше, чем Татищеву, он же и не хозяин теперь на Урале. Кузя человек надежный. Вот страховиден только малость и голосом своим может царицу напугать. Не допустят, пожалуй? Должны. Если «слово и дело» объявить, как не допустят? Для спасения Лизы он согласится. Ишь, потемнел, как пепел, за три-то дня.
— Когда отправишься?
Кузя насупился:
— Может, и вовсе не поеду.
— Как не ехать? Зверей много везешь?
— Двенадцать разных.
— За них тебе заплатили?
— Только на прокорм дадено. Награда, сулят, тамо будет.
— Поезжай.
— Не знаю.
— Да чего ты-то так сокрушаешься? — вдруг удивился Егор.
Охотник покачнулся и упал лицом в траву, стараясь удержать крик, — не удержал. Хриплый вой вылетел из горла и сразу оборвался. В ту же секунду охотник уже сидел, отвернувшись.
— Кузя…
— Молчи.
Баба с прутьями подошла, поглядела, не пряча любопытства. Вернулась к шубам, принялась стаскивать их в амбар.
— Чего Мосолову баять станешь? — спросил Кузя, не поворачиваясь.
— Про права спрошу. Лизавета не крепостная была. По переписи, как убогая, оставлена на призренье у нас. Всё по закону было, не бродяжка она какая, не нищая.
— А у него бумага.
— То-то что бумага. Коли бумага, — только через суд отбирать. А нам суд дело неподходящее. Мы бедные, нас всегда засудят. Ведь с Демидовым судиться-то.
Помолчали. Рой белых мотыльков метался около опущенной Кузиной головы.
— Кузя, ты судье волчат притаскивал, помню. Рыбу таскал. Тебе бы с судьей поговорить. А?
— Был у судьи.
— Ну?
— Бает: «В царицын зверинец соболя поймал?» — Нет. — «Мне, — бает, — поймай живого соболя, тогда поговорим».
Мосолов принял в кухне. Заплывшие глазки его мигали со сна, он скреб жирную грудь и взлаивая зевал. Но говорил толково, пространно. Он сидел за столом, Егор и охотник стояли перед ним.
— По-твоему, государственная? А мы дознались — нет. Господский, капитана Измайлова, крестьянин деревни Теплый Стан, Новгородской губернии, Новоторжского уезду, Павел, не помню прозвища, ушел без паспорта от хлебной скудости в Сибирь. С ним жена и дочь Лизавета двенадцати лет. Жена дорогой померла, а Павел пристал на Осокина Иргинском заводе. Всё знаем. На том заводе жил он с год, торговал харчевенным. Харчевенная изба была у него середь базара. В подушный оклад по заводу положен был неправильно, вопреки указам о беглых. Потом был он угнан в Орду, в полон взят во время набега ордынцев и из полона не воротился. А дочь его Лизавету отбили, и жила она у приписного к Иргинскому заводу крестьянина Дробинина. В прошлом году вдова капитана Измайлова продала всех своих беглых крепостных людей Никите Никитичу Демидову. Понял?
— Что не понять? — нахмурился Егор. — Ты скажи, Прохор Ильич, сколько за нее выкупу возьмут, если она на волю откупиться захочет?
— Дивно мне, — Мосолов покачал головой, — вот и старуха прибегала, тоже о выкупе толковать. Куда на волю? Какого она состояния будет? Купчиха али посадская? Вот Груздев, Сила Силыч, бывший раб баронов Строгановых — слыхал? — так он, до того как выкупиться, три дома имел, лавку, в Орду свой караван отправлял. Вышел на волю — сразу в купеческое сословие записался, теперь в Билимбаихе первый купец. А ваша девка Лизавета?.. Откуда она такой греховной гордости набралась?
— А не пуще грех — людей в рабстве держать? — бешено прохрипел Кузя. Он стоял сзади Егора и с ненавистью глядел на Мосолова.
Приказчик будто и не слышал:
— Денег у нее всё одно нет, и продавать нечего. Один сарафанишко на плечах. Выкупить ее, значит, ты собираешься, господин унтер-шихтмейстер? Ты, я вижу, хочешь из подлого сословия в офицерские чины вылезать. Там гордость полагается, конечно. Только и у тебя ведь всякого нета запасено с лета. Чего зря о цене толковать?
— Говори всё-таки.
— Было говорено. Мать тебе передавала, нет?
— Говорила она мне, да это разве цена? В купчей пятнадцать рублей проставлено, а помещице и того не платили, небось. Рубль, не больше, отвалили сами-то.
— Боек ты, боек. Это хорошо, в торговом деле без того нельзя. Я тебе навстречу вот что скажу: у помещицы мы купили каплю чернил, а не живого работника. Имя есть в списке, а к имени человека найти — дорого стоит.
— Убогая ведь она, головой скорбная. Куда вам такая работница?
— На оброк ее не пустят — ясное дело. А куда она годна, не потаю, скажу. В заводах женского пола нехватка, холостых работников много, холостые чаще и в бега ударяются. Семья — она крепче цепи держит. Вот оженим кого на…
Хрипло рявкнув, Кузя оттолкнул Егора и стал перед приказчиком. Понять его бешеные ругательства было невозможно, но лицо исказилось такой угрозой, что Мосолову стало страшно.
— Оставь, Кузя! — Егор старался оттереть охотника. Впрочем, и сам он не мог говорить спокойно, срывался на крик.
— Мужняя жена Лизавета. Не смеешь ее замуж отдавать, — грубо сказал Егор.
Мосолов поднялся. Он тоже оставил медовую степенность речи, косился на печь, из-за которой успокоительно показалась голова Пуда.
— Ты мне того попа приведи, который венчал Лизавету!
— Да в Ирге все, поди, знают, что она Дробинина.
— Мне без нужды Ирга. Скажи спасибо, что разговариваю с тобой, мог бы и в суд потянуть тебя с матерью за укрывательство беглой, пожилые деньги стребовать.
— Мы не крадче ее приютили и не из выгоды какой держали, а по человечеству.
— Суд дознается. А что насчет выкупу, так еще неизвестно, захочет ли Никита Никитич разрешить той девке узы рабства…
Снова Кузя рванулся к приказчику. Егор схватил его за плечо, потащил из кухни.
Брели невесело в Мельковку. Егор думал: одна надежда осталась — на царицу. Здесь на всем демидовское клеймо стоит. В собственные царские руки, подать золото, — тогда лишь толк будет. Кузе поручить можно ли? Вон он какой бешеный. Самому с ним поехать?.. В беглые попадешь. Схватят в дороге, обыщут, золото найдут. Тогда не поверят, что к царице.
Всё-таки спросил:
— Кузя, возьмешь меня в Питербурх?
— Видно, я не поеду, Егорша.
— Что ты задумал?
— Не дам же я над ней издеваться. Выкраду. Уйдем в леса. Сохраню ее, Андрею отдам.
Егор не нашелся возразить.
Но дома Маремьяна восстала против замысла охотника. На выкуп она смотрела как на дело несбыточное. С тем, что Лизу отдадут за какого-нибудь заводского мастерового, готова была примириться. Конечно, какой еще муж достанется, — может, и бить будет. А всё-таки всё по закону. На побег же нет ее благословения. Уж ехал бы Кузя со зверями своими. Скорее бы дело чем-то одним кончилось. У него за долгую дорогу сердце простынет, перестанет он мутить себя и других.
Кузя слушал покорно. Без благословения крестной матери на такое не пойдешь.
Когда охотник, простившись, отправился в путь, Егор сказал:
— Мама, я провожу Кузю до пристани. Из конторы ежли придут меня спрашивать, ты не говори, что я с Кузей ушел. Нипочем не говори. А скажи: не посмел, мол, явиться без медной руды, опять на поиск пошел.
— Какое провожанье, Егорушка? Дома сколько времени не был, явился — не переночевал, и опять…
— Так надо, мама.
— Скоро ли хоть воротишься?
— Скоро. — Обнял, уронил слезу на седые волосы. Повторил: — На поиск, мол. Прощай.
Лошади, чуя звериный дух, храпели, дергали ушами, прытко катили телеги с клетками. А когда кто-нибудь из зверей подавал голос, лошади закидывались, били ногами по оглоблям и, наверное, разнесли бы весь обоз, если бы их не держали под уздцы.
Среди зверей была россомаха, — Егор впервые видел этого таинственного ночного хищника. Небольшая, в мохнатых штанах, с двуцветным мехом, россомаха всё просовывала собачью свою мордочку меж прутьев клетки и урчала, показывая острые зубы. Про крепость этих зубов рассказывали сказки: будто россомаха может перегрызть кость лосиной неги, которую и медведь не перегрызет. О прожорливости и злобности ее Егор тоже наслушался с детства. И очень удивился, когда Кузя вдруг просунул в клетку руку и погладил россомаху по выгнутой спине. Россомаха лизнула охотнику руку — она была ручная. Кузя взял ее щенком и выкормил соской.
Был еще медвежонок — самый неугомонный из пленников. Рысь — круглоголовая, с кисточками на концах ушей, с раздробленной капканом лапой. Черный волк — редкая диковинка. Лосенок, который горбился в своей клетке, открытой сверху. Два олешка. Бобры. Пара бурундуков.
При зверях, кроме Кузи, состояли старик Ипат и молодой парень, длиннорукий, с веснушчатым лицом, по имени Санко.
На пристань приехали затемно. Всю ночь шла установка и прикрепление клеток на барку — с тем, чтобы на восходе солнца двинуться в путь. Бородатый лоцман сердито говорил:
— Еще бы день проволочились, нипочем бы не повел барку. Добрые люди до Еремея Запрягальника сплав кончают, а мы — виданое ли дело — на Симеона Столпника только трогаемся. Сядем на мель — меня не виноватить.
Кузя отмалчивался. Работал он больше и проворнее всех, но лицо у него было убитое.
С первым лучом солнца барка отвалила от пристани. Егор смотрел на поля, покрытые туманной дымкой, прощался с родными местами надолго. «Не повидав царицу, и вернуться мне нельзя», — думал он.
Первые версты пути были самыми трудными. Чусовая присмирела, обмелела. Для большой барки проход стал узок. Приходилось изворачиваться между мелей и подводных камней. Лоцман вел судно с удивительным искусством. Он каждую минуту выглядывал что-то в рябящей воде Чусовой и непрерывно гонял работников — потесных, ворочающих тяжелое бревно взамен руля.
Около деревни Каменки барка всё-таки села на мель. Тут было много песчаных островов, барка то и дело шипела днищем по наносам, но лоцман, подергав потесь, протискивал ее через опасное место. Но вот и дерганье не помогло — барка остановилась.
Кузя, точно разбуженный остановкой, встал и решительно подошел к Егору.
— Вот что, Егорша, — охотник глядел мимо, в воду. — Я не могу, Егорша. Останусь. В этой вот сумке деньги на прокорм, бумаги. Санко грамотный, знает какие. Вези зверей царице, коли тебе надо. Лосенку осиновых веток давай поболе — дедушка ленится за ветками ходить.
— Что ты, Кузя! Очумел? Да мы без тебя не справимся.
— Не могу Лизу кинуть.
Сплавщики налегли на багры, в лад кричали: «О-ооой да о-оой!» Барка, отрываясь, оживала, начинала шевелиться. Кузя бросил на колени Егору кожаную сумку, сделал большой прыжок и оказался среди кустов на островке. В тот же миг резвое течение подхватило барку.
Глава пятая
ЦАРСКИЕ ЗВЕРИНЦЫ
Море было мелкое и хмурое. Тяжелые волны — вода пополам с песком — катились на берег.
Вот он, Петергоф, место охотничьих забав царицы. На двух уступах морского берега стоят дворцы, замысловатые сады и обширные зверинцы.
Сюда-то привез Егор уральских зверей после пятимесячного путешествия через всю Русь по рекам и озерам. «Ноев ковчег» к концу лета обогнал караваны с железом, и казенные, и демидовские. Егор и не гадал, что в одно лето доберется до столицы: обычно уральские караваны зимовали на реке Мсте, не доходя Боровицких порогов. Но барка со зверями шла без проволочек. Слова: «для царского зверинца» действовали, как заклинание, на воевод, на пристанских надзирателей, на бурмистров в деревнях и на капралов сторожевых застав. Уж очень бесхлопотно получал Егор лоцманов и бурлаков. В шлюзы его барку пускали вне очереди. У Боровицких порогов дали лошадей провезти клетки берегом вдоль опасного места.
И вот к исходу сентября Егор уже в Петергофе.
Перед конторой на улице Охотничьей слободы расставлены в ряд клетки с его зверями. А контора на замке: надо ждать обер-егеря — он примет пополнение зверинцев. Лось трется головой о плечи Егора так, что на ногах не устоять, и, как лошадь, сует мягкую, отвислую губу в ладони: нет ли хлеба с солью?
— Прощаешься, Вася? — говорит Егор и хлопает лося по горбатой спине: — Эх, Васька, Васька! Заказывай поклончик уральским ельникам да осинникам. Не видать тебе их больше.
У клетки с рысью стоял в раздумье петергофский человек — каптенармус Мохов, который командовал разгрузкой барки.
— Этого зря сюда привезли, — говорит Мохов. — И вот тех тоже. — Показал на волка и россомаху.
Санко обиделся за земляков.
— Чем плохи звери?
— Не говорю — плохи. А придется их назад в город отвозить. Для таких на Хамовой улице зверинец. А здесь только те содержатся, кои для парфорс-ягды нужны.
На заборчик на той стороне улицы взлетела со двора большая птица, сердито прокричала и стала распускать дивный хвост, Егор и Санко ахнули, залюбовались. Хвост был непомерно велик и красив, он раскрылся цветным опахалом: лазурные и зеленые круги, радужные глазки расцвели на широких перьях. Птица преважно поворачивала хвост, и яркие краски блестели на солнце.
— Ой, до чего баская птица! — выговорил Санко.
— Перышки-то! Как самоцветы горят! — подхватил Егор.
— «Птиса»… — передразнил каптенармус. — «Самосветы»… Приехали пермяки солены уши. Это павлин китайский. Что, не видывали?
Быстро оглянувшись, каптенармус переменил голос:
— А слышь, ребята, самоцветиков на продажу не захватили? Прошлого года ваши привозили яшму и мрамор на Алмазную мельницу, так у них добрые камни были. Перленштиккер[37] Розен все купил. Коли есть, давайте мне, — я с Розеном лучше сторгуюсь, чем сами вы.
— Нету, — насупясь, отрезал Егор.
— Ты не буркай. Говори добром. Я вам сгожусь не раз. Переводчиком я тут и при отпуске звериных кормов нахожусь. Понял? Разговор с начальством через меня будет. Начальство здесь кругом из немцев.
— А сама царица здесь?
Мохов поглядел высокомерно на грубую, латаную и перепачканную одежду Егора и процедил сквозь зубы:
— Ее величество здесь пребывание имели по августа двадцать первое число.
— А еще будет?
— Никто того не знает. — И проворчал: «Сариса»… Туда же.
Обер-егерь Бем был высокий, тощий немец в мундире зеленого сукна. Он вышел из-за заборчика и остановился подразнить павлина. Птица верещала, пронзительно, по-сорочьи, бережно складывала и опять распускала чудное свое оперенье.
На Егора с Санком и дедом Ипатом обер-егерь не поглядел и ничего им не сказал. Обращался с вопросами к одному Мохову. Голос у Бема густой и рокочущий, будто камни в горле перекатывает.
Прошел мимо клеток раз и другой и остановился перед черным волком. Посвистел с довольным видом, сунул свой хлыст меж прутьями. Волк лязгнул челюстями.
— О! О! — сказал немец и велел оставить зверя в Петергофе. Остальных хищников назначил к отсылке в столицу. Лося — в здешний Олений зверинец, олешков — в Заячий зверинец.
В конторе написали бумагу о приемке зверей, а денег не дали — ни награды, ни того, что полагалось на обратный путь.
— Подождете, — ехидно сказал каптенармус. — Нет форстмейстера господина Газа. Без него нельзя.
— Сколько же времени ждать? — спросил Егор. — Мы, едучи дорогой, проелись.
— Сколько велят. Может, неделю не приедет. Да еще с вас придется, видно, доправить. Где медведь? По списку медведь должен быть, а налицо нету. Продал, а?
— Медвежонок был невеликий, а не медведь. Сбежал в пути, в реку с барки спрыгнул, и о том есть бумага: на Богородской пристани составлена и свидетели руки приложили.
— Бумагу тебе за три алтына какую хошь напишу.
Егор, понатужившись, собрал все немецкие слова, какие оставались в памяти со времени ученья у Гезе, и попытался сам говорить с Бемом. Кой-как сговорились. Решение обер-егеря было объявлено через Мохова.
— Денег не будет, пока не вернется Газ. Пишу вам троим будут отпускать с людской кухни, а за то вы должны покудова ходить за своими зверями в Оленьем и Заячьем зверинцах.
— То-то, — проворчал Егор и выскочил из конторы.
Клетки со зверями ставили на телеги. Санко помогал возчикам, но, завидев Егора, подошел к нему.
— Отпустили нас, Егорша?
— Ну да. Подставляй карман… А дедко где?
— Пошел баню искать.
— Айда, Санко, вон туда, в лесок.
— Да расскажи сперва, когда ехать. Награда какая?
— Потом.
На полянке среди берез с пожелтевшими листьями Егор, к удивлению Санка, пустился в пляс. Без улыбки, с самым озабоченным лицом, высунув кончик языка, он подкидывал ноги, топал, боком и вприсядку ходил по полянке.
— Ты что, Егорушка, сдурел?
— Подожди, — подмигнул Егор и продолжал отплясывать, пока от усталости не свалился в траву.
— Чему радуешься? Много дали? — допытывался Санко.
— Ничего не дали, Санко. Потому и радуюсь, хо-хо! Мохов-то, дурень! Досадить нам захотел, волокиту завел. Санко, худо ли пожить в царских садах, на царских харчах?
Озадаченный Санко сказал: «ага», — больше по привычке соглашаться с Егором. Он был младше Егора и охотно ему подчинялся. Сам он был прост душой и чист, как хрусталь-камень.
— Только того я и боялся, чтоб сразу нас домой не повернули. Дело у меня, Санко, есть такое, что… Сказать уж тебе?.. Нет, не скажу.
— Ужели мне не веришь? Говори.
— Нет. — Верить — верю, а всё ж таки… Я Кузе и то не обмолвился. А тебе невподъем будет, задумаешься.
* * *
Уход за привезенными зверями Егор и Санко сваливали на деда Ипата, а сами облазали петергофские зверинцы.
Ходу им было от слободки до охотничьего замка Темпель. Тотчас за замком стоял забор с решетчатыми воротами, а у ворот двое часовых: там царский сад с фонтанами и мраморными статуями. Кусты и деревья по ту сторону решетки были какие-то ненастоящие. Густые, но низкие и фигурно подстриженные — шарами да кубами. Листва на них до того зеленая, несмотря на осень, что хотелось попробовать не из крашеного ли она железа?
В Оленьем зверинце жили олени европейские и олени сибирские, называемые маралами. Бродили там же три аурокса с Украины: большеголовые быки с круто загнутыми ото лба рогами, в густой до земли шерсти. По полянам для оленей сеялся ячмень, овес и горох. Вдоль зверинца пролегали широкие дорожки, а в самом центре стоял камерный павильон Монкураж с высокой открытой площадкой и мраморными перилами перед ней. Здесь, говорят, и бывает таинственная «парфорс-ягда».
Был еще Малый зверинец, птичий. В нем помешались дикие гуси, утки, куропатки и фазаны.
Всё прибывали новые звери. Астраханские люди привезли десяток диких кабанов и большого ежа. Егор с Санком очень дивились на ежа: ростом с поросенка, а иглы, черные и белые, предлинные, как стрелы. Недаром звали ежа дикобразом. Раз привезли на двух парусных лодках корзины с живыми зайцами. Этих наловили на Васильевском острове во время наводнения: зверовщики ездили по лесу на лодках и хватали за уши зайцев с высоких мест, где те спасались от воды.
Санко, более любопытный, чем Егор, бегал и на верхний уступ, «на гору» — к домам челяди Нагорного дворца. Даже знакомство завел. А потом рассказывал Егору, что видел, и удивлялся мудреным званиям.
— Есть там кухеншрейбер. Я думал, прозвище такое. Нет, зовут Митрий Зотов. А то еще — зильбердинер. Кем, спрашиваю, работаешь? — «Зильбердинером». А сам просто посуду моет. Пошто так?
— Это, брат, для важности. Вот и главный ихний, Бирон, всё был граф, а теперь герцогом зовется.
— Хы… По-нашему, хоть горшком назови, только в печку не ставь.
— По-нашему, по-нашему… Тут, брат, не по-нашему, а на саксонский манир.
Егор приуныл что-то. Всё бродил по берегу и старался за серой далью залива разглядеть очертания столицы.
Осень пока стояла погожая. Ясное, негорячее солнце освещало пожелтевшие березовые леса. Курлыкали журавли в высоком небе. По морю под белыми парусами проходили корабли в столицу и из столицы. По ночам в зверинце яро трубил бык-олень.
Раз, при Егоре и Санке, пришел в контору немец, садовый надзиратель, и жаловался, что из Мариинского пруда таскают рыбу-карпию какие-то «раубтиры». А та рыба была дорогая и, кроме того, приученная для царского плезира подплывать по звонку для кормления. Немец просил для охраны карпии выписать из Дрездена хитроумную ловушку — «теллер-эйзен», в которую раубтиры и попадутся.
— Это выдры! — вскричал Санко, когда понял, о чем толкует немец. — Следочков не видали на берегу? Кругленькие такие должны быть, и полоса между ними от хвоста… Егор, давай кулемку поставим, поймаем им вора. Ни к чему и немецкие «эйзены», собачье мясо!
Обер-егерь велел Санку итти с немцем в Нижний сад и, если надо, остаться у пруда на ночь.
Вечером Егор не дождался товарища. Санко явился на следующее утро, растолкал Егора и расписывал ему, сонному и хмурому, чего он насмотрелся в Нижнем саду.
— …Самсон стоит и льву глотку раздирает… А кругом люди с хвостами, лягушки и рыбы превеликие. Они каменные, а Самсон из свинца отлит.
Егор потер глаза и потянулся:
— А выдру видел, коя рыб таскает?
— Говорю: погнали… Ну и переполох! Человек сто дорожки чистят, листья гребут, деревья водой поливают, каждый листик моют, ей-богу.
— Чего так?
— Вот, собачье мясо! Я ж тебе русским языком сказал: не сегодня, так завтра сюда царица приедет.
СКОРОХОДЫ
Переполох случился действительно большой. Императрица Анна, соблазнившись последними днями погожей осени, неожиданно вздумала устроить охоту. О приезде двора Петергоф был предупрежден всего за один день.
Служительские слободы сразу опустели. Зато переполнились сады и зверинцы. Всё чистилось, скреблось, обновлялось. По работам разобрали и приезжих уральцев. Дед Ипат возил навоз из зверинца. Санко отправили ловить певчих птиц. Егора назначили в Нижний сад в распоряжение садового мастера Бернгарда Фока.
У Фока было двести постоянных работников, все они заняты — и их не хватало. Умелые садовники пересаживали из теплиц левкои и тюльпаны вдоль дорожек, а случайным, вроде Егора, помощникам велели поливать цветы.
Егор таскал тяжелую лейку к клумбам вокруг статуи Самсона со львом. Стоял Самсон в водяном «ковше» у подножия Нагорного дворца. Беломраморные и позолоченные фигуры собраны были тут во множестве: рыбы-дельфины, лягушки, крылатые чудовища, люди с рыбьими хвостами и люди с конскими ногами, русалки, держащие раковины, и девы с корзинами цветов. По ступеням вверх ко дворцу, по обе стороны каменного грота, расставлены были статуи голых борцов, мраморное Лето и мраморная Весна, юноши и бородачи, разные идолы и идолицы.
Самсон тускло отсвечивал свинцовыми плечами со следами позолоты и разводил челюсти свинцового же льва.
— Означает Полтавскую победу, — пояснил кто-то из работников. — Над шведами одержана в день святого Самсония. Лев побежденный означает шведов: в ихнем гербе лев.
Лев вдруг плюнул струей пенной воды. Струя спала, но сразу снова взвилась десятисаженным столбом. Одновременно забили фонтаны каждой статуи. У бойцов в руках были зажаты змеи — и из змеиных пастей хлынули струи, скрестившиеся, как два блестящих меча. Лягушки начали дразнить друг друга встречными тонкими струйками. Каменные чаши переполнились и заплескали водой. Дельфины изрыгнули целые водяные потоки, падающие на ступени. Выросли водяные тюльпаны, а вокруг них появилась корзина, сплетенная из гнутых живых струек. Воздух наполнился влажной пылью, и всюду засияли зыбкие радуги.
— Пробуют! Проба! — зарадовались люди.
Черным работникам никогда не приходилось видеть фонтаны в действии, и они, забыв усталость, восхищались дивным художеством.
По аллее прокатила богатая коляска, в ней откинулся на спинку немолодой, с умным, внимательным взором вельможа. Наряд его был не то военный, не то охотничий. По тому, как низко кланялись ему служители, Егор понял: важная персона. Удивило то, что на поклоны вельможа ответил. Слабым, усталым кивком, но ответил.
Это был начальник императорских охот Артемий Волынский.
Если б знал Егор, что помочь ему в его замыслах может только один человек при дворе! И этот человек — Волынский.
Если б знал Волынский, что в толпе черных работников, скинувших перед ним шапки, стоит молодой уральский рудоискатель, в поясе которого зашито русское золото!
Дни Волынского сочтены. Бирон готовит ему немилость и казнь. И Волынский, с его блестящим умом, понимает ловушку, но надеется, что успеет завоевать доверие Анны и стать необходимым ей. Он готовит доклад царице «Генеральное рассуждение о поправлении внутренних государственных дел» — ищет средства спасти нищую Россию. Как важно было бы подкрепить свои слова открытием нового, небывалого богатства! Заветной мечтой Петра Первого было найти золотые россыпи без походов и войн не в дальних горячих странах, а у себя в России. Ведь Анна считает себя продолжательницей начинаний Петра Первого. Увлечь ее блеском золота и вечной славы — о, за это Волынский взялся бы!
Взялся бы, если б знал. Но Волынский не знал и не думал никогда о русском золоте. Еще меньше подозревал он, что это золото так близко к нему.
Коляска скрылась за стрижеными липами Марлинской аллеи.
Веселый, гордый удачей, заглянул в слободку Санко. Через плечо сети, в руках и за спиной западенки и клетки с птицами.
— Я, брат, больше всех наловил. Сети больно хороши: легкие, ходкие. Чечеток стая ко мне спустилась… во стая!.. Я — раз. Половина моя. Щеглы есть, чижи, зяблики. В западенку всё больше синицы лезли да поползни. Это долго: пока вынимаешь, пока что. А сетью — раз! — есть!.. Ну, пойду в Малый, сдать надо.
И ушел. После обеда был сбор охотничьей и придворной челяди. Всадникам на конях, кучерам с запряжкой, всем в парадной амуниции.
По кругу шагом ехали конные, все на белых лошадях с коротко подстриженными хвостами и гривами. Наездники в зеленых мундирах, а поверх зелёный же кафтан. На груди начищенные медные гербы, сбоку короткие ножи, за плечами ружья. У каждого на сворке тройка собак, поджарых, острогрудых.
Егор стал у угла каменного дома, подальше от народа. Скоро послышалось ему встревоженное кряканье уток — совсем близко, сзади. Оглянулся — никого. Немного погодя опять кряканье да вперемежку с задорным собачьим лаем. И не видя, Егор ясно представил себе: маленькая шавка, молодая, почти щенок, и ухо, наверно, завернулось. Посмотрел вдоль стены — ни собаки, ни уток нет. Прошел шагов пять и в нише увидел человека, сидевшего, поджав под себя ноги.
— Чего ищешь? — спросил тот смутившегося Егора.
— Ничего… Собака уток гоняет где-то тут.
— Уток?.. Ты приезжий?
— Да.
— Издалека ли?
— Из Сибири.
— И своей охотой приехал?.. У вас там, говорят, вольных мест много, правда ли?
— Это, видно, еще дальше. Я уральский.
— Под помещиками ходите?
— Заводы у нас. Горные заводы, железные и медные;
— Хлебушко родится?
Егора подкупал добрый, открытый взгляд человека, неторопливые прямые вопросы.
— Крестьянин? — в свою очередь спросил он.
— Был когда-то. С пятнадцати лет здесь при дворе. Петром Алексеичем еще определен.
— Вот как! — На всех придворных челядинцах лежала неизгладимая печать: чванства — у старших, угодливой суетливости — у младших. Собеседник Егора не похож был на придворного служителя.
— А должность какая?
— Ты слышал.
— Что?
Вместо ответа человек вдруг закрякал уткой — да как искусно!
— Похоже?
— Зд о рово ты… Снасть какая у тебя во рту или просто так?
— Попросту.
— Слушай, ты, значит, перед царицей это делаешь, во дворце бываешь?
— Нет, где уж во дворце. Фонтан «Утки» есть в Нижнем саду, с машиной. Как машину пустишь, утки по воде кругом плавают, а за ними собачонка кружится. Из меди фигуры-то. У уток головы вверх, и из каждой фонтанчик бьет. А я в сторонке сижу неподалеку. Сторожка в кустах сделана, наполовину в земле, с боков ветками прикрыта. Как увижу, кто из господ подходит, мое дело машину пустить, чтоб фигуры вертелись, и голоса подавать в трубу. Летом, когда двор здесь живет, я почти и не выхожу из сторожки.
— И давно, баешь, так-то?
— Вот уж годов двадцать.
— Какое же тебе звание?
— Звание… Фонтанный мужик — и всё. Так пишут.
Мимо, с площади, рысью проехали всадники с собаками.
— Пикеры.
— Кто такие?
— Пикеры, а эти, без собак, конные егери. В парфорс-ягде зверей гоняют.
Егор хотел расспросить про парфорс-ягд, но тут прошли двое людей, очень странно одетых. «Заморские принцы?» — подумал Егор. На них были надеты пестрые епанчи с каймой; на локтях и под коленками банты из зеленых лент; обувь — легкие башмаки с блестящими пряжками, на головах бархатные шапочки с кистями и страусовыми перьями.
— Это кто еще?
— Скороходы.
— Пестрые какие, как иволги. Что они, верно, скоро бегают? — Тут Егор вспомнил, что скороходом назвался неизвестный, которого он освободил вместо Андрея Дробинина на горе Благодать, и Егор перебил себя новым вопросом:
— Не знавал ты скорохода Марко?
— Такого не слыхал. Да спроси у них, они друг дружку все знают, скороходов немного.
— Что ты, что ты!.. — Егора испугала мысль заговорить с такими нарядными и необыкновенными людьми. И о ком заговорить? — о беглом каторжнике. Но фонтанный мужик уже окликнул скороходов. Те вернулись.
— Парню Марко-скороход нужен, — не знаете случаем?
— Марко? — Скороходы переглянулись. — Марко!.. Данилы Второва брат? Он же в бегах. Второй год разыскивается. Ты где его видал?
— Да почти что и не видал… — Егор досадовал на свой промах и на услугу фонтанного мужика. — Слышал только про такого, что царским скороходом служил.
— Коли что знаешь, скажи Даниле Михалычу, обрадуешь его. Второв — царский биксеншпаннер.
— Скажу. — Егор решил не разыскивать брата Марко и не говорить ничего. Потом, после всё это… Сейчас другое есть дело, и пусть ему ничто не мешает.
— Прощай, — сказал он фонтанному мужику и двинулся в слободку.
О приезде царицы говорили так: если погода удержится, — будет завтра утром. И на завтра же назначена большая охота в Оленьем зверинце.
Не было в Петергофе человека, который с таким же трепетом глядел бы на вечерний закат, как Егор.
Солнце садилось далеко за морем по желтому, как солома, небу, а выше заката — безоблачная зелень. Заход солнца обещал вёдро.
БОЛЬШАЯ ОХОТА
Пушечная пальба со стен обеих петербургских крепостей возвестила в пять часов пополуночи, что государыня покидает столицу. Водным путем она проследовала до Катерингофа, а там изволила пересесть в карету.
Через три часа загремели пушки на горе в Петергофе — царский поезд приближался.
Черные работники были уже уведены из садов, с приказом близко не подходить к заборам и решеткам. Часовых наставлено втрое против обычного.
Первыми прибежали скороходы. Упираясь на свои булавы, они делали большие прыжки. Зло крикнули: «с дороги!», хотя чисто выметенная дорога была пуста.
Пролетела открытая коляска Волынского, вслед такая же гофмейстера князя Трубецкого, и показалась шестерка лошадей цугом, катившая золоченую карету. Лошади были хороши: одна в одну, с кокардами и перьями на головах, с золотыми шорами. Хороша и фигурная карета, блеснувшая бахромой и зеркальными стеклами. На запятках высились два гайдука с пыльными лицами. Царицу в карете никто не успел разглядеть.
За золоченой каретой проскакал конвой конногвардейцев — васильковые кафтаны и алые камзолы с позументом, вороные лошади в красных чепраках с шитым золотом вензелем императрицы.
Следующая карета, не менее роскошная, чем царская, была Бирона. Третья — принцессы Елизаветы Петровны. Сквозь большие стекла кареты народ увидел невеселое круглое лицо дочери Петра Первого.
Экипажи мелькали один за другим. В толпе служителей узнавали:
— Обер-гофмаршал граф Левенвольд.
— Гофмейстерина княгиня Голицына.
— Обер-шталмейстер князь Куракин.
— Цытринька, Цытринька!.. Собачка государыни… А с ней князь Волконский.
— Персидский посол.
— Саксонский посланник.
— Грузинский царевич Бакар.
— Генерал Геннин.
Егор, не дожидаясь конца поезда, выскользнул из толпы и кинулся к конторе. Оказалось, кстати: только увидел его старший егерь, как сразу, схватил за плечо.
— Охотник?.. Из ловцов? А ну в загонщики ко мне! Живо! Еще кто в Олений?
Егор заликовал: так близко будет к царице. Вот и Санка бы в загонщики, посмотрел бы… Но Санка нет — с самого утра его взяли: как-то где-то выпускать наловленных им же птиц.
Загонщиков собрали у замка Темпель и повели в кустарники дальнего от моря края зверинца. В кусты заранее поставлены были корзины с зайцами. У каждой оставляли по одному человеку. Егор остался последним.
— Сиди скрытно, — приказал егерь. — Услышишь: близко гонят — выпускай. Спереду зверь набежит — ухай, не пускай. Сзаду — заворачивай его на дорогу.
Долго просидел Егор в тишине. Зайцы скребли корзину да осина плескала огненными листьями. Лес совсем уральский, есть на берегу Исети такие ложбинки. Если б не ветер, пахнущий морем, и не далекая музыка, — казалось бы, что дома.
Из куста смородины выметнулся заяц — так внезапно, что Егор вздрогнул. Ухать, что ли? — сзади он выскочил… Нерешительно, стыдясь нарушить тишину, покричал, помахал рукой на дорогу — «туда, мол, беги».
С соседнего места поднялся егерский ученик, строго сказал что-то. Недолго думая, Егор пошел к нему.
— Не началось еще. Чего стараешься? Этот вырвался, видно, у кого-нибудь.
— Это и будет парфорс-ягд?
— Ну да.
Егерский ученик, фамилия его Агалинский, сидел на тугом цилиндре скатанного полотна. Говорил укоризненно, но со скуки ожидания рад был хоть поучить этого деревенского облома.
— Будешь бегать во время травли, так узнаешь, каковы зубы у английских собак. Звереют они — кто убегает, того и рвут.
— А охотники что делают?
— Пикеры впереди скачут, а господа кто верхом, кто в ягд-вагенах едет, глядят.
— А царица?
— Она, понятно, в ягд-вагене, и егеря кругом.
— Господская охота.
— Ну да. А ты думал, с ножом на кабана, что ли? По-мужицки?
— Много ли дней так охотятся?
— Пока зверей хватит. Нынче, однако, сказывают, один день всего.
— Дела у нее в городе, конешно. Здесь она дел не решает, нет? Просьб никаких не принимает?
— Не принимает, здесь плезир.
— Та-ак… На чем ты сидишь-то?
— Это полотна.
— Вижу. Зачем они?
У Темпеля гнусаво пропел рожок. Ветер принес — сразу, как из мешка высыпал, — лай псов, ржание коней…
— А ну, ступай на место! Начинается. — Егерский ученик перекрестился и с посерьезневшим лицом повернулся к Темпелю. — Обошлось бы нынче благополучно.
Егор поспешил к своим кустам. Трубы и литавры проиграли воинственный марш. Запели рожки — парфорс-ягд начался.
Травля шла только по дорогам, которых Егору не было видно. Зато зверей набегало на него вдосталь. Заложив уши на спину, далеко вперед выкидывая задние лапы, летели зайцы. Легко перемахивали через кусты олени, показывая один другому след белыми пятнами подхвостьев. Дикая коза испугала Егора, налетев на него вплоть, — в прыжке перекинула ноги, упала вбок и пружиной метнулась к дороге. Лисица проползла, распластавшись у самых Егоровых ног, и так разумно, без страха, покосилась на него.
Своих зайцев, притихших в корзине, Егор не успел выпустить: гон прокатил мимо очень скоро. А звери всё бежали; они избегали дороги и жались к подножью обрыва. По соседству ухал и размахивал руками Агалинский. Егор стал ему подражать. Гнали, должно быть, по кругу, потому что шум закипел опять со стороны Темпеля. Обезумевшие звери неслись так тесно, что Егор отпрыгнул и стал за дерево потолще — сшибут. Вон олень какой здоровый, рога на спине, рот разинут, чешет — только треск стоит. Гончие промчались, задыхаясь от бега и злобы. Над кустами у невидимой отсюда дороги проплыли головы и плечи пикеров. Опять опоздал своих зайцев выпустить. Развязал корзину — кыш!.. Такая ваша судьба, косые. Всё-таки на одну версту у вас силы в запасе…
После третьего круга вереница охотников растянулась. Вскрики схваченных зайцев, грохот колес, тяжелое — ах! хах! хах! — дыханье псов, голоса пикеров слышались с обеих сторон зверинца. Егор сел за деревом и ждал конца травли.
Она кончилась громким маршем литаврщиков и трубачей. Музыканты, играя, пошли из Темпеля к Монкуражу, в середину зверинца.
— Эй, парень, давай, давай! — звал Егора егерский ученик.
— Да живей, если хочешь жив остаться. Сейчас стрельба начнется. Берись.
Он показал на вал полотна.
— Кати! — А сам прикреплял один конец полотнища к дереву. — Так… Поторапливайся, потом всему разбор будет, виноватых сыщут, небось. Плохо ты пугал, парень, не слышно тебя было.
Развертывая тяжелое полотнище и подвязывая к попутным деревьям, дотянули как раз до следующего, уже кем-то подвешенного, полотнища.
— К Темпелю теперь надо… Да, знаешь, давай пробежим мимо Монкуража, занятно…
Они побежали обратно вдоль полотнищ, которые вывели их к поляне против павильона Монкураж. По ту сторону павильона тоже висело белое полотно. Получалась загородка, широкая по лесистым концам и узкая перед Монкуражем.
— Гляди, сколько заполевали. Это егеря для посмотренья добычу раскладывают. Вон сама царица наверху. На среднем-то крыльце. И герцог Курляндский — который ружье берет у биксеншпаннера.
— Это и есть граф Б и рон?
— Не граф, а герцог. Его высококняжеская светлость… И не Б и рон вовсе, а Бир о н. С нынешнего лета такое звание. Боже тебя упаси ошибиться невзначай, хоть и позаочь… Ух ты, какого оленя тащат, это тот, поди, о двадцати двух отростках на рогах!.. Жалко, такого для стрельбы не оставили, — гончими не так красиво. Кто и видел, как его взяли?
В павильоне было три площадки, открытых к поляне. Придворная знать блестящей толпой стояла на площадках. Одни разглядывали ружья, другие, перегибаясь за загородку из мраморных столбиков, глазели на затравленных животных. Егеря всё подтаскивали и раскладывали рядами убитых.
— Их до стрельбы уберут, а кровяной дух останется, — вот тут припускают свежие-то звери, ух! В оленя и то попасть трудно на таком бегу. Говорили, сегодня аурокса одного погонят. Ну, ее величество ловко стреляет, всё ладит зайца пулей взять. Лучше Волынского попадает… Теперь к Темпелю бежим, не опоздать бы.
Егор не слушал. Ссутулившись, впился глазами в павильон. Губы шевелились: он спорил с собой. «Пройти поляну… подняться… тут ступенек нет… вход, видно, сзади, за полотном… Ваше величество… и сразу мешочек из кармана… русское золото, ваше величество… Нет, нет! — нельзя сейчас… близко не подпустят… народу-то сколько — граф, князья, герцоги… толкнешь кого — что будет!.. Нельзя. А надо, — другой раз так близко не подойти, завтра уедут… Пойду…»
Однако не пошел — ноги не двинулись. Слезы от досады выступили, но робости не одолел. Повернулся, побежал за егерским учеником.
У подножья Темпеля стояли клетки с обреченными зверями. Слышался рокочущий голос обер-егеря Бема. Мохов переводил его команды да и сам действовал как расторопный помощник, опытный в царских охотах.
— Васька! — Егор увидел своего лося в тесной деревянной загородке. — Вася, и ты тут.
Лось узнал его, позволил прикоснуться, но всхрапывал и непрерывно двигал длинными ушами.
— Волка чует, — сказал кто-то.
— Где волк?
— Вон лежит на ступеньках. Мохов его готовит.
Волка обступили егеря. Егор зашел по каменным ступеням повыше, встал на цыпочки. Ох, да это Черный! Лежит связанный, с палкой в сомкнутой пасти. Что с ним делает Мохов?
А Мохов взял у егеря кинжал и рукояткой выбил зверю клыки. Волк дрожал, захлебывался кровью и молчал. Мохов положил передние лапы волка на угол ступеньки, и ударом каблука переломил одну лапу.
— Готов, — хвастливо крикнул Мохов. — Есть еще? Кабан? Давай кабана.
У Егора помутилось в глазах.
«Ну, царская потеха. Что за люди!»
— Агалинский, веди своих!
Егор попал в команду Агалинского, того егерского ученика, с которым рядом стоял на гоньбе и бегал смотреть Монкураж. Всем дали оружие: топоры, ножи, рогатины. Егору достался просто заостренный березовый кол.
— Идем с морской стороны, а то в гору уже постреливают из Монкуража.
Дор о гой Агалинский ворчал: «Как опасное место, так Агалинского… Ловкие. Небось, Шульца не послал…»
В тупике у стены Оленьего зверинца пол о тна висели в два ряда: одно над другим. Сюда сбегались уцелевшие и раненые звери. По сигналу рога их гнали обратно к Монкуражу, что было нелегко: звери отлично понимали опасность открытой поляны перед площадками со стрелк а ми и предпочитали затаиваться, прорываться за полотно или даже набрасываться на загонщиков.
Объяснив команде задачу, Агалинский расставил загонщиков по обе стороны тупика, за полотнами.
— До дела не шуметь. А по команде выскакивать и пугать страшным голосом.
Через дыру в полотне Егор видел дорогу до самого Монкуража, видел, как лег под пулями первый зверь — олень. Потом помчалась стайка зайцев, и б о льшая часть, кувыркнувшись через голову, осталась лежать на поляне.
Пустили одного зайца, — должно быть, для царицы, потому что сначала хлопнул один выстрел. Заяц продолжал бежать и уже миновал павильон, когда вслед ему зачастили выстрелы. Зверек подпрыгнул и остался на месте.
Заволновался Егор, когда на поляне показался большой черный волк. «Черный, милый, не поддавайся, беги…» — шептал Егор.
Волк совсем прижался к земле и подвигался быстро, хотя заметно хромал. После первого выстрела он огрызнулся на павильон, после следующих вдруг завернул назад. Стрельба посыпалась горохом, торжествующие крики из Монкуража доказали, что уйти волку не удалось.
Дикий кабан, ныряя щетинистой спиной, промчался через поляну. «Ложись!» — крикнул Агалинский. Загонщики повалились — и вовремя: с десяток пуль просвистело над ними. А кабан, налетев на стену, кинулся вбок, прорвал полотно и резнул клыком лежавшего загонщика. Тот закричал отчаянно. Кабан с шумом скрылся в кустах.
— Молчи, молчи!.. — уговаривал побелевший Агалинский. — Можешь итти, так уходи. Не можешь?.. Ну, полежи, скоро тебя перевяжут, лекарь придет… «Неужто не убьют?» — передразнил кого-то Агалинский. — И вышло, как я говорил. Волку клыки выбили, а кабану… «вид не тот», вишь ты. И волку бы оставил, кабы не страх, что, одуревши, на Монкураж кинется.
С поляны убирали убитых зверей.
— Кончено? — спросил Егор.
— Нет еще, — где там! Аурокса не было, лося не было. Да зайцев еще с полсотни выгонят.
Пропел рожок, и снова побежали зайцы, захлопали выстрелы. Раненый загонщик стонал под деревом. «Ваську погонят, смотреть не буду», — решил Егор. Но вот вдали показалось огромное серое тело лося, и Егор не мог оторвать глаз. Лось шел крупной иноходью. Пять или шесть выстрелов, не больше, было дано по нему: такая добыча для особо почетных стрелков. По тому, как лось дернулся и переменил ход на мах, видно было, что ранен.
— Ну, держись! — сказал Агалинский.
Лось приблизился быстро, с особенным глухим хрустом суставов. Набежал на стену и с разгону сел на задние ноги. Сейчас же побежал вдоль стены. Не сговариваясь, все загонщики просунули меж полотнищами свои рогатины и топоры и замахали ими: такая громадина сунется на полотно, вмиг порвет.
Лось сделал круг по тупику и вдруг прыгнул — взвился над полотном в немыслимом полете и обрушился на кусты, за спинами загонщиков. Егор не успел нагнуться и стоял, проверяя каждой мышцей: цел ли?.: Оглянулся. Лось входил в пруд, разгоняя воду большими кругами.
— Убит, убит!.. — закричал кто-то рядом.
— Кто убит?
Агалинский лежал неподвижный, завернув голову к плечу. Лось, проносясь над полотном, лягнул его в затылок и убил на месте…
Из Монкуража донесся одиночный выстрел и за ним радостные крики. Охота продолжалась.
В СОБСТВЕННЫЕ РУКИ
Совсем больной вернулся Егор в слободку после охоты. Санко был уже дома, один в избе.
— Что молчишь, Егорша? Где побывал?
— В загонщиках… Насмотрелся на царскую потеху. Лучше бы не видал.
— А царицу видел?
— Ага.
— И я. Вот так вот близко. Когда на охоту поехали. Я ведь в Нагорном дворце был.
— Не врешь, Санко?
— Ей-богу. Только в подвале. Всё равно сад видно.
— Что делал в подвале?
— Тоже вроде в загонщиках. Знаешь, зачем пичужек-то ловили? Я, дурак, думал — в горницы в клетках посадят, чтоб пели… А вовсе для стрельбы.
— И их для стрельбы?
— Царица руку набивала перед охотой. Из верхних палат, в окно. А я внизу выпускал через окошечко. Она и не знает, не думает, откуда птицы. Палит ловко, в лёт даже пытала попадать — ну да где! На дерево которая сядет, — та ее.
— Санко, а у нас что было… — И Егор рассказал про парфорс-ягд. Санко сплюнул, покрутил головой.
— Что бы Кузя сказал?
— Кузя бы в них в самих выстрелил.
— А что? Он не стерпел бы. Стервятники, собачье мясо!.. Неохота мне больше и в подвал итти.
— А разве еще надо?
— Велено.
— Санко… — Тут в избу вошли астраханцы с котлом похлебки и караваями хлеба. — Выйдем, Санко.
За избой Егор шопотом сказал:
— Сделай, чтобы мне вместо тебя итти.
— Зачем? Там небаско — в темноте сидеть. Им самим лень, так меня и заставляют.
— Санушко, хочу с царицей говорить.
— Еще чище да баще! Собачье мясо, чего придумал.
— Ничего не бай. Надо.
— Через окошечко как наговоришь?
— Лишь бы во дворец попасть. Укараулю, когда в саду будет, выйду — и к ней.
— Неладно. Подвал-то на замок закрывают, уж не выйдешь.
Егор сел на землю. Его била дрожь. Опять не выходит дело. Неужто не добиться ему царицы?.. Такое жалкое лицо было у Егора, что и Санко сморщился, глядя на него.
— Егор, не горюй, придумаем.
— Ну?
— Погоди, еще не знаю.
Долго думал, прикидывал Санко. Егор ему устало возражал: это уж всё передумано, так неладно и так не годится.
— Ну, хочешь, я потом приду, замок сломаю и тебя выведу?
— Там часовых, поди, полно?
— Нету часовых у тех дверей, они за углом.
— Не побоишься? Как ты пройдешь потом ко дворцу?
— Коли надо, — пройду. Я охране загодя скажусь, чтоб помнили и пропустили.
— Айда.
— Ты ел ли?
— Не надо, идем.
В служительских квартирах Санко разыскал егеря, который «по птичьей части». Егерь был старый, с отвисшей брюзгливой губой. Выслушав просьбу Санка о замене, молча кивнул, нахлобучил парик и повел обоих на гору. Между кухней и дворцом, как угорелые, носились слуги с блюдами, стопками тарелок, кувшинами. В палатах играла нерусская нежная музыка.
Мимо часовых вошли под каменные своды дворцовых пристроек, прошли внутренний двор, уложенный большими плитами, спустились в нишу к дверям подвала. Егор старался запомнить все повороты.
— Ступайте, — в первый раз оборонил слово егерь, распахивая дверку. — Всё помнишь?
— Хитрости большой нету. Я ему только покажу и назад.
Подвал был бесконечно длинный, полутемный, под самым потолком редкие, в пыли и паутине, стекла, снаружи они на уровне земли. Едва отошли от дверей в узкий проход между больших ящиков и корзин, послышался лязг задвигаемого засова. Санко кинулся к дверям.
— Дяденька егерь! Меня не закрывайте.
Из-за двери глухо ответил голос егеря:
— Двое-то лучше. Да не балуйтесь там. Не то гляди у меня.
— Дяденька, пусти!
Щелкнул замок, поднялись шаги по ступенькам, — тихо.
— Егорша, подвел я тебя. До вечера не выпустит теперь. Ах ты, горе!
— Веди, где сад видно.
Спотыкались, пробираясь в дальний конец подвала. За одним поворотом послышался птичий писк и трепыханье крылышек.
— Хомяки, гляди! Поели пичуг.
Несколько серых крыс соскочили с клеток, стуча хвостами, разбежались по кучам хлама. В мутное стекло билась синица. У разломанной клетки валялись перья.
— Разбойники! Собачье мясо! Я и не знал, что хомяки есть.
Санко вынул оконную раму и выпустил птичку.
— Вот сад, Егор… Да что теперь толку!
Сад состоял из зеленых лужаек, окаймленных полосами цветов, из гладких дорожек между ними и рядов невысоких густолистых деревьев. Белые статуи поднимались из зелени. Прямо против окна стоял небольшой дубок, по обе его стороны ряды коротко подстриженных лип.
Если просунуть подальше голову, слева видно дворцовое крыльцо, от которого широкая дорога легла вдоль всего дворца. Сад был пуст, только два садовника торопливо поправляли что-то в цветниках.
— Что делать, Санко? Посидим. Окошко узкое, плечи не лезут.
От скуки Санко принялся выпускать птиц. С пиньканьем вырывались синицы из окошка и, нырнув несколько раз в воздухе, садились на липы.
— Обедают во дворце, не будут стрелять, — сказал Егор.
— То и ладно. Хоть эти целы будут. Птиц много.
— Почему они на то дерево не садятся? — показал Егор на дубок. — Потрепещутся перед ним и на липу падут.
— Не садятся, — подтвердил Санко.
— Давай всех выпустим. Заругаются — на хомяков свалим: съели, мол.
— А давай! Хватит «ей» сегодня кровь лить.
Клетки опустели. Санко полез во тьму, за горы сундуков и узлов. Он чихал и кричал Егору обо всем, что нащупывал. Принес находку — сумку.
— Отдельно висела на стенке. Там ступеньки какие-то прямо в стену упираются, а рядом она и висела.
Заглянули в сумку, — винные бутылки с чужестранными надписями, половина сладкого пирога, завернутая в салфетку с царским вензелем, и три тяжелые блестящие ложки.
— Бутылки все початые, — сказал Санко, — выпьем, а? И это, — пощупал, понюхал пирог, — нисколечко не черствое.
— Брось, брось!.. — нахмурился Егор. — Ворованное, видно. Разве пойдет в глотку холуйский кусок, тьфу!
— Верно! — И Санко тотчас же почувствовал отвращение к находке. — Вот я шваркну всё в угол, пусть ищет, ворюга.
— Может, егеря твоего — у него ключ. Повесь, Санко, где была.
Перед дворцом появились люди. Придворные кавалеры и дамы играли, мячами. В руках у них были круглые лопатки с натянутой сеткой; лопатками и подкидывали мячи. У крыльца остановилась вереница пестро изукрашенных тележек, запряженных крошечными лошадками.
— Кататься поедут, — догадывался Санко. — Ну и кони! Баловство, не кони… Егорша, гляди, гляди скорей, дерево-то!
А Егор и сам таращил глаза на дубок — из всех листьев его, сверху донизу, полились вдруг струи воды. Среди лужаек заиграли и другие фонтаны. Две золоченые женские статуи окутались брызгами, вдали вырос прямой водяной столб, а на самой верхушке его заплясал блестящий стеклянный шар.
— Не настоящее дерево. Фу ты!.. Может, и кони неживые. А, Егор?.. И собачонка эта тоже. Паршивая какая! В такую теплынь дрожит.
Голая тоненькая собачонка стояла на дорожке; она дрожала всей кожей и поджимала одну лапку. Егор рассмеялся.
— Это настоящая. А есть тут и такие, что один голос, а тела нету… Цытринька, — вспомнил он, и перестал смеяться. — Собачонка-то царицына. Верно, и сама царица тут стоит.
Егор вытягивал шею, как мог, собачонка визгнула на него и убежала.
Егор отошел от окна. Заметят — только хуже будет. Вот попал в капкан…
— Чш-ш… Слышишь? — Санко показал рукой в темноту подвала.
Притихли. Осторожно скрипнула дверь — не входная, а там, где Санко нашел сумку, — за сундуками посветлело, кто-то шагнул раз, другой и звякнул стеклом.
Егор схватил Санка за рукав, потащил за собой к свету.
За поворотом стал виден маленький прямоугольник открытой двери и от нее четыре ступеньки вниз, сюда. На нижней ступеньке стоял человек самого важного вида — толстый, в шитом позументами платье, в парике, с холеным лицом, — и прятал сверток в сумку. Он услышал шаги и испуганно крикнул: «Вэр да?»
Егор выступил на свет.
— Ти! Как попаль здесь? — сердито спросил человек. — Кто есть ти?
— Ловцы из зверинца, — ответил Егор. — Посажены здесь птиц кидать. А эта дверка куда?
— Птиц? — Человек выругался и велел итти к своим птицам.
— Чего ругаешься? — рассеянно возразил Егор, очень занятый дверью: ему хотелось взглянуть за нее.
— Мальчи!
— Сам молчи, холуй.
— Егор, Егор!.. — Санко тянул Егора за кафтан. Но тот не унимался.
— Воруешь, толстомордый, а на честных людей кричишь. Чего опять стащил?
— Егор! — Санко даже присел в испуге. С важным же человеком произошла неожиданная перемена. Он оглянулся на дверь, прикрыл ее немного и, протягивая Егору бутылку, самым дружеским голосом сказал:
— Ним, ним!.. Ха, кримс-крамс! Кушать эйн клейн вениг.
— Сам кушай!
Егор решительно взбежал по ступенькам и выскочил в дверь. Оказался в низком сводчатом коридоре. Наобум побежал направо, миновал несколько пустых комнат, наконец услышал голоса. Двое лакеев несли на плечах свернутый в длинную трубку ковер. Едва успели они раскрыть рты, завидев бегущего парня в русском кафтане, перепачканном пылью, как Егор шмыгнул мимо них. Еще встреча: старичок с охапкой деревянных молотков и корзиной шаров. Егор оттолкнул корзину и выскочил в большие парадные сени. Из верхних покоев спускалась широкая мраморная лестница, вся в цветах. Двери на крыльцо распахнуты. За спинами стоявших столбами лакеев Егор прошел на крыльцо. Он ничего не думал, — какая-то волна несла его, — потной рукой сжимал мешочек в кармане.
На крыльце задержался на секунду. От него шарахнулись: очень уж отличался он по виду от придворных кавалеров, еще более разряженных, чем на охоте. Секунды Егору было достаточно — увидел царицу.
Царица стояла около запряжки малюток-лошадей и вытирала платком руки. За ней возвышался гайдук с блюдом в руках, на фарфоре чернели ломти хлеба.
В следующую секунду Егор был внизу и направлялся к царице.
— Ваше величество, — услышал он свой спокойный голос и похвалил себя: хорошо начал. — Ваше величество, в Сибирской стороне на Урал-камне изобретено песошное золото. Открыл рудоискатель Андрей Дробинин, а я намыл и привез объявить вашему величеству.
Выхватил мешочек, — не развязывается, затянул шибко. Зубом ослабил и, распутывая завязку, превесело улыбнулся: всё гладко идет. Тут только разглядел царицу. Она наморщила жирный лобик, смотрела на Егора в недоумении, — видимо, ничего не поняла из сказанного им. Царица была похожа на свой портрет в екатеринбургском Главном правлении, но еще больше похожа на жену лесничего Куроедова. Обыкновенная барыня. Две сосульки черных волос спускались на грудь. Глаза неживые, с тяжелым взглядом, одно веко опущено ниже другого. Большая верхняя губа. Лицо подперто вторым подбородком. Куроедиха — и полно!
А пальцы Егора делали свое дело: мешочек развязан, часть золота высыпана на ладонь. Давно задумано было пасть на колени, поднося золото, но двойной подбородок не позволил: перед Куроедихой-то на колени! Раньше думал — царица всегда в короне ходит.
— Вот, ваше величество, крушец, доселе незнаемый в России. И, должно, имеется в большом изобилии.
Совал ладонь, полную золота, и мешочек. С тем же недоуменным лицом царица протянула обе руки. Егор (это потом, много позднее, вспоминалось) еще заставил ее подождать: стал ссыпать золото в мешочек, роняя зерна на землю. Ссыпал, подал в царские руки, как мечталось.
Царица с беспомощной улыбкой обернулась направо, налево… По оба ее бока еще раньше выросли две фигуры: Артемия Волынского, в малиновой ленте по белому камзолу, с загоревшимися на худом лице глазами, и герцога Бирона, в голубой ленте, откровенно раздосадованного. Рука с мешочком качнулась было к Волынскому, но задержалась и поплыла в обратную сторону, к герцогу. Бирон с поклоном принял золото.
Егор отступил назад. Придворные оглядывали его с любопытством и неприязнью. Царица села в обитую красным бархатом колясочку, поспешно усаживались дамы и кавалеры.
— Герр Шемберг, — негромко сказал Бирон, которому подвели оседланного коня. Румяный, лакейски развязный в движениях человек, в зеленом мундире с орденами, подскочил и склонился перед герцогом. Тот передал ему Егоров мешочек, прибавив несколько слов по-немецки. Потом герцог взлетел в седло и отъехал к колясочке Анны Ивановны.
— Звание, имя? — услышал Егор за плечом. Повернулся — Волынский.
— Унтер-шихтмейстер екатеринбургских заводов Егор Сунгуров.
— Где стоишь?
— В Охотничьей слободке.
— Иди.
Глава шестая
ТРЯСИДЛО
Пошли дожди, и даже не дожди, а один непрерывный, мелко сеющий, унылый дождь. Обвисло серое небо; на дорожках в лужах лежали мокрые листья; падали жолуди, похожие на майских жуков. Сыростью пропитывались жилища.
Егор Сунгуров ждал: вот-вот позовут его к царице. Двор переехал в столицу на другой же день после парфорс-ягда. Дворцы и сады Петергофа опустели. Бумаги и деньги на обратный проезд выдали всем ловцам, и они, кроме уральцев, поразъехались. Ипат и Санко решили ждать Егора, жили втроем в просторной избе. Охотничье начальство их не трогало: кто знает, какая фортуна лежит перед ловким пареньком? Сама царица удостоила принять от него сибирское подношение, шутка ли!
— Егор, тебя, видно, спрашивают! — вбежал как-то Санко, ухмыляясь во весь рот. У Егора заколотилось сердце. Вот когда!.. Обдернулся, провел ладонью по волосам, степенно вышел на крылечко.
— Меня, что ли, надо? — спросил он высокого человека в егерском мундире и хорошей выправки, ожидавшего у избы.
— Не знаю, тебя ли… Я — государынин биксеншпаннер Второв. Скороходы сказывали, кто-то из сибирских ловцов знает моего брата Марко. Не ты?
— Скороходы?.. Марко?.. — Егор потускнел. — Не видал я Марка никогда. А дело было так: да, в куренном балагане ночью, темно было, один работник признавался, что был в царских скороходах. Звать его, верно, Марко, а прозвище какое, — не ведаю.
— Где это было? Друг, пойдем ко мне! Расскажешь всё толком. О Марке два года вестей нет, а пострадал он безвинно. Пойдем, право. Что тут мокнуть?
Егор колебался:
— Уходить-то мне… Вызова жду.
— В контору?
— Нет. — Егор хотел сказать: «к царице», но не сказалось. — По крушцовым делам.
— Ты, что ль, золото государыне привез?
— Я.
— Могут вызвать, конешно. Скажи земляку, что у Второва будешь. Здесь близко дом мой.
Светлица в доме Второва обширная. Синие кораблики на изразцах печи. Ружья по стенам. Над часами — кабанья голова. В простенке — высокое зеркало. Лавок нет, а стоят черные, с резными спинками стулья. Жена у Второва пышнотелая — из купчих, похоже. Детишки кормные, непугливые.
Второв положил локти на стол, уперся головой на ладонь.
— Хоть то знать, что жив, — проговорил он задумчиво. — В скороходах другого Марка никогда не бывало… Беда такая с ним вышла. Устроил я его в скороходы, недели три, не больше, прослужил он… На балу у его светлости, видишь ты, потеряла цесаревна Елизавета Петровна с головы трясидло. Трясидло, или, называют, тринценес, — украшение такое. Камень на нем брильянтовый, большой цены. Туда, сюда… В этой палате еще было в волосах, видел кто-то. Хватилась когда — и сама не помнит, где еще побывала. «Через ту шла» — на, вот тебе! А брат, Марко-то, там и стоял у дверей на посту. Допрос. Он, конешно, отпирается. Ну, князь Волконский услышал про всё, говорит: «Видел я, как он наклонялся, поднял что-то с полу». В Тайную канцелярию. «Поднимал ли что, — говорит, — и сам не помню, а трясидла не видал». Вот тогда я сказал ему: слушай, мол, Марко, если твой грех, положи тихонько в мягкий диван или дай мне, я положу. Меж сиденьем и спинкой у диванов, видишь ты, глухая пазуха есть, оттуда чего только после балов не вытаскивают: и цыдулки, и конфеты, и веера потерянные, и блохоловки серебряные…
— Это какие же блохоловки?
— Трубочки небольшие с дырками, в трубочку стволик ввинчивается, медом или клеем намазанный. За платьем их дамы носят… Вот будто и трясидло за диванное сиденье завалилось. А подумают — подкинуто, — всё равно с радости, что нашелся камень такой великой цены, розыск покинут. Сказал я так ему и гляжу: трясется весь: «Брат, и ты… и ты тоже поверил, что я украсть могу?» — Зубом как скрипнет: «Уйду!» И, подумай, верно, сбежал. Тогда уж все уверились, что его дело, он трясидло утаил.
— Узнали всё-таки, что не он?
— Охо-хо… Бог правду видит, да не скоро скажет. Я-то после разговора сомнения не имел. Обидел напрасно парня. Знал, что честный, а сдуру вот как обидел. На придворной должности избаловаться легко, на том всё стоит, можно сказать. Где оно воровство, где безгрешный доход, — серединки не разберешь. После придворных балов полы мести — велика ли честь, а дерутся из-за того, на откуп берут. Наряды у гостей дорогие, жемчугами да алмазами убранные, золотом обшитые. Ее светлость герцогиня Бенигна Готлибовна[38] нынче имела платье ценою в миллион. Чуешь? У любой дамы в самом худеньком уборе не одна тысяча искр — алмазных крошек. В танцах да играх из тысячи десяток каждый раз осыплется. Утром метут лакеи — искр алмазных, ниток золотых, пуговок перламутровых с пригоршню наберется, а жемчужин коли и две-три, так на каждую избу поставить можно. И грехом не считается брать себе, что найдешь, а жадность разгорается, — тут человеку и растление. Я к Марку с добром, предостеречь хотел, а вышло вон что… Да…
Объявился брильянт из цесаревнина трясидла у одного ювелира. Опять розыск — откуда? как? Потом враз заглохло. Говорят, причастен оказался тот князь, который на Марка кивал. Худенький князь, на шутовской должности состоит — при царской постельной собачке. Каждое утро на кухню идет и в книге у кухеншрейбера расписывается: «Получена для Цытриньки кружка сливок». Только у него и дела. Какой ни есть, а князь, огласки не дали. Но Марка обелили совсем.
Мне мученье настало. Думаю: Марка, может, в живых нет. За что пропал человек? Год проходит — всё он мне снится, упрекает: «И ты поверил, и ты!» Затосковал я, всё опротивело… Понимаешь, как обрадовался, когда скороходы сказали: «Сибирский человек Марка видел».
Говорил Второв горячо, будто оправдывался перед самим потерянным братом. Егор смотрел на широкие скулы, на твердые складки у его рта. «Сказать, что не в курене, а на каторге Гороблагодатской видел Марка?»
— Должность ваша какая? Бисен… бисен?..
— Биксеншпаннер. Заряжаю оружие государыни.
— Так… — «Нет, не буду говорить».
— Будешь в тех краях, друг, разыщи брата, передай, что нет на нем никакой вины, а за побег ничего не будет. Пусть вернется.
— Разыскать не берусь, а встречу случаем, — всё передам.
— Ты постарайся! Что случаем-то… А если от меня какая услуга нужна, только скажи. И денег дам…
Жена Второва вошла, учтиво позвала обедать.
— Давай сюда, — строго оборвал ее Второв. — В светлице накрывай для дорогого гостя.
Появилась белая скатерть, на ней блюдо со студнем, блюдо с пирожками, разрезанный на ломти ситный хлеб.
— Не взыщите на угощенье, — немного оторопело кланялась и пела пышная биксеншпаннерша. — Не знали, что гость будет, ничего такого не готовили.
Второв вынес откуда-то бокастую посудину с вином и, ставя на стол, подмигнул: «Заморское!»
От первой же стопки Егор блаженно осовел. Душистое, несказанного вкуса вино разбежалось по всем жилкам, развеселило язык и руки, а голо у окутало розовым туманом.
— Каково? — снова подмигнув, спросил Второв.
— Княженика! — похвалил Егор и взял пирожок.
— Старое венгерское, — значительно сказал хозяин.
После третьей стопки Егор стал прихвастывать, рассказал и повторил историю с золотом. Второв назвал его молодцом, но добавил: «Не так бы надо, не так… Дело тонкое, придворное…»
— Тонкостей не знаю, — откровенничал Егор. — Отец мой — солдат, братья были литейщики. Кругом мужицкого роду, а надеюсь свою судьбу иметь. Науку очень уважаю, книги люблю даже до страсти. Разве не бывало, что простого звания люди доходили до настоящей жизни? Вот и Бирон ваш, говорят, нефамильный человек.
Биксеншпаннерша тихонько ахнула и поспешно спустила занавески на окнах. С кухни принесла зажжённые свечи.
— Не скажи, — говорил Второв, который от вина всё твердел и выпрямлялся. — Не скажи, что нефамильный.
— Не из конюхов разве?
— Никогда конюхом он не был. Камер-юнкер курляндского двора с молодых лет, сразу после ученья. Отец его светлости был конюшим, сиречь шталмейстером, с чином поручика. А это придворное высокое звание. Вот дед его, тот, верно, был первым конюхом герцога Курляндского, и тому дальней фортуны не сделать бы.
— Ладно, тогда другой приклад — Демидовы. Они разве не кузнецы были? А теперь?
— И этот приклад не годится. Кузнец кузнецу рознь. У покойного Никиты Демидыча, когда еще он кузнецом писался, сотни полторы работников было. Кузнец, да богатенький. Он начал не с пустыми руками. Военные подряды брать можно, когда мошна туга, а своим хребтом много не подымешь. Деньги к деньгам льнут.
— Мне рази деньги надо? — плохо слушая, возражал Егор. — Тут другое. Она скажет: «Проси, чего хочешь!» Пожалуста! Первое — Андрея Трифоныча Дробинина, как он первый искатель золота, освободить с горы Благодати. Второе — Лизу выкупить. Третье — какие у Демидова на тайном заводе есть работники, всех отпустить на волю, самого первого Василия. И земли с песошным золотом взять за казну. Моей матери… — Тут Егор запнулся: чем царица может одарить Маремьяну?.. — Нет, для матери ничего просить не стану.
— А себе?
— Это всё мне, что сказал. А сверх того… пусть глядят, на что гож. — Егор самодовольно усмехнулся. — В одном лишь месте золото найдено, еще его искать да искать надо. А кто умеет? Немцы-рудознатцы сколько лет с лозой и по-всякому ходили, а что нашли? Один — Гезе его звать — ох, важничал! Я за ним чемодан с маслом да колбасой таскал, было дело. Он говорил: по науке здесь золота быть не должно. Деньги огреб, в Саксонию укатил. Ан, золото — вот оно!
— Ох, господи Исусе! Можно ли такое говорить, — заколыхалась в испуге биксеншпаннерша.
— Молчи! — сурово прикрикнул на нее муж.
— Сам знаешь, Данила Михайлыч, что бывает за такие слова. Остереги человека.
— Ладно, он знает, где можно, где нельзя. Выпьем, друг. Такие речи здесь не часто слышать приходится. По-придворному тонко говорят. Жена, неси, что там у тебя!
Хозяйка принесла жареную дичину, обложенную по краю блюда огурцами и яблоками, а сверху посыпанную травой. Хозяин наливал из бокастой.
Пьянея от вина и от почета, Егор жевал, жевал, глотал исправно, вкуса не разбирал. Говорил громче и громче. Скоро ли, долго ли, но и хозяина одолело старое венгерское. Со стороны можно было подумать, что гость и хозяин спорят. А на деле каждый нес свое, не слушая другого и только ожидая очереди, чтобы вставить слово.
— Ехали мы с апреля месяца, — рассказывал Егор, — всю Русь проехали, хоть бы одного довольного человека повстречали. Воем воют мужики, — никогда такого не было, бают. Недоимки выбивать солдаты приедут — кто ими командует? — немецкий офицер!
— Здесь не скажут про царицу, что отдыхает или, там, почивает, а «изволит принимать отдохновение». Тонкое обращение, — упрямо повторял биксеншпаннер.
— Вздохнуть не дают, грабят знай без останову. Народ говорит: слезные и кровавые сборы употребляют на потеху. Теперь сам вижу: святая правда.
— Гданский порох или из Шлюшенбурга порох — иному ружью всё равно, а государынин штуцер нешто я, кроме гданского, заряжу каким зельем?
— Я за зверей и то в обиде. Зачем ноги ломать? Это не охота. Нет, это не охота!
— Пьют привозное толокно, называется оно «шоколад». Пробовал я: пустое. Выходит как, — я не понимаю настоящего, или они притворяются, что вкусно?
Расстались, когда бокастенькая опустела, большими друзьями. Было темно, бусил дождь. Хозяин, обняв столбик на крыльце, звал Егора приходить, хвалился угостить еще лучше. Стоя в луже, Егор громко обещал разыскать Марка и передать ему, что надо.
В избе по лавкам спали Санко и Ипат. Егор зажег восковой огарок. Топая непослушными ногами, роняя вещи из рук, собрал себе на лавке и принялся раздеваться. Нечаянно глянул в окно и вздрогнул: бледное незнакомое лицо смотрело на него из тьмы блестящими глазами. Дунул скорее на свечу, стало черно, и лицо пропало.
— Уф, спьяну показалось. А коли и человек, — чего пугаться?
Сел на лавку, подальше всё же от окна, потянул забухший сапог. Кто-то осторожно постучал в стену. Хмель стал сползать с Егора, непонятный страх овладел им. Он притих, согнувшись. Стук повторился у дверей. Егор не вставал, в надежде, что проснется Санко или старик.
Опять стук, тихий, но настойчивый. И Егор поднимается, покорно идет к дверям, — вытянув перед собой в темноте руки. Снял крючок, приоткрыл дверь:
— Что надо от меня?
— Выйди.
Без спора вышел. Едва можно угадать очертания человека в долгополом плаще.
— Пройдемся.
— Зачем? — спрашивает Егор и спускается со ступенек.
Не ответив, человек в плаще зашагал вдоль порядка слободских изб. Егор — за ним, с непокрытой головой, со смятением в душе. Под навесом сенного сарая они остановились. Журчали струйки стекающей с крыши воды.
— Тебя Татищев научил?
— Нет, я сам. — Егор почему-то не удивился вопросу и не сомневался, что понял его правильно.
— Не ври. Всё открылось. И мешочек с крушцом тебе Татищев передал.
— Неправда! Я намыл. Татищев и теперь не знает, что на Урале открылось золото.
— Золото? — В голосе человека слышится издевка. — Не золото это, а медь. Дурак ты. Поверил татищевскому пробиреру.
— Какому пробиреру? — в гневе кричит Егор. — Я сам, всё сам… Никому не показывал.
— И зря. Показал бы кому следует, так не стал бы из пустого тревожить ее величество. А теперь за твой затейный и воровской умысел знаешь что тебе будет?.. Своей государыне налгал предерзостно в глаза… Четвертовать тебя надо.
Гнев, страх, сознание бессилия разом охватили Егора. Он взялся обеими руками за голову.
— Кто ты?
— Знать тебе незачем.
— Ты убить меня пришел?
— На что ты нужен мертвый-то. Нет, коли ты хочешь избыть свою вину и остаться без наказания, так заяви, что всему научил тебя Василий Татищев — единственно с целью оклеветать и в следствие вовлечь дворянина Демидова. И песок крушцовый от Татищева, мол, получен, а я ведать не ведал, что сие за песок. Понял?
Егор молчал. Он не верил своим ушам.
— Тогда твоя вина умалится, а отвечать будет Татищев. Ты человек простодушный и маленький. Велено тебе было — и сделал. Мне тебя жалко. Так слушай, я еще раз повторю, чтобы ты не сбился…
— Ты мне снишься! — закричал вдруг Егор. Он протянул руку и уперся в мокрую кожу плаща. Человек коротко рассмеялся:
— Считай, как хочешь, только не забудь. Будешь упрямиться, пропадешь в Тайной канцелярии.
— Мое золото у государыни.
— Всё? — живо спросил собеседник. — Нисколько не оставил у себя?
— Всё отдал.
— То-то. Не золото. По пробе явилась одна медь. Упрямый ты. Если завтра не объявишь всю правду, так попадешь в Тайную канцелярию. Узнаешь пытку. Когда захочешь избавиться от кнута и дыбы, говори: Татищев научил, из злобы на Демидова наплел, что сыскалось золото на демидовской земле. И тогда тебя пытать перестанут.
Сказав так, человек запахнул плотнее плащ и неспешным шагом вышел из-под навеса. С минуту еще слышалось чмоканье грязи под его ногами, потом стихло. Струйки воды журча стекали с крыши…
Утром Егор долго не мог поднять голову: она разламывалась на части. Во рту пересохло. Лежал, ловил тени мыслей и пугался их.
— Санко! — позвал он наконец. — Ты здесь?
— А, проснулся!.. Как ты страшно зубами скрипел. Хотел я тебя разбудить, да дед Ипат не велел трогать. Про Татищева ты поминал во сне…
— Во сне? Это сон был! Сразу легче стало, Санушко. Худой мне привиделся сон. Слушай вот.
Рассказал про бледное лицо в окне и про немыслимое бесовское наваждение. Санко не раз плюнул, слушая.
— Зря ты всё золото отдал, Егор. Одно бы зернышко оставить да ткнуть бы ему в нос: гляди, какая медь, собачье мясо!
Егор слабо улыбнулся:
— Я и оставил. Так только беса обманул. И не одно зернышко, вот покажу.
Вывернул полу кафтана. С изнанки пришит был узелочек. Егор распорол нитки и высыпал золотой песок на стол. Санко первый раз в жизни видел самородное золото.
— Ишь, какая баса! Блестит как! — восхищался он.
— То-то что блестит. Медь тоже блестит, да недолго. А эти зернышки — какие из земли весной вымыл, такие они и по сю пору. А вес — попробуй, какая тяжесть. Медь вдвое легче.
Успокоенный Егор принялся зашивать золото в полу кафтана. Вернулся дед Ипат, красный, распаренный, с веником подмышкой, — шибко полюбилась ему «царская баня».
— Скоро ли в дорогу-то, начальник? — спросил дед Егора.
— Не я держу, дедушка, а дела вот да погода.
— Скоро покров, у нас за Поясом, гляди, снег уж выпадал, а здесь теплынь да мокреть этакая. Лист еще на дереве держится. Сказывают здешние, что до рождества иной год снегу не видят.
— Знаю про это. Первопутку ждать не станем. Как дела кончатся, так и тронемся навстречу снегу.
— Дела, дела… — Ипат ворчал только по привычке, не зная, что возразить. — Порожняк сегодня уходит, сено привозили. Вот и ехать бы, чем проживаться.
— Порожняку искать нам незачем, дед Ипат. У нас прогоны есть. Только выписаны на троих, — так ты сам был в согласии. Приказные, знаешь, переписывать не любят, а безо мзды и вовсе не станут. Рассчитай, не дороже ли выйдет.
— Рассудил ты всё, как надо. Быть тебе, Егор, большим начальником. А вот зачем вчера двери полы оставил? А?
— Когда? — встрепенулся Егор.
— Вечор, говорю. Я хоть спал, да сон стариковский, — всё чую. Вернулся ты веселыми ногами, огоньку вздувал, а там и стучат тебе… Недогулял гулянку-ту? Соскочил, опять ушел, а дверь на ладонь открыта осталась. Холодом потянуло, пришлось мне подыматься. Охо-хо…
Остановившимися глазами глядел Егор на старика. Он переживал тот же страх, что и ночью во сне… — нет, уж видно, не во сне… — когда увидел бледное лицо за стеклом.
* * *
В тот же день Егор отправлял своих товарищей на Урал. Санко не хотел покидать Егора одного, но тот настоял:
— Деньги вот передай матери, Санко. Одиннадцать рублевиков.
— А ты без денег останешься?
— Либо другие будут, либо и эти так пропадут. Да развеселись, Санко, чего нос повесил! Так ты и не поймал выдру в садовом пруду? А хвалился, охотник!
— Тогда же тебе сказывал, что поймал. Ты со сна не понял, что ли? Не выдру только, а мальчишку. Он сеткой ночью карпию потаскивал. Мне в ухо заехал и удрал. Я потом на него пальцем показал садовому мастеру, а мастер говорит: «О, это сын большого господина. Он пошалил. Лучше молчать!»
— Тьфу! Кругом тут воровство да покрывательство. Тошнехонько.
— Не добиться тебе правды, Егор. Айда с нами домой.
— Кабы одно мое дело, — ушел бы. Право слово, ушел бы. А так — до конца стоять надо.
Проводив своих и не заходя в опустевшую избу, Егор направился к биксеншпаннеру Второву.
— Посоветоваться пришел, Данила Михалыч, — мрачно сказал Егор. — Откуда у меня ненавистники взяться могли? Вот дело-то какое…
Второв огорчился за Егора:
— Кому-то, выходит, не с руки, чтобы на Руси золото открылось… А только кому? Не понять мне.
— На Урале — я знаю кому, — ответил Егор. — А здесь некому бы, ровно. Притом самой царице известно про золото. Сколько ни путай, — ничего тут не запутаешь.
— Не скажи! Ее величество… как бы это молвить?.. чужим умом думает. Много значит, какой ей советник в уши вложит. Сейчас наш, Волынский, силу забирает. Он ей одно, герцог — напротив. А ты вовсе без заступника явился, сам собой. Ототрут тебя, да твое же кадило раздуют и будут им один другого глушить, большие дела обделывать. Тебе кажется — просто. Э, друг, при дворе всё политика.
— Пусть бы после политика. Только бы меня, как полагается, отпустили, чтоб друзьям моим я волю повез, а Акинфию — шиш хороший.
— Какому Акинфию?
— Демидову, царьку нашему уральскому.
— И он в это дело встрял?
— Как же, на его земле золото я и сыскал.
Второв свистнул:
— Чего же еще гадаешь? Значит, демидовскими руками тенета ткутся. Берегись, брат!
— Когда еще Акинфий узнает. Он на Урале…
— Здесь он! Неужто не видал? В Петергоф со дворцом приезжал, при всех увеселениях и охотах был.
— Правда?
— Самая правда. Я думал, ты знаешь.
Таинственности, которая больше всего пугала Егора, как не бывало. Ему стало спокойнее. Враг был силен и жесток, не все его повадки известны Егору, но одно знал Егор твердо: Демидов — преступник законов. Когда царица узнает про демидовские плутни, она разгневается, она накажет злодея.
«Обличу тебя, Акинфий!.. Правда на нашей стороне, поборемся!»
ОСЬМУШКА В ПОЛУШКЕ
Когда Егор Сунгуров передавал золото царице, Акинфий Никитич Демидов стоял в десяти шагах от них и всё слышал. В первую минуту его едва не хватил удар: о происхождении золотого песка было нетрудно догадаться. Однако быстро оправился. Этот мальчишка, видать, действовал сам по себе. За ним не было никого из умных и сильных противников. Опасно же сейчас только одно: навлечь немилость Бирона. Могло ли их поссорить открытие золота? Нельзя ли сыграть на корыстолюбии его светлости?.. Поделиться? Это, кажется, неизбежно. Но Акинфий достаточно богат. Чем возместить убытки? Об этом придется подумать. Пострадать должен кто-то третий, если первым считать себя, вторым его светлость и совсем не считать мальчишки. Акинфий любил опасную и крупную игру. С Петром Алексеичем дело имел, с Меньшиковым ладил, большого ума люди, — какое же сравнение с этим прох… с его светлостью? Анна? Она из тех «шарман-катеринок», что сын Прокофий привез из заграницы. Умен и опасен «капитан», но он покамест занят в оренбургских степях. Ничего непоправимого еще не случилось, и надо поскорее сторговаться с Бироном.
* * *
Горный советник Ульрих Рейзер был честный немец и известный химик-пробирер. Ему-то и поручили пробу уральского песка. Генерал-берг-директор Шемберг в своем кабинете передал советнику мешочек с песком и велел поторопиться. Советник обещал объявить результаты на другой день.
Неожиданно для него в тот же день в его лабораторию явился сам генерал-берг-директор.
— Отошлите помощника, — шепнул Шемберг и присел на деревянной скамье перед столом. — Вы лично делаете пробу, которую я вам дал? — продолжал Шемберг, когда они остались одни.
— Да, как приказано вами, господин директор.
Где этот песок? Никто его не видел из ваших помощников?
Пробирер поставил перед директором блюдце с песком. Шемберг задумчиво сунул в него пальцы:
— С чем можно спутать золото?
— Умный человек не спутает, — рассмеялся Рейзер.
— Очень хорошо. Что глупый человек может принять за золото?
Рейзер пожал плечами:
— Медные опилки, колчедан, особые сплавы… Это лишь по внешности, на первый взгляд. В горной породе желтая слюда иногда блестит, как золото…
— Достаточно. Господин советник, необходимо, чтобы вы не завтра, а сегодня же сделали пробу этих медных опилок. — Шемберг ткнул пальцем в блюдце.
— Это очень просто. Но почему медных опилок? Тут чистое золото, я не сомневаюсь.
— Скажу яснее. Его высококняжеская светлость надеется, что вы сегодня же закончите пробу и убедите всех, что это именно медь, а не золото…
— Надеюсь убедить именно в обратном…
— Остатки меди вы можете выбросить или взять себе. В лаборатории не оставлять. Но бумагу с описанием пробы и за вашей подписью я должен иметь сегодня.
Как ни был наивен и честен советник Рейзер, он наконец понял. Он замигал так сильно, что очки свалились на стол.
— Не могу… по закону… присяга… я не могу… — бормотал он. — Это же золото.
— А его светлость говорит: медь! — Шемберг стукнул перстнем по столу — и стеклянная посуда отозвалась: «зиннь!» — Что же, вы утверждаете, что его высококняжеская светлость глупее вас?
— Бог мой!
— Вы именно сказали: глупый человек примет медь за золото. Сказали?
— Не совсем так… я не хотел… — заикался советник.
— Придется попросить вас в Тайную канцелярию. Оскорбление герцога Курляндского бесспорно.
— Предлагаю коллегиально…
— Что?
— Пусть проба делается тремя или пятью химиками одновременно, господин генерал-директор. Я скажу по совести то, что увижу в пробирной чашке.
— Так… Где у вас тут медные опилки, колчедан и прочее, что вы называли? — Советник принес несколько стеклянных банок с надписями.
— Отвернитесь. — Через минуту Шемберг строго сказал, засовывая в свой карман сверток: — Вы скажете то, что вы увидите в вашей чашке. Но более ни слова лишнего. Понятно вам? Остатки после пробы можете забрать себе.
* * *
Акинфий Демидов собирается на придворный банкет: сегодня день рождения принца Карла, младшего сына Бирона. В голубом атласном камзоле, в кружевах, при парике, но еще без кафтана Акинфий присел перед камином с записной книжкой в руках: надо подвести счет расходам последних дней. В малахитовом камине горят дрова. Большой портрет Петра Первого наклонился со стены.
— Фабиану, камердинеру его светлости… — Акинфий поставил карандашиком букву «Ф» и против нее «25 рублев». — Самому под особую облигацию… — В книжке появилась буква «Б», обведенная кружком, и запись: «50 000 ефимков».[39] Выводя нули. Акинфий глубоко вздохнул: — Хоть бароном бы за те же деньги сделал!.. Генерал-берг-директору… — Буква «Ш» и цифра «1000».
Акинфий подвигал усами-стрелками. Главная опасность миновала. Золота нет. Бирон, кажется, рад был намеку, что это дело можно повернуть против Татищева. «Капитан» и ему как бельмо на глазу. Остается избавиться от рудоискателя.
Если дать всему итти своим чередом, то что получится? Тайная канцелярия заберет гамаюна. Не может не забрать теперь, когда берг-пробирер объявил его принос медью. С пытки гамаюн либо будет стоять на своем, либо «повинится». Это всё равно, конечно. Однако начальника Тайной канцелярии Ушакова, генерал-аншефа, надо бы задобрить. Сам-то он не берет, старый змей, но сейчас выдает замуж внучку Наташу. Презентовать ей серебряной посуды, что ли, на тысячу рублев?
Буква «У», цифра «1000».
Продержат рудоискателя в каменном мешке год-другой. А дальше? Эх, неспокойно. Мало ли что случиться может. Лучше совсем избыть гамаюна. Это может сделать заплечный мастер[40] Тайной канцелярии… как его?.. Николай Сильный. На пытке, по ошибке. Хм! Даже дешевле получится.
Букву «У» и тысячу зачеркнул, взамен поставил «С». Сколько ему дать?.. Подумал и вписал: «15 рублев».
Вошел камердинер с докладом:
— Евфимия Ивановна одеты и готовы ехать.
— Карета?
— Ждет.
— Давай кафтан.
Камердинер поднес сверкающий шитьем и самоцветами кафтан. Акинфий встал, протянул было назад руки, но, вспомнив что-то, опять взялся за книжку.
Вписал еще «Б» без кружка и напротив — «500».
Это цена подарка принцу Карлу, отправленного сегодня утром во дворец: азиатское седло, украшенное серебром и бирюзой.
Пробежался карандашиком по всему столбцу цифр и решительно переделал «15» на «12».
— Не тот хозяин, кто однажды тысячу сбережет, а тот, кто завсегда осьмушку в полушке видит, — вслух сказал Акинфий.
ЦАРСКАЯ МИЛОСТЬ
Буквы сливались с бумагой. За окошком серели ранние сумерки. Книга была о причинах шведской войны, — у Второва взята. Мудреная книга. Егор ее третий день одолевает. Вот опять не дочитал. Вечер.
Вышел на улицу. Колеи полны воды, и ветер тащит по небу грузные, с расхлестанными краями облака. Солнце, должно быть, еще не опустилось за море, но его не видно, — только розоватый отсвет на лужах и на мокрых деревьях.
Вдоль по дороге ни души. Теперь уж и не приедет. К ночи дело. Вторая неделя пошла, как говорил с царицей, — не зовут! Егор много раз представлял себе, как явится царский гонец. Первоначально рисовал его скороходом в нарядной епанче, потом скорохода стало мало. Это офицер, красивый, как екатеринбургский советник Хрущов. Он приедет в коляске четверней и с порога скажет с поклоном: «Государыня просит вас пожаловать во дворец», — или что-нибудь в таком роде, отменно учтивое. Может, ему и не понравится, что за Егором послали, да всё равно — служба. А дор о гой они разговорятся, Егор не станет чваниться удачей и задирать нос, попросту разговорятся. Расскажет, как трудно было найти золото в Поясных горах, как догадался он пристроить ручей для промывки песков. И еще там о разном. Хоть и о причине войны со шведами. К концу дороги промеж них дружба настоящая. — «Какой вы фамилии?» — «Полковник Миклашевский». — «Да вы не брат ли…» — Нет, не так… — «Да у вас нет ли родни в Екатеринбурге?» — «Как же, у меня там родители и родная сестра. Я сам туда еду через неделю». — «И я собираюсь». — «Не угодно ли вместе?..»
Егор свернул в проулок. Шел по траве у самого заборчика, чтоб не утонуть в грязи. Впереди кипело, играло белыми гребешками волн серое, как чугун, море. Мокрый ветер порывами прилетал с водного простора и с шипеньем втискивался в проулок. Разгоряченный мечтами, Егор не чувствовал ветра.
…Во дворце прямо к царице, без всякой задержки. В ожидальне сидят всякие генералы и советники, хмурятся, а секретарь ведет Егора и шопотом им: «Это насчет сибирского золота. Велено сразу провести». Царица уж не так смотрит, как тогда, в Верхнем саду, подбородками не нажимает. «Расскажи, Егор Сунгуров, как тебе удалось сделать то, чего ученые саксонцы не могли?» Немцы тут же стоят, глаза в пол. А вот так и так… «Главное — Андрей Дробинин, старинный рудоискатель. Я уж по его указке дошел. Началось с пустяка, с сарафана…» И всё по порядку. — «А в каком месте и на чьей земле сыскал ты сей крушец?» — «На демидовской». — «Позвать Демидова… Что же ты, Акинфий, столько лет землями владеешь, а не знал, какое сокровище втуне пропадает? Для того ли тебе земли даны?» Ух, закорчится Акинфий! Небось, побоится сказать, что ему золото раньше ведомо было. — «Ну и впредь сего крушца не касайся». — «Ваше величество, Акинфий Демидов самый вредный человек. Стон стоит на его заводах: никакого суда не страшится, бессчетно губит народ. Поглядели бы на беглого Василия, что от него вырвался! Дайте мне власть, ваше величество, ехать в Невьянск и открыть тайное подземелье. Работных людей, кого найду, чтоб на волю выпустить за их страданья. Над Акинфием справедливый суд учредить. Сами назначьте судей, и пускай они от народа жалобы принимают, кого заводчик обидел, — а судят открыто». Царица скажет: «Согласна. Поезжай». — Приедет Егор домой…
Дальше мечты становились такими смелыми, что Егор спохватился. Больно далеко занесся. Заслужить надо, нельзя всё сразу. Хоть бы сотая доля сбылась — и то счастье небывалое.
Побродил по песчаному берегу, где шелестела пена, сбрасываемая волнами. Нехотя повернул домой. Надо бы свечкой раздобыться. Каждый вечер собирается, а как утро — думается: к чему? сегодня уеду! Долгий вечер впереди и ночь. Неужто и завтра гонца не будет?
Выйдя на слободскую улицу, Егор вздрогнул: перед его избой стоял экипаж! За ним? Принялся усердно месить грязь ногами. Издали разглядел, что лошадей две, и не похоже, чтоб с царской конюшни. Экипаж — крытая повозка, тяжелая, для дальних поездок.
Может, и не за ним? Может, повредилась повозка, вот и стали, где пришлось. Вон кучер что-то мастерит у заднего колеса. Жаль было расставаться с нарядной мечтой. Лучше еще день-другой ждать, только пусть не эта колымага.
Ой, за ним! Дверь в избу открыта, там искры мелькают: кто-то добывает огонь. Не дыша вбежал в избу.
— Он самый и есть!
Голос Мохова. Кроме Мохова, в избе двое усачей в полицейских треуголках. Один, сидя на скамье, раздувал трубку, второй прилеплял свечу на уголок стола.
— Ты сибирский зверолов? — неспешно вынув из усов трубку спросил полицейский.
— Я, — упавшим голосом отвечал Егор.
Полицейский снова воткнул трубку в усы и захрипел ею. Мохов блудливо подкашливал, ерзал глазами по углам. Свеча на столе разгорелась, и Егор мог разглядеть приехавших. Ну и морды — откормленные, нерассуждающие, свекла вместо лица! Тот, что с трубкой, видимо, старше чином. Сидит камнем, пускает дым. Второй, такой же плотный и свекломордый, был подвижнее, — прикрыл дверь, заглянул на печку, под стол. Подошел к Егору, столбом стоявшему посреди избы:
— А ну, подыми руки! — Ладонями обшарил кафтан, порты, залез в карманы. Вытащил кисетик с медными деньгами, подкинул на руке и передал старшему. Складной перочинный нож открыл, рассмотрел внимательно и спустил в свой карман. Больше ничего не нашлось.
С лавки поднял азям, тряхнул, кинул на пол. Туда же полетела сумка с исподним бельем, после чего полицейский уселся на скамье возле первого.
Минуты три прошло в молчании. Потрескивала свеча, хрипела трубка полицейского, который изредка плевал между ног. Но вот докурил, выбил трубку и поднялся.
— Забирай пожитки, — кинул он Егору.
Егор поднял вещи. На столе увидел книгу, — так и не узнает он всех причин шведской войны.
— Мохов, отдай эту книгу биксеншпаннеру Второву.
Мохов принял книгу и сейчас же передал полицейскому, который, не глядя, сунул ее подмышку.
— А ну давай, давай, выходи поживее!
Стиснув зубы, холодея от отвращения, Егор повиновался. На улице у повозки всё возился кучер. Он бил камнем по спицам колеса.
— Эй, Оскар! Готово у тебя?
Кучер бросил камень и полез на облучок.
Егор оглянулся на избу в последний раз. За порогом в тени стоял Мохов и, боязливо поглядывая на полицейские спины, неистово двигал рукой: вверх, в стороны, вниз. Егор с недоумением смотрел на это размахивание. Лицо Мохова, когда оно обращалось к Егору, было напряженное и вопрошающее. Вдруг Мохов прервал свое кривлянье и выбежал на улицу.
— Огарочек забыли, — и подал полицейскому свечку.
В повозке Егору пришлось сесть на скамеечку в ногах у полицейских. Если до сих пор еще теплилась в нем надежда, что повезут его всё-таки к царице, то теперь она угасла, — так непочетно не возят царских собеседников.
Самого главного он не понимал пока и боялся понять. «Не золото, а медь!» — вспомнились слова ночного гостя. Глупость! Медь и всякие медные руды Егор в лаборатории у Гезе на все лады перепробовал, знает медь довольно… «Татищев в ответе будет…» Может, главного командира в розыск взяли, и он на Егора поклеп взвел? Нет, не таков Татищев! Страшен бывает, но всегда справедлив. Зато Бирон его и не любит… Пытать будут?.. Разве можно пытать невинного? Что худого он сделал?
Между тем повозка тащилась по петергофской дороге, разбрызгивая жидкую грязь. Рытвины встречались поминутно, Егора то и дело кидало на грязные ботфорты конвоиров. Он цеплялся руками за скамейку, а колени подкорчил к самому подбородку.
На одном особенно глубоком нырке пальцы Егора сорвались, его подкинуло вверх, и, чтобы не упасть на полицейских, он уперся ладонями в задок повозки за их головами. В тот же миг кулак полицейского отбросил его назад ударом в грудь. Второй удар обрушился на лицо Егора. От боли парень свалился ничком.
— А и верно, надо было остаться ночевать в Петергофе, — прогудел старший и зевнул.
Удары и тупое равнодушие, с каким они были нанесены, оглушили Егора. Некоторое время он ничего не соображал. Потом дикая злоба потрясла его и осветила мысль: «Вот она какая, царская милость!»
Справедливости вздумал искать… У кого, дурень? Волк с переломленной лапой и несчастный плавильщик Василий вспомнились рядом.
Пять часов пробиралась, повозка впотьмах по грязной дороге в столицу. Пять часов размышлял Егор о своей судьбе. Со дна полицейской повозки, под тяжелым ботфортом, который не раз ставил на него дремавший конвоир, многие давно знакомые случаи показались Егору новыми, а иное — первый раз пришло в голову.
Разве из-за денег искал он золото, ехал сюда, царицы добивался? Нет, не о богатстве он мечтал! Горько было сознавать, что рухнули самые заветные надежды. Мать, Дробинин, Кузя, Лиза — все обманутся в нем, не удастся им помочь. Как ведь просил Андрей Трифоныч о Лизе позаботиться!.. Мать ждет его не дождется…
Попробовать бы бежать… Глупо отдавать себя на пытки. Перед кем правду отстаивать? Очень им нужна правда! А может, еще есть надежда обелиться на розыске? Последняя надежда… Или бежать, пока не поздно?
Повозку сильно качнуло. Кучер с облучка во всю глотку понукал лошадей. Лошади дернули, потащили в гору, но тотчас же повозка скатилась назад и стала.
Крики и кнут не помогали. Кучер соскочил в грязь, ходил кругом повозки, пробовал подтолкнуть колеса. Полицейские сидели сперва безучастно, потом соскучились и стали давать советы:
— Слегой под заднюю ось надо нажать. Есть у тебя слега, Оскар?
— Дай вздохнуть коням.
— Бей обоих враз!
Ничто не действовало.
— Там что за огоньки?
— Калинкина деревня.
— Чорт! Далеко еще до города. Оскар; беги гони мужиков на помогу! Не сидеть же тут до рассвета.
— Вожжи подержите.
Кучер нырнул во тьму. Один из полицейских завозился, доставая из-под сиденья звенящую цепь.
— Чего ты?
— Надо железа надеть на этого.
— Без клепки держаться не будут.
— Веревкой, что ль?
— Конечно. Что в темноте возиться!
Туго перетянули Егору руки за спиной. Конец веревки полицейский сунул под свое сиденье. «Продумал, прособирался бежать, Егорша? Эх ты! Теперь не вырвешься!»
Оскар вернулся с мужиками. Послышалось: «Дернем! Подернем!..» Отдохнувшие лошади с помощью людей выволокли повозку из ямы. Поехали дальше.
Бревна моста загрохотали под колесами.
— Фонтанка?
— Фонтанка. Калинкин мост.
— Еще час проедем до города. И когда успели так дорогу разъездить? Одни ямы.
— Всё лето, как стол, гладкая была.
Егора мотало беспощадно — держаться было нечем. Скорее бы доехать, всё равно уж… Это ли не пытка? Избитые бока, до сих пор не остывшее после удара лицо, а хуже всего — неизвестность… Ой, вот качнуло! Под полог залетела дорожная жижа, залепила глаза, за шиворот течет… Будьте вы прокляты, мучители, с Бироном со своим и с царицей!
Чаще раздавалось под колесами дробное тарахтенье бревенчатых настилов. Тогда толчки мельчали, кучер погонял лошадей, и повозка двигалась быстрее, пока не вваливалась в яму меж бревнами…
Свет факела. Голос спрашивает:
— Кто едет?
— В Канцелярию тайных розыскных дел, — внушительно отвечает старший полицейский.
Свет исчезает, скрипит отодвигаемая рогатка. Городская застава, значит. В столицу приехали. Вокруг та же тьма, те же рытвины на дороге. Полицейские покрикивают на кучера, кучер хлещет лошадей.
— А ну, давай, давай!.
— Через Кривушу не езди — мост худой.
С деревянного настила свернули на каменную булыжную мостовую, проехали немного — и вдруг повозка накренилась на правый бок. Толчок, другой, испуганный крик — и всё повалилось, куда-то вниз. Егор вылетел на мокрую траву, прокатился по ней грудью. Тьма — плеча своего не разглядеть. Зеленым светом горит гнилушка недалеко от глаз. Сзади фыркают и бьются о землю лошади. Человеческие голоса — негромкие, перепуганные. Бока, поди, ощупывают.
Егор встал на колени. Подергал руки за спиной «Крепко стянул, язви его!»
— Арестованный!.
Крик — в двух шагах. Егор быстро поднялся на ноги и отбежал в сторону.
— Поди сюда, арестованный!
Как бы не так!.. Много раз везло Егору, но такой удачи он еще не знавал. И самому отдаться в их руки? Да если всего на один час вернулась к нему свобода, он и часа не отдаст им. О, как ценил теперь Егор свободу!
Ушибаясь о стволы деревьев, продираясь сквозь мокрые кусты, нащупывая ногами кочки, уходил всё дальше от поваленной повозки и от криков двух полицейских. Откуда лес посреди города?
ПОБЕГ
Утро заклубилось туманом. Егор, как мышь в мышеловке, кружил по незнакомому городу. От веревки он избавился, перетерев ее о камень. Одежду, сколько мог, отчистил и разгладил. Туман помогал ему скрываться, но мешал запомнить улицы и направления.
Думал, что столица — это вроде Екатеринбургской крепости, но побольше. Оказывается, совсем не похожа. Крепостных стен нет. Улица идет, идет и вдруг упирается в лес. А лес тут болотный, долго по такому не находишь. Егор было обрадовался, попав в дикий ельник, но скоро выбился из сил среди мокрых мхов и валежника. Повернул назад — пропадешь зря в этом лесу. Уходить надо по дороге или хоть вдоль дороги. И лучше не торопиться: на выездах караулы, в такой ранний час как раз схватят. Дождаться дня и по народу посмотреть, как пропускают. Притом, если выйдешь не в ту сторону, назад опять через город итти, — это три караула вместо одного. Кругом город никак не обойти: с одной стороны река, с других — чортовы болота.
Рано просыпается народ в Петербурге. По улицам шли разносчики с корзинами — у кого на голове, у кого за спиной, работный люд с пилами, топорами, матросы, торговки, сбитенщики, дворовые. Люди появлялись из тумана, сталкивались на узких мостках, исчезали в молочной сырости. По середине улиц ехали подводы; их видно было как через мутную слюду. Выскочит голова лошади с дугой, а туловища и телеги нет. Воз ящиков плывет сам по себе, без коня и без колёс, из ящиков слышится кукареканье молодых петушков.
Егор продрог, старался согреться скорой ходьбой. Мимо ряда красивых высоких домов вышел к реке. Догадался: Нева! С караваном зверей Егор недавно проплыл по Неве из Ладожского канала в Петергоф. Их барка простояла с вечера до утра у Адмиралтейства, но в городе тогда Егор не побывал.
Где золоченая игла Адмиралтейства? Даже ее не видно в тумане. А Нева широка без краю, потому что того берега нет. Из тумана торчат верхушки мачт и реи с подвязанными парусами. Корабль разгружается у набережной; бочки со стуком катятся по мосткам.
Церковный благовест донесся издалека. Егор сообразил: вот где можно согреться. Ранняя обедня сейчас. И, стуча зубами, отправился разыскивать церковь. Прямо на звон выйти не удалось — длинный забор на пути, его обошел — попал в болото с пнями и кочками, а звон вдруг утих. Долго кружил наугад, пока не увидел вход в церковь. Вошел — народу немного, скупо горят желтые огоньки перед иконами. Дьякон возглашает: «Еще молимся… Еще молимся…» Егор стал у стенки и сейчас же задремал.
Когда очнулся, дьякон опять кричал: «Еще молимся». Неужели на одну минутку уснул? Но в окнах посветлело, и вокруг стояли люди, которых раньше не было. Ноги отогрелись, вот славно. Оглянулся — и увидел… полицейского.
Полицейский стоял на коленях, размашисто крестился и сгибался в земном поклоне. Форменная треуголка лежала на полу, у правого колена, кокардой вперед. Со страху Егору показалось, что это один из его конвоиров, потом разобрал — совсем не похож, лет на десять старше, без усов. Егор поскорее опустился на колени и принялся креститься и кланяться. При каждом поклоне упирался в пол руками, а колени отодвигал назад. Таким способом отъехал за спину полицейского и, вскочив, пробрался к выходу.
Туман поредел настолько, что прохожих видно издали. Показались черепичные крыши зданий и деревья с голыми ветвями.
На углу сидела нищенка, древняя старушка. Протянула Егору коричневую ладонь:
— Подай Христа ради, милостивец. Счастье тебе будет.
Егор остановился. Ночью, обшаривая карманы своего кафтана, нашел он три копейки, три серебряных крошечных, как рыбья чешуя, пластиночки. Это всё его достояние. На них он решил побывать в трактире или кабаке, где можно поесть и расспросить о дороге. Если б была четвертая копейка, купил бы на все кремень и огниво, без костра осенью — гибель. Но всё равно ведь три… В раздумье отошел несколько шагов… Э, нашел! Задрал полу кафтана, зубами отодрал из-за подкладки маленький сверточек — золото. Подбежал к нищенке, кинул ей на колени:
— На тебе! Не поминай лихом.
И припустил по улице.
Повстречал толпу матросов, посторонился, пропуская, и вдруг громко засмеялся.
— Рановато выпил, парень! — сказал, улыбнувшись, один из матросов.
— Кабаки еще закрыты, а ты сумел согреться! — поддержал другой и хлопнул Егора по плечу.
— Где тут кабак есть, братцы? — спросил Егор.
— Ступай в «Поцелуй», эвон вывеска.
Смеялся Егор потому, что вспомнил кривлянья Мохова, когда полицейские садились в повозку. Не только вспомнил, но и догадался, что они значили. Ну и корыстен этот каптенармус! Ведь это он выспрашивал Егора, не припрятано ли в избе золото. И под крышу показывал, и на половицы. Конопатку, поди, всю теперь вытеребил из стен, ищучи клад. Кабы знал, показать бы ему на землю у крыльца, то-то яму вырыл бы жадина!
Кабак «Поцелуй» стоял у моста, на берегу маленькой речки или канала. Перед дверьми человек семь грузчиков с рогульками за спиной дожидались открытия. Егор встал среди них. Заговорил с одним, но тот отвечал нехотя, свысока, и Егор умолк.
Когда двери открылись, Егор вошел последним. В кабаке пахло хлебом, сивухой, постным маслом. За стойкой кабатчик в поддевке разливал меркой вино в глиняные кружки. Перед Егором, не спрашивая, тоже поставил кружку.
— Мне вина не надо, — сказал Егор. — Поесть бы.
Кабатчик поводил по нему сонными глазами.
— Деньги.
Егор положил на стойку две копейки.
— Ты что, дальний? — спросил кабатчик, сбрасывая монетки в ящик.
— Пошто думаешь?
— Такие копейки давно не ходят. Раньше для них печатная кружка была, сдавали особо в казну. А теперь никто и не приносит.
— Давай назад, коли так.
Но кабатчик молча отрезал горбушку ржаного хлеба, выложил хвост соленой рыбины и пару луковиц. С этой едой Егор уселся за стол в уголке.
Ел как можно медленнее: надо было выглядеть человека, у которого безопасно расспросить про дорогу, а народу, кроме грузчиков, покамест не приходило.
Куда бежать? Домой всё-таки, — решил Егор. В Мельковке, правда, не жить: в Главном правлении скоро узнают про дело с золотом. Ну, там видно будет. Отсюда надо на Новгород выбираться, — вот первая забота.
В кабак несмело, согнувшись, вошел оборванец. Голодными глазами побегал по столам и по полу. К стойке не пошел, а вдоль столов. Собрал крошки — и в рот. Рыбьи головы торопливо спрятал за пазуху. Вот кого спросить не страшно — это свой.
— Садись, — сказал Егор, когда оборванец добрался до его конца стола. — Ничего, садись, ешь!
Подвинул хлеб, луковицу. С какой жадностью вцепился тот зубами в корку! Молодой парень, немного постарше Егора. Видать, вконец оголодал. Грязные волосы всклокочены, шапки нет. А как на нем рубаха держится, — понять нельзя: одни дыры, через которые видно посиневшее тело. Когда еда исчезла, Егор прямо спросил про новгородскую дорогу.
Оборванец ухмыльнулся и перешел на шопот:
— Рыбак рыбака, а?.. Нет тебе моего совета по новгородской дороге утекать, Редькина команда больно злобствует.
— Какая команда?
— Ты вовсе зеленый?.. Полковника Редькина, который нашего брата имает. Лес по обе стороны дороги повырубил, застав понаделал — куды-т ты против прежнего хуже стало.
— А из города как выйти?
— Кто сейчас из города пойдет? Всяк норовит к зиме сюда проскользнуть, да не всякий умеет.
— Нет, ты скажи, как уйти по новгородской дороге.
— По большой першпективе прямо, там у Фонтанки и застава.
— Так это в Петергоф!
— В Петергоф у Калинкина моста, а эта у гауптвахты.
— Я города совсем не знаю.
— Как тебе растолковать? Выйдем, покажу.
Пошли на улицу, стали у моста.
— Гляди теперь. Этот мост — Поцелуев, так же, что и кабак зовется. От него иди до Синего моста, что через Мью. Сваи там в берега бьют, увидишь. Перейдешь Мью, иди вдоль нее к Зеленому мосту, где большой пожар нынче был, Гостиный двор сгорел, приметное место. Тут тебе и Большая першпективная дорога.[41] Всё лесом по ней, версты две, но дорога хорошая, бревнами мощеная. Через Кривушу[42] еще мост попадется, а как увидишь царицу — конец города.
— Царицу? Чего ты говоришь?
— На воротах. А за ней сразу Фонтанка. На Фонтанке и застава, пашпорта глядят. На ночь мост поднимают.
— Научи, как через заставу пройти.
— Ты безбумажный?
— Ага.
— Попытай всё-таки через заставу. Не лезь сразу. Коли сегодня строго, придется тебе в лес податься и через Фонтанку переплыть. Влево не ходи: там за рекой Литейная слобода, людно. Всё понял?
— Погоди… Синий мост, Зеленый, большая дорога, по ней до царицы… Зачем царица? Какая?
— Не живая, конешно, а болван ейный. Сам увидишь, я бы тебя проводил, да вишь… — Он показал на свои лохмотья. — Вдвоем скорей сцапают. Слушай, нет у тебя пятака?
— Вот — копейка. Последняя.
Оборванец пытливо заглянул в глаза Егору — и поверил:
— Не возьму. Ладно. Ступай.
Всё оказалось так, как говорил оборванец. Синий мост выкрашен синей краской. Зеленый — зеленой. На реке Мье устраивали насыпную набережную. Тяжелые, окованные железом чурбаны падали на сваи под уханье работников. Кирпичные трубы уныло торчали среди головешек на месте Гостиного двора.
Першпективная дорога прямо, как по нитке, легла через чахлое мелколесье. Бабы, подоткнув подолы, собирали клюкву по кочкам близ бревенчатой елани. Непрерывной линией тянулись навстречу Егору обозы по настилу и по размытой обочине, вдоль которой цепью насажены были молодые березки.
Помещичий рыдван с чемоданами на крыше, с тюками на задке, запряженный четверкой коней, обгонял возы сена и дров. Из окошечка экипажа выглянуло девичье лицо в красном дорожном чепце. Егор вдруг похолодел и остановился — как похожа на Янину! Рыдван, скрипя ремнями, прокатил мимо него. Миг — и красный чепец скрылся. Колеса мечут жидкую грязь, чемоданы качаются на крыше. Двое слуг верхом, сгорбившись в седлах, рысят за экипажем.
Егор долго глядел вслед. В конце Першпективной дороги тускло поблескивал золотой шпиль Адмиралтейства, под ним громоздились дома с покатыми крышами. Тумана уже не было, серый-серый день стоял над столицей… Ну, если и Янина?.. Теперь-то вовсе надо выбросить из головы несбыточное.
Круто повернулся, зашагал туда, где виднелись ворота над дорогой. На воротах выступ какой-то, вроде копны сена. Чем ближе подходил к воротам, тем выше они становились, а копна наверху постепенно превращалась в женскую фигуру с короной на голове, в широко раскинутой горностаевой шубе.
Вот и Фонтанка. Узкий, горбом приподнятый, мост через реку. Ну, берегись, Егор, — сейчас застава.
— Эй, дядька, куда едешь? — крикнул Егор догнавшему его на телеге мужику.
— В Смольную Деревню.
— Подвези, по пути мне.
Мужик через плечо оглядел Егора.
— За мостом садись, пожалуй.
— А сейчас пошто нет?
— Кто тебя знает! Отвечать придется в случае чего.
«Ого, — подумал Егор, — дело не просто».
Не пошел к мосту, а свернул вправо по тропке, что вела на бугор. Уселся на пенек, принялся осматриваться.
Покосившиеся заборы идут до Фонтанки по обе стороны большой дороги. За бугром по берегу — лесные склады. По другую сторону дороги — каменное низкое здание, будка часового перед ним. Гауптвахта! Попросту — гарнизонная тюрьма.
У съезда с моста двое полицейских провожают глазами каждый воз. Не заметно, чтоб пашпорта требовали. Возчики, не останавливаясь, сбрасывают с телег по одному, по два булыжника, это булыжный налог со въезжающих в город. Длинные гряды камней накопились вдоль дороги.
Мужик, к которому просился Егор, уже ехал по мосту. Вот жалко — не взял: сейчас Егор был бы за городом. Ухнула пушка вдалеке. К чему бы это?.. Да, говорили, что в полдень стреляют из крепости. Полдень уже! Полсуток в городе пробыл — не выбрался. Ну ее, эту заставу! Надо в обход.
Погрозил кулаком деревянной раскрашенной Анне на воротах. С бугра спустился в лесок и, увязая по колено в мокром мху, брел, пока не скрылся из виду мост. Дико вокруг. На Фонтанке островки с голыми кустами. Вороньё мечется над ельником. Грузные тучи наползают с севера. Снегом грозят такие, а не дождем.
Выбрался из леса к берегу. Дрожа, разделся, привязал одежду на голову. Зажмурил глаза и кинулся в холодную темную воду.
Часть третья
ГАМАЮН
Глава первая
БАБУШКИНЫ СКАЗКИ
Подполковник Угримов, член Канцелярии Главного заводов правления, взял со стола пакет с пятью сургучными печатями и с надписью: «Секретно». Подполковник поморщился, предчувствуя неприятность. Из Петербурга пакет. Из генерал-берг-директориума. Либо выговор членам Канцелярии, либо требование новых льгот Гороблагодатскому заводу, который год назад стал собственностью генерал-берг-директора Шемберга.
Прочитав бумагу, Угримов уставился изумленными глазами в стену и поднял брови к самому парику. Что такое? Не почудилось ли ему?.. Нет, вот и надпись: Curt Alexander von Schömberg — так всегда подписывается генерал-берг-директор. Шемберг ничего не смыслит в горном деле, над его приказами давно смеются горные офицеры. Но такого, как сегодня, еще, кажется, не бывало.
— Федот! — рявкнул Угримов.
В дверях кабинета появился канцелярист Федот Лодыгин.
— Пошли человека за бергмейстером Клеопиным и за асессором Юдиным. Если Андрей Иваныч в городе, — и его проси. Скажи, собираются члены Канцелярии по неотложному и самонужнейшему делу.
До прихода горных офицеров Угримов трижды перечитал бумагу и пришел к заключению, что он, подполковник Угримов, отстал от дел и не знает, что творится на Уральских горах.
— Господа, — сказал Угримов, когда все члены канцелярии расселись вокруг, стола. — По инструкции пакеты из генерал-берг-директориума с надписом «секретно» надо вскрывать при собрании всех членов, но, как мы условились для ускорения прохождения дел, я вскрыл вот и этот куверт первым, без вас. А теперь о том сожалею: вы меня, господа, видите в таком смятении, в каком и, ей-богу, за всю свою тридцатилетнюю службу никогда не бывал… Да что там!.. Читайте, Андрей Иванович!
И Угримов протянул бумагу асессору Порошину.
— «Курт Александр фон Шемберг», — прочитал первым делом Порошин, взглянув на подпись, и у трех офицеров появилась улыбка веселого любопытства.
— Читаю, слушайте:
«Присланный от генерал-майора Соймонова из Мензелинска казак Роман Исаев на допросе сказал, что в бытность его в Башкири взял он, Исаев, от башкирца Телевской волости Барангула Сабангулова камень дорогой цены, даже в 1500 рублей, который камень ночью сам светит яко свет, так что при нем без огня читать можно. Главному заводов правлению надлежит, опросив знающих берг-гауеров и рудоискателей, донести, подлинно ль имеются в горах Пояса таковые камни».
— Что за бабушкины сказки в казенной бумаге? — не выдержал асессор Юдин.
— Подождите, еще не всё! Дальше еще лучше, — остановил его. Угримов.
Порошин продолжал читать:
— «Второе. Зверолов Арамильской слободы, Козьма Шипигузов, привезя в Петергоф разных сибирских зверей, дерзнул явиться к Ее императорскому величеству и подал ей некий крушец в виде песка, называя оной золотом, яко бы им самим добыт в горах Пояса. По пробе в лаборатории оной крушец явился медными опилками. Сомнения нет ни малого в том, что оное учинил он злонамеренно. Однакож Главному заводов правлению надлежит без промедления донести нам в Санкт-петербургский генерал-берг-директориум по пунктам: 1. Имеется ли в горах Пояса золото песошное или в какой руде? 2. Было ли когда находимо и где имянно? 3. Между тамошними жителями были ли разговоры и слухи о нахождении золота? О том же, ведение взяв у всех частных заводчиков, равным образом донести».
— Ого! — басом сказал, асессор Юдин и ударил себя по колену кулаком.
— Нда-а! — протянул бергмейстер Клеопин и развел руками.
Другие слова нашлись не сразу. Горные офицеры только переглядывались сначала, чувствуя обиду и замешательство. Потом заговорил сразу, перебивая друг друга.
— Вызову я, например, осокинского приказчика, — сказал Угримов. — И спрошу его: «Не видал ли ты, братец, камня-самоцвета, который ночью светится?» Что он мне ответит? «Дурак — ваше благородие!» — не скажет, так подумает.
— Или у рудокопов, — подхватил Юдин. — «Ребята, золото вам в жилах попадается?» — «А как же! Половина железной руды, половина золотой. Железную на завод возим, а золотую в отвал кидаем».
— Если б блесточку золотую где нашли — и то было бы событие чрезвычайное, и мы обязаны бы по долгу службы о том рапортовать! А тут спрашивает так, будто мы по забывчивости могли не донести. «Имеется ли в горах Пояса золото?» Малый ребенок знает, что золото у нас не водится.
— Слухи предлагает собирать. Слухи, конечно, бывают…
— Это вы про Утемяша?
— Взять хотя бы Утемяша, башкирца этого с реки Миаса. Так мы его находку сами и проверили. Слух оказался вздорный: он за золото принял простой колчедан.
— Помните, Леонтий Дмитрич, еще с Татищевым был разговор о золоте? Почему нет надежды обрести его на Каменном Поясе? Только в горячих местах четырех частей света зарождается оно в жилах. Так что у нас его и по теории быть не должно.
— Что же, я полагаю, так и, ответить надо генерал-берг-директору, — решительно сказал бергмейстер Клеопин. — Никого не спрашивая, — нет, мол, — и всё.
— Нельзя, Никифор Герасимович! — возразил Угримов. — Сначала и я так думал. Да похоже, дело не простое. Нет ли подвоха? Предписано произвести опрос. Понимаете? Вся суть-то, может, не в камне волшебном и не в золоте, а в опросе.
— Кто такой этот зверолов? — спросил Порошин.
— Знаю его, — сообщил Юдин. — Кузя Шипигузов, бродкий мужик. Каких он тайменей притаскивал: рыбина с этот стол длиной! Зимой всегда диких козлов привозил. Человек он добрый и некорыстливый, а уж охотник — второго такого не найдешь!
— Он и теперь в Арамили?
— Нет, как отправили его с караваном зверей в столицу, с тех пор и не показывался.
Долго еще советовались члены Канцелярии. Всем им бумага Шемберга стала казаться опасной, полной недоговоренных коварств. Порешили на том, что опрос рудоискателей и штейгеров произведут исподволь, о запросе не упоминая, а про камни и золото спрашивая будто ненароком, посреди беседы о всяких иных ископаемых диковинах. Частных же заводчиков или их главных приказчиков спросить прямо, показать им под секретом копию Штембергова письма и заставить собственноручной подписью подтвердить свои ответы на всякий пункт особо.
Зверолова Шипигузова предписали схватить, где бы он ни появился, и скованного в железах доставить в Екатеринбургскую крепость, в Главное заводов правление. По всем заводам разослать листы с описанием его примет.
ТРИНАДЦАТАЯ СЕСТРА
В амбарушке темно. Сальная свеча горит, потрескивая, на полу; на светильне ее нагорел черный грибок, чадное пламя перемогается, и тени бродят по бревнам стен, по низкому потолку. Двое людей в амбарушке. На куче травы, покрытой овчинами, мечется в жару и в бреду больной юноша. Над ним грузно согнулся толстяк с безбородым, немолодым и сейчас страшным лицом. Он уперся руками в свои широко расставленные колени, ему неудобно сидеть на низком чурбане, но он всё ниже наклоняет ухо к губам больного и жадно вслушивается в невнятные слова.
— Туда не ходи: Редькина команда имает! — вдруг выговорил юноша чистым и строгим голосом. Потом снова понес невнятицу, жаловался и плакал, как беззащитный ребенок. Толстяк морщился и даже кряхтел, будто помогая сложиться словам. На его искаженном алчностью лице поочередно выражались то надежда, то злая досада.
— Княженика-ягода какая спелая!.. — бормотал скороговоркой больной, и толстяк шептал вслед за ним: «княженика».
Приоткрылась тяжелая дверь амбарушки. Почтительный голос доложил:
— Лекарь прибежал, Прохор Ильич. Пустить его?
— Давай сюда лекаря, — сказал толстяк выпрямляясь.
Вошел мешковатый молодой парень и низко поклонился.
— Куда ты запропастился, Швецов? Полдня сыскать не могли.
— Виноват, Прохор Ильич. На озеро отлучился, рыбки половить.
— Узнал, что я в отъезде, так сразу за рыбкой. Дармоеды вы все и сквернавцы! А если бы на заводе какой случай нужный?
— Простите, Прохор Ильич, бога для! — лекарь кланялся.
— Гляди вот… этого. Чем он болен и выживет ли?
Лекарь снял пальцами нагар со свечи и опустился на корточки около больного. Потрогал его руки и лоб.
— Горячка это, Прохор Ильич, гнилая горячка, — заявил он без долгого раздумья.
— Ну?
Но Швецов ничего добавить не мог.
— Встанет ли?
— Это как бог даст. Двенадцать есть на свете сестер-лихорадок. Ежели они все враз накинутся — человеку конец, Прохор Ильич.
— Это всякий знает, дурень. Ты говори, какие снадобья ему нужны. Ставь самые лучшие, ничего не жалей. Может, вина надо?
— Вино всегда на пользу, Прохор Ильич. Вина можно дать. А прочими снадобьями, даже травами и мазями, мне пользовать хворых и увечных запрещено. Прав не имею.
— А, все вы такие недоумки да недоучки, на мою шею навязались! Лечи, как знаешь, Швецов. Я твоих прав не спрашиваю, а раз ты лекарь, — лечи. Пока не оздоровеет, со двора не отлучайся. Своей спиной за него отвечаешь, помни!
В это время больной, встревоженный громким голосом Прохора Ильича, приподнял голову, попытался опереться на локоть, и не смог. Глядя на тени, бродящие по потолку, и ужасаясь чему-то, юноша заговорил:
— Ты всё ждешь, Василий?.. Ты его золото плавишь?.. Вызволим, небось, вызволим…
Мигом толстяк повернулся к больному и замер, ловя слова. Лекарю он махнул рукой, высылая вон, и вслед кинул: «Позову».
Швецов вышел во двор. Летняя ночь еще не наступила. Над высокими новыми воротами видны горы — черные на багрово-сером небе. Двор с трех сторон крытый; хоромы и службы составлены буквой «П» и стоят под одним навесом. Только и видно со двора — горы да небо.
На крылечке у хором сидели старик — ночной сторож — и рудоискатель, верхотурец, недавно приехавший.
— Ух, напугался я! — признался добродушно Швецов, опускаясь на ступеньку крыльца. — Пришел нынче с озера, а тут: скорей на хозяйский двор! Знаю, что Мосолов в горы уехал. Кому же я занадобился? Бегу сюда, и вдруг в мысль вступило: а может, это хозяина в горах поранили? Как я лечить буду? Ничего-то я не умею.
— А как же ты, мил человек, в лекари определен, коли не умеешь? — спросил рудоискатель.
— Завод-то нельзя открывать без лекаря: полагается по горной инструкции. А я вовсе и не лекарь, а лекарский ученик. Полгода только учился в Екатеринбургской крепости: за непонятливость из Арифметической школы лекарю в учение был отдан. Ну, Мосолов, видно, не поскупился, сунул кому надо, меня и определили наместо лекаря к нему… Увидал я сейчас, к кому позвали, отлегло. Горячка — она и есть горячка, не рана. Либо помрет, либо выздоровеет…
— Тут только пить подавай, — подтвердил сторож. — Горячечные ох и много пьют! Да считать, сколько лихорадок наваливается.
— Двенадцать всех-то сестер…
— Да, двенадцать: Огнея, Знобея, Ломея, Трясея, Гнетея и прочие. Если в черед пойдут, так ничего — выдюжит человек.
— Откуда он взялся, этот хворый? Нездешний? Я его, ровно бы, не видал на заводе.
— Это вот он знает, — сторож кивнул на рудоискателя.
— Да мы его и привезли сегодня. С гор привезли. На седле у Пуда верст тридцать кулем висел. И всё без памяти. Думали, дорогой кончится. Крепкий, видно, парень. Нашли-то его так: за дальним рудником тропа есть, что ведет хребтами, на ту сторону Урал-Камня. Той тропой беглые из Руси ходят. На руднике нам сказали, что в балагашиках у тропы хворые лежат, целый табор и все в горячке. Мы поехали поглядеть, все трое — Прохор Ильич, кучер Пуд и я. Верно, валяются мужики, бабы есть, даже ребятишки. Мосолов там этого парня и углядел. Так и всколыхался, глазами прилип. «Пуд, — говорит, — погляди-ка: не признаешь?» Пуд, однако, не признает. Мосолов ему на ухо пошептал. Пуд бает: «Может, и он. Давно дело было». Вот взвалили парня на коня, — и прямо домой. Даже рудников больше осматривать не стали, а ведь затем и ездили. Привезли сюда, Прохор Ильич его ладит в горницы, а Марья Ильинишна… — Тут рудоискатель оглянулся на хоромы и сбавил голосу: речь пошла о сестре хозяина, злющей старой деве.
…Марья-то взбеленилась. «Не пущу, — визжит, — бродягу в чистые горницы, девай его куда хочешь!» Положили в амбарушку. Хозяин послал меня: подушку, бает, принеси. Марья у меня из рук подушку хвать, расходилась — удержу нет. Скупенька она, ой скупенька!.. Подушек на каждой постели десяток, а ей жалко, — непорядок, вишь. Мосолов только рукой махнул, ну ее, дескать. Сам из амбарушки не выходит, не обедал, не ужинал и в фабриках не бывал.
— Что-то неладно с хозяином. Никогда он жалостливым не был, — размышлял лекарь.
— Мосолов-то жалостлив? — хихикнул в кулак рудоискатель. — Да он в приказчиках служил у Демидова! Сам знаешь, что за люди — демидовские приказчики. Кремень.
Старик сторож сказал свое слово:
— Околдован хозяин.
— Очень просто, что так, — поддакнул рудоискатель.
— Бывает, бывает, — согласился и лекарь. — Наговор какой или приворотное зелье дано. Эх, недоучился я маленько: наговоры снимать не умею.
Застучало железное кольцо у калитки, кто-то просился на хозяйский двор. Сторож долго переспрашивал, прежде чем открыть. Впустил верхового.
— Скажи хозяину, что обер-шмельцер[43] зовет, — сказал приезжий сторожу.
— Ступай, лекарь, позови!
Швецов помялся. Пошел было под навес — и вернулся:
— Мне велено тут ждать. Сходи ты.
— Сбегаю, — что мне? — откликнулся рудоискатель. — Сбегаю кликну.
Мосолов вышел сразу:
— Что у вас там стряслось? Плотина или печи?
— Про плотину не знаю, ровно бы в порядке: вода на колеса идет ладно. А во второй печи, Прохор Ильич, надфурменный нос[44] растет через меру, и сок[45] пошел красноват.
— Красноват или вовсе красный?
— Да красный, Прохор Ильич.
— А какой нос?
— Побольше ладони.
— Поезжай назад, скажи обер-шмельцеру, что сейчас буду… Постой! Коли не поспею к завалке, пускай обер-шмельцер поступает по усмотрению. Ей-ей, не пожалею палок за козла!
С крыльца Мосолов крикнул:
— Пуд, седлай коня!
И, стуча сапогами по ступенькам, побежал наверх, в горницу сестры.
Перед иконами горела тоненькая восковая свечка. Марья Ильинишна стояла на молитве. Ссохшаяся, с узким, коричневым лицом, с постно подобранными губами, в черном платке по самым бровям — она совсем не похожа на грузнотелого, но проворного в движениях, румяного лицом брата, который старше ее на десяток лет.
— Чего, оглашенный, носишься? Осподи, помилуй! Осподи, помилуй…
Она отбивала поклоны и отсчитывала их по длинной кожаной лестовке.[46]
— Марья, мне торопно. Дело есть…
— Провались, бес, с делами! Что выдумал: подобрал в лесу мужика да в светлицу его тащит. Тьфу! Еще подушку ему подавай. Да пусть бы он околевал, где знает. Мало ли валяется непутевых пьяниц.
Бранясь, Марья Ильинишна не теряла времени и поклоны отвешивала истово, пальцем скользя, по складкам лестовки.
— Большое дело, Марья. Недосуг тебе рассказывать, а только уж ночку не поспи: посиди у недужного.
— Еще что?! И взбредет же в пустую голову такое! Да чтоб я… Уйду в скиты, вот увидишь, Прошка, нынче же уйду. Мыслимо ли так издеваться над девушкой! Уйду и вклад сделаю, буду жить на спокое. Выделяй мою долю, не хочу больше и знать твои дела!..
— Да постой, дура! — грубо перебил Мосолов. — Знаешь, ли, какого я человека привез? Ведь это Гамаюн, тот самый.
— Очень мне надо знать. — Но Марья Ильинишна оставила поклоны и повернула голову к брату. Тот шагнул и сказал ей на ухо несколько слов.
— Вправду? — спросила Марья Ильинишна совсем просто и деловито.
— Увериться, конечно, надо, но похоже — тот. Ежели он, подумай, выгода какая!
— Опасное дело.
— А завод здесь ставить — не опасное, что ли? Без того нельзя. Зато, при удаче, ведь я богаче Демидовых стану!
— Ты! Ты!.. Моя половина в деле, про мой интерес не забывай.
— Делиться нам нечего. Вот помогай… Идем. Дощечку аспидную захвати: писать будешь.
Во дворе кучер Пуд, силач и великан, телохранитель Мосолова, держал оседланного коня. Брат и сестра прошли в амбарушку. Мосолов зажег от огарка вторую свечу. Больной безучастно смотрел на потолок и, тяжёло дыша, облизывал сухие, покрытые коростой губы.
— Без памяти, опять. Как заговорит, ты слушай. Станет какие места либо речки поминать — записывай. Людей — тоже.
Старая дева брезгливо наклонилась над больным.
— Рот-то как обметало. Ему и слова не выговорить. Где вода? Пить ему надо.
— В ковше вода… Пустой? Скажу лекарю. Ну, оставайся, значит. Смотри, не проморгай, Марья! — и Мосолов вышел.
Холодной водой Марья Ильинишна смочила лоб, глаза и губы юноши. С ладони влила в рот немного воды. Он застонал, сказал что-то непонятное. Как большая черная птица, застыла, согнувшись над ним, хозяйская сестра. Ждала терпеливо.
— Ченкри-кункри? — Юноша вдруг слабо, но превесело рассмеялся. — По-вашему ласточки — ченкри-кункри, да?
Марья Ильинишна тихо взяла аспидную доску и мелок.
— Мама, — прошептал больной, жалостно плача. — Мамонька моя!
ТАРТУФЕЛЬ
Шестерка лошадей катила коляску по крутогорьям Верхотурского тракта. Долины были розовы от зарослей цветущего кипрея. Мохнатые леса стояли вокруг больших озер, густо одевали вершины гор, зеленым морем разливались по холмам.
В коляске два асессора — Порошин и Юдин.
— Начинаются демидовские земли, — сказал Порошин. — Сейчас, поди, впереди нас вершный скачет: упредить Акинфия о нашем приезде!
— А может, мы в Верхотурье поехали, — возразил Юдин, почем им знать? Дорога-то одна.
— Всё разнюхали, не сомневайтесь… Эх, быстро теперь поедем! Хороши демидовские дорожки! По всей Руси и по Сибири лучше их нету.
И верно, дорога легла гладкая, как стол. Подъемы срыты, в низинах и болотинах сделаны насыпи, по обе стороны дороги вырыты глубокие канавы для стока воды. Через овраги, через ручьи поставлены гулкие мосты из ядреной лиственницы. Пришлось, видно, немало трудов положить демидовским крепостным людям и приписным, крестьянам на дорожное устройство. Между всеми — шестнадцатью акинфиевыми горными заводами пролегли, такие же дороги.
По легкой дороге шестерка лошадей показала настоящую силу. Горы поворачивались на глазах, мелькали придорожные березы, каменистая пыль взлетала из-под колес клубами и садилась на далеко отставшую тройку, на которой ехали канцелярист и двое слуг.
Оставался последний десяток верст до Невьянска, как значилось на опрятно окрашенных верстовых столбах, когда форейтор и кучер враз закричали один другому, и осаженные на лету кони запрыгали враздробь, оседая на задние ноги.
— Что случилось? — Юдин привстал в коляске и увидел спуск к рёке, высокий мост и на мосту толпу людей.
Коляска шагом спустилась к реке. Из толпы вышел степенный бородач, с мерной саженью в руке и, скинув шапку, подошел к коляске.
— Прощенья просим, ваше благородие, — поклонился он Юдину, выбрав его из двух офицеров за рост и осанку. — Мост чиним, обождать малость придется.
— Давно ли поломался? — сердито спросил Порошин.
— Не могу знать: мостами ведает контора Старого завода, а я шуралинский плотинный, меня сегодня нарядили чинить.
— Объезда поблизости нет ли?
Плотинный развел руками, оглядел богатую коляску. Коляска действительно была хороша и велика, — еще татищевская. Офицеры ее выбрали для поездки, чтобы не прибедниться перед Демидовым.
— С вашей колымагой разве проедешь где, опричь большой дороги! Да не извольте беспокоиться — мигом мост поправим.
Стали ждать. Слушали перезвон и перестук топоров с моста. Федот Лодыгин, канцелярист, знаменитый по всему Поясу непревзойденной красотой почерка и, не менее того, своей пронырливостью, прошелся на мост и, вернувшись, доложил вполголоса:
— Поломки никакой не было-с. Дерево свежее, как репа. Плотники только отодрали плахи и дыру устроили. Теперь назад кладут-с. Поглядите, Андрей Иваныч: говорят, будто, с утра работают, а ни одной подводы не стоит, одни мы. Задержка намеренная, поверьте.
Перед мостом простояли полтора часа. К Невьянскому заводу оба асессора подъехали злые и хмурые. Издевательства Акинфия Демидова уже начались: что-то будет дальше?
Семь башен в бревенчатом остроге. Невьянского завода. На каждой — пушка. Возле пушки дозорный: в кафтане военного покроя и с драгунским, карабинам. Восьмая, двадцатисемисаженная каменная башня возвышается посреди завода. Шпиц этой башни, обитый — металлическими листами, блестит, как серебряный, — а может, и впрямь Демидов от великой спеси посеребрил шпиц. Достатка у него хватит. Превеликие башенные часы куплены, говорят, за пять тысяч рублей. Часы эти с курантами: девять колоколов отбивают часы и четверти, а после играют музыку.
Не выходя из экипажа, господа офицеры ждали минуту и другую. Никто не показывался ни на крыльце конторы, ни в подъезде дворца. Догадливый Лодыгин вбежал по железным ступенькам наверх и вернулся с дорожным приказчиком.
— По государственной, надобности хотим видеть Акинфия Никитича, — глядя мимо приказчика, сухо сказал Порошин. — Дома ли господин Демидов?
Приказчик, как бы размышляя, провел рукой по пышной бороде раз и другой, потом неспешно пробасил:
— Будет доложено господину Демидову. Покамест пожалуйте на двор для приезжающих особ.
В апартаментах для приезжающих асессоры умылись, переменили парики. «Откушать» они решительно отказались и повторили, что хотят незамедлительно говорить с дворянином Демидовым. Тогда явился учтивый старый дворецкий и пригласил их к хозяину.
Вышли в сад. Следуя за проводником по аллее длиннохвойных сибирских кедров, опустивших ветви до самой земли, подошли к строению со стеклянной крышей. Дворецкий распахнул дверь и отступил в сторону, поклоном приглашая войти. Асессоры переглянулись, вошли. Перед ними открылась вторая дверь. Парной воздух, неизвестные густые ароматы, щебет птиц неожиданно охватили Юдина и Порошина. Они оказались в оранжерее.
Никого не видя, Порошин двинулся по узкой песчаной дорожке мимо цветущих кустов и ящиков с растениями. На повороте он наткнулся на человека, сидевшего на низенькой скамеечке и раскрашивавшего масляными красками лист на каком-то растении. На шаги Порошина и догонявшего его Юдина человек обернулся и встал. На нем был азиатский халат. Лицо его, молодое и безусое, было женственно, взгляд черных глаз умен, но беспокоен. Время от времени какая-то жилка дергала его левую скулу и поднимала уголок рта, что придавало лицу насмешливое выражение. Человек кинул кисти и палитру на скамеечку и, вытирая пальцы о халат, сказал:
— Мне докладывали, что вы хотите меня видеть, господа чиновники.
Порошин в замешательстве пробормотал:
— Надобность у нас до Акинфия Никитича…
— Да, да. Я — Демидов. Сказывайте, в чем ваша надобность.
Выждал немного и, явно довольный смущением асессоров, захохотал:
— Отец в отъезде. Можете относиться до меня.
Так вот кто встретил их — Прокофий Демидов, старший сын Акинфия. По слухам, Прокофий был чудак, мастер нечаянных поступков, одна коже заводское дело знал, изучив его на отцовских заводах, а также в Венгрии и Саксонии. При постоянных отлучках Акинфия Никитича Прокофий вел заводы вместе с дряхлым управителем Шориным.
— Генерал-берг-директориум предписал секретно опросить владельцев заводов о новых подземностях, — сказал Порошин служебным голосом. — И взять ответы с собственноручным подписом.
— Только-то и всего? — Прокофий шумно дохнул, изображая облегчение. — Канцелярия! С тем-то вы, бедненькие, скакали из Екатеринбурга?
— Другой докуки к вам не имеем, Прокофий Акинфиевич.
Прокофий взял в руки палитру и кисточки, но продолжал стоять: гостей усадить было решительно некуда.
— Африкана, — показал он кисточками на расписанные листы. — Из Петергофа семена взяты. Листья у нее от природы сухи. В Петергофе художники малюют на них картины — персоны и ландшафты. Так и дальше растет с малеваньем. Я здесь немало курьезных плантов[47] собрал. Любопытствуете?
С видом простодушного садовника Демидов повел асессоров по оранжерее:
— Скажите, у вас в Екатеринбурге яблони кто-нибудь выращивает?
— Не приметил того.
— На Вые у нас яблоньки сажали — всегда вымерзают. А вишня растет и ягоды добрые приносит. Из Башкирии вишня.
У небольших кустиков с пучками белых цветов Прокофий остановился. Сорвал один пучок и дал понюхать асессорам:
— Тартуфель это, — видали? Нет?
— Не приходилось.
— Курьез, у него яблоки совсем в земле растут, только несладкие. Заморский плант. На будущий год испытаю его на воле. Он всё равно не зимует в грунту, каждую весну снова надо сажать, как траву. Ради цветов больше развожу его, для приятного духу.
Странное смешение являли собранные Прокофием растения. Возле редкостного американского дива прозябала алтайская облепиха или даже куст сорной травы, пощаженной неизвестно почему и роскошно разросшейся. Так же и в высоких проволочных клетках жили рядом крикливые маленькие попугайчики и птицы из сибирских лесов: чечётки, пухляки, дрозды. Видно, что хозяин оранжереи следовал только своей прихоти.
Порошин и Юдин покорно ходили по тесным дорожкам, смотрели то, что показывал им хозяин, и слушали то, что он говорил. Беспорядочными речами, простотой обращения Прокофий удивительным образом подчинял себе слушателей. «Чудак», — мелькало в голове Порошина, когда он смотрел на пестрые узоры азиатского халата, а всё не решался перебить Прокофия напоминанием о запросе генерал-берг-директора; слушал болтовню, хвалил вкус ягод, которые надо было попробовать.
— Э, я вас завтра угощу обедом из собственных произрастаний, — пообещал Прокофий многозначительно.
У выхода Юдин сказал, обращаясь не к Демидову, а к Порошину:
— Андрей Иваныч, а вопросы?..
— Охота вам! — вмешался сейчас же Прокофий. — Плюньте! Писаря потом напишут, что надо.
— Хотя запрос действительно малодельный, — осторожно выговорил Порошин, — но миновать его нельзя. Да там всего два вопроса.
— О чем же?
— Первое: имеется ли в наших местах камень, который в темноте светит, яко свет?
— Имеется, конечно, — не задумываясь, сказал Прокофий. — Как не быть? У нас всё есть.
— Изволите шутить, Прокофий Акинфиевич?
— Отнюдь не шучу. Вы разве не видали? Сегодня же покажу. Вот стемнеет совсем, будет вам камень. А второе?
— Второе — золото.
— Что-о?
Жилка задергала щеку Прокофия часто-часто. Он нагнулся к малому ростом Порошину и глядел прямо в глаза.
— Спрашивают, — есть ли в горах Пояса золото?
— И что вы ответили, господин асессор?
— Да мы еще не отвечали. А золота, как известно, ни на Каменном Поясе, ни во всем государстве, к сожалению, не водится.
— Бумага эта у вас с собой?
— Извольте, вот она.
Прокофий прочитал копию раз и другой:
— А где этот зверолов?
— Козьма Шипигузов разыскивается.
Бумагу Прокофий сложил и сунул за пазуху халата.
— Ужо напишу ответы. «Золото в горах Пояса…» Хм!.. Может, оно и есть, да не найдено. Вы как полагаете, господа чиновники?
— Совершенно справедливо, Прокофий Акинфиевич.
На этом расстались, и больше асессоры Прокофия не видели: сказался больным.
Из своих обещаний Прокофий сдержал только одно: прислал в апартаменты для приезжающих обед из произрастаний Невьянской оранжереи. Подавалась окрошка, в которой вместо овощей были неведомые фрукты, а вместо квасу — сладкое вино. Подавались печеные тартуфели с сахаром — шарики с куриное яйцо величиной, мучнистого вкуса.[48] Тартуфели асессорам не понравились.
Камня, который светит в темноте, Прокофий не показал. Не возвратил он и запроса с собственноручными ответами: через управителя Шорина велел передать, что ответы будут посланы прямо генерал-берг-директору.
И ничего-то с Демидовым не поделаешь: жаловаться на него некому. Одураченные ехали назад в Екатеринбург горные офицеры. Высокий, как каланча, рудознатец Юдин и маленький злой асессор Порошин сидели рядом в коляске и не разговаривали.
Довершил их унижение канцелярист Лодыгин. На первой остановке он таинственно сообщил:
— Сам-то, Акинфий-то Никитич, дома был-с… Как выезжали, он у открытого окна стоял. Заметить не изволили-с?
ЭТО ОН!
Мосолов в легком коробке без кучера возвращался с осмотра своих владений. Хозяйство большое и очень раскиданное. Целое утро ездил, еще на пожоги осталось заглянуть.
Длинные кучи сырой руды вперемежку с дровами дымили неделями, работа около них — одна из самых тяжких заводских работ. В долине, где стояли кучи, не росла трава. От сладковатого и тошного сернистого дыма гибли кусты и деревья далеко вокруг.
В шалаше с наветренной стороны пожога Мосолов застал обжигальщиков, мужа с женой. Они хлебали варево из закопченного чугунка.
— Хлеб да соль, — поздоровался Мосолов, придержав коня.
— С нами отобедать милости просим, — с достоинством ответил мужик. Он не прервал еды, не встал. Жена хотела было подняться, но глянула на мужа и потянулась ложкой в чугунок.
— Благодарствую. Попроведать заехал.
Мужик качнул бородой. Смотри, мол, — всё на виду. Мосолов тронул коня, который чихал и крутил головой.
«Не сбежали, — думал дор о гой Мосолов. — Из приписных крестьян, а согласились на постоянную работу. Что у них на душе? Не сбежали, и то ладно». Хозяину было непонятно, что удерживает обжигальщиков на гибельной работе.
За плотиной на взгорье стояли избы мастеровых людей и хозяйский дом — всё новенькие постройки из медово-желтых бревен, еще не тронутых копотью. Сторож уже поджидал хозяина и, завидев издали, развел половины тяжелых ворот.
— Марья! — крикнул Мосолов, поднимаясь по узкой лесенке в горницы. Сестры наверху не было.
— Марья! — И в нижних комнатах негу. Мосолов через сени прошел на кухню. — Ты здесь?
Марья Ильинишна помогала стряпке лепить пельмени. Круглые сочни поворачивались в быстрых пальцах, сгибались и превращались в белые ушки.
— Что сегодня записала?
— Переодень одежу-то, — злобно прошипела Марья. — Адским смрадом от тебя несет. Весь дом испоганишь.
— Чего злишься? Ну, чего ты всё злишься? Корова не тем боком почесалась, да? — Мосолов понюхал рукав своего кафтана. — На печах был. На пожогах был. Значит, подвигается дело, коли медью пахнет. Радоваться надо, а ты…
— Уйди, ирод!.. На тебе, только убирайся.
С полки Марья Ильинишна сдернула исписанную мелом аспидную дощечку и сунула брату. Не выходя из кухни, Мосолов подошел к окну и стал разбирать тесную вязь букв.
«Рублевики передай!..» Так, рублевики. «Бирона собаку…» Сдурела, Марья, такое записывать! — Мосолов послюнявил палец и стер строчку. — А ну, увидел бы кто? В одночасье бы мы на дыбу угодили. Графское сиятельство — собака! а?.. «Не опилки…» Верно читаю? Опилки, что ли?
— Почем я знаю? Человек бредит, несет дурное безо всякого толку. Записано, — стало быть, говорил.
— Ладно… «Не опилки — золото…» Ого! — Мосолов несколько слов разбирал про себя и вдруг захохотал, хлопнул дощечкой по ладони. — Марья! Он это, он! Да-да-да-да-да! Имя вот забыл я и прозвание… Как его? В Шайтанке еще он у нас жил, состоял при шихтмейстере Ярцове, не помнишь? Да-да-да-да-да! Это он!
— Ты другое баял, Прошка. Будто этот парень в Петербург…
— Чшш!.. Помалкивай. Он много чего потом натворил. Вот бы мне такого рудоискателя! Пользует его лекарь? Что говорит?
— Лекаря я прогнала. Что он знает, лекаришка! Сама лечу. Молитвой да наговорной водицей. Теперь ему полегчало. Всё больше спит.
— Схожу посмотрю парня. Как же его прозвание?.. Акинфий Никитич его Гамаюном звал. Гамаюн да Гамаюн — я и забыл настоящее-то.
* * *
Больной очнулся еще утром. Под головой он почувствовал перовую подушку. Это его очень удивило. Он попробовал понять, — откуда взялась подушка? Не понял и, ослабев от усилия, заснул. Так повторялось не раз: проснется, удивится подушке и снова спать.
Первый человек, которого он увидел, был мосоловский рудоискатель.
— Оживел, парень? Ты кто таков? Пить хочешь? — посыпал вопросами рудоискатель. Лисья его мордочка выражала крайнее любопытство. Вместо ответа больной, не шевеля губами, сам спросил:
— Где я?
— На мосоловском, паря, дворе.
Дикий испуг выступил на исхудалом лице больного. Он заметался, но только шея и кисти рук слушались его.
— Я связанный?
— Что баешь? Связанный? Нет, пошто.
— Как я… на Демидова завод… угодил?
— Мосолова, а не Демидова. Прохор Ильич нынче сам хозяин и заводчик.
— А ты кто?
— Я, стало быть, его рудоискатель.
— А… знаю тебя.
— Меня ты, парень, знать не можешь. Я не здешний.
Больной помигал глазами. Бред и явь еще путались в его сознании.
— Лиза-то где? — прошептал он.
— Какая тебе Лиза?
— Ты ведь лялинский? Коптяков ты?
— Ой, верно! Из Ляли я, Верхотурского воеводства, и прозвание так. Откуда меня знаешь?
— Развяжи меня, Коптяков! Помоги от Акинфия уйти. Скорее, скорее!..
— Ну, несуразное что-то мелешь, паря. На-ко, выпей воды… Не хочешь?.. Да он заснул, сердяга!
* * *
Мосолов вошел в амбарушку. Больной спал, но когда большое тело заводчика заслонило свет в дверях, сразу открыл ясные глаза.
— Вот и повстречались, господин ученый, — заговорил Мосолов, подыскивая для беседы добродушный лад. — На Каменном Поясе места много, да дорожки узкие, не миновать встретиться. Признал меня?
Юноша молчал.
— Неужто не признал шайтанского знакомца? Лет пять прошло, не боле… Да ты что глядишь, будто на нож? Ха-ха! Ты мне спасибо должен сказать: подобрал я тебя в такой дыре, — там бы ты и кончился с прочими.
— А других так и кинул?
Мосолов отвел глаза. Потом завозился с чурбаном, подкатил его к изголовью больного и уселся:
— Да я ж вершный был, чудак-человек…
— Детишки там были.
— Значит, твоя судьба такая. Вот отлеживайся, тогда поговорим и о деле. Покамест наращивай мяса на кости. Я сестру свою приставил за тобой ходить. Лекарь у меня того, а Марья — она почище всякого медицинского доктора. Ты мне дорогой человек можешь быть. Искателем руды поставлю, жить будешь, как у Христа за пазухой. Полно тебе по пещерам скитаться.
Удивленно и недоверчиво слушал больной эти слова. Поймав его взгляд, Мосолов запнулся слегка, но продолжал еще задушевнее:
— Знаю, о чем думаешь. Сказать? «Выдаст он меня Демидову или не выдаст?» — вот о чем. Угадал?.. Небось! Никому не выдам, господин унтер-шихтмейстер. Ни Демидову, ни Главному заводов правлению. Коли пообещаешься мне всей правдой служить, — я тебе навсегда покров и защита.
— Врешь ты, Мосолов! За сто рублей, может, не продашь, а посулит Акинфий тыщу, тут и конец твоей совести.
— Ах, ах, как ты обо мне понимаешь! Обидно такое слышать. Да если хочешь знать, Демидовы мне теперь противники. У меня свой завод. Им надо медную посуду продать, и мне надо. Что им ни убыток, то мне и польза. Торговое дело, известно.
Сорвался с места, выглянул за двери: не подслушивает ли кто? — свистящим шопотом сказал:
— Совсем бы их избыть, тогда свет бы увидел! Шевельнуться Демидовы никому не дают, тесно от них стало на Урале, наилучшие рудники, леса, приписные деревни — всё ихние, всё захватили. Мне вон еще удалось, а опоздай я на год — и здесь бы демидовский завод стоял.
— Дай тебе волю, и ты Демидовым станешь.
— Ну и что? И все так-то. На том жизнь стоит… Слушай, друг. Не хотел я сегодня начинать о том, да уж к слову приходится. Это ведь ты с изветом на Акинфия Никитича в Питер ходил?
Ответа Мосолов не дождался.
— Что он будто бы тайно копает в Невьянских лесах золото. Ты?.. Чего молчишь? От меня не таись: всё равно всё знаю. И что до самой царицы достиг. И что по пробе то золото вышло вовсе не золото, а опилки просто крушца. А тебе, спасая голову, пришлось в бега удариться. Пробойный ты человек! Едва Демидова не свалил. Никого Акинфий Никитич не боится, а тебя боялся. Два года тебя искали, — про то ведал ли? «Живого или мертвого добыть мне Гамаюна!» — так нам приказал. Гамаюн-то — ты. Вот и рассуди: если бы я хотел тебя выдать, разве стал бы тебе истинную выкладывать?
— Пожалуй, не стал бы, — усмехнулся юноша и тут же закрыл глаза, заснул.
Сторожу приказано было закрывать дверь в амбарушку на ночь засовом, а чужого народа к больному отнюдь не допускать. За обедом Мосолов был весел. Выпил настойки на красном перце — отбить противно-сладкий привкус серы во рту — и хвастался сестре:
— Полагаю, рудознатец будет мой. Податься ему некуда. Ну и смелоотчаянная голова! Лежит, ни рукой, ни ногой, а в глаза мне так и режет без страха: «Врешь, хозяин!» Таких-то мне и надо. По самому краешку ходим, либо пан, либо пропал. Надо Гамаюна к сладкой жизни приохотить. Крепче цепи чтоб держало. Давай, Марья, женю его на тебе! Хочешь?
Марья Ильинишна вздрогнула, проглотила горячий пельмень и зашипела на брата дикой кошкой.
Глава вторая
РОСТЕССКИЙ ЯМ
В лесу базар. Бледное и летом северное небо моросит дождем, а народ не убывает, шумит и толкается. Приписные крестьяне, возвращающиеся с заводских работ в родную деревню, зыряне и манси, приехавшие на оленях — среди лета в санях, — ямщицкие женки, сибирские обозники, мимоезжие приказные в ожидании, покамест перепрягут им лошадей, и совсем непонятные люди кружат под кедрами, покупают, выменивают, торгуются.
Нет ни лавок, ни ларей на лесном базаре, не видать рыночного смотрителя и будочников с алебардами. Да и товаров мало видно, а те, что есть, — в руках у продавцов или торчат из-за пазухи. Такой базар живет на большом Сибирском тракте между Верхотурьем и Солью Камской у яма[49] Ростес — здесь третья смена лошадей после Верхотурья. На самом перевале через хребет Каменного Пояса стоит Ростес. Это и самый северный конный путь через Пояс. Севернее видны громады гор, вечно покрытых облаками, — гор непроходимых и диких.
Верхотурье — город таможенный, там за привозимый товар досмотрщики дерут большую пошлину. Поросенок на верхотурском базаре стоит четыре копейки, а заставский сборщик, бывает, требует шесть копеек пошлины. У Ростеса торговля беспошлинная. Можно купить звериные шкуры и меха, дешевое вино, свинец на пули и порох для пищалей, топоры, шапки, сапоги, толокно и крупу — всего понемножку, чем жив простой человек.
Ростесский базар пугливый. На дню не раз его переполошит крик: «Окружают!.. Ярыжки идут!» — и народ кидается врассыпную в кусты. Переполох всегда бывает зряшный. Как ни хотелось бы таможенному голове запретить беззаконную торговлю, он знает, что это безнадежно: никаким войском не обнять всего Сибирского тракта, а разгонишь ростесский лесной базар — люди будут встречаться на ином месте.
Не менее, чем государевых ярыжек, боится народ разбойников. В лесах недобрым людям легко укрываться, а тут кругом леса. Поэтому торговлишка идет, покуда в полном свете северный день. Задолго до сумерек продавцы и покупатели спешат унести свои головы и котомки. Расходятся, сговорившись, толпами, редкий отважится пойти в одиночку.
В разгаре торга появился среди народа новый человек, с крошнями[50] за спиной, в самодельных броднях[51] на ногах, с лицом, как терка, изрытым оспой. Мягкой, враскачку, походкой бродяги, привычного к дальним походам, человек прошелся по базару присматриваясь. Его толкали, он никого не задел. Видно было, что в толпе он бывает редко, — настоящий лесной человек. Выйдя из толкучки, он присел на корточки, скинул крошни и достал две собольи шкурки. Встряхнул их, пропустил через кулак, приглаживая, снова встряхнул и положил на хвою около ног.
Покупателей долго ждать не пришлось. Его сразу обступили, и шкурки пошли из рук в руки. Соболя были превосходные, темного волоса, спелые, один в один. Первые покупатели, погладив, подув в мех, с сожалением передавали другим и даже цены не спрашивали — не укупишь таких. В городе такие и не дошли бы до рынка, забрали бы их в царскую казну. Соболь — товар заповедный.
— Деньгами? Товаром? Что хочешь? — торопливо спросил дядя в пуховой шляпе, приказчик или торговый человек. Шкурки он крепко зажал подмышкой и, отвернув полу кафтана, доставал кису.
— Товаром, — сиплым шопотом навсегда простуженного горла, с натугой выговорил владелец шкурок.
— Чего надо, охотник?
— Платок флеровый красный, ниток четыре пасмы, камки либо китайки на сарафан… — тужась так, что краснела шея, перечислял охотник.
— Еще много?
— Башмаки суконные с позументом, мыла сального два куска, соли, полбы…
— Вот что, охотничек, получай деньгами, сам и наберешь, что тебе надо. Идет так?
— Ладно. — Согласился с неохотой, но не пытаясь спорить.
— Сколько же деньгами?
Охотник помедлил, — цены он, видимо, не приготовил.
— Рубль дашь?
— За пару?
Беспомощно улыбнувшись, охотник кивнул головой. Не успел покупатель развязать кису, как стоявший возле ямщик кинул охотнику деньги и с возгласом «Беру за полтора!» рванул соболей к себе. Торговый успел схватить ямщика за плечи — и началась драка. Охотник вскочил, не подняв монет, смотрел с недоумением и беспокойством. Уже человек пять молотили кулаками торгового, а тот совал шкурки под кафтан и увертывался. Базар столпился вокруг и шумел неистово. Потом клубок дерущихся метнулся в сторону, люди побежали, перед охотником очистилось место, а он всё стоял. Прибежал ямщик с разбитой в кровь скулой.
— Унес, подь он к чомору! — кричал он и требовал свои деньги: рубль и два четвертака или другую пару соболей.
— Я не брал, — прохрипел охотник. — И соболей больше нету.
Рубль нашелся на мокрой земле, а четвертаков не было, их затоптали. С руганью и угрозами ямщик ушел. Охотник сел по-прежнему на корточки и ждал, поглядывая в толпу, — скоро ли явится торговый расплатиться за шкурки? Базар редел. Уехали на оленях манси. Люди стояли кучками под большими кедрами и елями: дождь всё бусил.
— Что, миленький, ни соболей, ни денег? — услышал охотник за собой. Обернулся. Невысокий простолюдин в заплатанном кафтане и в валяном гречневике на голове, с узкой желтой бородкой, стоял у елки. В руках он держал батожок.
— Придет, чай, — недовольно сказал охотник.
— Ой ли? Продавай-ка лучше остальное. Да не продешеви: те-то соболя — по двенадцати рублей за каждого дал бы купчина.
— Больше-то нету.
— И нисколечко в тебе жадности, — засмеялся бородач. — Люблю таких. Чего тебе надо было: платок да иголку?..
— Флеровый платок красного цвета, иголку, ниток четыре пасмы, на сарафан…
— Не труди себя, помолчи. Вижу, что жена заказывала да раз двадцать, поди, повторить заставила, покуда вытвердил. Здесь ты этого всего и не найдешь, разве случаем. Тебе бы в Верхотурье сходить, там чего хочешь, того просишь. Дальний?
— С реки Вагран, — нехотя ответил охотник.
— Ой, далеко! Верст оно, может, и не гораздо много, да туда не считай сколько верст, а сколько болот. Я на Вагране и не бывал, только знаю, что одни вогулы живут. Говорят, на Вагране слюда хорошая есть, не знаешь?.. — Бородач подошел ближе к охотнику и сел, как и тот, на корточки. — Значит, не только по снегу, и летом можно к вам попасть?
— Я прошел же.
— Да-а… Ходок… Теперь обратно тебе? Заест тебя жена! Ничего не купил.
— Так не придет, коли?
— Купчина? И не жди, миленький. Видел, какой он? — глаза бегают, губы тонкие, поганые.
— У меня пищаль[52] в лесу зарыта… недалеко… и с ней еще соболек… Может, ты возьмешь?
— Не с руки мне это, миленький. Да вот что: денег я тебе дам, нельзя без платка, без иголки… чего там еще? — к жене ворочаться. Будешь в Верхотурье — отдашь, не к спеху. Спросишь в Ямской слободе Походяшина. Я и буду — Максим Походяшин. А как твое крещеное?
— Кузьма.
— Держи, Кузьма, три рубля. Обманут тебя, конечно. Не беда: на три рубля мелочного товару на лошади не свезти, а тебе ведь тащить в крошнях через колодины да болотины. Если деньги останутся, знаешь чего купи: сахару головного. Бабам да ребятам он в диковинку. Платок не поглянется либо что, — ты подсластишь, волосы твои целы останутся. Верно говорю.
* * *
Через день в Верхотурье у воеводского дома Максим Походяшин повстречал торгового, который исчез с Кузиными соболями.
— Эй, купец! — Походяшин поманил батожком. — Когда с охотником расплатишься? За тобой два рубля, а была бы совесть, двадцать бы отдать надо.
Торговый свысока поглядел на дерзкого крестьянина, хотел, не отвечая, пройти, — и вдруг чему-то обрадовался.
— Ты его знаешь?
— Выходит, знаю.
— И где живет, знаешь?
— В гостях не бывал, а к себе жду.
— Ты, поди, неграмотный?
— Где уж нам. Так будешь платить, любезный?
— Не тебе ли?
— По честному купеческому обычаю отдашь в скорнячном ряду старосте. А уж до охотника Кузьмы дойдет.
— И звать Кузьмой! — Торговый был в восторге. — Не придет твой Кузьма в Верхотурье! А придет, вяжи ему руки и веди в полицию. Вон лист о беглом висит. А ты сам признался…
Походяшин круто повернулся и подошел к крыльцу воеводского дома. Свежий лист белел на стенке. «Зверолова Козьму Шипигузова… лицом шадровит… голосом хрипат…» — читал Походяшин.
— Хорошие, видать, дела натворил зверолов, — говорил торговый, догоняя Походяшина и хватая его за рукав.
— Брысь ты! Меня разыскивать нечего: я Походяшин.
У торгового глаза стали круглые, удивленные.
— Максим Михайлович! Прости меня, дурака, — не узнал! Ведь я к тебе ехал. Все мои дела к тебе…
— Ну, с тобой, любезный, я вряд ли дела иметь буду.
Постукивая батожком, Походяшин зашагал в сторону Ямской слободы.
ПОЖАР
Среди ночи сторож на плотине увидел пламя и заколотил в колокол. Медные сполошные звуки набата прыгали по воде заводского пруда, неслись ввысь, летели к горам и лесам.
Мосолов вскочил с постели и приник к окну:
— Сараи горят! Угольные сараи.
Сараи стояли далеко, за плотиной, за плавильными печами. Одевшись кое-как, Мосолов сбежал вниз. Кучер Пуд уже у крыльца — верхом и с хозяйской лошадью в поводу.
Они помчались на огонь, обгоняя мастеровых и работных людей. Мосолов плетью огрел нескольких по спине:
— Торопись! Ленивым — палки! Все на пожар!
Вскачь по поселку, по плотине, потом мимо длинного забора плавильной фабрики. Вылетели на поляну, где было светло как днем. Огонь полыхал с двух концов и в середине вереницы легких навесов, прикрывавших склады сухого отборного угля. Сараи были построены с умом. Именно на случай пожара они стояли не близко один к другому, в промежутках — бочки, всегда полные водой.
Народу сбежалось уже много, но порядку в тушении не было. Мосолов налетел с бранью:
— Чего стоите? Заливай!
— Воды нет.
Мосолов — к бочкам. Все пусты, на каждой щели, следы топора. Так это поджог! Вот почему и загорелось сразу в трех местах!
— Ломай баграми! Растаскивай! Да не раскидывать головни! Спасай те, что не горят еще!
Мосолов был в бешенстве. Но брань вдруг оставил и плеть бросил, схватил багор. Завтра ужо будет всем, а теперь главное — спасти уголь. Без угля печи станут, убытков-то… да и не убытки — разорение!
Впереди всех хозяин завода лез к огню, подавал пример. Рядом — Пуд. Этот сгоряча сломал два багра: тонкие попались. Зато третий багор был гож, и им Пуд свалил со столбов всю крышу сразу.
Народ оживился. Любо побороться с опасной стихией. Любо, превзойти всех удалью и умелой работой. Делать так делать! Застучали топоры, замелькали багры. Люди стали цепью к речке — и по рукам плавно пошли ведра с водой.
Огонь в середине сараев был сбит, но разгорелись пуще огни по краям. Скорее туда!
— Хозяин, оглянись-ка! Твои хоромы горят!
В испуге Мосолов обернулся. Вдали, на бугре поднялось новое зарево, — верно, это пылал его дом.
Прискакал, трясясь на неоседланой лошади, старик — ночной сторож:
— Батюшка, Прохор Ильич! Беда! Тушить некому, все сюда убежали!
Марья Ильинишна упала в обморок, когда женщины во дворе в голос завыли: «Горим! Горим!», когда клубы черного дыма вдруг поднялись вокруг дома и застлали окна.
Очнувшись, она сразу подумала: куда бежать? Открыла глаза — перед ней большой пруд с багровой водой. Стряпка Паша, стоя возле на коленях, брызгала ей в лицо.
— Дура! — сердито сказала Марья Ильинишна. — Набери скорее воды в кадочку!
После этого сёла, повела головой во все стороны и окончательно поняла, что она не в горящем доме и бежать никуда не надо.
Хоромы на бугре полыхали и посылали в небо космы разноцветного дыма. Люди стояли перед ними и не пытались тушить — опоздали!.. Среди работных людей Марья Ильинишна увидела брата. В разодранном кафтане, мокрый, без шапки, он размахивал рука ми и кричал что-то тонко и умоляюще. Марья Ильинишна вскочила и взобралась на бугор, к дому. Ее обдало зноем.
— Не поздно, не поздно! — молил и соблазнял Мосолов. — Снаружи горит, а в хоромах всё цело… Озолочу, братцы!.. От работ вечное освобождение. Крепостного на волю пущу! Ларец на стене… нетяжелый… с пуд, не боле!
Его слушали внимательно, но хмуро. Еще внимательнее оглядывали горящее здание. Бревенчатые стены и крыша пылали жарко, а ворота были совсем огненные. Войти в них, казалось Марье Ильинишне, немыслимо.
— Обманет? — сказал плавильщик в лисьем малахае на голове.
— При всех обещано, — возразил пожилой мастер. — В этом не обманет. И стены, верно, еще не прогорели. Да там дышать нельзя.
— Захлебнешься, конечно. Войти, оно можно, да уж не выйдешь, — подтвердил третий. — Вишь, Прохор Ильич, — не знаю как по-ученому, а по-нашему мастеровому — там воздух выгорел. Нельзя огнем дышать.
Привычные к огневому труду у плавильных печей, они судили деловито, без лишнего страха. И когда окончательно доказали друг другу, что итти в горящий дом им не с руки, плавильщик снял малахай, с силой нахлобучил его снова и сурово сказал:
— Не обмани, хозяин! Вольная! Иду.
Прижав локти, втянув голову в плечи, он побежал к воротам. Еще миг — плавильщик скрылся в дымной пропасти двора. Люди приблизились к огню и умолкли. Подъехала, расплескивая воду, телега с бочкой. Из бочки торчала ручка черпака.
Пожилой мастер первый вытянул черпак и жадно пил из него. Потом каждый подходил и брал черпак. Мосолов стоял перед воротами так близко, что от жара на голове шевелились волосы. Ему поднесли воды, он отмахнулся. Он тянул руки, готовый подхватить драгоценный ларец.
Плавильщик вылетел из ворот дымящийся, но невредимый — и без ларца.
— Не нашел! — просипел он и закашлялся. — Пить дайте.
— Как же не нашел? — Мосолов рвал ворот кафтана. — Я ж говорил: направо, на стене…
— Шарил, шарил, — темно там: дым.
Подавая полный черпак, пожилой мастер укоризненно сказал:
— Ты бы тогда что другое вынес. Сколько добра зря погибает, а ты с пустыми руками.
— Не подумалось. Волю-то за ларец он сулил, А ларца не нашарил.
Мосолов без ума повторял одни и те же слова, и Марье Ильинишне было дико слушать, что он, самовластный заводчик, сейчас упрашивает своих рабочих.
— Грех, хозяин, — строго сказал мастер. — Поздно людей посылать. Сейчас крыша рухнет.
Обвалился навес над воротами. Искры роем полетели на людей. Лошадь задрала голову, попятилась и опрокинула бочку.
Вдруг Мосолов выхватил у плавильщика черпак, плеснул на себя остатки воды и, тяжело припадая на правую ногу — левую зашиб там, у сараев, — пошел в огонь.
— Сгорит! — ужаснулась Марья Ильинишна.
Мосолов шагнул под ворота, и новый рой искр скрыл его из глаз. Марья Ильинишна отчаянно взвизгнула и тоже побежала во двор. «Значит, можно… Значит, нужно!» — мелькало в ее голове.
Прохор Ильич уже взбежал на крыльцо и скрылся в доме.
Что делать! Что еще можно спасти? — Это она поняла уже на середине двора, ярко освещенного и совсем не дымного. Она вынесет икону Троеручицы — материнское благословение!
Но на бегу, в вое огня, в треске лопающихся бревен Марья Ильинишна расслышала стук. Стук доносился с другого конца двора, из-под навеса — непрерывный, настойчивый, хотя и несильный.
— Больного забыли! — мгновенно догадалась Марья Ильинишна и, не раздумывая, повернула к амбарушке.
Сухой зной поднимался вместе с Мосоловым по темной лестнице. В горницах Мосолов двигался на четвереньках, хрипло дыша, ощупью находя двери. В густом дыму Мосолов нашарил на столе первую попавшуюся тяжесть — книгу, кажется, и бросил в стекла окна. Дым потянуло в отверстие, навстречу заиграли рудожелтые языки, и пламя, мигом охватив оконные рамы, заблестело на образцах медной посуды: чашах, кувшинах, ендовах, сибирском самоваре. Мосолов сунул руку в карман за ключом — дубовый, обитый железом ларец был прикреплен к стене железной скобой с висячим замком. Ключа не было! Не было и кармана, оторванного неизвестно когда. Мосолов всё не хотел поверить и водил пальцами по груди, сначала рывками, потом медленнее… Как не подумал он о ключе раньше? Затмение нашло… И плавильщик ходил без ключа — потому и не узнал ларца! Непоправимая ошибка.
Он набросился на ларец и руками рвал замок и скобу. Но не для того сам он заказывал кузнецу надежные поковки, чтобы их можно было разорвать человеческими руками.
Схватил кунган,[53] смаху ударил им по ларцу. Медь сплющилась, после второго удара в руке осталось горлышко…
Вот тут они — все деньги, векселя, расписки, всё богатство! — и нельзя унести…
Тут разом вспыхнули раскаленные стены горницы. Жар, как каменная глыба, упал на голову Мосолову. Ослепленный, задыхающийся, он повалился на горячий ковер и закрыл голову руками.
Марья Ильинишна вынула колышек из пробоя, распахнула дверь в амбарушку.
— Выходи скорей! — позвала она.
У самого порога сидел полуодетый парень.
— Знал, что кто-нибудь придет! Не может быть, чтобы покинули человека, — возбужденно заговорил он и вдруг увидел огни за ней. — Ба-атюшки!
— Выходи же! — неистово крикнула Марья Ильинишна.
— Ноги не держат, — виновато сказал парень. — Пробовал вставать, подламываются… Как чужие.
Марья Ильинишна обхватила его подмышки и подняла. Парень был легок. Итти он не мог, только переставлял ноги, но и оттого тащить его было удобнее.
— Где люди-то? — крикнул ей парень в самое ухо.
— Иди ты.
— Книга. Смотри — книга! Сгорит ведь. Подбери.
Марья Ильинишна книги не видела, споткнулась о нее, и оба они упали.
— За шею возьмись — способнее. — Марья Ильинишна задыхалась. Больной закинул тонкую руку на ее шею, другой рукой поставил ребром книгу — толстую, тяжелую — и, опираясь на нее, оторвался от земли. Искры падали на них, жалили, как осы. А впереди еще полдвора и самое страшное — огненные развалины ворот.
— Где люди? — удивился еще раз больной.
И люди появились. Из костра на месте ворот выскочили во двор плавильщик, двое рабочих и кучер Пуд.
— А Прохор Ильич?.. — Пуд, протянувший было руки, чтобы освободить хозяйскую сестру от ее ноши, вдруг отдернул их. Марья Ильинишна мотнула головой на крыльцо. Пуд сразу повернулся и прыжками понесся к хоромам. Больного подхватили рабочие.
Через минуту они были на лужайке по другую сторону огненной стены.
Еще тремя минутами позднее из огня показался Пуд с огромным бесчувственным телом хозяина на загорбке.
— Жив?
— Жив, должно. Ну, сомлел.
О КОМЕТАХ, О СКОРПИОННОМ МАСЛЕ И О ПРОЧЕМ, КРОМЕ АЛГЕБРЫ
— Ты хозяйская дочка?
— Нет, я сирота.
— А зовут тебя как?
— Нитка.
— Это кличут, а звать?
— Антонида. А тебя — Егором.
— Откуда ты знаешь?
— Не признал меня?
— Нет.
— В таборе, в горах, где все захворали, — ты за нами ходил, а потом и сам свалился.
— Так вот ты кто! Я бы, может, и узнал тебя, да ты одета по-другому — совсем монашенка.
Егора после пожара положили в избе плавильного мастера. Мастер и его жена, строгие раскольники, почти не бывали дома: он на фабрике, у печей, а она на покосе. Домовничать осталась девочка-заморыш лет двенадцати, — Егор ее считал дочерью хозяев. Одета девочка была во всё черное, на голове черный платок, повязанный так, что закрывал и лоб и уши по-раскольничьи.
За больным, она ухаживала заботливо, сердечно, — сегодня Егор понял почему: старалась отплатить за его помощь там, в горах. Гнилая лихорадка сгубила всех родичей Нитки, а она попала к, мосоловскому мастеру в приемыши, вернее, — в работницы.
— Когда буду здоровый, сильный, наработаю денег — куплю тебе, Антонидка, подарок: платок в лазоревых цветах, веселый платок! — обещал Егор.
— Когда еще будет! — строго, как полагается, отвечала девочка. — Мне и этот хорош, а ты вот во что оденешься, когда встанешь? Ни кафтана, ни обувки.
— И не говори, девонька, — сам не знаю! Дай-ка книгу, почитаю. Может, вычитаю, как кафтан из соломы сделать: в этой книге про всё есть!
Книгу Егор вынес с горящего хозяйского двора, не бросил тогда, как ни был слаб. И теперь не мог нарадоваться — в книге говорилось обо всем на свете: о кометах, о лечении скота, о вдовах, о садах вообще, об обмороке, о смолении бочек, о стрижке овец, о шелковичных червях, о лесных пеньках и зернах… В книге триста страниц. Истлела и искрошилась только первая страница, так что. Егор не знал, как книга называется и кто ее сочинил.
— «Обморок есть нечаянное потемнение вида, — вслух читал Егор, — и тихое отнятие у человека всех сил и языка, который в сие время, все чувства потерявши, на землю упадает».
Еще интереснее оказалась глава девятнадцатая «О табаке». В ней Егор вычитал вот что:
«Индианцы и других земель народы не токмо своим золотом Европу обогатили, но и многими своими плодами и овощами. Того ради весьма б изрядно было, ежели бы наших наций люди обое сие умеренно употребляли. Но мы с великою горестию видим, что золото нас мучителями, немилосердыми, скупыми, грабителями и роскошными сделало. Также мы и плоды их с невоздержанием и излишеством употребляем».
Значит, тот, — стал размышлять Егор, — кто золото из земли на свет выводит, тот для людей первый мучитель и грабитель? А наша русская сторона потому, выходит, и хороша, что золота не знала? Ой, мудрено! Демидов и верно мучитель. К нему подходит. Но Демидов и при железных, и при медных промыслах был мучителем…
Размышления Егора прервал приход верхотурца Коптякова… После первой встречи в амбарушке они еще не виделись.
— А, дядя Влас, — сразу сказал Егор. — Ты и в самом деле есть. Я ведь думал, ты мне в бреду привиделся.
— Погоди, милок, — сейчас и я тебя признаю… Ей-ей, где-то видал.
— Покуда вспоминаешь, скажи, в каких мы местах. Где это Мосолов завод себе строит?
— Место новое. Ближнее жилье — крепости Клековская да Бисертская. А река здесь Ут. К восходу солнца податься — там будет за горами Чусовая и Утка казенная, пристань.
— А рудник? — Егор приподнялся на постели.
— Рудник богатый. Чудская, вишь, копь…
— Так это же заповедное место!?
— Во-во! Заповедное место Мосолову и досталось, хи-хи-хи!
Егор размахнулся и изо всей силы ударил Коптякова. Силы у больного было мало, он даже не ушиб рудоискателя, только напугал. Сам Егор откинулся на спину, и слезы полились из его глаз.
— Змея ты, — всхлипывал больной, — Андрей Трифоныч на каторге мается, мог бы одним словом себя освободить, а молчит. Раз народ заповедал, — свято. Убить тебя мало!
— Почему думаешь, что я выдал? Перекрещусь, что не я, — оправдывался рудоискатель. — Я и Мосолова-то нынче впервой увидел, а завод второй год строится.
— Не ты? Верно не ты? Ну, прости, Коптяков. Или зачти за твое хихиканье. Не стерпел я… Ты как всё-таки сюда попал из Ляли?
— Ну, как… Мосолов позвал, он везде искал знающих по медным рудам. Меня и отпустили на лето к нему. Я думаю: место всё равно открыто, деревнёшки всё равно приписаны, — и пошел.
— Так вот где пожару причина…
— Конечно, крестьяне отплатили.
— Так ему и надо! Лютует, поди?
— Нет, он лежит. Весь обвязанный. Тихо пока. Но уж встанет, — так держись.
— Уходить мне надо загодя, Коптяков. Немного не дошел до дому, — мать хотел повидать, — и не пришлось.
— Уходить, так к нам на Лялю. Там вольготно таким, как ты. В куренях[54] укроешься или в вогульских паулях.[55] Немало там народу спасается.
— И то, видно, придется на север податься… Дядя Влас, а не снесешь ты матери в Мельковку, под Екатеринбургскую крепость, от меня письмо? Хоть весточку подать ей, что жив, мол, я.
— Это, то есть, когда?
— Да вот сейчас. Пока Мосолов отлеживается, у тебя прямого дела нет. Пашпорт у тебя, поди, искательский? На все стороны?
— То-то что нет… Не с руки мне, парень. Ужо осенью на Лялю буду ехать, могу дать крюку, завезу. А теперь как?.. Я ведь теперь тебя признал! Право! Тогда мы с Андреем Дробининым в здешних местах ходили, — и ты с нами был. И прозвание помню: Сунгуров ты, Егор, али нет?
— А признал, так помолчи. И хозяину своему смотри не назвони.
Егор повернулся набок, к гостю спиной.
* * *
Рано утром жена мастера подошла к лавке, на которой лежал больной, и неприветливо спросила:
— Спишь, что ли?
— Нет, хозяюшка.
— Встаешь помаленьку?
— Пробую. По избе уж могу пройти.
— Вода тут, в кувшине. Хлеб — вот. Мне с тобой недосуг возиться. На покос иду до ночи.
— И Антониду с собой берешь?
— Нету ее.
— Куда делась?
— Волчье племя! Куда? Сбежала. И сарафан унесла паскуда.
Дней пять Егор оставался совсем один. Коптяков не заходил. У Егора затеплилась слабая надежда, что верхотурец всё-таки поехал в Мельковку. Хозяйка появлялась поздно вечером и каждый раз только спрашивала, скоро ли он встанет. Егор успел трижды перечитать свою единственную книгу. Многое помнил наизусть. Силы возвращались к нему очень медленно.
Как-то утром услышал он брань хозяйки на улице, детский голос и звуки ударов, точно она кого-то жестоко избивала.
— Кого ты так, хозяйка? — спросил Егор.
— Нитку, — кого! Вернулась-таки, — с торжеством сказала хозяйка. — Недолго набегала дрянь. Тоже понимает, что при доме-то лучше.
Когда хозяева ушли на работу, в избу заглянула Нитка.
— Что, девонька? Попало? Ну-ка, расскажи, где пропадала, — ласково сказал Егор.
Девочка только мотнула головой и скрылась. Егор взялся за книгу. Сочинитель полагал бесполезными, для его читателей философию, алгебру «и другие неведомые и бесконечные науки». Жаль! Жаль, что только триста страниц в книге. С какой радостью Егор познакомился бы и с этими науками. Руки и ноги его работали плохо, но голова жадно требовала всё новых и новых знаний. Вздохнув, стал перечитывать главу «о древесных хитростях» — о том, что если помазать корень молодого дерева желчью зеленой ящерицы, то плоды на дереве никогда не испортятся и не сгниют, и о том еще, что если сливу привить на вишню, то сливы будут родиться прежде обыкновенного времени.
Скрипнула дверь. В избу вошла невысокая старушка с узелком и озиралась, ища кого-то. Егор быстро сел на лавке, книга шлепнулась о пол:
— Мамонька! Мама!
— Егорушка!..
Уселись рядом, беседовали без порядку, — что прежде вспомнится.
— Нет коровы, значит? Трудно тебе.
— Да, поломал зверь коровушку прошлой осенью. Сбитень[56] варю, продаю… ничего, голоду не знаю.
— Об Андрее вестей нет?
— Не слышно. Всё, поди, на Благодатской каторге страдает. Кузя собирался его выручить, — как-то удастся ему. Лизу-то он выкрал, — ты знаешь?
— Да ну?
— Как же! Тем летом еще, как ты ушел.
— Молодец Кузя! Он что задумал, — сделает. Куда они бежали?
— К вогулам. Так я Лизу и не повидала. Кузя-то приходил ночью сказаться… Что только деется! Тот, слышно, в леса ударился, другой в Орду ушел… Раньше я думала: на разбой этак-то убегают, а теперь гляжу — самые добрые люди.
— Да, мама. Мне привелось настоящих разбойников видеть. В столице они живут, во дворцах, сладкое вино пьют, охотой забавляются. Бирон у них за атамана, Акинфий Демидов есаулом. И сама царица в той шайке.
— Сынок, зачем ты?.. Про царицу такое…
— Шутовка она — не царица. Через нее несытая орда биронова на нас насела.
Маремьяна залилась слезами. Егор замолчал и насупился. И что вздумал мать-старуху пугать! Легкое ли ей дело от сына бунтовские речи слушать!.. Одно горе ей приносит. И видятся-то часы считанные, всё перед разлукой. Чем бы ее успокоить, старенькую… Егор взглянул на мать: она глядела на Егора и весело улыбалась, мигая мокрыми веками:
— Я тебя не осуждаю, не думай, Егорушко. Всё понимаю — ведь зрячая. Как народ, так и ты. Конечно, думалось, лучше бы добром…
— Вот и пробовал я добром, — сейчас же не удержался Егор, — а что вышло?.. Ладно… Скажи, мама, чего ты смеялась?
— Так я… Ты задумался и язычок высунул, я сразу тебя узнала: мой Егорушка.
Рассмеялся и Егор.
— А то всё не узнавала? — с нежностью спросил он.
— Как матери не знать свое рожоное! Хоть и большая в тебе перемена, Егорушка. Ожесточился ты, сказать. Бородка растет. Худущий стал. А вот рука-то… Где это бог пособил?
Егор поспешно спрятал руку, на которой один палец был отрублен вовсе, а другой не разгибался.
— И рубец через весь лоб идет. Раньше его не было.
— Пришлось, мама, горя хлебнуть. Долгий путь от моря, со всячинкой. Лучше не вспоминать.
Маремьяна не настаивала. Ей и не хотелось слышать о напастях, которые так долго разлучали ее с сыном. Будто и не было их, горьких лет тоски и голода. Наглядеться бы на Егора, порадовать его перед новой разлукой.
— Ты спрашивай, сынок, я бестолковая, мелю пустое, а время идет.
И тут же добавила как бы случайно:
— Миклашевских господ уж нету в крепости: поместье ему далеко вышло, в Питербурхе, уехали. Дочка ихняя, Янина, — может, помнишь? — Маремьяна быстро глянула на Егора, — басенькая такая, замуж не вышла, тоже с ними поехала.
Егор с облегчением почувствовал, что не покраснел, как когда-то, слыша это имя. А мать, похоже, догадывалась… О чем? Никогда ведь не заикался. Да ничего и не было такого, о чем словами можно бы сказать.
Маремьяна, перейдя на шопот, говорила уж про иное:
— Помнишь Лизину ладанку с золотом? Я ее принесла тебе. На-ко вот. Лизы нет, зря лежит в сундучке.
Егор отвел руку.
— Не надо, мама. Ну ее, язву сибирскую! Верно Андрей баял: золото — злой крушец. Акинфию союзник. Выброси в реку.
Еще сверточек совала Маремьяна: «Твои, спрячь, сынок. Пригодится в дороге». Егор посмотрел: одиннадцать рублевиков, посланных из Петергофа, целехоньки. Егор опечалился, задосадовал:
— Экая ты, мать!.. Я в надежде был, что помог тебе. Что, ино, корову не купила?
— Ладно уж… чего уж… обошлась ведь.
— Нет, ты скажи, — зачем без коровы сидела? Теперь уж вижу, что голодала всю зиму, перебивалась кой-как. Зло берет, право.
— Стану я… выдумаешь тоже… — виновато лепетала старуха и в то же время вытаскивала из принесенного с собой узелка всякую одежду: и исподнее, и коричневый Егоров кафтан, и мягкую шапку.
— Вот это дело! — обрадовался Егор. — Как ты меня вызволила славно! Ай, спасибо, мама. Теперь рублевики мне и вовсе не нужны. А ты нынче же изволь купить корову, да хорошую, рубля в два! И сена купишь.
— Ну, на корову возьму, а остальные ни за что, ты бери.
— Да!.. Один и мне надо: верхотурцу дать, за то, что у тебя побывал.
— Какому верхотурцу?
— Да ты как узнала, что я здесь?
— От девочки, от Антониды: ты же ее посылал.
— Вот те раз!.. Нитка, где ты? Иди сюда.
Антонида не показывалась.
— Не посылал я ее. И как тебя найти, не говорил… Не иначе, она слышала, когда я Коптякова просил. Вот деваха!
— Такая толковая, даром что маленькая. Всё-всё про тебя рассказала. И как вы горами пробирались, и как лихорадка вас в башкирской деревне настигла, и в чем твоя нужда. Я как ей в глазки посмотрела — всему поверила.
— Ты, мама, побудешь еще здесь?
— Ну, а как же! Пока не встанешь, не уйду домой. Сухариков тебе на дорогу надо насушить. Наведываться к тебе буду открыто. А чтобы по мне и тебя не узнали, так будто я знахарка, лечить навязалась. Это тоже Антонидушка придумала — для сбереженья.
— Я теперь скоро встану, от радости такой. Завтра же… Вот что… Ладанку, мама, не выбрасывай. Дай ее мне: надо сравнить зернышки, такие ли у Андрея, как и те, что с Бездонного озера.
Глава третья
ВЕРХОТУРЬЕ
К Верхотурью двигались толпы богомольцев — калек, старух и стариков, просто нищих. Скоро праздник святого Симеона чудотворца верхотурского, мощи[57] которого хранились в здешнем монастыре.
С одной из толп шел и Егор Сунгуров. Он говорил спутникам, что идет поклониться мощам Симеона чудотворца «по обещанию» — за исцеление от болезни. Может быть, ему и верили, потому что видом он был тощ и бледен.
Конец лета стоял теплый, ясный. Неспешная ходьба с досужими, благодушно настроенными спутниками была не утомительна, и Егор, идучи, отдыхал телом и душой, с любопытством присматривался к незнакомым местам: Дорога вела меж дремучих лесов, изредка полями, где шла уборка хлебов. От яма к яму неслись почтовые тройки, поднимая клубы пыли на бредущих обочиной богомольцев.
У деревень и ямов путников встречали незамысловатой торговлей: ребятишки продавали кедровые шишки, грибы, лепешки, сбитень. По обычаю (уже около сорока лет дважды в год сходились в Верхотурский монастырь богомольцы), ключевая вода без платы раздавалась на околице каждого селения.
В Нижне-Туринском яме на берегу реки Туры Егор зашел на двор к ямщикам — надо было разменять полтину. Там как раз староста выкликал очередь ямщиков, кому ехать. И среди выкликнутых имен Егор услышал: Второв Марко.
«Да это же скороход! Брат Данилы Второва», — подумал сразу Егор. «Имя Марко не часто встречается, да чтоб еще и прозвание с ним!.. Он, наверно».
Егор старался угадать, который из идущих к лошадям ямщиков — Марко. Вот этот, пожалуй, — молодой еще, статный, похож чем-то на петергофского биксеншпаннера. Голос бы его услышать, по голосу уверился бы, хотя и слышал от Марко немного слов, и то четыре года назад.
— Не разобьешь ли монету, земляк? — обратился Егор к ямщику.
— Попроси вон старосту, а я, видишь, занят, — ответил ямщик, вводя коренника в оглобли.
— А что же ты, Марко, — сейчас же сказал Егор, — в Петергоф не воротишься?
Ямщик хмуро посмотрел на парня через спину невысокой мохнатой лошадки. Он молчал и ждал объяснения.
— Трясидло-то нашлось, — понизив голос, продолжал Егор. — Тебя никто не винит. Данила Михайлыч ждет тебя, дождаться не может.
Такая радость осветила лицо ямщика, что Егор понял: чтобы так обрадовать человека, ст о ит нарочно пройти две тысячи верст! Он и сам засмеялся, счастливый чужим счастьем. Марко обежал вокруг лошади, схватил Егора за плечи, обнял, отпустил и опять обнял.
— Как ты меня нашел, добрый человек?
Егору стало стыдно признаться, что только случай завел его на ямщицкий двор и случай дал услышат имя Марко. Он ответил словами Мосолова:
— Урал велик, да дорожки-то узкие, вот и встретились.
— Всё по порядку сказывай, — как ты в Петергоф угадал? Али ты тамошний?.. Что брат наказывал мне передать?.. Когда ты его видел?..
Строгий голос старосты прервал их беседу. Марко схватился за дугу.
— Ехать мне надо, — озабоченно сказал он. — Ты в какую сторону пробираешься?.. За Верхотурье?.. Один ты?.. Ну и ладно. Едем со мной до следующего яма. Там и поговорим толком.
В повозку сели две рыхлые купчихи с ворохом узлов и ларцев: тоже к мощам чудотворца собрались по обещанию. С ними служанка. Егор пристроился на подножке. Тройка полетела по дивно красивому берегу Туры.
Дор о гой Марко раза три останавливал коней и что-то наскоро поправлял в упряжи. Это означало, что ему не терпелось сию же минуту получить ответ от Егора: «Какими именно словами передавал Данила, что Марко никто не винит?» или «давно ли нашлось трясидло»? Получив ответ, Марко взлетал на облучок, свистом пугал купч и х и крутил в воздухе концами вожжей.
Вот и ям. Марко сдал тройку, потащил Егора на какой-то огород, усадил под кусты малины и заставил рассказывать.
Егор передал все свои беседы с биксеншпаннером, описал Петергоф и царскую охоту. О себе сказал только, что отвозил в столицу зверей. Марко всё было мало, всё спрашивал да спрашивал.
— Не знаю, не знаю, — пришлось повторять Егору.
Наконец Марко успокоился, лег на траву и долго молчал.
— Ты, поди, думаешь, что я теперь, на родину кинусь? — заговорил он снова. — Вот и нет, не собираюсь. Радуюсь я, что теперь никто там не посмеет сказать, что Марко Второв — вор… Значит, Данила очень каялся, что посомневался?.. — А такую ты не встречал девушку, Мариной звать, судомойка в Нагорном дворце?.. Нет?.. При царском дворе тошно жить. Сам ты видел. Кто п я ток не лижет, того стопчут. А здешний народ мне по душе, — что крестьяне, что ямщики, что охотники. Гордый народ, своеобычный. Зря не поклонится. За деньги душой не покривит… Чего смеешься? Не верно?
— Нет, это у меня лоб почесался. Недавно я одной девчоночке — и не здешней, а ярославской дал рубль серебряный за большую услугу: она ко мне, больному, мать привела, босиком оттопала верст поболе ста. Так эта козявка мне рублевиком-то в лоб — вот до чего разобиделась!
Марко стал расспрашивать Егора: куда идет? как жить намерен? Егор не потаил, что он беглый и устраиваться на зиму будет где попало, лишь бы подальше от земского начальства. Покамест держит путь в Лялю, это верст сорок еще за Верхотурье.
— Как не знать Лялю! Это Караульный ям, от города первый, сорок три версты. Таможенная застава там. Нет, тебе неладно Лялю посоветовали, коли скрываться надо. Тогда уж подальше в горы возьми. После Караульного будет Павдинский ям, потом Ростес. Вот куда иди, там глухо. Я бы тебя всей душой принял, да некуда: живу в одной избе с другими холостыми ямщиками… Вот что, друг, — надо тебе посоветоваться с Походяшиным.
— Кто он такой, Походяшин?
— Верхотурец один. Давно сюда пришел, родом он казанский. Здесь, говорят, плотником был, потом ямщиком, даже ямным старостой. Теперь не знаю, как он пишется — разночинцем или посадским. Свой дом у него в Ямской слободе. Мне он много помог, я ведь тоже на твоем положении был: с каторги бежал…
«Не с Благодати ли?» — так и вертелось на языке у Егора. Очень хотелось сказать, что это он выпустил Марко из баньки, но промолчал, постеснялся. Сказать — вроде на благодарность напрашиваться.
— Ума у Максима Михайловича! Если бы про него царица узнала, поставила бы кабинет-министром… Нынче у него много ходоков стало бывать. И голь перекатная, и из богатеньких. Много раз случалось, везешь дальнего, из купцов или подьячих, а он тебя про Максима Походяшина пытает: знаю ли, где живет, да каков видом?
— Что ж, Марко, с таким человеком надо поговорить. Завтра дойду до города — и прямо к нему.
— Зачем ходить? Сегодня отдыхай, поедим горячего, выспимся на сеновале, а утром я попрошусь у старосты на тройку, которая в Верхотурье бежит, и представлю тебя к самому Походяшинскому дому.
* * *
Тройка с разгону остановилась у низенького деревянного дома на улице Ямской слободы. Егор опять угадал в попутчики ко вчерашним купчихам, с ними и доехал.
— Вот здесь и живет Максим Походяшин. Прощай, друг!
Марко махнул рукой с облучка, и тройка покатила дальше, увозя купчих к перевозу через реку.
Егор подошел к калитке, брякнул железным кольцом. По бродяжьей привычке послушал, нет ли собак, и вошел во двор. Женщина, видимо стряпка, стояла посреди двора у выносного очага. На огромной сковороде шипели, жарились караси. Стряпка подняла голову и скороговоркой крикнула:
— Нету его дома! Подожди там.
Егор вышел обратно за калитку, походил около дома, сел на лавочку под окнами. «Должно, скоро придет Походяшин, коли велено ждать». Вынул сухарь, еще из тех, что Маремьяна насушила, стал завтракать. Куры столпились вокруг, склевывали крошки с Егоровых лаптей и гомонили, — похоже, обсуждали вид путника и гадали, опасен ли.
Из проулка вышёл человек с батожком и направился через улицу к дому Походяшина. «С палочкой ходит», — вспомнились слова Марко. Но разглядел на подошедшем линялую простую рубаху, мужицкие порты, бороду и решил: «Нет, не Походяшин. Из ходоков тоже».
Бородач поклонился Егору и сел рядом с ним на лавочку:
— Ждешь?
— Жду, — коротко ответил Егор.
— Ну и я подожду.
Помолчали. Первым заговорил бородач. Посмотрев на небо, на большие облака, он сказал:
— Чего уж верно дождемся к вечеру, так это дождя.
— Егор показал на кур и в шутку ответил:
— «Когда куры часто перья почищают и нахмурясь кричат, то переменная с дождем погода будет».
Просто вспомнил и повторил затверженные им слова из книги, которую читал на мосоловском заводе. Бородач живо взглянул на Егора, прищурился и заговорил:
— «Понеже в сем месяце такие злые росы упадают, из которых ядовитые гадины и черви родятся, того ради огородные овощи прилежно хранить и покрывать надобно…»
Это были слова из той же книги. Егор удивился, но сразу же подхватил их продолжение:
— «…понеже от сего приходят болезни, итак надобно беречься от слив, неспелых яблок и груш».
Бородач весело расхохотался:
— А про скорпионное масло помнишь?
Вместо ответа Егор без запинки отбарабанил:
— «Набери тридцать скорпионов и умори их в двух фунтах горячего масла из горького миндалю и потом, истолокши их, настой восемь дней. Сие масло выживает всякий яд из тела и утоляет каменную болезнь».
Продолжая смеяться, бородач сказал:
— Ну и вздорная же книга эта «Флоринова экономия»! Надо бы глупее, да некуда.
— Вздорная? — удивился Егор. — Это почему же вздорная?
— Ты что, поверил в ней хоть одному слову?.. Не русского она ума, а прусского. Прусский помещик сочинял, а придворный льстец, господин Волчков, на российский язык перевел… Ты, миленький, по какой части трудишься?
Егор поколебался немного.
— В рудах маракую.
Бородач достал из кармана камень и протянул Егору.
— Погляди, может ли в такой породе повстречаться слюда большими листами?
Камень был «дикарь», обыкновенный, с мелкими блестками слюды, с розовым шпатом и серым кварцем, тоже в мелких зернах.
— Очень нужна слюда, — продолжал собеседник. — В позапрошлом году город наш погорел. В ильин день пожар случился, так он и до сих пор слывет: ильинский пожар. Двести сорок два двора сгорело в городе, да в Ямской слободе — больше восьмидесяти. Теперь отстраиваемся, много новых домов поставили, того больше строится. А слюды в окна нет. Кою слюду издалека привозят, здесь продают в три-тридорога, да и той мало. Вот бы здесь поблизости найти доброе место слюды…
— В этой породе признака нет, — сказал Егор, возвращая камень. — Слюда большими листами родится в жилах, где и прочие каменья крупные, и шпат и кварц. А это дикарь камень.
— И нигде ты не видал подходящей породы?
— Так я дальний. Сегодня лишь приехал, здешних пород не знаю.
— Вот как! Ну, прости, коли такое дело.
— Максим Михайлович!.. Я уж вижу, что ты и есть Походяшин. Если тебе не торопно, поговорить с тобой хотел, посоветоваться.
— А я никогда не тороплюсь. День-то весь мой. Дня не хватит — ночи прихватим.
— Счастливый ты, видать, человек, Максим Михайлович!
— Будто трудно счастливым стать?
— А будто легко?
— И, миленький! Что такое счастье? Попала человеку в глаз соринка, вот он мучается — свет не мил. А как выйдет соринка, — тут человек и счастлив. Верно?
— Нет, пожалуй, не верно. За нынешний год я двух счастливых людей видел, тебя было третьим посчитал.
— Любопытен я послушать, чт о тех людей сделало счастливыми.
— Первый человек — мать, которая сына три года не видела и почти не чаяла в живых увидать — и вдруг повстречалась. Второй — долго считался татем[58] и однажды узнал, что похищенное нашлось, а его совсем обелили. Это побольше твоей соринки, Максим Михайлович.
— Ну, большие, конечно, а всё-таки соринки. Так-то и я себя могу почитать счастливым. Раньше я жил в суете. Вечером ляжешь — забот в голове столько, что полночи не заснешь. Утром вскочишь — за что первое ухватиться, не знаешь. Жизнь тебя тащит, как река корягу. А теперь поумнел… Торопиться не надо. Живи истово, смотри только, чтобы корысть тебя не одолела… Лягу теперь — сразу засну. Проснусь — весь день мой, какой он есть.
— Несогласен, — возразил Егор. — Чем лучше быть корягой, которая на одном месте, зацепившись, стоит? Только намокнет да ко дну пойдет. Хорошая забота да о настоящем деле — это ж и есть радость. Я набродился без дела, руки скучают. Хоть в курень лесорубом, углежогом — только б к делу. А по-твоему выходит: лучше нет, как в монастырь монахом уйти.
— Ого, миленький, ты в диспутах силен! Бьешь в самую суть. Но только нет, я не пустынник, не хочу тело постом морить, молитвой все мысли из головы выгонять. Среди живых людей хочу жить… И тебе в курень незачем — рудоискатель нужнее. Я тебя к Посникову придам.
— Не просто это, Максим Михайлович. Признаюсь уж сразу: я беспашпортный, беглый.
— Не беда, выручим. Ты ведь не хрипат голосом? И лицом не коряв?
— Это ты к чему?
— Да вот ищут одного беглого. Листы висят с приметами. Того любой ярыжка схватит. Я уж узнал, под рукой, в чем его винят: в листах этого не написано, а будто бы он, сыскав песошное золото, добрался до столицы да там самой государыне то золото и объявил.
— Ишь, какой ловкий! — удивился Егор. — А не сказано в листах, как его звать?
— Сказано: Козьма Шипигузов.
— Ка-ак?..
— Ты, видать, хвор, миленький! Вон какой белый. Либо ты голоден. Идем обедать. Чую носом, что у Акулины рыба подгорает.
НА ВАГРАН
Осень и зиму Егор прожил у Походяшина. Походяшин оказался большим любителем и собирателем минералов. Из одной любознательности, как он сам объяснил, собрал огромную коллекцию разных камней. Холодный амбар во дворе был весь отведен под ящики с минералами. Походяшин не знал названий большей части минералов, зато без ошибки называл место, с которого какой образец привезен, хотя три четверти их были не им добыты, а доставлены другими.
Не так умом, как памятью, удивлял Походяшин Егора. Достаточно было Походяшину однажды прочитать книгу, чтобы он много месяцев спустя говорил из нее наизусть целые страницы. Книг у него собрано тоже немало, и Егор на них напустился с большей жадностью, чем голодный на хлеб.
Работы с него Походяшин никакой не требовал.
— Отдыхай, миленький, набирайся сил! Вот ужо пошлю тебя с Посниковым на Вагран да на Турью реки слюду искать — там тяжеленько будет.
По своей охоте Егор помогал дворнику Диану и стряпке Акулине: колол дрова, лил сальные свечи, ездил по воду, отгребал снег, даже мыл полы и месил тесто. Лошадей при доме Походяшин не держал, а когда случалась в них надобность, посылал Диана к купцу Власьевскому. Диан всегда приводил одну и ту же саврасую тройку малорослых мохнатых и замечательно быстрых «обвинок».
Семьи у Походяшина не было. В городе жила вдова его старшего брата с сыном, которого звали Максим и по отчеству тоже Михайлович, но за всю зиму были они у Походяшина не больше трех раз. Они привозили припасы: кули с мукой, кадочки с маслом, с медом, мороженых моксунов, стяги говядины и баранины.
Чужого народа приходило к Походяшину немало: одни приносили образцы камней и всякие диковинки, другие — за советами. С большой охотой Походяшин выслушивал путаные чужие дела и, не скупясь, давал: советы: и по торговым делам, и по семейным, и по судебным.
Два верхотурских купца — Ентальцев и Власьевский — бывали в доме постоянно, как свои. Но как раз об их делах Максим Михайлович ничего Егору не рассказывал.
Случайно услышанные обрывки разговоров порой сильно смущали Егора: хозяин, кажется, поучал купцов, как лучше провозить заповедные, товары мимо таможенных застав, советовал им, что сбывать с рук и чем, напротив того, запасаться, чтобы потом продать повыгоднее. Было какое-то второе лицо у хозяина, — какое, Егор понять не мог.
Походяшин ежедневно уходил в город — потолкаться по базару, по постоялым дворам, побалакать с ямщиками, с новыми людьми. Верхотурье с его заставами — единственные на весь Урал ворота из Руси, в Сибирь и обратно. Только через Верхотурье разрешалось проходить обозам и проезжать путешественникам, хотя бы для этого надо было делать сотни верст крюку.
Из походов в город Походяшин возвращался обычно со свежими книгами, с приезжими гостями и всегда с ворохом слухов и новостей.
Один петербургский купец, зазванный в гости, складно рассказывал про удивительные праздники, бывшие прошлой зимой в столице. При царском дворе, развеселясь, устроили шутовскую свадьбу: шута Квасника (из родовитых князей Голицыных) женили на дурочке Бужениновой. Для свадьбы построили между Адмиралтейством и Зимним дворцом ледяной дом — целый дворец из прозрачных ледяных плит. Облитые при страшном морозе водой плиты смерзлись, и дворец казался выточенным из цельной сверкающей глыбы. На солнце он играл миллионами огоньков, ярче топазов, аквамаринов и яхонтов. За тонкими ледяными «стеклами» в окнах намалёваны были смешные картины. На ледяных деревьях сидели ледяные же птицы. Восемь ледяных пушек палили настоящим порохом. Ледяные рыбы-дельфины по ночам выбрасывали горящую нефть. Ледяной слон пускал из хобота фонтан воды, а ночью — огня. По улицам столицы двигалось маскарадное шествие из двухсот человек на лошадях, оленях, собаках, четверорогих козлах и баранах. Люди эти были одеты в праздничные одежды разных наций и играли на свирелях, гудках, волынках, дудках, ложках, балалайках и колокольчиках. Закончилось шествие в манеже герцога Бирона, где состоялось угощение и пляски. По городу велено было в каждом окне зажечь не меньше десяти свеч. На Неве пускали большой фейерверк.
Главным устроителем праздников был кабинет-министр Артемий Волынский. Ледяным дворцом и закончилась его придворная должность. На святой неделе Волынского схватили, пытали, а в июне казнили вместе с его друзьями: советником Хрущовым и Еропкиным. Про Татищева слышно, что заключен в Петропавловскую крепость и ожидает следствия.
— Теперь Бирону удержу не будет, — сказал Егор по уходе гостя. — Всех противников повалил.
— А теперь сам себя погубит, — возразил Походяшин. — Гаже Бирона нет человека. Народ к бунту близок. Думаю только, что господа дворяне еще раньше догадаются его убрать.
Так и вышло. В октябре умерла императрица Анна. Через три недели солдаты гвардейского полка ворвались ночью в герцогский дворец, стащили ненавистного Бирона с постели и увезли в крепость. Простому народу оттого, правда, лучше не стало. Правительницей государства дворяне поставили Анну Леопольдовну, мать малолетнего царя. Помещичья власть осталась.
* * *
В конце зимы собрались в дальнюю поездку — в вогульские леса, на реку Вагран. Походяшин там еще не бывал, о крае знал от Посникова, верхотурского обывателя.
Сухой, легкий, неутомимый на ноги и бесстрашный Посников уже лет пять, по поручению Походяшина, занимался мелочной торговлей с манси.
Наполнив крошни свертками дешевых товаров, Посников проникал в самые дальние лесные поселки манси и там выменивал меха выдр и соболей на медные пуговицы, иголки, кремни, огнива, ножи, блестящие украшения, пестрые ткани, табак, даже на пустые стеклянные пузырьки и на разноцветные стеклышки.
— Продавай и раздаривай всё даже себе в убыток, — учил Походяшин Посникова. — Не столько мягкую рухлядь приобретай, а больше друзей. Пригодятся для дела… Да показывай вогуличам образчики руд и спрашивай, нет ли таких в ихних местах…
Среди принесенных от манси камней были превосходные руды железа и меди. Походяшин пополнял ими свою коллекцию.
— Слюду бы найти! — мечтал Максим Михайлович. — Мы бы зимой на собаках, а летом на вьючных оленях стали бы ее вывозить. Нужна в городе слюда дозарезу!
На Евдокию-плющиху[59] в двух кошевках, пара коней гуськом в каждой, походяшинская экспедиция отправилась на север. В передней кошевке Максим Михайлович с Посниковым, в задней — Егор с кучером Дианом. Ехали по льду рек — Ляли, потом Сосьвы. Маленькие обвинки летели, как птицы. Вот бы до самого места такая дорожка: гладкая белая лента!
Встречали охотников, закончивших зимний промысел. Они тянули по льду легкие сани — нарты, груженные пушниной и мерзлой олениной. Обогнали возка подьячих — сборщиков ясака, пробирающихся на Лозьву. Обратно сборщики поедут в мае на барках, водой. Горе вогульское — эти сборщики! Обирают они беззащитных ясашных безжалостно: и в государеву казну, и на подарки воеводе и в свою собственную пользу.
Стаи черных косачей перелетали над рекой с берега на берег. Днем солнце хорошо грело, снег сверкал нестерпимо для глаз. Ночью мороз лютел, гулко лопались стволы деревьев. Зима еще не собиралась сдаваться.
Ночевали путешественники то в рыбачьих домишках, то в снегу у большого костра. Лошади морозов не боялись, их спасала лохматая шкура, — это были знаменитые обвинки — порода, выведенная пермяками на реке Обве и распространенная по всему тракту от Соликамска до Тобольска.
Однако и неутомимым обвинкам стало невмоготу, когда экспедиция добралась до устья Ваграна. Из-за быстроты течения вода на некоторых стремнинах не замерзает всю зиму. В этих местах приходилось выбираться на берег и объезжать по глубокому рыхлому снегу или по скользким камням. Одна верста такого объезда стоила полусотни верст по речной глади. Кончался и запас овса, взятый для лошадей.
— Дальше дорога под силу только оленям, — заявил Посников.
Выбрали хорошую полянку в лесу на высоком берегу Ваграна и устроили лагерь: снежный домик, неугасимую нодью — охотничий костер и склад для припасов. Диан со всеми лошадьми, не мешкая, пустился в обратный путь. Посников стал на лыжи и отправился разыскивать оленных манси. В лагере остались Походяшин и Егор.
— Ты, видать, ночевывал в снегах-то, миленький, — сказал Походяшин, развязывая котомку у костра. — Сноровка у тебя есть. И нодью ладно разжег и прочее всё из рук не валится.
— Приходилось и без огня в снегу спать, — ответил Егор.
— А вот скажи, — какая снасть всего лучше, что бы лепешки испечь?
— Коли сковородки нет, можно на камне.
— Оно можно, да в снегу, бывает, камня не сыщешь. А я ковш железный с собой беру. Не тяжел, а за всё отвечает. Снегу ли быстро натаять, похлебку ли сварить, лепешки испечь — всё в нем можно.
Вынул из котомки ковш, наполнил его снегом и пристроил над огнем.
— В лодке едешь, воду надо отчерпывать — опять ковш. Весло сломается — ковшом же заменишь. Пришлось мне раз верхом на бревне по Тавде-реке сплывать, так два дня ковшом греб.
Егор, глядя на ковш, подумал про себя: «И пески пробовать ладно, поди, ковшом. Ручка есть и края невысокие. Лучше котелка».
За снежным домиком послышался шорох и царапанье. Егор вскочил, обежал домик. С задней стены, сложенной из мешков с припасами, соскочил черный зверь и, ныряя в рыхлом снегу, побежал к ближней лиственнице.
— Россомаха! — крикнул Егор.
— Она, — подтвердил Походяшин. — Гляди-ко ты, как скоро подобралась к съестному! Надо пугнуть, а то не отвяжется.
Из костра Походяшин выхватил головешку пожарче и метко швырнул в зверя, который было уселся на нижней ветви дерева. Рявкнув, россомаха кинулась вниз и стала уходить по снегу.
— Больше не придет, — успокоился Походяшин. — Хорошо, что здесь волков не водится. Иначе бы Диану с конями не доехать до дому.
— А почему волки здесь не живут?
— Снег глубок, тонут.
— А медведи?
— Сейчас медведи спят, вот летом ты их насмотришься. Полны леса медведей. Да летом они не страшные: ягоду едят, траву, орехи.
Они вернулись к костру. Походяшин поправил огонь, набил ковш снегом.
— Дальше так сговоримся: на оленях поднимемся по Ваграну сколько можно. Вагран в верховьях близко сходится с рекой Турьей. Посников пойдет на Турью, у него там знакомые вогулы есть, у них дождется весны. А ты на Вагране останешься — тоже у какого-нибудь вогула. Есть еще где-то на Вагране русский охотник, но с ним не знаю как поладим: скрывается он, нелюдим. За лето все горы и леса по Ваграну ты сам не облазаешь, конечно, но надейся на вогулов. Обласкай их, обдари и пообещай: за хорошую слюду — пищаль, за медную руду — пищаль же. Натаскают тебе камней вдоволь…
Спать улеглись в снежном доме на толстом слое еловых лап. У входа дышала ровным жаром нодья. Походяшин только минутку повозился, уминая ветки да подтыкая тулуп, и стих. «Заснул, — подумал Егор. — Всегда он так: лег — и спит». И ошибся: Походяшин высунул лицо из-под тулупа:
— Чтобы скорбутной болезни[60] не приключилось, ешь, миленький, сырое мясо и сырую мороженую рыбу. Если мелко настругать да посолить, — оно не противно.
Голос совсем сонный. Сказал — и спрятал лицо. Егор поспешил спросить свое:
— А как того русского охотника звать, не знаешь, Максим Михайлович?
Но Максим Михайлович не ответил: уже спал.
НЕОЖИДАННЫЕ ВСТРЕЧИ
Олени выбивались из сил. Третий день тащили они нарты с непривычно тяжелым грузом. Ехали лесом, а в лесу снег глубже и рыхлее, чем на открытых ветрам болотах. Кроме того, олени голодали, питаясь только теми лишайниками, которые серыми бородами свисали с деревьев: вырыть траву или мох из-под глубокого снега олени не могли.
Проводник-манси и Посников с Егором нередко уходили вперед — протаптывать канаву-тропинку для вереницы нарт.
В эти места и Посников раньше не забирался. Дико-величавая природа была совсем не похожа на окрестности Верхотурья. Берега Ваграна вздымались порой десятисаженными отвесными стенами, у подножья которых черная вода клокотала по соседству со снегом. На северо-западе, за лесами, встали голубые хребты, а над ними — дальше всех и выше всех гор — белела одна гора-великан.
— Денежкин Камень, — назвал ее Посников. — Около него перевал есть: вогуличи ходят за горы к вишерцам и печорам.
Ехали доверившись проводнику, который взялся довести до зимовья знакомого Посникову манси-охотника на притоке Ваграна — речке Колонге. И проводник не бывал в этом зимовье; ему рассказал, как найти, другой манси, оставшийся дома. На снегу не было видно никаких следов, кроме звериных. Было совсем непонятно, по каким признакам проводник менял направление, то уходя от реки в сторону, то пересекая ее, но вел он уверенно и, наконец, привел к затерянной в чаще леса избушке.
Владелец избушки, одинокий манси, выбежал навстречу гостям, радостно выкрикивая приветствие: «Пача! Пача, рума!» Около него скакали два остроухих белых пса, старавшихся лизнуть приезжих в нос или губы.
Большое событие, настоящий праздник для лесного отшельника приезд гостей: это новости за целый, может быть, год; это возможность поговорить с людьми после долгого молчания; это пополнение припасов свежинкой; это удобный случай сбыть накопившиеся меха. Но и хлопотно это — принять столько гостей сразу! Они приехали на шести нартах. Двадцать оленей, трое манси и трое русских.
Хозяин, выскочивший полуодетым, суетился около обоза, таскал дрова, лазил в амбарчик — чомью, стоявший на двух столбах невдалеке от избушки. Крупные хлопья снега падали на его непокрытую голову и на черные косы.
Егор долго присматривался к хозяину, потом спросил Посникова:
— Как его звать, этого вогулича?
— Хатанзеев.[61] А что?
— Да я его за другого принял. Очень похож.
С оленей сняли лямки и пустили их пастись по снегу. Всемером расселись в крохотном зимовье для беседы и неизбежного угощения. Переводчиком служил Посников, а душой беседы оказался Походяшин: столько он рассказал занятных новостей, столько дал дельных советов! После обеда началась меновая торговля, больше похожая на взаимные подарки: хозяин зимовья швырял гостям шкурки соболей и других пушных зверей, а гости оплачивали вещами из развязанных кулей. Какие именно вещи были нужны охотнику, было выяснено заранее, еще в предобеденной беседе. Особенно обрадовался он металлическим снастям: топору, шилу и стальному наконечнику для рогатины. Без остального охотник мог и обойтись, остальное — ткани, мука, соль, пряники — были заманчивы лишь своей редкостью.
Потом Походяшин расплатился с манси — владельцами оленей. Манси не спорили, только повздыхали.
Тем временем у Хатанзеева с Егором вышел весьма примечательный разговор. Манси вдруг стал пристально смотреть на Егора, чем-то пораженный. Даже зажег пучок еловых стружек и осветил Егора со всех сторон. Потом нацарапал ножом на бересте знаки: «Е. С.» и показал Егору:
— Рума, твой кат-пос?
— Мой! — закричал Егор. — Я тебя давно бы признал, Степан, да Посников меня сбил с толку: говорит, — Хатанзеев. Это Чумпин, Максим Михайлович! Я вам говорил про него. Степан Чумпин с реки Баранчи! Так ты ко мне и не забежал, Степан, рума, из крепости?.. Что же ты сюда перебрался?
С помощью Посникова Чумпин поведал русским о своей судьбе. О том, как у озера Шувакиш напал на него разбойник, ударил его ножом, ограбил и зарыл в снег. Хорошо, что толстая малица[62] не позволила ножу уйти глубоко в тело. Чумпин отлежался, днем собрался с силами, чтобы добрести до куреня, где углежоги перевязали ему рану и дали хлеба на дорогу. Из-за поездки в крепость, а потом из-за раны Чумпин пропустил в том году промысел. За ним накопилась недоимка, выплатить которую не было надежды. Значит, лесной бог Чохрынь-ойка в гневе на бедного манси, — решил Чумпин. Оставалось одно — бежать на север. Так Чумпин и сделал. Правда, и здесь, на притоках Сосьвы, нет свободных охотничьих угодий, но род Хоттан принял его к себе и отвел ему для промысла леса по речке Колонге. Здешний Чохрынь-ойка милостив к охотнику, часто посылает зверя под его стрелы и в его ловушки. Лосей и диких оленей здесь больше, чем на Баранче. Соболей на ясак настрелять не очень трудно, тем более, что Чумпин завел пару замечательных лаек.
— Эх! — пожалел Егор. — Такую гору знатную открыл Степан, а для кого?.. Владеет теперь той горой барон Шемберг. В собственность ему Благодать отдана. Вот она, справедливость у царицы и заводчиков! А тебе вся награда вышла — нож в бок!.. За руду!.. Не даром она руда называется…[63] Одинаковая у нас с тобой доля, Степан…
Утро привело оттепель. Солнце пригрело с ясного неба и размягчило снег. Ослепительно сверкала вершина Денежкина Камня, чистая от облаков.
— Нартам сегодня ходу нет, — решил Походяшин. — Чтобы время зря не пропадало, давай, Егор, учиться вогульскому наречию. Пригодится.
В учителя Походяшин выбрал не Посникова, а Чумпина.
— С чужих губ изглашение слов всегда нечистое, — объяснил он. — Затвердишь слова, а природный вогулич тебя и не поймет. Вот латынь я в одну зиму выучил, мне только грамоту латынскую показали, а доходил сам по книгам. Потом проезжал через Верхотурье ученый один, Гмелин по фамилии, я — к нему. Заговорил с ним и боюсь: не поймет! Всё, миленький, понял. Отвечает, и я его понимаю. Так ведь то латынь, язык мертвый, книжный.
Еще раз пришлось Егору позавидовать удивительной памяти Походяшина: однажды сказанное ему слово он запоминал накрепко. Он и произношение слов усваивал легко.
— Сеользи — горностай, — повторял Походяшин с пришепётываньем так точно, что восхищал Чумпина. И признавался: — Латынь всё-таки легче: до ут дес…[64] А как по-вашему сказать: «очень хороший щенок»?
— Сака ёмас мань кутю, — отвечал Чумпин, который в это время возился с пятью беленькими щенятами, выбирая лучшего из них.
— Для кого ты, Чумпин, выбираешь щенка?
— Другу обещал подарить.
— Кто он — твой друг?
— Охотник Яни-Косьяр. Живет на Вагране.
— Далеко?
— Нет. Если сегодня пойду к нему на лыжах прямо через гору, вечером уже вернусь сюда.
— Что значит его имя?
— Яни-Косьяр — Большой Бурундук.[65]
— Вогул?
— Нет, Яни-Косьяр русский.
Известие, что поблизости живет русский охотник, взволновало и Походяшина и Егора — и обоих по разным причинам.
— Надо повидать его! — сейчас же решил Походяшин. — Сегодня же! Сбегаем, Чумпин. Выбрал ты щенка в подарок?
— Вот этот лучше всех.
— Как ты узнал?
Объяснить свой выбор словами ни по-русски, ни по-мансийски Чумпин не смог. Он снова повторил все испытания. Выносил щенка на снег и смотрел, как ползает, жмется ли. Клал на самый край лавки: не свалится ли? Поднял за хвост — щенок стал извиваться, старался укусить. Это хороший признак: плохой щенок висел бы мешком. Потом манси показал на глубокую бороздку вдоль кончика носа — ока доказывала отличное чутье. Еще важнее, что на нёбе, в пасти, много бороздок — зверятница будет, пойдет смело и на лося, и на медведя. Волоски на щеках, цвет когтей и еще многие признаки подтверждали, что из отобранного щенка вырастет замечательная лайка, с которой можно добыть пушнины впятеро больше, чем с обыкновенной, средней.
— Яни-Косьяр никогда не держал собак. Надо, чтобы первая ему понравилась.
— Он что, с ружьем промышляет или с луком?
— С ружьем.
— Как по-вашему ружье?
— Писэль.
— Так это пищаль, только на вогульский лад переиначено. А порох как?
— Селля.
— Ну и это — «зелье», тоже русское слово. А медная руда?
— Аргин-ахутас.
— Слышишь, Егор? Для медной руды у них свое, коренное, название есть. Ты понимаешь, к чему я клоню?
— Что ж тут не понять? Просто.
— А ну растолкуй!
— Значит, медным делом вогулы издавна занимаются и в рудах толк знают. Ружья огненного боя вогулы недавно увидали, потому и названья для них русские. Так, что ли?
— Молодец! Сразу понял!.. Молодец!.. Ну, Хатанзеев… или Чумпин!.. Побежали к охотнику на Вагран!
Чумпин молча снял с колышка унты[66] и стал обуваться.
— Максим Михайлович, и я с вами. Можно?
— Ладно ли будет, миленький? Коли это тот самый охотник, про коего я думаю, — спугнуть его можно. Робок он.
— Авось не напугаю! Мне тоже охота его увидать… Степан, есть еще русские в здешних лесах?
— Других не знаю.
Походяшин недолго противился, и на Вагран пошли втроем. Чумпин бережно упрятал за пазуху щенка.
Первая половина пути была трудной: непрерывный подъем. Лыжи у всех троих были короткие и широкие, подбитые оленьей шкурой. На них не катились, а переступали по снегу.
— Леса-то какие богатые! — восхищался Походяшин, когда выбрались на гребень и открылся вид на глубокую долину Ваграна, густо заросшую соснами, кедрами и лиственницей. — Дерево к дереву. Ядреные да высокие! Какие хошь заводы ставь — углем обеспечены на сто лет.
Залюбовались лесами и Егор с Чумпиным, но оба по-своему. Манси видел в нетронутых кедровниках отличное убежище для бесчисленных белок и соболей, а Егор просто загляделся на могучий рост деревьев. Богат лесами Урал, а такую красоту и на Урале не часто встретишь.
— Нёхс хайти! — показал вниз Чумпин. — Соболь бежит!
Видеть днем, при солнце, сторожкого ночного хищника не приходилось еще ни Егору, ни Максиму Михайловичу. Они тянули шеи, стараясь разглядеть зверька, однако не разглядели. А манси улыбался и, держа на рукавице одной руки щенка, другой рукой вел по воздуху, указывая путь соболя.
— Это соболь Яни-Косьяра, — сказал манси. — Его лес, его звери. А дом Яни-Косьяра там, у самой реки, отсюда не видно.
Чумпин уложил щенка за пазуху, поправил лыжи и, согнувшись, полетел по крутому склону вниз. За ним, не раздумывая, сорвался Егор. Последним заскользил с гребня Походяшин.
Спуск был стремительным и опасным. Стволы вырастали на пути, и не больше мига оставалось, чтобы увернуться от удара, а широкие и тяжелые лыжи были неповоротливы. Без увечья не обошлось бы, если б первым следом катился не Чумпин, хорошо, должно быть, знакомый со всеми поворотами.
Лыжи Походяшина въехали в вересковый куст, и он упал. Дальше Походяшин ехал медленнее, бороздя снег выломанным ивовым прутом, и далеко отстал от передовых. Егору удалось спуститься без падений. Он остановился рядом с Чумпиным у самого дома Яни-Косьяра.
Дом — изба, срубленная по-русски, с крылечком, с трубой на крыше, с довольно большим слюдяным окном.
Из дома никто не показывался.
Егор стоял, поджидая Походяшина. Сердце его сильно билось. Кого-то он увидит в избе?..
Не вытерпев, Егор сошел с лыж, обил снег с пимов, шагнул на доски чисто выметенного крылечка. Дверь забухла, открылась с трудом. Вошел. После солнечного блеска в избе показалось темновато.
Неожиданно послышался молодой женский голос:
— Вот и Егорушка пришел! Ноги не промочил?
Глава четвертая
«ВАШЕ ЭЛЕКТРИЧЕСТВО»
У Акинфия Демидова двадцать один завод. Больше тридцати тысяч работных людей гнут спины на его рудниках и в его куренях, перевозят на лошадях руду и уголь, плавят и куют металлы, тянут лямкой по рекам барки с железными и медными изделиями. Акинфию всё мало. Он ищет, где бы открыть новые руды, построить еще заводы и велит приказчикам: «народ жесточе в работы принуждать, чтобы от вольности не уклонились в воровство».
Акинфию уже трудно окинуть собственным взглядом ход крепостного хозяйства в раскиданных по всей стране владениях. Как коршун, кружит он над ними, блюдя заводский порядок, выискивая осьмушку в каждой полушке. Двадцать четыре господских дома всегда готовы принять хозяина — в столице и в Москве, в. Туле и в Нижнем, в Твери и в Тюмени, в Ярославле и в Казани, на Урале и на Алтае… Никому не известно, куда направит свой полет Акинфий.
В сентябре 1741 года он приехал в Санкт-Петербург.
С докладами явились столичный приказчик Степан Гладилов и зять Федор Володимиров.
Акинфию Никитичу шестьдесят три года. Он бодр еще и неутомим. Только серые мешки набухли под глазами да память стала немножко изменять.
— Почему не явился прошлым летом в Невьянск горный советник Рейзер? — спрашивает Демидов зятя, и усы-стрелки грозно шевелятся на его лице.
— Побоялся немец ехать. Всё было налажено: генерал-берг-директориум разрешил, о жалованье сговорились, а Рейзер сам раздумал.
Акинфий раздосадован. Ему не так нужен ученый рудознатец и металлург — можно обойтись своими мастерами, — как послушный посредник между ним и генерал-берг-директориумом.
Горный советник Рейзер считается лучшим в столице химиком-пробирером; его именем и званием удобно прикрываться, и Демидов просил отпустить его на время на уральские заводы. Втайне задумано еще и другое: большим жалованьем и роскошью соблазнить ученого, чтобы он перешел на постоянную службу к Демидову. И вот — сорвалось!
— Иноземцы зазнались! — ворчит Акинфий. — А из русских не найдется подходящего? Чтоб учен был и, к тому, не болтлив и покорен. Ему ведь многое придется доверить.
— Есть один! — вставил приказчик Гладилов. — Я слыхал: очень ученый и еще чина не имеет. Три месяца назад вернулся из-за моря. Совсем голышом приехал. Он там учился химии и горному искусству пять лет. Теперь состоит при Академии наук.
— Кто такой?
— Говорили мне фамилию, да я не запомнил. Можно узнать.
— Узнай непременно и вели ему ко мне прийти… Олово в Тагил отправлено?
— Нет еще, Акинфий Никитич. Только что с корабля сгружено. Тысяча пудов.
— А в Тагиле его с весны ждут! Посуды медной наделали полны амбары, а лудить нечем. Немедля отправь олово, Гладилов!
— Придется ждать до первого снега, Акинфий Никитич, не то попадет обоз в осеннюю распутицу…
— Я тебе покажу ждать, Степка! По снегу надо уж из Тагила луженую посуду в Сибирь везти! Чтоб, через полтора месяца было олово в Тагиле!
— Акинфий Никитич! Никак не поспеть. Я-то отправлю, что ж… Да ведь сами знаете тамошние дороги.
— А ты пошли его напрямик, не через Верхотурье, а через Кунгур: вот тебе пятьсот верст долой. Как раз успеют до распутицы.
— Верхотурье миновать никому не позволяется.
— Никому? Хм! Это уж моя забота. Федор, пиши бумагу в генерал-берг-директориум, что я, Акинфий Демидов, прошу разрешения послать тысячу пудов олова прямым путем, минуя таможенный город Верхотурье.
Когда доклады кончились, Гладилов сообщил:
— Мосолов Прохор у дверей ждет. Допустить его к вам?
— Опять на службу ко мне просится?
— Нет, он здесь в коллегиях хлопочет об отводе земли под новый медный завод. Узнал, что вы приехали, прибежал: посоветоваться, говорит, надо.
— Не вовсе еще пал духом, значит. Ну, впусти.
Мосолов, войдя, поклонился в пояс, на безусом, безбородом лице изобразил льстивую улыбку. Вид у него столичного негоцианта:[67] одет в дорогой кафтан французского покроя, камзол под кафтаном атласный, на голове парик, из рукавов видны кружевные манжеты, не очень, правда, чистые.
— А, погорелец! — Акинфий насмешливо шевельнул усами. — Еще попробовать хочешь?
— Всё на кон поставил, Акинфий Никитич. Ежели и теперь с заводом не выйдет, попущусь навсегда. В приказчики тогда к вам или к Никите Никитичу буду проситься.
— Где завод ставишь?
— На Уфимской стороне Урал-камня, в самой Башкирии.
— Опасное дело затеял. Поближе-то ничего не нашел?
— Знаю, что опасное, зато много дешевле обходится. А я, верно изволили сказать, как погорелец, едва насбирал на новое обзаведенье. Сестра из дела вышла: в скит заперлась. Близко к вашим заводам я обещался не строиться, так и пришлось в Башкирь податься.
— Кому уступил рудное место на реке Ут?
— Братцу вашему, Никите Никитичу. Сам я хотел поискать новое на Сосьве, от Верхотурья на полночь, в диких вогульских лесах, да отсоветовали мне: край тот надмерно труден для всякого горного промысла. Бездорожье. Провести дороги обойдется дороже, чем сам завод построить. Не с моими деньгами начинать.
— Хлеб там, слышно, хорошо родится.
— Родится. Да, поверите ли: бывает у новоселов, что все посевы медведи вытаптывают. Вот до чего дикий край. Еще лет сорок-пятьдесят к нему не приступиться.
— Кто тебе отсоветовал?
— Со многими беседовал, а окончательно оставил упование на сосьвинские места после разговора с Походяшиным, — есть такой человек в Верхотурье.
— Слыхал я и про него… Не хитрит? Не для себя ли старается? Тебя отпугнул, другого, третьего, а там, глядишь, сам заявку на завод подаст.
— Перво, конечно, я так же думал… Но, говорят, — в науку больше ударяется. Чудаковатый такой.
— Пожалуй, так. Ученые — больше все люди безобидные. Если их подкармливать понемножку, могут большую пользу принести. А ко мне ты за чем явился?
— Взаймы просить, Акинфий Никитич.
— Деньгами?
— Да-с. Полтретьи тысячи[68] не хватает. Вы меня знаете, Акинфий Никитич, выплачу в срок до копеечки.
— Сумма не малая… Вот что: на твоем заводе, на Уте, олово для луженья было запасено?
— Как же! Олова я запас на год работы.
— Оно тебе еще не скоро понадобится: медный завод долго строить. Уступи мне твое олово — сегодня же деньги получишь.
— С радостью бы, Акинфий Никитич, да уж продано.
— Кому?
— Верхотурским купцам — Ентальцеву и Власьевскому.
— Жалко. Так бы мне кстати было… А взаймы — не взыщи, Прошка, не дам. Если по эту сторону линии[69] ты сгорел, — по ту — трижды сгоришь.
— На нет суда нет, Акинфий Никитич. Прощенья прошу, что беспокоил. Да не с этим одним, правда, я к вам шел: сказать хотел, что Гамаюн нашелся.
— Гамаюн?! Тот самый? Жив? Где он?
— Я его, как вам обещал, разыскал и к себе на Ут привез. Жестоко хворый был Гамаюн. Намерен я был его, как оздоровеет, к вам в Невьянск доставить, а тут пожар и случился. Пока я сам без движенья обгорелый лежал, он возьми да и сбеги…
— Эх, дубина ты, дубина!.. Сказано же было: живого или мертвого!
— Ничего, не кручиньтесь, Акинфий Никитич. Я теперь след Гамаюнов имею, — постараюсь, чтоб в скорости и сам Гамаюн у вас был. Здесь вот я задержался, Приказные проклятые такую волокиту развели.
— Не постарайся, а сделай верно, Прохор. С приказными разделаться я помогу, небось. Денег тебе… Тысячи хватит? Только не под заемное письмо, а под заклад рудника и земли.
— Много благодарен, Акинфий Никитич! Обойдусь и тысячью, коли еще изволите в коллегиях за меня словечко замолвить. Ваше слово дороже золота.
Слово Демидова действительно было веско. Через два дня приказчик Гладилов доложил, что разрешение на прямой проезд обозу с оловом уже получено. Обоз вышел накануне, бумага послана ему вдогонку.
— Об ученом разузнал, — докладывал дальше приказчик. — Звать его Ломоносов Михайла, Васильев сын. Живет на Васильевском острове, на Боновом дворе. Одинокий и, видать, нуждается. До определения в должность состоит при профессоре Аммане, составляет описание минералов Академической минеральной коллекции и пишет книгу «Горное дело».
— Когда назначил ему прийти?
Гладилов смутился, стал глядеть мимо хозяина:
— Не сговорено еще когда… Такое вышло… Дверью я хлопнул, оттого пузыри мыльные полопались, он в досаду, в крик…
— Какие пузыри? — не пойму. Ты у этого. Ломоносова был?
— Был. Застал: он надувает пузыри из мыльной воды — вот такие вот большие! Ну и рассерчал, когда полопались: «Больше часу, — говорит, — висели. Опыт, — говорит, — нарушил». Вижу, невпопад будто, а всё-таки передал ваше приказание. Он еще пуще: «Коли, — говорит, — я ему нужен, пускай сам ко мне идет. Да, входя, пускай в дверь стучит!» Известно, какой может быть разговор, когда человек, всердцах. Я повернулся — да вон.
Акинфий усмехнулся:
— Ты, Степан, с баронами да с послами иноземными лучше договариваешься, охулки на руку не кладешь. А с ученым голодранцем испортил всю политику. Не ехать же, в самом деле, мне к нему, — много будет чести. Ладно, авось, опамятуется, так прибежит.
Вечером того же дня Демидов ехал по столице в карете. Ездил он к обер-гоф-комиссару Липпману — и не застал дома. Втайне очень суеверный, Акинфий не любил заканчивать день неудачей. Ехал и придумывал: какое дело можно повершить сегодня? До скорого отъезда на Алтай (там пущен новый завод — Барнаульский) дел оставалось много, надо выбрать из неотложных небольшое, попроще…
Открыл окошечко в передней стенке кареты, сказал кучеру: «На Васильевский остров!»
У церкви Исаакия Далматского карета свернула на мост — единственный в столице мост через Большую Неву. Мост был деревянный, пловучий: настил на больших барках.
Слева, еще высоко, стояло красно-золотое солнце. На реку, текущую в низких зеленых берегах, было больно смотреть — таким сверканьем она переливалась.
За мостом кучер привычно направил лошадей вправо, к зданию Двенадцати коллегий, но Акинфий крикнул в окошечко:
— Налево! На Вторую линию. Бонов двор знаешь?
Карета повернула налево и покатила навстречу солнцу.
У двухэтажного деревянного дома на Второй линии лошади остановились. Выездной лакей, соскочив с запяток, открыл дверцу кареты и вопросительно посмотрел на хозяина.
— Спроси, дома ли господин Ломоносов и… и… больше ничего.
Оказалось, дома. Акинфий прошел длинные сени, делившие пополам нижний этаж. В сенях резко пахло мятой, валерианой и еще какими-то аптечными травами.
Комната Ломоносова была бедна: две скамьи, большой стол, кровать, простые полки для книг и посуды. Единственной роскошной вещью было теплое одеяло нежно-розового шелка, покрывавшее кровать. Пачки рукописей загромождали стол, скамьи, лежали на полу.
Ломоносов, худой, сероглазый, с коротко остриженной головой, встал из-за стола с пером в руке. По виду ему лет двадцать семь — двадцать восемь.
— Я — Демидов. Любопытен поговорить с человеком ученым по горной части, — внушительно сказал Акинфий.
Видимо, Ломоносов уже знал, кто его гость, был этим немало смущен и досадовал на свое смущение.
— Рад видеть вас, господин фундатор.
Ломоносов переложил рукописи со скамьи на стол и предложил гостю сесть. Акинфий, снисходительна поглядывая на бедного студента, начал беседу:
— За морем в каких местах побывали?
— В Марбурге слушал я лекции из философии…
— Нет, горному делу где обучались?
— Был во Фрейберге, но…
— У Генкеля?
— Да. Только там я как раз ничему не научился. Профессор Генкель ничего мне нового сообщить не мог. Я много больше узнал, когда своими ногами исходил рудники в Богемии, в Гарце, да посмотрел металлургические заводы.
— Пробирному делу, химии обучены, значит?
— Нынче я сдал в Академию диссертацию[70] «Физико-химические размышления о соответствии серебра и ртути».
Расспросы Акинфия были недолги. Не теряя времени, он перешел к своему замыслу, описал, какие заводы у него работают на Урале и на Алтае, какие знатные металлы они выплавляют, и добавил, что, признавая великое значение науки, имеет намерение затратить немалые деньги на поощрение ученых. Ломоносов оживился необыкновенно. Намерения Демидова он назвал мудрыми и дальновидными и, поднявшись до поэтического красноречия, обещал Акинфию Демидову славу у самых отдаленных потомков.
Приняв это за лесть, Акинфий счел дело решенным, стал говорить с Ломоносовым, как говорил бы со своим приказчиком, даже перешел на «ты».
— В Невьянске ставлю я новую домну, каких нигде во всем свете не видано. Теперешние дают в сутки триста пудов чугуна… За морем ты какие самые большие видел?
— Тоже пудов на триста в сутки. Это самые большие, а чаще — пудов двести.
— А моя станет восемьсот давать. Высоты — двадцать аршин. С чугуном и с делом железа мои доморощенные уставщики справляются. Для тебя потрудней дело есть: медные и свинцовые руды. Весьма несходные руды, — в плавке у каждой свой норов. Нельзя ли обжигом их доводить до ровного состояния? Тогда и для меди можно будет большие печи завести… Жалованье тебе тогда удвою: тысячи три полежу.
— Позвольте, господин фундатор! Я еще к вам в берг-пробиреры не соглашался итти.
— А ты согласись, чего там! Справлялся я: адъюнкту[71] в Академии жалованья 360 рублей в год. Тебя в адъюнктах лет пять продержат. Охота голодать, Ломоносов?
Ломоносов вспыхнул, но ответил сдержанно:
— Задуман мной, господин Демидов, большой труд: написать «Корпускулярную философию». На всю жизнь мне этой работы хватит, — свойства всех тел природы объяснить из движения нечувствительных частичек, их составляющих. Притом постигнуть сие не одною силою разума, а экспериментально, то есть после тысяч и тысяч опытов. Академия наша скупа или бедна, а на опыты, на самое заведение лабораторий, на экспедиции нужны средства. Вы могли бы стать патроном,[72] — не моим, всей отечественной науки, — и приблизить сроки благоденствия отечества. Какое есть лучшее применение преизбыточного богатства вашего? Но, может быть, я ошибся, увидя в вас почтенное намерение поощрять российские науки?
— Мне мало заботы до наук Академии. Покровительствовать же я готов токмо тому ученому, который будет на меня работать и поедет на мои заводы. Ужели не понятно тебе?
— Теперь понятно. — Лицо Ломоносова побледнело, ноздри раздулись. — На тебя работать Ломоносов не станет.
— Добро, — тоже раздражаясь, сказал Акинфий и встал. — Пускай свои научные пузыри, господин студент. Я в том, кажись, ошибку дал, что не титуловал вас. Простите великодушно, не знал, как относиться: ваше высокородие али, может, ваше высочество?
— Зови «Ваше электричество» — верней будет. В науке свои титулы, и за деньги оные не продаются.
ВОГУЛЬСКИЙ КЛАД
Максиму Походяшину было страсть как любопытно узнать: что за человек охотник Шипигузов? какое «песошное золото», оказавшееся медью, возил он в столицу? за что преследует охотника государская полиция?
Может быть, ради этого — больше, чем ради слюды, — устроил Походяшин свою экспедицию на Вагран и сам с нею поехал. И уж наверное потому пытался он поговорить с Шипигузовым первым, наедине, чтобы ни Посников, ни Егор не помешали ему выведать все тайности.
И вдруг оказалось, что Егор охотника знает сызмала, а Лиза Егору почти родня. Походяшин приступил к Егору с упреками — зачем таился:
— Ведь я тебе, миленький, в первую же встречу про Шипигузова баял? Али забыл?
— Тогда я тебя не знал, Максим Михайлович, поостерегся, а после про него разговора не было, так и не сказалось.
— Поклеп это на него, будто он в Петербург с золотом ездил?
— Вздор, конечно. Никуда Кузя не ездил, никаких крушцов знать не знает. Он Лизу от Демидова выкрал — и сюда. И здесь живет четыре года безвыходно.
— С чего же такие сплетки пошли?
— С того, что с Кузиным пашпортом другой человек повез зверей в царские зверинцы, вот тот-то человек, видно, и наколобродил в столице.
— Ты его не знаешь, миленький, того человека?
— Ровно бы знаю… Погоди, Максим Михайлович, поговорю с Кузей, уверюсь, — тогда тебе откровенно всё выложу. Дай срок.
Шипигузов всё не приходил. В избе жила одна Лиза — всё такая же ясная, всем довольная и домовитая. Гостям она радешенька. Егора встретила весело, без удивленья — будто вчера с ним рассталась. Чумпина обласкала за подарок, за беленького щенка, давно обещанного. Сумел и Походяшин ей угодить и понравиться: вкрадчивой своей речью да сладкими подношениями. Впрочем, с кем бы Максим Михайлович не сумел, когда захочет, подружиться с первого слова?
Снова наступили морозы. Снег уплотнился, сел, а сверху затвердел, настало лучшее время для езды на оленях. Лучшее, но и последнее по зимнему пути. Посников прибежал на лыжах из-за горы сказать, что манси-проводники торопят с отъездом. В самом деле, если опоздать еще немного, — Походяшину придется оставаться здесь до лета: болота и реки не выпустят.
Длинным объездом вокруг горы, по берегу Колонги и по льду Ваграна, доставили припасы от зимовья Чумпина к шипигузовской избе.
Серебряным чистым утром оленьи упряжки были готовы к новой дальней езде. Манси привязывали кладь на три нарты, которые повезут Посникова на Турью. Три походяшинские шли налегке.
— Остаться, что ли? — раздумался вдруг Походяшин, уже всадив одну руку в рукав большого тулупа. — Что мне там, в городе, делать? Ни завода у меня, ни лавок, даже семьи нету. А здесь благодать, новое место, дивные леса. Никакой докуки, никакой заботы. Камушков мы с тобой, Егор, наискали бы невиданных, вогульским наречием не хуже природных вогуличей навострились бы говорить. Хозяюшка! Уговаривай, красавица, остаться погостить у тебя!
Лиза улыбалась покорной своей и ласковой улыбкой, но не уговаривала.
Походяшин рассмеялся и запахнул тулуп.
— Поехали. Жди к осени, Егор, еще затепло. Надо и колесную езду попробовать. Чего тебе, Лизонька, привезти в гостинцы?.. Ничего не надо? Счастливый ты человек!
Олени сорвались с места вскачь. Три упряжки в одну сторону, три — в другую. Егор, который всю дорогу сюда думал о той минуте, когда останется один в вогульских лесах, и боялся этой минуты, — проводил спутников с легким сердцем. Не один он остался. Он почти дома, с Лизой, и скоро Кузя придет.
Кузя пришел на следующий день к вечеру. Он влетел в избу запыхавшийся, перепуганный: столько чужих следов вокруг, и лыжных, и оленьих!
— Лиза, ты где?.. Кто приезжал?..
И тут, не веря глазам, увидел Егора.
— Никак Егорша!? Чудеса! — Кузя вонзил в половицу острогу, которую держал в руках, и кинулся к Егору, обнял его.
Для беседы вечер оказался короток. Лиза давно спала на печи, а двое друзей сидели у светца и, меняя лучинку за лучинкой, не могли наговориться.
— Лизу одну надолго не оставляю. Боязно за нее. Да тут занадобилось сбегать на Ивдель к зырянину.
Зырянину Кузя сбывал добытую пушнину, получая взамен порох, свинец, соль и муку. Можно бы послать пушнину с Чумпиным, не однажды так и делал, но на этот раз была еще нужда: зырянин ездил веснами в Верхотурье, и с ним Кузя хотел послать долг одному верхотурцу — денег три рубля — и пару собольков в подарок.
— Как это ты задолжал верхотурцу? Разве ходил в город?
— Нет, в Ростесе его повстречал прошлым летом. Славный мужик, безо всего поверил. Походяшиным звать.
— Походяшин, ха-ха-ха!.. Бородка клином, в руках батожок, присловье — «миленький»? Он?
— Он и есть!
— Пришел бы на день раньше, здесь бы застал Походяшина. Я с ним и приехал.
— Вот притча-то! Кабы знать!.. А по что он сюда приезжал?
— Походяшин — он такой, везде рыщет. Всё ему знать надо. А зачем? — и сам не скажет. На Вагране-то хочет слюду обыскать.
Кузя насупился, помолчал.
— Людей сюда наведет? — хриплым своим топотом выдавил он наконец.
— На хорошее дело слюда нужна: окончины[73] делать всем жителям Верхотурья. Они же погорели недавно.
— А след покажет…
— Ну, сюда не всякий проберется. Да и есть ли еще здесь слюда? Походяшину больно поглянулась слюда у тебя в окнах, — так ведь, поди, покупная, не здешняя?
— Нет, не здешняя. Однако не покупная… Слушай, Егорша, я покажу слюдяное место, ладно уж. Тогда он не станет здесь копаться, а?
— Как, Кузя? Ты знаешь, где есть слюдяной камень?
— Ага.
— Где это? Далеко?
— Отсюда далеко. Между горой Благодатью и Алапаихой. Где Салда в Тагил-реку пала. Там деревушка рыбачья есть, Медведева. А на другом берегу, в лесу — слюдяное место.
— На Тагиле, баешь? Не демидовская земля?
— Ничья, ровно. Глухое место, нелюдимое.
— Ты-то, Кузя, как туда угадал?
— Со страху. Спасался я, как меня на Благодати схватили.
— Это еще когда ты с Лизой к вогулам пробирался?
— Нет, отсюда уж ходил. Андрея Трифоныча с Благодатской каторги выручать.
* * *
Весна пронеслась стремглав, шумная, со снежными оползнями, с водопадами, с кострами ярких цветов. Холода возвращались еще не один раз — даже в мае, на зеленый лист.
Потом установилось теплое лето.
Егор занялся тяжким трудом искателя. Сначала ходил недалеко, боясь заблудиться. В лесах коренные породы скрыты под слоем почвы и хвои. Гиблое дело для искателя — застойные мшистые болота. Доступнее всего речные берега и размытые склоны логов. По ним Егор и двигался чаще всего. На находку слюды надежды не было: породы не те. Зато обломки железных руд и медная синь попадались постоянно.
От манси помощи в поисках, на которую так рассчитывал Походяшин, Егор не дождался. Охотники не несли руд, несмотря на обещание такой большой награды, как пищаль с припасами. Они не нуждались в огненном оружии, — дичи и пушных зверей в лесах было еще много, можно напромышлять и ловушками и стрельбой из лука. Чумпин на уговоры Егора отвечал лишь умоляющим взглядом: он помнил, какую беду накликали на него черные магнитные камни.
Среди лета Кузя Шипигузов отправился опять на выручку Дробинина. Перед тем обсудили с Егором дотошно каждый шаг.
— Мне итти следует, а не тебе, — предлагал Егор. — Твои приметы в листах описаны, тебе никак нельзя на люди показаться. Второе — ты Андрея Трифоныча в лицо не знаешь. Как ты его на каторге найдешь? Еще третье есть: ты, Кузя, хитрить нисколько не можешь, пойдешь напролом, а разве с тамошней стражей силой справишься?
— Ничо не бай, Егор, — пойду я. Тебе не пройти, потонешь в болотах.
— Айда тогда вместе!
— Нет, нельзя Лизу одну покинуть. Мало ли что… Может, и не вернусь. Как она одна будет?
— Ну, подождем Походяшина. Он посоветует, как лучше.
— Что ни посоветует, — зимой с каторги бежать нельзя. По снегу след оставишь, догонят. А я Лизе обещал, что добуду Андрея Трифоныча. Я и пойду.
Упрямый Кузя настоял на своем. На прощанье Егор сказал ему, чтобы зашел на ям Перевоз и поискал ямщика Марко Второва:
— Напомни ему, как они с Андреем Дробининым первый раз бежали. И про меня скажи: просит, мол, тот человек, кто тебе от брата весть приносил. Для Андрея он постарается, поможет, на конях вас умчит.
В избушке над Ваграном остались вдвоем Егор с Лизой. С ними — белая вогульская лайка, подарок Чумпина. Из маленького щенка выросла веселая умная собака. Кличку ей дали: Липка.
Уходя на поиск, Егор иногда брал с собой Липку и, если задерживался, отправлял ее домой. Случалось, и Лиза посылала собаку разыскивать Егора. По виду и голосу Липки можно было знать, что дома всё благополучно.
Егор теперь работал на небольшой речке Сватье, притоке Ваграна. Всю весну и начало лета это была бурливая горная речка, полная воды. Среди лета вода в Сватье неожиданно исчезла. Егор пробил шурф в песках на берегу — и шурф глубиной в полторы сажени оказался совсем сух. А раньше почвенная вода была главной помехой в работе: не давала и на сажень углубиться. Егор обрадовался, наделал целую линию шурфов поперек склона в поисках коренной породы. Может быть, в камне-дикаре окажутся рудные жилы?
И сами пески увлекли Егора. Они были слоистые, каждый слой иного цвета, иной крупности. Вспомнилось, как пробовал он пески на золото в демидовских лесах. Не попробовать ли и здесь?
Егор захватил ковш и стал мыть по очереди каждый новый слой песка. Проба ковшом оказалась очень сноровистой и скорой по сравнению со всеми прежними способами, какие он испытывал. Правой рукой Егор кружил полный песку ковш под водой, а левой вынимал крупные камешки и, быстро оглядев: не рудный ли? — выкидывал их.
Когда песку в ковше оставалось немного, с горсть, Егор поднимал ковш над водой и толчками к себе и от себя перекатывал остатки по дну. При этом легкая муть вылетала с водой через край, на дне задерживались самые тяжелые частички, самые нужные: цветные галечки, кубики колчедана, крупинки каких-то незнакомых крушцов…
Промыв так сотню ковшей, Егор навострился по виду песка заранее угадывать, какой будет остаток. Не признаваясь себе, он всё ждал золота. А золота не было.
Один шурф Егор заложил в самом русле Сватьи. Русло было забито большими каменными глыбами. Пришлось много потрудиться, выволакивая их, чтобы расчистить площадочку. Егор рассуждал: сюда, на стремнину, во взбаламученном потоке собираются все тяжести. Наверное, и большие рудные куски, а если есть, — и золотинки катятся сюда же. Быстрая вода вымывает всё легкое, а тяжелые крушцы застревают меж валунами, проваливаются глубже, всё копятся да копятся… Тут самая сметанка должна быть!
Шурф был труден и дальше. И в песке попадались крупные валуны, их лопатой не выкинешь, надо бадейку и веревку, — двойная работа. Вдвоем бы этот шурф проходить! И Егор позвал на помощь Лизу.
— Зачем столько колодцев? — удивлялась Лиза, на горных работах никогда не бывавшая.
Помогала она очень хорошо. Егор набивал бадейку камнями, Лиза тащила за веревку, перекинутую через бревно поперек шурфа, и держала груз навесу, пока Егор выбирался наверх. Вместе они оттаскивали бадейку в сторону и опрокидывали. Потом опять всё сначала.
При пробе ковшом все слои песка из этого шурфа оказались на диво пустыми: только обломки породы, даже мути мало. Когда углубили шурф на три аршина, появилась вода. Бадейки две-три накапливалось каждое утро. Ее приходилось отчерпывать, прежде чем начинать рыть дальше.
Вместо песку открылся слой вязкой серо-желтой глины. Мыть ее было мучением. Егор долго разминал пальцами в ковше густую кашу, еще дольше отмывал остаток…
Все труды вознаградились, когда на дне ковша, среди тяжелого черного шлиха,[74] Егор увидел блестящие золотинки. Ошибки быть не могло. Одна… две… три… четыре… Какие крупные! Не листочками, а катышками.
— Ишь, глядят, как рысьи глаза! Лиза! Знаешь, что это?
— Не знаю.
— Ничего ты не понимаешь! Это золото! Вот бы Андрею Трифонычу показать, — уж он-то понимает, чего они стоят, эти глазочки.
Глину из шурфа Егор стал возить на берег Ваграна волоком на лосиной шкуре. Там он устроил промывальню из больших пластин дерна, подвел к ней воду, водоспуск сделал с деревянным жолобом — целую фабрику нагородил.
Золотоносный слой Егор выбирал до тех пор, пока не обрушилась одна стенка шурфа, — едва не придавила зарвавшегося искателя.
«Нет, надо кончать шурф, — решил Егор. — И то он вроде колокола стал: книзу вдвое шире. За такое дело на Полевских копях оштрафовали бы батогами нещадно».
Целую неделю шла промывка навезенных куч глины. Золото было дивно богатое. Ссыпая вечером добычу в кожаный мешок, Егор замечал, что у него прыгает сердце, дрожат руки.
«Эй, брат, — уговаривал тогда он себя. — Не жадничай! Золоту поддаваться — сам знаешь, что из этого бывает!»
Чтобы очувствоваться, брал горсть золотых зерен и, размахнувшись, кидал в Вагран. Это наказанье помогало: жалко делалось не золота, а своего труда, напрасно растраченного, — знакомое с детства чувство труженика. На ночь мешок с золотом оставлял у промывальни или оттаскивал его под куст. Взять золото было некому. Когда мешок наполнился, Егор бросил промывку, хотя около половины глины оставалось в кучах.
Вскинул мешок на плечо, крякнул: «Побольше батмана». Зашагал по тропинке наверх, к избе.
ОСВОБОЖДЕНИЕ АНДРЕЯ ДРОБИНИНА
Распластавшись на камне, Кузя глядел вниз на выработки Гороблагодатского рудника. Было раннее утро; только что смолк сигнальный колокол; по дорожкам двигались толпы каторжников с тачками, с кайлами и с ломами: их под конвоем разводили на работы. Который из них Дробинин? Издали узнать невозможно. Все бородатые, понурые, в одинаковой одежде.
Замысел у Кузи простой, настоящий охотничий. Кузина ухватка и сила — в уменье незаметно подкрадываться, неслышно уходить. Так он и Лизу похитил из-под носа у Мосолова, так пытался два года назад пробраться сюда к Андрею. Тогда не вышло: нарвался на надзирателя, был шум, Кузю схватили и уже вели в контору. По дороге он вырвался, убежал на Салдинские болота.
И нынче он нового ничего не смог придумать, действует так же, — только стал осторожнее.
Железный рудник — у подножья восточного склона горы. Выработки все открытые, без шахт. Сама гора пока не тронута. У рудника поселок из трех несросшихся частей: табор приписных крестьян, с землянками и шалашами, казармы каторжников и небольшая двусторонняя улица, составленная избами коренных рабочих — рудокопов и мастеровых. На той же улице дом немца-управляющего, контора, и харчевня. Совсем отдельно, высоко на горе, около черных магнитных скал, мазанковый домик смотрителя — с железным яблоком над крышей и флюгером на длинном шесте.
Уходить отсюда можно только прямо на север. На востоке — болота, а на западе людно. Там два больших завода: Кушвинский, с доменными печами, и Туринский, с кричными горнами, с вододействующими, молотами, — для переделки кушвинского чугуна в железо. У обоих заводов по большому пруду. В лесах вокруг раскиданы курени углежогов; к ним ведут плохо расчищенные дороги, летом совсем зарастающие травой. Больших дорог две: из Туринского завода — на Верхотурье и из Кушвинского — на реку Чусовую, за хребты.
Всё это высмотрел Кузя, раньше чем сунуться на рудник. Высмотрел и подивился: всего шесть лет назад Степан Чумпин объявил первые камни с рудной горы. Кругом тогда был дикий лес, кроме манси, никто тут не жил и не охотился. А теперь что настроено!
Каторжники разошлись по забоям и принялись за свой тяжкий труд. Кузе стало ясно, что без расспросов ему не добраться до Андрея… Кузя решился. Он спустился с горы и, выбирая лесистые места, подполз к одной из канав.
— Эй, товарищ! — окликнул Кузя ближайшего к краю рудокопа.
Тот опустил лом, которым долбил камень, и стал водить глазами, — откуда голос? Кузя был почти невидим в кустах и траве:
— Здесь я… Конвойный ваш близко?
Не отвечая, рудокоп взобрался на камень, отвел рукой ветки и разглядел, наконец, Кузю.
— Вон ты где! Чего говоришь?
— Конвойный солдат где?
— Не бойся конвойного. До конца урока не придет. А тебе что надо? Ты с воли?
— Скажи, товарищ, где тут работает Андрей Дробинин?
— Такого не знаю.
— На вот еще!.. Дробинин Андрей. Он давно уж тут.
— И я больше года. На перекличках слыхал бы, да нету Дробинина. Верно говорю.
— Из рудоискателей он, Дробинин, — твердил Кузя. — Как же нету? Ты спроси у других.
— А зачем он тебе?
Кузя не умел доверяться наполовину. Сказал откровенно:
— Бежать ему надо. Я за ним пришел.
— Ишь, какое, дело! Ну, погоди.
Рудокоп спрыгнул с камня, зазвенев цепями, и пошел к соседним каторжникам. Вернувшись, подтвердил свое:
— Дробинина никто не знает. А чтобы увериться, ступай к харчевнику: в поселке харчевню найди. Надежный человек — через него нам с воли всё передают, что надо. Он на Благодати с самого начала, всех знает.
Каторжник, видимо, платил доверием за доверие. Кузя помрачнел: не с руки ему итти в поселок. Однако делать нечего.
— Прощай, товарищ! Может, всё-таки дознаешься, где Дробинин, так скажи ему: «За тобой, мол, пришли».
Перевалив через гору, Кузя побрел в поселок. Он не таился — раз надо, так надо, выбирать не из чего. Однако укромные закоулки запомнил на всякий случай. Улица, к счастью, пуста.
Хозяин харчевенной избы, старик в синей рубахе, отвешивал покупателю калачи. Больше в избе никого не было.
На вопросительный взгляд харчевника Кузя проговорил:
— Дело к тебе есть.
— В долг не продаю, — сердито сказал старик.
— Не покупка… другое…
— Иди, иди, дядя! И слушать не хочу, — нетерпеливо выпроваживал Кузю харчевник.
Покупатель, молодой еще парень, приказного вида, с опухшим лицом, как только увидел Кузю, так и прилип к нему глазами. А когда Кузя заговорил своим хриплым шопотом, парень ухмыльнулся и быстро вышел из харчевни.
Старик подошел к раскрытым дверям и стал смотреть вслед приказному.
— И калачи не взял, — сказал харчевник совсем другим голосом, без всякого недружелюбия. — Писарь это… Чего он так на тебя воззрился?.. Э, да он вот куда побежал!.. Ну, дядя, сейчас тебя забирать будут. Уходи-ка по добру, по здорову, — успеешь, может…
Одним прыжком, как волк, почуявший капкан, Кузя очутился у дверей. Выглянул, — приказного не видно, улица тиха и безлюдна. Кузя перебежал на другую сторону и в тени, прижимаясь как можно ближе к избам, стал уходить к намеченному ранее проулку. Проулком можно выйти на огороды, там лес почти вплотную, в лесу — спасение.
Но, дойдя уже до своротка, Кузя круто повернул обратно и побежал к харчевне. Старик, наблюдавший за ним с порога, отодвинулся, пропуская, и спросил вполголоса:
— Чего мечешься?
— Скорей скажи, — знаешь ли Дробинина Андрея из каторжных?
— А хоть бы и знал.
— Как мне с ним повидаться?
— Дробинина на Благодати нету.
— Где он?
Харчевник не ответил: он увидел на улице что-то и отошел от дверей:
— Идет писарь! Идет и двух солдат ведет. У тебя с полицией всё ладно?
— Дробинин-то где? Сказывай, дедко!
— На медном руднике. Против Туринского завода есть Листвяный мыс, там и рудник.
Бежать на улицу было поздно. В избе не спрячешься. Окно? Оно выходит во двор, но очень уж маленькое, не пролезть, пожалуй. Харчевник уже вынимал оконницу. Кузя кинул вперед свою котомку, потом полез сам, головой вперед. Плечи застряли… Эх, надо было азям снять, теперь уж некогда! Рванулся назад, выставил руку и стал втискиваться, извиваясь змеей. Харчевник помогал, немилостиво толкая в спину и отцепляя зацепившиеся складки одежды. Вот обе руки и голова наружи. Кузя, хватаясь за бревна, подтянулся раз, другой, — и упал на землю. Над голевой торопливо стукнула оконница.
Двор большой, крытый, со множеством закоулков. Но Кузя и не подумал спрятаться во дворе — обыщут, возьмут, как в ловушке. Он пробежал под сарай и отыскал калитку в огород.
Нет, и сюда нельзя: за огородами открытое место, вырубка, человека на ней за версту видно. Единственный путь к спасению — через дорогу и в лес. Этот путь сейчас отрезан, но, может быть, будет минута — не больше, чем одна минута! — когда им можно воспользоваться. Не пропустить бы эту минуту! Кузя встал за угол избы. Выглянуть он не решался, только слушал… Подходят!.. Сейчас войдут в харчевню… Если войдут все трое, — хорошо. Если один останется у порога, — худо дело. Тогда нож в руку — и бежать напропалую!..
Вошли все трое, — на слух понял. Вот она, благоприятная минута! Оторвался от угла, перелетел через улицу. Нагибаясь под окнами, устремился к проулку. Теперь, если и увидят, — у Кузи есть выигрыш во времени. Крику нет, — значит, не видят. Шарят, поди, в избе под лавками.
В узком, проулке столкнулся с женщиной, которая несла корзину лесной земляники. Женщина перепугалась, выронила корзину. Улыбнулся ей, чтобы успокоить, — и тем напугал еще больше…
Вот и лес. Можно перевести дух.
* * *
Высокий Листвяный мыс далеко вдается в воды заводского пруда у слияния Кушвы с Турой. На мысу — сосновый бор, порубленный без порядка, пятнами. Так же беспорядочно разбросаны по мысу шурфы и шахточки — следы поисковых работ на медную руду.
Кузя забрался сюда с немалой отвагой: впереди вода и с боков вода, — лез будто в мешок. Однако поступал во всем по-прежнему, как ка горе Благодати. Подкараулил одинокого рудокопа и спросил, знает ли тот Дробинина.
— Как не знать Андрея Трифоныча, — отозвался рудокоп. — Это наш отпальщик.
— Где его повидать можно?
— Сегодня Дробинин работает на шурфах вон за той горушкой.
— Народу там много?
— Нет, пошто! Он там один.
Этому Кузя обрадовался, хотя и не понял, почему Дробинин один. Сейчас же отправился за горушку.
Было пустынно и тихо на песчаном склоне. Большой пруд зеркалом лежал в зеленых берегах, отражая медленно плывущие облака. Кузя долго прислушивался, не раздастся ли из какого-нибудь шурфа стук кайла. Нет, ни звука. Кузя решил обойти все шурфы и покричать в каждый, вызывая Андрея.
Вдруг из-под земли показалась человеческая голова, потом плечи, — на поверхность вылез Дробинин. Кузя, наверно, не узнал бы его по описанию Егора: Дробинин стал седым стариком, — но Кузя догадался, кто перед ним.
Дробинин вытянул из шурфа лесенку, бросил ее тут же, быстрыми шагами отошел к большой сосне и повалился в яму под корни. «Что с ним? — недоумевал Кузя. — Угорел, видно?» И он направился к рудоискателю.
Не прошел Кузя и половины расстояния, как из шурфа вылетел клуб черного дыма, раздался глухой удар, и земля дрогнула под ногами. Кузя остановился. В воздухе засвистело, большой камень шлепнулся наземь около Кузи, другие, поменьше, свистели и падали вокруг. «Порохом породу рвет! — понял Кузя. — Отпальщик же»!
Андрей уже был около него и, грозно хмуря мохнатые брови, выговаривал за неосторожность.
— Я не знал… — виновато сказал Кузя. — Андрей Трифоныч, по твою душу я: айда к Лизе.
— Чего-о? — недоверчиво протянул рудоискатель и приложил руку горстью к уху.
— Лиза ждет. Раньше-то никак я не мог, уж прости.
— Лиза? — На миг зажглись глаза старика, помолодело в улыбке лицо. Он выпрямился, быстро огляделся, как бы ожидая тут же увидеть Лизу. Миг прошел. Тихо охнув, рудоискатель положил руку на грудь, сморщился от боли и тяжело опустился на песок.
— Чего-то не пойму… — после молчания ворчливо заговорил Дробинин. — Ты кто такой? Как Лизавету знаешь?
Кузя принялся рассказывать, как умел, о Лизиной судьбе. Рассказ его был отрывочен и краток. Сильно тугой на ухо Дробинин всё переспрашивал: «Как?.. Как говоришь?»
Взгляд Дробинина подобрел, его недоверие таяло, — он понял главное: Лиза не скитается нищей, о ней заботятся, ее любят.
— Кузьмой тебя звать, говоришь? Ну, спасибо, друг Кузьма!
— Чего там!. Пошли, Андрей Трифоныч! Вот сейчас сразу и пойдем.
— Как? Сразу? Нет, так оно не делается. Надо народу сказаться. Тоже и у нас свой порядок…
С гребня холма донесся крик:
— Эй!.. Отпальщик!
Дробинин спохватился:
— Сюда придут, пожалуй. Мне бы уж второй забой отпалить пора.
Крики продолжались, приближаясь:
— Дробинин!.. Отпальщик!.. Цел?
— Прячься в закопушку!.. Це-ел! Уходите, ребята! Зажигать стану!
Выждав немного, рудоискатель подошел к закопушке и сказал:
— Завтра в эту же пору приходи сюда: я знать буду, можно ли. Бывает, большой побег готовится, а один сунется вперед, переполоху наделает — всем напортит.
Кузя и не заикнулся, как трудно и опасно пробираться на мыс, покорно согласился.
— Напильник, значит, не нужен? — спросил он. — Ты без желез, вижу.
— Напильничек принес? Давай, давай! С меня цепь сняли, как отпальщиком пошел, а другим сгодится.
На другой день Андрей сообщил, что бежать можно. С ним уйдут еще трое каторжников. Те на горе Благодати, все трое в тяжелых железах. Погоня будет наверняка. Вся надежда на Кузю: что он быстро уведет подальше в леса. Пусть Кузя разведает заранее дорогу, чтобы ночью уходить без задержек.
— Самые удалые мужики, заводские, из Ревды. За бунт взяты, с оружием. У них цепи каждую ночь проверяют, так что хватятся скоро. Жди нас на том берегу пруда, — вон, видишь горушку? — правей ее топкое место, там и жди. Еще бабочка одна там будет, ихняя бабочка, Марфой звать.
Кузя на всё соглашался, хотя в душе, конечно, был недоволен. Чего бы проще с одним Андреем уйти… А тут четверо… Да еще баба какая-то замешалась.
— Баба как? Тоже с нами пойдет?
— Вот не знаю. Про нее только было разговору, что она лодку пригонит и хлеба запасет.
Когда стемнело, Кузя вышел на берег Туринского пруда в условленное место. Бусил мелкий-мелкий дождь, шептались осины. Далеко слева то разгорались, то гасли огни над доменными печами. Их слабого отблеска было едва достаточно, чтобы увидеть на поверхности пруда лодку, но Кузя еще больше, чем на зрение, полагался на свой слух. Поэтому он не стал сидеть в мокром болоте, а выбрался на горушку и оттуда всматривался в противоположный берег.
Прошло с час времени, — лодка не показывалась. Кузя уловил вдруг слабый стукоток, сухой и частый. Нет, это не стук весел: непонятный звук доносился не издалека, он раздавался где-то рядом. Козодой-птица поет вроде этого, но мягче, не так сухо. Такую легкую дробь выбивает иногда собака, когда, лежа на полу, чешется лапой. И всё-таки не то. Поворачивая голову в разные стороны, охотник уловил, наконец, направление: стукоток слышался из болота, к которому должна пристать лодка. И в ту же минуту Кузя разгадал его причину.
Неслышными шагами он спустился с горушки и тихонько позвал:
— Марфа!
— Здесь я, — ответил прерывающийся шопот.
— Промерзла? Чего зубами стучишь? Ступай наверх.
— Велено тут ждать.
— Ничего, сверху увидим еще лучше.
Они уселись рядом, плечо к плечу, и обменивались тихими словами.
— Давно ждешь?
— Раньше тебя пришла.
— Ишь затаилась как! Ты, Марфа, усердная.
— Дорогу хорошо знаешь?
— Знаю.
— Погоня будет пешая и конная: сам Поляков ведь сбежит.
— Кто он, Поляков?
— Про Ревдинский бунт слыхал?
— Нет.
— Он поднял всех, Поляков, кричный мастер.
— Чшш… послушаем лодку!
Лодки не слышно и не видно. Шепчутся осины, не то дождь, не то туман пропитывает воздух сыростью.
— Говорят: «Петр и Павел — жары прибавил», а оно вовсе холодно, — шепчет Марфа.
— А когда «Петр и Павел»?
— Сегодня.
— Лету середина. Холодное нынче лето. На, возьми мой азям.
— Не надо. Я-то не мерзну — у меня душа горит.
— А зубами ляскаешь.
— Не от холоду. Оттого, что жду. Я месяц вьюсь тут около Благодати, никак не вызволить.
— Кто они тебе?
— Мой мужик Поляков, — со смущением и с гордостью прошептала Марфа. И снова спросила: — Дорогу хорошо знаешь?
— Проведу.
— А я всё плутаю в лесу. И из приписных никто не берется за одну ночь от погони увести. Всё не здешние, дальние…
Прождали напрасно до рассвета. Лодка с беглецами не пришла.
Утром Кузя разглядел Марфу. Молодая, тонкая, а с лица до того исхудавшая, что смотреть жалко. Верно сказала: внутри у нее будто горел огонь. Когда Кузя предложил ей еды, отказалась:
— Душа не принимает, жжет меня.
Мысль, что ревдинцев схватили или убили раньше, чем они добрались до лодки, должно быть, мучила Марфу, но говорила она другое:
— Уйти им непросто. Так и сговаривались: не удастся в эту ночь, — придут в следующую. Уж ты не покинь нас, добрый человек! Еще ночку покараулим.
— Ложись спать, Марфа, — посоветовал Кузя. — В кусточках там посуше. Моху сейчас принесу.
— Нет, нет! Побегу на Благодать, а ты отдыхай.
— Ты что, сдурела? Двадцать верст туда-обратно побежит, мокрая, не евши, не спавши, а ночь опять караулить будет!
— Не велика беда. Раз надо…
Она убежала. Кузя постоял в раздумье под деревьями на берегу.
Когда над мысом взлетел дымный клуб и, помедлив, пронесся над водой звук взрыва, Кузя, успокоенный за Дробинина, пошел в лес спать.
* * *
— Живы наши, здоровы! — торопливо рассказывала Марфа. — Ночью бежать нельзя было. Будут уходить завтра среди бела дня. Прямо с рудника. Я их встречу у Благодати и проведу до Писаного Камня на Туре. Там мы реку перейдем, а ты жди на этой стороне Туры, против Камня. Дальше уж ты поведешь.
— А Дробинин?
— Его днем им никак не захватить. По-за горой ведь уходить будут, от Благодати прямо на полночь. Дробинина ты выведешь с Листвяного мыса и с ним вместе на Туру придешь. Ладно так-то?
— Погоди.
Перемена спутала мысли Кузи. Быстро соображать он не умел: только привык к одному порядку побега, только усвоил, где ему в какое время быть, — и передумывай всё наново. Дневной побег, — значит, непременно с погоней за плечами. Притом направление на Писаный Камень — это вдоль большой Верхотурской дороги, самой многолюдной. А ему, Кузе, придется дважды эту дорогу пересечь: к Туре-реке с Андреем и от Туры с пятью беглецами. Значит, свежий след останется. Худо, худо… Зато при удаче можно в первый же день уйти верст на десять дальше в леса. Это Кузе по нраву: в лесу он хозяин.
— Ты их видела, ревдинцев ваших?
— Нет… Разве к ним доступишься? Всё через верного человека передали.
— Через харчевника, что ли?
— Ага… Ты про него знаешь?
— Теперь-то будешь спать?
— Ой, хочу! Совсем сморилась. И есть хочу.
Но до сна ей понадобилось перетащить из болота сумки с сухарями. И оказалось, что сухари, провисевшие двое суток под дождем, подмокли. Марфа загоревала, принялась перебирать сухари, подсушивать мокрые у огня. А потом спать некогда: надо нести припасы на берег Туры, на место завтрашней встречи.
На рассвете Марфа умчалась к горе Благодать, а Кузя отправился на Листвяный мыс. В третий раз пробирался он узеньким проходом по задам поселка к руднику. Обошлось и на этот раз благополучно.
— Пошли, Андрей Трифоныч, — просто сказал он Дробинину.
Рудоискатель, еще накануне приготовивший свой последний шпур,[75] сложил к нему весь запас пороха, провел предлинный фитиль из пропитанной пороховой мякотью тряпки, что тлеет, не угасая даже под дождем, буровые инструменты разбросал вокруг, а свою шапку закинул на ветви заметного дерева. Пусть надзиратели думают, что отпальщик погиб от несчастного случая.
— Зажигаю? — вопросительно сказал Дробинин, вынимая огниво и кремень.
Кузя кивнул головой. Из кремня посыпались искры, тряпка задымилась…
Взрыв ударил, когда Кузя с Андреем миновали жилье рудокопов и углубились в сосновый бор. Каменные обломки прогудели и здесь над их головами. Черное облако долго держалось над мысом.
— Это я Карле Фогту «прощай» сказал! — горько, пошутил Дробинин. — Дескать, дай бог не видаться! Карла — управляющий здешний, охотник завзятый, медвежатник. Ну и сам зверюга.
Не ведал Андрей, что с управляющим шемберговскими заводами Карлом-Готлибом Фогтом ему еще суждено встретиться — и не позже, как в тот же день.
Писаный Камень — обрывистая серая скала, нависшая над водой реки Туры. На Камне высечены какие-то неясные знаки (фигуры людей и животных), слывущие в народе вогульской грамотой. Однако и манси отказываются их понимать и говорят, что эти кат-пос сделаны в незапамятные времена.
Кузя выбрал на левом берегу место, с которого видно Камень и кусты около него. Долго ли придется ждать ревдинцев? Как-то им удалось уйти от караула?
С тревогой посматривал Кузя и на Дробинина: не заболел ли? Сначала он шел хорошо, походкой привычного бродяги-рудоискателя, лишнего следа не оставлял и был весел, а перед самой рекой стал отставать, хвататься за сердце и задыхаться. Как дошли, повалился на мокрый брусничник — и слова сказать не может. Кузя сделал вид, что не замечает его слабости: такой обиды не прощают уральские охотники. В душе Кузя огорчился, — это первые десять верст. Что же дальше будет? До Ваграна шагать еще сотни три верст. Разве что дорогой разойдется.
Долго просидели Кузя и Андрей против Писаного Камня. Ветер разогнал облака, проглянуло горячее солнце и обсушило траву. Потом снова поползли серые тучи, снова заморосил дождь. Ревдинцев не было.
Уже можно было предположить, что побег им не удался. От рудника сюда пора бы прийти даже неспешным шагом. Опасно становилось оставаться на одном месте: на Кузю с Андреем могли случайно наткнуться жители Туринского завода, вышедшие собирать грибы и ягоды. Хорошо, если взрыв обманул надзирателей и они поверили, что отпальщика разнесло в клочья, — а то и за Дробининым могли послать погоню.
О том, как поступить в случае неудачи, с ревдинцами сговорено не было. Должно быть, они считали, что дальше задерживать Кузю не имеют права, и потому сговор был только о благополучном исходе. По совести — можно бы трогаться с места. Но Кузя и не думал об этом. Оставить на произвол судьбы товарищей, которые теперь, наверное, еще больше в нем нуждаются, — неподходящее дело. Кузя стал прикидывать: где удобнее оставить Андрея Трифоныча, чтобы самому наведаться на гору Благодать?..
Неожиданно по реке раскатился гулкий ружейный выстрел. Звук прилетел из-за поворота. Стрелял кто-то дальше Писаного Камня — на полверсты ниже по течению. Кузя, и Андрей вскочили и побежали на выстрел, прячась за деревьями и кустами.
Выскочив из-за поворота, они сразу остановились: на реке было много людей, требовалось разобраться в том, что творится.
Четыре человека уже переплыли узкую полосу воды и сейчас выходили на левый берег. Это были ревдинцы и среди них Марфа. Вооружены беглецы березовыми дубинами.
Человек двенадцать преследователей в брызгах, падая, поднимая кверху ружья, переправлялись через реку — часть по пятам ревдинцев, другие ниже по течению, стараясь окружить их.
На правом берегу, у самой воды, стоял человек в барском зеленом камзоле, в шляпе с пером и в высоких сапогах. Он, видимо, не решился лезть в воду и сейчас делился из охотничьего ружья, выжидая, когда кто-нибудь из беглецов выйдет на берег в полный рост.
— Сам Карла! — хрипнул с ненавистью Дробинин и вытащил из-за пояса буровой молоток, захваченный с рудника. Кинутый сильной рукой молоток полетел в сторону управляющего, но, далеко не долетев до другого берега, булькнул в воду.
В ту же секунду Фогт выстрелил. Опустив ружье с дымящимся дулом, он деловито вглядывался: в кого он попал? Но там уже ничего нельзя было разобрать: преследователи выскакивали из воды и накидывались на беглецов. На берегу разгорелась схватка…
Кузя большими прыжками понесся на помощь. Ножа он не вынул: что нож против ружей с багинетами![76] Ревдинцы дрались отчаянно, дубинки так и мелькали, отбивая удары багинетов и прикладов. Особенно яростно и ловко бил дубиной старший из ревдинцев, Поляков — статный, чернобородый мужик. Он пробивал путь к лесу и уже свалил одного солдата, а теперь напирал на двух других сразу. Поваленный Поляковым солдат полулежа размахнулся, чтобы кинуть ему в спину свое ружье.
Подбежавший Кузя успел схватить ружье за приклад и вырвать его из рук солдата. Теперь он был вооружен не хуже любого из преследователей. На стороне Кузи было еще то преимущество, что его не сразу заметили нападающие. Ударами багинета в спину Кузя мог бы убить двух-трех солдат, но рука охотника не поднялась для такого предательского удара: Он ворвался в кучу дерущихся и принял на себя одного из противников Полякова.
— Сюда! За мной! — силился крикнуть Кузя и теснил солдата к деревьям.
Его поняла Марфа. В платке, сбившемся на шею, с разлохмаченными волосами, с горящими глазами она лупила березовой палкой по алебарде[77] противника и визжала:
— За ним! Все в лес!
Тут подоспели солдаты, обходившие беглецов справа, и вновь оттеснили всю гурьбу к реке. Плохо пришлось бы ревдинцам, если бы не пришел на помощь Дробинин.
Дробинин задержался потому, что выламывал подходящую по его росту и силе дубину, и вступил в бой, вращая вокруг головы такую оглоблю, что враги кинулись врассыпную.
В это время Фогт с того берега опять выпалил из ружья. Стрелял он зря: бить пулей прицельно можно не дальше, чем за сорок шагов, а в такой свалке одинаково легко было поразить и своего и чужого. Выстрел напомнил Дробинину об управляющем. Дробинин обернулся и пошел в воду прямо на Фогта.
Управляющий торопливо заряжал ружье, беспокойно поглядывая на каторжника. Вид переходящего реку седоголового великана с оглоблей в руках был так страшен, что у Фогта затряслись руки, порох посыпался мимо дула. До берега оставалось шагов двадцать. Управляющий не выдержал и позорно побежал от воды на береговую кручу, Дробинин остановился на середине реки и послал ему вслед свое оружие. Грозно гудя, оглобля догнала управляющего, ударила его в широкий зад и кинула через бугор.
Схватка между тем кипела у самого леса. Снова сомкнулось кольцо. На каждого из беглецов приходилось по три противника. Если бы и удалось прорваться в лес, — преследование не прекратилось бы. Ревдинцы бились с ожесточением обреченных.
Защищая Марфу от ударов, Кузя приметил вдруг какую-то жердь, ползущую в траве из-за ствола старой сосны в самую гущу схватки. На конце жерди был крюк. Крюк ухватил за ногу молодого ревдинца, жердь дернулась и, ревдинец, споткнувшись, упал под ноги своему противнику, который тут же воткнул в парня багинет.
Кузя прыгнул к сосне и увидел за ней гороблагодатского писаря: стоя на четвереньках, писарь, криво улыбаясь поганой своей улыбкой, издали заводил жердь под ноги новой жертве. Гнев красным туманом омрачил зрение охотника. Повернув ружье в руках, Кузя с размаху опустил приклад на голову трусливой и коварной твари. После этого бешенство гнева не оставило охотника и удесятерило его силы. Он кинулся на врагов, выбил страшным ударом ружье из рук одного, свалил наземь другого и погнался за третьим. Догнал, ударил и не посмотрел даже на упавшего — так был уверен в своей силе. Обернулся: кто еще?
Ревдинцы ободрились. Исступление Кузи, казалось, передалось им. Надежда на победу и свободу окрылила. Поляков заработал дубиной так, что перед ним вмиг стало чисто. Марфа и третий ревдинец, до сих пор больше оберегавшие Полякова с боков и с тыла, сами перешли в наступление.
Проход в лес был свободен, но каторжники повернулись к лесу спиной и погнали противников к воде. А от реки шел навстречу им Дробинин, безоружный, но грозный в своем правом гневе. Уцелевшие солдаты, бросая ружья и алебарды, разбежались в разные стороны.
Победители сошлись у тела убитого молодого ревдинца.
— И похоронить некогда, — печально сказал Поляков. — А какой удалец был! И кричный работник первой руки. Прощай, Федор!
Тело прикрыли зелеными ветками, мхом — и двинулись в лес.
ПОХОДЯШИНУ НЕ СПИТСЯ
Собака начала волноваться еще с вечера. Она убегала на высокий берег Ваграна и смотрела оттуда вдаль, на лесные просторы, повизгивала, даже лаяла, хотя обычно голос подавала только на охоте.
— Что с тобой, Липка? — спросил Егор, выйдя из избушки. — Кого ты причуяла?
Липка терлась о Егоровы сапоги и то отбегала высокими прыжками, то возвращалась. Явно просила о чем-то.
— Скажи по-человечески, тогда сделаю, что хочешь, — наставительно сказал Егор. — А так я тебе не отгадчик.
Он устал за день. Пользуясь тем, что дожди, лившие последний месяц, прекратились, Егор ежедневно ходил на поиск. По речке Колонге он повстречал выходы хорошей железной руды; их и раскапывал. А так как ночевать в лесу не хотелось, то приходилось дважды в день переваливать крутую гору — туда и обратно.
Ночь прошла спокойно. Липка ночью не лаяла.
На рассвете Егор поднялся потихоньку, чтобы не разбудить Лизу, взял котомку, лопату и вышел из избы. Утро было чудесное, с прозрачным воздухом, со свежими запахами отцветающих трав и хвойного леса, с непонятными, как в сказке, далекими голосами, — может быть, эхо водопадов, может, — лебединые крики или зов оленей.
Липка примчалась, кинулась в ноги Егору, звала его куда-то.
— Всё не успокоилась, Липка?.. Может, это Кузя с Андреем Трифонычем идут, а?
При слове «Кузя» Липка радостно залаяла.
— Ну, беги тогда, разузнай толком.
Собака только и ждала этого разрешения. Заложила хвост кольцом на спину и мигом исчезла в высокой траве.
Егор раздумал уходить на поиск. Сегодня кто-то придет, уж это верно — по собаке видно. И не Чумпин. Тот частый гость, его Липка спокойно встречает. Или Кузя или вовсе ей незнакомый человек.
Егор занялся колкой дров, — их много понадобится на зиму. Стволы соснового сухостоя спущены с горы к избе еще по снегу. Егор раскраивал бревна вдоль топором и думал: «А неохота же оставаться здесь на зиму. Сейчас оно славно, и с поисками минералов не заскучаешь. А как засыплет всё снегом, — ой, тоскливо будет без книг, без новых людей! Это Кузе, лешаку, нипочем безлюдье, охотиться станет, ему лес всегда в радость, а я так не смогу…»
Мокрая, запыхавшаяся вернулась Липка. Она прыгала перед Егором и будто предлагала: «Да обнюхай же меня скорее! Тогда поймешь, чья рука меня гладила, кто к нам идет!» Но Егор и так догадался по радостному возбуждению собаки:
— С Андреем ли он, хозяин-то твой?.. Эх, Липушка, животина бессловесная! Самое-то главное и не мажешь рассказать.
Воткнул топор и пошел на прибрежный утес, откуда дальше видно. Липка опять умчалась вперед, стрелой летит по кручам, всё меньше и меньше делается… Вот, верно, повстречала: что за человек там, — еще не различить отсюда, но по тому, как подпрыгивает на месте белое пятнышко, понятно — ласкается. Пошли… Кажется, один человек… Ну да, — один. Не удалось, значит, Андрея выручить!..
Кузя пришел один.
— Что, охотник? Опять сорвалось? — горестно вскрикнул Егор.
— Пошто сорвалось? Нет. Всё ладно. — Кузя, пытаясь улыбнуться, показал белейшие зубы и сощурил глаза.
— Где же Андрей Трифоныч?
— Не так чтоб далеко… Речка Калья есть… — Кузя махнул рукой в ту сторону, откуда пришел. — Там он остался.
— Итти не может? — опять встревожился Егор. — Болен, что ли?
— Не… Сперва-то, верно, хворый был, дух запирало, всё за грудь хватался. А потом оздоровел, шел, как слона.[78] Только камни выламывал, да еще вот… ну, песок перемывал на дерне пошто-то.
— А-а!.. — Егор расхохотался. — Вон чего! Неуемная душа! Природный искатель Андрей Трифоныч. Как на волю попал, так опять за свое. И на Калье из-за того задержался?
— Ага, моет.
— До дому, до жены малость не дошел, поиском занялся! Скажи кому — не поверят. Знаю, знаю, за что он зацепился… Ну, и то ладно! Молодец же ты, Кузя!
— Брусок мне надо, — оглядевшись по сторонам, сказал охотник. — Там он? В избе?
И стал смущенно объяснять:
— Нож затупился… Он моим ножом дерн резал. Во, гляди, совсем тупой стал.
Кузя даже показал на бревне, какой тупой стал нож. Нож резал, как бритва. Но Кузя всё-таки пошел в избу за бруском.
Вышел через минуту — просиявший, успокоенный: ему только и надо было увидеть Лизу. Обхватив обеими руками льнувшую к хозяину Липку, Кузя таскал собаку по траве — изображал медведя…
— Лизавета! — заорал Егор. — Вставай, пеки пироги!
Вышла ясноглазая Лиза, обрадовалась Кузе, про Андрея ничего не спросила.
— Да ты понимаешь, кто сегодня придет? — добивался Егор. — Андрей твой придет!
Лиза весело смеется: она любит хорошие новости. Она испечет пирог с груздями и с соленой лосятиной.
— А ну тебя! Добрая жена уж напричиталась бы вдосталь, а она зубы скалит, — будто ей каждый день такое счастье… Кузя, ты куда засобирался?
— Надо же Андрея Трифоныча довести.
— Зачем тогда приходить было? Сам ты слона хорошая! За Андреем я схожу. Отдыхай.
— Не найдешь, Егор.
— Калью я знаю, бывал. А найти Липка поможет. Айда, Липушка, — бери Кузин след и веди.
По-мансийски «каль» — «береза». Выходит: Калья — Березовая речка. И верно, березы тут много, но еще больше ивы, и живут тут водяные звери бобры, которые кормятся ивовой корой. Кальинское бобровое стадо считается у охотников манси заповедным. Бобры непуганные, и Егор не раз видал их за работой.
Слышно, как падает вода с бобровой плотины. После дождей воды в речке много, вода идет и с лотка и прямо через край. Хитроумные звери! — какую постройку возвели. Плотина им нужна, чтобы по глубокой воде сплавлять ивовые сучья от «порубки» к жилищам, чтобы вода покрывала нижние входы в норы. Запасы еды они держат под водой, — чтобы всегда были свежие ветки. Но почему они не расширили лоток-водослив? Они, говорят, умеют это делать.
Вот и бобровая «порубка»; на ней белеют свежие пеньки, лежат стволы, очищенные от сучьев, «распиленные» острыми зубами на части.
На воде и на берегу сегодня не видно ни одного бобра, не слышно шлепанья их широких хвостов. Липка вопросительно оглядывается на Егора.
— Это их Андрей, поди, распугал, — объяснил ей Егор. — Значит, близко он где-нибудь. Ищи Андрея, Липка!
Собака повела дальше, еще выше по течению Кальи. За протокой на песчаном бугре Егор увидел Андрея, — рудоискатель вытрясал дернины на хорошо знакомое Егору промывочное устройство. Изменился Андрей Трифоныч, сильно изменился! Постарел и подсох. Какой раньше богатырь был!.. Согнулся в спине, совсем белый стал… Сила-то, видать, еще осталась: вон как дернины кидает!
— Знаю, что ты ищешь, Андрей Трифоныч! — заговорил вместо приветствия Егор, подходя к Дробинину.
Рудоискатель быстро обернулся, выпрямился, приложил ладонь к уху. Он был заметно смущен неожиданным приходом Егора, которого, однако, узнал сразу:
— Никак Егор?.. А я тут пробу делаю. Смотрю, нет ли чего доброго в ваших местах. Железнячок должен быть подходящий…
— Да чего уж! Золото намываешь? Так ведь?
Дробинин строго посмотрел на Егора и промолчал.
— Я твой ученик, Андрей Трифоныч, твой, можно сказать, крестник. Смывкой ни одну руду не ищут, — только самородное золото да еще самоцветы.
— Врешь, оловянную руду тоже можно из песка мыть.
— Не знал. Оловянной я и в глаза еще не видывал.
— Ну, а… Ну, а золото?.. Находил?
— Два раза.
— Не в руде? Песошное?
— Да.
Дробинин задумался. Потом спросил подозрительно:
— Случаем, поди, натыкался?
— Конечно, первый раз случай помог. А как стал с ковшом ходить, — глаз наметался. Различаю всё-таки пески. Вот этот не стал бы мыть.
Он показал на работу Дробинина. Рудоискатель сердито качнул кустиками седых бровей.
— По каким приметам этот песок порочишь?
— Толком сказать еще не умею, больше чую. Какой-то он рыхлый, связи в нем мало. Золото, оно в глине вязнет. В шурфе на Сватье в богатый слой лопата не идет, гнется, — только названье, что песок: мясника[79] чистая. И еще примета: галечки здесь серые, как мутная вода, а надо, чтоб галечки были сжелта-белые и будто со ржавчиной, с такими пятнышками.
— Вот такие? — Андрей достал из кармана горсть камешков, выбрал из них два и показал Егору.
— Да, да, да!.. Такие — самая верная примета. Эти где взял, Андрей Трифоныч?
— Далеко отсюда, на Какве. Вода одолела, не дала до настоящего слоя дорыться.
— И здесь вода — главная беда. Аршина два углубился — уж не шурф, а колодец. А если до другого дня оставишь, — и не отчерпать. Вот мне ковш и помогал: им быстро пробу можно сделать, раз-раз — и видно, чего песок стоит.
— От кого про ковш узнал?
— Сам.
— Ишь ты.
Два рудоискателя, старый и молодой, в беседе забыли обо всем на свете, кроме руд. Потом они пошли смотреть выход медной сини. Это было почти по пути: крюку не больше пяти верст. Вечер застал их всё еще далеко от дома: на колчеданном месторождении, в споре о том, как лучше задать шурфы, чтобы подсечь руду в самом богатом месте.
— Андрей Трифоныч! — спохватился Егор: — Время позднее, надо бы домой итти, да до темноты не успеем. Давай уж, ино, костерок разводить. Здесь переночуем.
У огонька, поворачивая над углями рыжик на палочке, Егор вздохнул.
— Эх, дома пироги ждут!.. Прости дурака, Андрей Трифоныч! Чем бы сразу на отдых вести, я тебя по горам закружил.
— Чего там… дело привычное. После ка торги мне всё мило. Еще на волю не нарадовался. Лес вот взять — ровно бы и на Благодати те же сосны растут, а эти как-то приветнее.
— И мне так же было, когда я из Тагила утек, Век помнить буду. Да ведь, Андрей Трифоныч, — человек не медведь. Одной звериной воли ему мало: так бы все по лесам разбежались. Есть, видно, еще что-то, посильнее.
— Известно что.
— Что?
— Совесть.
— А верно… Вот ты, наприклад, Андрей Трифоныч. Давно мог себе волю достать: объявил бы в казну ту заповедную копь.
— Я что… Вот Кузьма пошел меня выручать, а ведь вместо того сам мог угодить на цепь. Или еще взять, — ревдинцы… Рассказывал тебе Кузьма про них?
— Нет, он разве что расскажет, такой чортушко!
— Первейший мастер в Ревде был. Жил, конечно, не богато, но с достатком, — и всё бросил, когда заводский народ восстал. Пошел вместе с народом бунтовать, права искать, попал в главные ответчики, кнутом его избили нещадно и в каторгу навечно отдали. За что воли лишился? За волю! Вот как оно оборачивается. И не пожалеет о том никогда, потому что в нем совесть жива.
— Так он и сейчас страдает на каторге?
— Ушел. Кузьма же ему и еще троим помог сбежать. С нами шли, потом свернули на Чусовую.
— Их бы сюда, здесь спокойно.
— Не хотят они покоя. Злоба у них большая на Демидова и господ дворян. Будут огонь раздувать…
— Какой огонь?
— Тот, что при Степане Разине пожаром горел.
* * *
В полдень на следующий день рудоискатели подходили к жилью на Вагране. Кузя поставил избушку так, что ее и поляну перед ней можно увидеть, только подойдя вплоть. Когда Егор с Андреем обогнули утесы, им открылась неожиданная картина: живая рощица оленьих рогов, груда тюков и манси, разгружавшие нарты.
— Еще гости! Походяшин приехал, — сразу догадался Егор.
Походяшин приехал незадолго до прихода рудоискателей — на полозьях по летней дороге — и как раз вручал Лизе свои подарки: утюг, ухват, две сковородки и большое зеркало, в котором сразу всё лицо видно. Знал, чем угодить, — отвыкшая от таких вещей хозяйка не сразу и вспомнила, для чего они служат, но, вспомнив, восхищалась искренне, по-детски.
Лиза стояла с зеркалом в руках, когда в избу вошли Егор с Андреем.
— Здравствуй, Лизавета, — дрогнувшим голосом обратился к жене рудоискатель.
Лиза переменилась в лице, бережно-бережно положила зеркало на стол и подошла к Дробинину, глядя прямо в глаза. Ей еще вчера сказали, что он придет, — но слева Лиза понимала по-своему и едва ли она ждала мужа. Узнать его узнала, и в то же время ее пугали перемены в облике Андрея: будто держала она в руках любимую, но разбитую на куски вещь. Не седина и не морщины скрывали прежнего Андрея, ее покровителя, ее няньку, а новое, горькое выражение, унесенное им с каторги и навсегда ожесточившее его черты.
— Ровно и не узнала, — прогудел Дробинин и ласково коснулся своей тяжелой рукой Лизиной головы. На б о льшую нежность при людях он был не способен.
Лиза неудержимо расплакалась и убежала в угол, за печку.
— Максим Михайлович! Как доехал? — весело приветствовал верхотурца Егор. — Книжки обещанные привез?
— Механику тебе обещал?.. А заслужил ли? — Походяшин, по обыкновению, чувствовал себя, как дома, и было видно, что дорога через страшные Сосьвинские болота не испортила его благодушия. — Слюду, миленький, нашел?
— Слюды не нашел. Зато могу сказать, что и никто здесь слюды не найдет — это раз. А второе: будет слюда для Верхотурья из другого места.
— Значит, будет тебе сегодня же механика. Я книжку Адодурова раздобыл и привез. А как с медной рудой?
Егор отказался отвечать на остальные вопросы, — сказал, что всё расскажет по порядку.
— Мы сейчас, горный совет откроем, — важно заявил он. — Андрей Трифоныч председателем сядет, как первейший на Урале горщик. А я отчет буду давать.
Единственный раз в жизни Егору привелось быть на горном совете в Главном заводов правлении, — это еще при Татищеве, вскоре после того, как ученика рудознатного дела Егора Сунгурова зачислили в штат. И вот сейчас он подумал, что его доклад, пожалуй, со вниманием выслушали бы и на горном совете и даже в столичной берг-коллегии… Однако честолюбия у Егора не было. Он тут же оставил гордые мысли и лукаво улыбался другому: был у него тайный замысел… так, баловство одно.
Открыть «горный совет» немедленно, однако, не пришлось: Походяшину надо было рассчитаться с манси, которые торопились на оленье пастбище, да и голодны все были с дороги, — стали варить обед.
Егор успел перелистать Походяшинский подарок: небольшую книжку в серой коже под названием «Краткое руководство к познанию простых и сложных машин, сочинение для употребления российского юношества». Напечатана книжка в 1738 году в типографии Академии наук в Санкт-Петербурге.
После обеда Егор разложил на столе в избе свои каменные сборы и ландкарту здешних мест, старательно им вычерченную.
— Ты сюда сядь, Максим Михайлович! — рассаживал Егор друзей. — А ты, Андрей Трифоныч, вот сюда, да пока помалкивай, — чуешь?
Минералы переходили из рук Походяшина в руки Дробинина, людей понимающих, строгих в оценках. Егор в душе побаивался их суда. Среди камней не было таких ярких цветом и красивых видом образцов, из каких Егор когда-то составлял в Екатеринбурге коллекцию для столицы, зато тут были такие редкостные и такие разнообразные руды, что, перебрав камни, оба знатока только диву дались. Северный край обещал еще больше рудных богатств, чем их было раскопано на притоках Камы и Исети. Многие минералы и горные породы были новинкой не только для Походяшина, но и для Дробинина.
— Не зря, значит, я лето провел? — скромно спрашивал Егор.
— Ну, ну, на похвалу не напрашивайся, — не красная девица! — Походяшин лучился радостной улыбкой. — За одно лето столько набрать… изрядно, изрядно!.. Вогулы много приносили камней?
— Что-то не поладилось у меня с вогулами: ни один с камнями не приходил.
— Это ты зря, миленький. Всё своим горбом, значит? Надо, надо их приучать к горному делу. Кроме ясашных, другого населения здесь и нету. Большую могут пользу принести… Ну, кончился твой сундук? Все минералы показал?
— Почти что все. Один еще остался, — как можно небрежнее сказал Егор. — Протяни руку, Максим Михайлович, достань с полочки мешочек, вот, над твоей головой.
Походяшин, привстав, взялся одной рукой за кожаный мешочек — и не мог поднять.
— Приколоченный он, что ли?
Егор молчал. Походяшин встал, повернулся к стене и двумя руками снял мешочек.
— Что такое?
Тяжело стукнул мешочек на середину стола и стал распутывать завязки трясущимися руками. Дробинин и Кузя, удивленные, придвинулись поближе.
Золотая струя пролилась на доску стола. Ни с чем не сравнимый жирно-желтый блеск драгоценного металла говорил сам за себя. Даже Кузя понял, что это золото. Походяшин в упоении запустил десять пальцев в золотой песок и молча пересыпал тяжелые зерна. Дробинин смотрел на кучу самородков мрачно, с почти суеверным страхом.
— Так это правда, — заговорил Походяшин, — бывает песошное золото! Не зря о том в книгах писали… Да ты понимаешь ли, Егор, что ты нашел?!
— Ровно бы не медные опилки. — Давняя обида, оказывается, всё еще жила где-то в тайнике души Егора, и теперь он излечивался от нее, наслаждаясь признанием близких людей. — Не первый раз оно мне попалось…
— Понял, — перебил Походяшин. — В Петербург это ты ходил, по Кузиному пашпорту, так?
— Ну да.
— Ладно, это потом… Скажи, долго ли ты собирал этот мешочек?
— Недолго. С одного ведь места намыто. Искать его долго, а подвернулся такой карман… как нарочно насыпано.
— Как это с одного места? — спросил Дробинин. — С одного ложка, что ли?
— Да нет, с одного шурфа! Вбок дал рассечку, сколько без крепи можно было пройти, — вот и вся выработка. Всё золото оттуда.
— Далеко этот шурф? — живо спросил Походяшин.
— Версты две, что ли, до Сватьи, так, Кузя? А то и двух не будет.
— Так пойдем посмотрим, как оно в натуре находится. — Походяшин поднялся из-за стола и взялся за шапку.
— Ну, что ж, помоем! — с готовностью вскочил Егор. — Там у меня порядочно осталось немытого песка. А потом по Сватье поднимемся, — на Колонгу оттуда есть пологий перевал. Я и железную руду колонгскую сегодня же вам в натуре покажу.
— Да ты что — блаженный?
Удивление, недоверие и насмешка выразились сразу в этом восклицании Походяшина. Егору еще не приходилось видать Максима Михайловича в таком возбуждении. Волосы реденьким пухом стояли над его широким лбом, косо прорезанные глаза сделались большими и блестящими, желтый клин бородки загибался дугой вперед.
— Нашел такое дело: золото! А толкуешь про какую-то железную руду… Нет, не понимаешь ты, брат, какую силу выпустил из-под земли!..
— Очень хорошо понимаю, — возразил Егор, немного задетый. — За эту силу я чуть головой не заплатил, будь она неладна!.. Ковшик-то брать?
Дробинин вдруг заупрямился, не захотел пойти на шурфы.
— Устал, Андрей Трифоныч? — сочувственно спросил Егор.
— Устал, — хмуро отрезал рудоискатель.
— Ну, мы с тобой завтра сходим. А ты, Кузя, пойдешь?
— Пошто нет? Схожу.
Обрывистым берегом дошли до устья Сватьи. Шедший первым Егор поднялся на горку, глянул вниз и ахнул.
— Что такое? Что такое? — спрашивал его подоспевший Походяшин.
— Нечего показывать, Максим Михайлович! Река вернулась.
Русло Сватьи было полно буйной воды. Шурфы, промывальное устройство, заготовленный песок — всё исчезло бесследно, унесено течением в Вагран.
— Кузя! Она всегда такая шальная, ваша Сватья?
— А что, сухо было?
— Вот как здесь, на горке.
— Бывает. Не каждый год, а бывает.
— Ведь на самой середине шурфы пробивал — никакой воды! Точно каналом была отведена. Это она после дождей взбесилась.
Походяшин еще не понимал того, что случилось, и просил попробовать пески на берегу.
— Да ведь зря, Максим Михайлович.
— А вдруг…
— То-то что вдруг не бывает. Тут пустой нанос. Сколько я тысяч проб зря переделал, пока наугад искал… Ну, ладно, помоем. Я хоть механику вам покажу, как ковшом действовать.
Они спустились к речке и до самого вечера пробовали пустые пески. У Походяшина с непривычки деревянела рука, немели ноги от сиденья на корточках, но он азартно мыл ковш за ковшом и всё ждал: не блеснет ли на мокром дне золотинка!
Поздно вечером Егор и Походяшин лежали в избе на лавках, головами в один угол. Егор уже засыпал раза три и снова просыпался: по дыханию соседа и по его движениям он чуял, что Походяшину, не спится.
— Ты ли это, Максим Михайлович? — со смехом сказал Егор. — Ведь твоя привычка была: лег и заснул. А сегодня вертишься с боку на бок.
— Да, миленький, — признался Походяшин. — Лезут в голову всякие мысли, не дают заснуть, — что твои блохи!
— Помнишь, что во «Флориновой экономии» про бессонницу сказано?
— Как же… Сейчас скажу… Страница двести пятьдесят восьмая. «Что есть бессонница? Бессонница есть излишнее распространение мыслей и расширение душевных сил по мозгу».
— Слово в слово! А дальше лекарства от бессонницы. Их там два. Первое-то мудреное, я его не помню, а второе легкое: «Тыковного, огуречного, дынного семя истолочь, маковым молоком разведши…»
— «…и миндалю толченого положа, — подхватил Походяшин, — всё сие выпить и, ложась на постелю, гораздо маку наесться».
— Так! А лучше всего конец: «Впрочем иметь добрых товарищей, которые бы человека разговаривали; а ему самому всячески тщаться, чтоб излишние размышления и попечения оставить и меньше мыслить, а больше во всем на бога полагаться».
Оба засмеялись. Егор тут же заснул, а Максим Михайлович, кажется, так и не спал до рассвета.
* * *
Подходила осень — лучшее время года на Вагране. Лиственницы стояли еще зеленые, на осинах кое-где запламенели верхушки. По утрам вода сильно холодела.
Егор и Походяшин целыми днями мыли пески по ручьям и речкам — делали ковшевые пробы на золото. Кожа на руках у Походяшина огрубела, покраснела, пошла трещинами, зато он наловчился отмывать песок чище и быстрее Егора. Усталости Походяшин не знал, об еде не думал, спал, не раздеваясь, в балагашиках из ветвей — лишь бы не возвращаться лишний раз к избушке, лишь бы опробовать две-три новых россыпи.
Походяшин всё добивался от Егора, чтобы тот объяснил ему порядок в залегании песков.
— Ты вот говоришь: здесь золота не будет. Так объясни!
— Да я не знаю. Мне оно просто;
— Будет просто, как сделаешь раз со сто… Нет, ты теорически истолкуй.
— Максим Михайлович! Сам того хотел бы. Может, в книгах написано? Достать бы такие.
— Ишь, чего захотел! В книгах сказано, что земные слои так лежат с сотворения мира, не то со всемирного потопа. Какая нам польза от книг? Твой опыт дороже книжной премудрости, потому что это совсем новое дело.
— Так то — опыт! Его я по крохе собирал, и еще сто лет собирать — всё не настоящая наука.
— А голова на что? Народ ума накопит да кого-нибудь одного и обдарит.
— А он книгу напишет!
— Ну, это иной и поглядит: стоит ли писать? Слыхал ты про рабдомантов в стародавние времена?
— Нет.
— Были такие ученые люди — от отца к сыну в тайне передавали уменье находить руды в земле, а от чужих берегли. Чтобы ихняя наука казалась замысловатей, одевались в странные одежды, при поисках шептали волшебные приговорки и в руках носили волшебный жезл наподобие вилки…
— Так это же лозоходцы! Не в прежние времена, а пять лет назад в Екатеринбургской крепости был лозоходец, я у него состоял в ученье.
— Не врешь, миленький? Я думал, их давным-давно нет. Чему же он тебя обучал? Ведь ему невыгодно свои знания открывать.
— Да что он и знал! В пробирном деле только смыслил и нас натаскал, а поиски — что с лозой, что без лозы — не его дело.
— Всё одно, — знал, не знал, тебе не сказал. И книгу он не напишет, чтоб всем рудные приметы открыть. Это Гезе, саксонец? Так, что ли? Ты мне про него, помню, говорил.
— Да, Гезе и есть лозоходец.
— Ну, он чужеземец, выгоду свою блюдет, всякое такое; а возьми Дробинина, — задело его золото за живое место: ходит один, ищет и молчит.
— Андрей Трифоныч — человек бескорыстный, мой первый учитель и друг. От него, а не от саксонца Гезе научился я руды искать… Всё, что знал, объяснял он мне… Вот только золото…
— О нем не спорю. Я про то, что рудоискатели, а пуще старые, привыкли тайностями обгораживаться.
— Нет, Максим Михайлович, тут другое. Уральские люди все такие, — мастеровые, и охотники, и рудоискатели, — у всех такая причина:[80] не учи меня, я сам! Упрямый народ, гордый. Андрей и ковша на поиск не берет. Видал на Волчанке дернины брошенные? Он всё на старый свой лад моет. Со мной после первого разу о золотых приметах не разговаривает. Он найдет. У него опыт побольше моего.
— Найдет, коли ему упрямство не помешает. Опыт молодому крылья дает, а у старого цепями на ногах волочится. От Дробинина я бы не стал теорического объяснения добиваться, а от тебя требую.
Больших успехов в поисках не было. Признаки золота они нашли во многих местах, вымывали, случалось, и по десятку золотых крупинок на ковш, но богатого «кармана» не встречали. И то сказать: чтобы намыть побольше золота, надо задать глубокий шурф, наладить отлив воды и перемыть много сотен пудов породы. А Походяшин удовлетворялся, если в трех ковшах подряд мелькало золото, даже самое мелкое, — и торопил переходить на новое место.
Приехали манси на оленях за Походяшиным, в назначенный им срок; Походяшин их отправил назад, наказав приехать через три недели.
И снова потянулись дни тяжелого труда — ходьба по болотам, перекидывание камней и песку лопатой, верчение ковша в студеной воде. Егору прискучило однообразие работы; он бы с радостью посидел денек-другой дома за недочитанной «Механикой», но Походяшин не давал роздыху.
С Андреем была у Егора беседа задушевная, откровенная, как в первую встречу на Калье.
— К чему надрываешься, Андрей Трифоныч? — спросил Егор.
— К чему? — переспросил старик. — Не то ты слово сказал. Я вот так же спросил раз ревдинского, Полякова: к чему вы бунт на заводе поднимали, за оружие брались, когда знали, что всё одно не выстоять против приказчиков и царского войска? Он мне так ответил: «Когда народному терпенью конец приходит, так нельзя думать: к чему? Хоть завтра на плаху, — а сегодня я должен себе сказать и другим показать, что я не скотина бессловесная, а человек». Может, и я себе испытание назначил? Я старый рудоискатель, много чего пооткрывал. А вот золото мне не задалось. Сначала слыхал про него, еще молодым был, потом видал не раз, чужими руками добытое, а ведь сам в земле ни одного зернышка не нашел. И такая меня обида взяла!.. Не подумай, что я людям позавидовал, — на себя обида. Какой, выходит, я рудознатец… Вот сколько лет был на Благодати, думал, что теперь всё перегорело, прошло. А выходит, что нет… Да ты по той же дорожке ходишь, Егор, ты меня поймешь.
— Я понимаю, — тихо сказал Егор, — всё, как есть, понимаю.
Вскоре после беседы с Дробининым Егор снова отправился на поиск.
Походяшин, наконец, угомонился:
— Теперь давай, Егор Кирилыч, помрем как следует, — сказал он. — Назначай хорошую россыпь, почище Сватьинской… или нет: я сам назначу! Пировать так пировать!
Он предложил место, Егор одобрил. Углубили шурф, отчерпали воду, дошли до настоящего пласта. Промывальный станок изобретали вместе, применяя новые хитрости из Адодуровской «Механики».
Вода пошла самотеком по колоде станка. Песок, лопата за лопатой, полетел в воду. Снимать остаток в ковш решили два раза в сутки — в полдень и вечером.
Первый ковш смывал Походяшин. Он встал на плоский камень в течении ручья и погрузил ковш в воду.
Смывка шла долго: ведь в ковше уже отборный тяжелый остаток — слабые струи его не поднимают, а сильными отбивать породу надо осторожно. Раза в три дольше обычной ковшевой пробы возился Походяшин с этим ковшом.
— Ну как, поблескивает? — крикнул с берега Егор.
— Есть рыбка, — прокряхтел уставший Походяшин.
— Давай домою!
Походяшин даже не ответил. Передохнув малость, он снова принялся разбирать пальцами черную гущу и плескать на нее водой. Если ковш наклонить, то остаток уже не покрывает всего дна. Вслед за краем черного порошка под водой двигается желтый ободок золотой пыли.
Походяшин легкими толчками водит ковш к себе и от себя. Черные пылинки встают в воде вихорьками и срываются за край ковша. Так постепенно снимается слой ненужных тяжелых минералов. Всё чаще выглядывают из черноты золотые точки, всё шире и жирнее желтый ободок.
Совсем дочиста отмыть золото невозможно. Походяшин добился, чтобы золотого песку было больше, чем примесей, и, смешно переступая на отсиженных ногах, вынес ковш на берег. Здесь он пристроил ковш к костру — просушить песок.
Потом они лежали на полянке на животах и поочередно рассматривали высыпанное на бересту золото через увеличительное стекло. Крупинки под стеклом казались большими рогатыми самородками.
— Золотника три за полдня на двоих работников, — подсчитывал вслух Походяшин. — Ежели поставить сто работников — только сто! — это будет выгодней, чем иметь Кушвинский чугуноплавильный или Выйский медный завод. Не говорю уж, что ни тебе доменной плавки, ни кричных фабрик, ни угольного жжения, ни железного каравана по Чусовой. Это ежели золото вот так ровненько пойдет, на что есть полная надея. А как будут попадаться этакие «карманы» вроде Сватьинского!.. Демидовы, Строгановы, Осокины от дедов к внукам десятки лет свои богатства сколачивали, а на золоте можно в одно лето с ними сравняться… А то и так: в одночасье какого-нибудь Шемберга обогатить, а самому в колодки угодить!..
Плохо слушая Походяшина, Егор соломинкой ворошил золотые зерна под стеклом и размышлял о своем.
— Максим Михайлович! — перебил он Походяшина. — Ты теорических контроверз[81] с меня спрашивал. Вот тебе одна наприклад. Чем дальше от гор на восток, тем золото чаще будет встречаться. А в первой же долине, которая пройдет вдоль хребта, песошного золота будет насыпано, как маку в пироге.
ИСЧЕЗ АНДРЕЙ
Когда Егор и Походяшин вернулись с прииска на Вагран, Андрея уже неделю не было дома. Никуда он не собирался так надолго и запаса еды не брал. Кузя уже избродил окрестные леса с Липкой — никаких следов.
Егор так привык доверять опытности и силе старого рудоискателя, что не хотел и допускать мысли о несчастье.
— Махнул куда-то далеко на поиск, вот и всё, — успокаивал он Кузю. — К людям он сам не пойдет, а звери летом разве опасны?
— И зверь может поломать. Медведицу ежели встретить невзначай с медвежатами. У лосей теперь гон начинается — тоже страшны. А пуще зверей — болота, топи: засосать может.
— Кого другого — только не Андрея! Вот погоди немного, сам вернется.
Прошло еще три дня, Андрей не возвращался.
Походяшин стал собираться в обратный путь: не сегодня, так завтра прикатят мансийские нарты. В горах ударили первые заморозки. Склоны гор стали ярко-желтыми: лиственные леса надели осенний убор.
— Генеральный разговор надо с тобой иметь, — сказал Походяшин Егору.
Разговор начался вечером за укладкой коллекций. Походяшин прошивал оленьей жилой хрустящую невыделанную шкуру и говорил убедительно:
— Новому российскому сокровищу не след напрасно лежать в земле. Ты, как первооткрыватель, имеешь все права разрабатывать. Однако от непривычки ведения дел промышленных и торговых ты это заведение можешь упустить из рук, потому предлагаю учредить компанию. Кроме нас двоих, возьмем Ентальцева — проверенный мужик, записан в гильдию, в Верхотурье его уважают, и, между прочего, он с головой в моих руках. Ты будешь здесь, на Вагране, золото искать, ландкарт настоящий составлять и вести промывку с наемными работниками. В помощь тебе Посников. Ентальцев в Верхотурье будет ведать обозом, дорогами, складами, припасами. А мне, видно, придется поехать в столицу, поглядеть, какие препоны и напасти могут случиться в приказных местах — дойти до коллегий и кабинет-министров. Так? По рукам?
— Максим Михайлович! — воскликнул Егор. — Где твоя философия?!
Походяшин рванул жилу и завязал петлю на шкуре. Ответил, помедлив, без улыбки:
— Философия философией, дело делом. Я и теперь считаю: погибель тому человеку, который поддается жадности и ради богатства разум потеряет. Да в золоте не просто богатство! Есть к чему ум приложить. Совсем новая сила в государстве открывается. Кто первый сумеет прокопать для нее канал, тот ей надолго хозяином станет…
— Так мы не первые: я же говорил, что Акинфий Демидов золотом занимается.
— У Акинфия что-то неладно. Или золота в его владеньях мало, или он боится размахнуться по-настоящему, выжидает. Пока Демидовы сюда, на север, не сунулись, можно их обскакать. С ними бороться я не забоюсь. Поопасней явятся противники — и то не беда! Справимся!
— На меня не рассчитывай, Максим Михайлович: я заводчиком не хочу быть. Не по мне такое дело.
— Так чего же ты хочешь?! Чтоб золото в земле осталось, а вы с Кузей поверху бы ходили, рябчиков постреливали? Блажь! Не бывать тому! Чтоб впусте оставались такие богатейшие места и владели б ими шестьдесят ясашных семей?
— Да нет! Зачем рябчики? Уж я знаю, что здешним лесам недолго в дикости быть. Опять Степану Чумпину уходить надо. Как он с Кушвы Сюда перекочевал, так и с Ваграна тронется. Здесь соболей пораспугают, когда фабрики заведутся.
— До фабрик еще далеко. Покамест золоту ты хозяин, Егор!
— Я хозяин?.. Смех! Мне что-то и смотреть на золото муторно.
— Год ли, пять ли лет — ты. И за это время можешь свою судьбу повернуть, как хочешь. А ты не понимаешь своего счастья. Упустишь время — будешь слезы лить, да поздно. Помяни тогда мое слово…
— Ну, ладно, раз я хозяин, — дарю его тебе, Максим Михайлович. Бери и пользуйся, как знаешь. Тебе оно, вижу, в охотку. Тебя отдарить за науку, за ласку чем-то надо жё. Не взыщи: чем богат, тем и рад.
— Это ты про то, что намыто? — высоким голосом спросил Походяшин.
— И что намыто, и что в земле осталось, коли не побрезгуешь.
— Значит, отступаешься от права первого открывателя? Навсегда?
— Вот так-то повели бы человека в тюрьму да перед решеткой спросили бы: отрицаешься от неволи? Я хорошо помню, как меня в Петербурге с золотом встретили…
— Принимаю, ладно. Условия писать не приходится. На совесть?.. Сам-то ты что станешь дальше делать?
— Не знаю. Судьба моя сломанная, не по своей воле живу. В бегах я, — значит, как придется.
— А хотел бы чего?
— Мало ли чего я хотел бы! Не в твоей власти, Максим Михайлович, мои желанья исполнить. Или ты, случаем, колдун?
— Вроде. Чего я не умею? Золота мыть не умел — теперь научился. Вот мешок этак зашить в кожу сумеешь?
Походяшин перекинул в руках туго зашитый сверток.
— Это когда я ямщиком гонял, с заповедными товарами, присноровился иглой действовать. Всё будет просто, как сделаешь раз со сто! — И он заразительно весело рассмеялся. — Говори, говори, — авось досягнем до пределов твоих желаний!
— Хотел бы я с матерью повидаться.
— Одно есть. — Еще что?
— Жить бы по-прежнему в Мельковке, работать рудознатцем в Главном заводов правлении и притом учиться всем наукам, какие нужны, чтобы понимать горное искусство лучше Юдина, — размечтался Егор.
— Учиться мы с тобой никогда не перестанем: такие уродились. По-другому поверни: чтоб книги мог добывать, какие захочешь, чтоб учителей мог нанимать, какие понадобятся. Так?.. Еще что?
Егор вздохнул.
— Хотел бы я еще, чтобы руды на пользу отечества, да не для Демидовых и Шембергов искать можно было…
— Э, чего ты захотел… Я бы тебе посоветовал, да уж лучше помолчу… Ну, так складывай добро свое в котомку, вместе, значит, в Верхотурье поедем.
На другой день явились манси. За угощеньем Походяшин, который уже довольно бойко говорил по-мансийски, уловил намеки на недавнее событие, переполошившее манси. Стал расспрашивать, но толку не добился — и слов не хватало, и манси явно скрывали подробности.
Походяшин украдкой сообщил Егору:
— Похоже, Дробинина нет в живых. Что-то с ним стряслось. Ты пошли Кузю за Чумпиным, без него от вогулов ничего не узнать.
— Всё-таки что они бают?
— Про золото поминали. По-ихнему золото — «сорни». Русский ойка доставал сорни-ракт, а Менкв какой-то рассердился, что-то худое с ним сотворил. Уж не забрался ли Дробинин в самоедское капище, к ихней Золотой бабе?
Предание о Золотой бабе Егор знал. Будто в самом тайном месте, среди гор, хранится большой идол из чистого золота в рост человека. Идола этого, по имени Золотая баба, почитают не только манси, но и сибирские ханты и ненцы. Ни одному идолу не приносят язычники столько жертв, сколько Золотой бабе. Лучшие из лучших меха, золотые и серебряные монеты, привозные сосуды и ткани, самоцветные камни складывают к ее подножию — и так сотни лет. Каждый год шаманы закалывают на холмах из накопившихся подношений — кроме многих других жертв — пегую лошадь. На севере лошадей нет, их достают с юга, и нужна не первая попавшаяся, а красивая, статная лошадь непременно пегой масти.
Говорят, появлялись смельчаки из русских и из татар, которые пытались разыскать капище Золотой бабы и унести оттуда столько сокровищ, сколько может поднять человек, но ни одному еще не удалось вернуться с добычей. Золотая баба охраняется неусыпно.
— Они говорили: Золотая баба? — спросил Егор в тревоге.
— Нет, говорили: сорни-ракт. Бабу они назвали бы: Сорни Не. А что значит ракт, не знаю.
— Сейчас пошлю Кузю на Колонгу!
Кузе не понадобилось итти на Колонгу: Степан Чумпин сам пришел. Каким-то чудом он узнал, что оленные манси приехали к его соседям, — увидел по своим собакам, — объяснил он.
На вопрос Походяшина, что такое ракт, Чумпин ответил наглядно: нагнулся, метнув косичками, взял горсть песку и высыпал его меж пальцами.
— Песок сыпучий! — догадался с облегчением Егор. — Не при чем тут Баба! Андрей не такой человек, не пойдет самоедские мольбища грабить! Может, совсем и не про него вогулы говорили.
Однако дальше выходило, что про него. При содействии Чумпина раскрылась и остальная часть печальной тайны. Вот что рассказывали ему манси.
В лесу, далеко отсюда, охотник-манси наткнулся на следы человека. Увидел большие кучи земли, выброшенной из ямы или колодца, русской работы кожаную сумку, у ручья неподалеку — размытые куски дерна и в траве прижатый камнями красный платок. А на платке пригоршня сорни-ракт — песошного золота.
В сумку охотник не заглянул, к золоту тоже не прикоснулся. Яма стояла с обрушенными краями и с водой в глубине. Охотник ушел и разнес весть, что русский ойка хотел похитить из земли золотые камни, но лесной дух Менкв, подкараулив, когда русский спустился в подземный ход, обвалил на него стены.
— Он!.. Его платок! — со вздохом сказал Походяшин.
— Всё-таки добился Андрей Трифоныч: нашел золото! — прибавил Егор, отворачиваясь, скрывая слезы.
— Без крепленья, видно, шурф проходил, порода и села.
— Такой старый горщик, — как он мог не закрепить глубокий шурф?!
— Должно быть, когда золото явилось, забыл про осторожность, заспешил…
Приехавшие манси не видели не только находки, но и охотника, — всё рассказывали с чужих слов, с присущей лесным людям обстоятельностью. Не могли они только указать места, где произошло событие, а верней — не хотели и из суеверного страха твердили: далеко, очень далеко!
Всё равно сомневаться в гибели Андрея Дробинина — не приходилось.
Когда сборы были почти кончены, Походяшину пришла в голову мысль: захватить с собой в Верхотурье Лизу. Она ему очень понравилась еще в прошлый приезд, — должно быть, потому, что простодушная, беспамятная Лиза была совсем не похожа на самого Походяшина с его пронзительным умом и необыкновенной памятью.
— Она теперь вдовой осталась, — рассуждал Походяшин, советуясь с Егором. — Чем ей по лесам скитаться, пускай живет с моей Акулиной в верхотурском доме. Мне не труд сироту призреть. А с земской полицией я улажу, цена ей известная.
На Егора доводы Походяшина подействовали. Он еще подумал, что ведь и Кузю тем избавят от нелегких забот. А уж что Лизе так будет лучше, — об этом спору нет. Кузя не промолвил ни слова. Стоял, как каменный. Раз Лизе будет лучше… он ли не желал всегда Лизе добра?
Но Лиза, узнав, что Походяшин забирает ее с собой, бросилась к Кузе, вцепилась в него обеими руками и жалобно просила не отдавать ее. Этого для Кузи было предостаточно. Он сказал: «Не отдам!» — да так сказал, что разговор об отъезде Лизы сразу кончился.
Олени рванули с места, нарты заскользили, оставляя двойной след в высокой траве. Егор, примащиваясь на нартах, не успел оглянуться на избушку, на покидаемых — может, навсегда — друзей, и их уже заслонили каменные утесы.
Упряжки летели по кручам над Ваграном, потом свернули в темный лес, где нарты кидало от колодины к колодине, и вдруг вырвались на солнечный свет, на большое моховое болото.
Вдали возвышалась громада Денежкина Камня, а ближе из лесистых, горных гряд вставала другая гора, безыменная, сплошь покрытая лиственничником в яркой осенней раскраске.
— Гляди! — крикнул сзади Походяшин. — Золотая!
Такими и остались навсегда в памяти Егора эти места: солнечный простор, стремительный бег оленей, а впереди — большая гора праздничного золотистого цвета. И еще — щемящий душу переклик журавлиных стай в высоте.
Глава пятая
СЛОБОДА МЕЛЬКОВКА
При мундире полагается парик.
Когда Егора Сунгурова восстановили в штате и в звании унтер-шихтмейстера, он сшил горную форму зеленого сукна и заказал у городского цирюльника парик.
И кто ее выдумал, эту тяжелую и жаркую нашлепку из чужих волос? Так казалось Егору первые недели. Ничего, привык. Вот уже три года он живет в Мельковке, служит в Главном заводов правлении и ежедневно ходит в крепость. Походяшин добросовестно выполнил свои обещания. Иногда Егору кажется, что он и не отлучался из родных мест. Начальство всё прежнее: Угримов, советник Клеопин и два асессора — Юдин и Порошин. Прежние канцеляристы сидят в конторах за старыми столами. И тот же запах чернил в палатах, и те же разговоры. Только портрет царицы в Конторе горных дел обновился: вместо Анны с 1742 года висит Елизавета — круглолицая, пригожая женщина. Она как будто была старше семь лет назад, когда Егор видел ее в Петергофе.
Обязанности по службе у Сунгурова тоже прежние: помогает Юдину по горной и рудной части. Его дело — ездить по заводам и осматривать рудники, правильно ли разрабатываются, те ли руды идут в плавку, — посылать образцы в лабораторию для проб, проверять заявки на новые рудные места от рудоискателей и от частных заводчиков.
Работы у Егора много, но и учится он с усердием: дорвался до книг. В крепости Егор обнаружил настоящий клад — татищевскую библиотеку. Уезжая с Урала, Татищев пожертвовал больше тысячи томов екатеринбургской школе, но книги до школы еще не дошли и хранились в Правлении заводов. Егор узнал об этом от Кирьяка Кондратовича, у которого учится латыни. Старшему канцеляристу Лодыгину было лень менять Егору книги чуть не каждый день, и он просто отдал ему ключ от комнаты, сказав, что книгами по записке асессора Порошина пользуются еще два механических ученика — Ползунов и Костромин.
С семнадцатилетним Иваном Ползуновым, жившим в Верх-Исетском заводе у механика Бахарева, Егор сдружился — это был такой же глотатель книг, как и сам Егор.
Были у Егора еще и домашние заботы. Он их сам себе устроил: с большой коровой. Дело было так. По приезде домой Егор придумывал, какой бы подарок сделать матери, чтобы осталась довольна. С детства ему запомнилось, что благополучие и сытость в семье связаны с коровой; и наоборот: все тяжелые дни приходились на то время, когда в стойле у них не мычала корова. Приехал и первым делом спросил: держит ли Маремьяна корову? Оказалось, держит; Так как Егор ничего больше выдумать не мог, то он решил заменить корову другой, лучшей.
— Я тебе, мама, достану такую — будет самая большая в стаде и всех красивей!
Маремьяна, осчастливленная неожиданным приездом сына, ходила как в радостном хмелю и соглашалась со всем, что ни скажет ее Егорушка. Согласилась сразу и на покупку новой коровы.
Егор искал долго, со рвением. Ходил сначала на базары в город по средам и субботам, хорошей там не попадалось: то ростом малы, то стары. «Хорошую разве поведут продавать? — решил Егор. Надо по знакомству найти, нетеля». Не просто оказалось сыскать и по знакомству. Даже в поповских и офицерских семьях держали коров-сибирячек: невзрачных и маломолочных. Рослые породистые коровы были редкостью, они велись, говорят, в Шарташе у староверов, а туда племя попало из Тагила от демидовских приказчиков. Егору загорелось достать непременно шарташскую. Съездил в Шарташ, благо деревня под боком, — верно, хороши коровы, но не продажные.
Наконец дождался случая. В Конторе горных дел разговорился с шарташским кержаком, принесшим «струганчики»[82] для оценки. Кержак пообещал уступить молодую корову-нетеля, но если сестра нынче осенью не пойдет замуж, если свояченица отступится и если Егор даст подходящую цену.
Егор побывал у кержака, смотрел корову и мать коровы, пробовал молоко, сам уговаривал свояченицу. За ценой не постоял. Кстати, привез из Шарташа десяток кустов малины. Кроме коров, шарташцы славились садовой малиной и огородными овощами. Осенью привез домой корову — ростом с лосиху, черно-белой шерсти, красавицу видом.
В мельковском стаде Маремьянина корова стала первой, все хозяйки завидовали. Однако скоро обнаружилось, что старухе Маремьяне тяжело ходить за Пеструхой: одного пойла сколько надо выносить, а сена она съедала вдвое против Буренки; да и молока стало некуда девать — больше половины хозяйка ставила на творог. Это с первотела, — а что будет дальше? Конечно, сыну Маремьяна ничего такого не говорила и продолжала нахваливать новокупку.
Заметил скоро и Егор, что «удружил» матери. Ошибку исправлял тем, что взял на себя часть ухода за коровой. Придя с работы, переодевался, напяливал парик на деревянный болван и шел в стойку выкидывать назём, спускать сено с сеновала. Терпеливо сбивал мутовкой сметану на масло, причем, чтобы не терять времени, клал рядом с крынкой книжку и твердил вслух латинские склонения и спряжения.
Избавиться от коровы пока не приходило в голову.
Так пролетели для Егора три года в Мельковке, — годы непоровну поделенные между службой, ученьем и хозяйством.
Как-то весенним утром в воскресенье Маремьяна проснулась раным-рано — Егор уже за книгой.
— Ты ложился ли? — с сомнением спросила мать: когда она засыпала, Егор читал эту же книгу.
— Как же, как же! Я спал, — скороговоркой ответил Егор, не поднимая головы.
— К обедне-то пойдешь?
— Надо, конечно… да, может, не ходить, а?
— Ой, Егорушка!.. И прошлое воскресенье пропустил. Что начальники твои скажут?
— Жалко как: часа два читать можно бы!
— А не грех так говорить, Егорушка?
Егор не ответил. Маремьяна сходила по хозяйству, вернулась, — он читал.
— Что хоть за книга такая, что оторваться нельзя?
— Хорошая книга, мама. Самого Татищева, рукописная. Половина — разные статьи и переводы по горному деду, другая половина — татищевские примечания. Вот спасибо Василию Никитичу, что такие книги нам оставил!
— Где он теперь, сам-то? Жив ли?
— Жив. Говорили, — назначен Астраханским губернатором. Далеко. Если бы был где поближе, ей-богу, сходил бы нарочно: спасибо сказать!
— Нужна ему наша благодарность, этакому вельможе! Ты бы, Егорушка, о тех подумал, кто тебе в беде помог: всех ли ты отблагодарил?
Егор отодвинул книгу, задумался:
— Как ты, мама, славно про это сказала! Я и сам не раз вспоминал, да не додумывал, — всё некогда… А надо бы узнать о другом Василии… об узнике Василии. Только едва ли он из демидовских лап живым ушел…
— Если узник, — можно и сходить в нему, подать, в чем нуждается. Уж на такое дело ничего нельзя жалеть — ни ног, ни добра. Неблагодарный человек — самый худой, никогда ему счастья не видать.
— Я бы рад, да узнать о нем негде… И другие так-то. Вот Санко друг настоящий был…
— В рекруты попал Санко. Воюет где-то парень, безобидная душа.
— Кузя… Ну, Кузя ни от кого не примет помощи… Раз только случилось: Лизу надо было выкуп а ть. Как он на меня глядел! Выручай, мол! А я не смог тогда. Сам он выручил…
— А как ты хворый лежал у Мосолова на заводе, помнишь?
— Помню, ну?
— Помнишь девчоночку, что за мной сбегала?
— А! Востроглазенькая такая! Нитка! Как же! Наобещал я ей много, — ничего не сделал. Теперь бы отблагодарить. Право, отдал бы всё жалованье, чтоб ее обрадовать. Пуд леденцов бы ей послать.
— Зачем ей столько? Надо прийти, поклониться низко и сказать: не считай меня, милая, неблагодарным, помню твою услугу и ввек ее не забуду. Это сердцу послаще меду.
— Смелая такая пичуга! Я ей рублевик, а она его в лоб мне ка-ак!.. Обиделась… Тоже, поди, не найти ее.
— Не попробовал, Егор, а говоришь: не найти. К генералу со спасибом в Москву собираешься, а это ведь не какая даль: детскими босыми ножками добежать можно, коли сильно-то захотеть.
Егору стало стыдно:
— Прости, глупо сказалось. Непременно съезжу на Ут. Завтра же в конторе поспрошаю заделье в ту сторону.
Но пришло завтра — и асессор Юдин взял Егора с собой в другую сторону, на медный Шилово-Исетский рудник. Там штейгер потерял жилу и говорил, что руда кончилась. Надо было разобраться и в рудничных планах и в натуре.
Только в конце мая Егор приехал в Мельковку.
— Завтра же назад, — предупредил он Маремьяну. — Юдин там остался, ждет. Я сдал пакеты на подпись в правление, завтра заберу их — и опять к Юдину Нашли мы жилу! Там два саксонца, штейгеры Штор и Мааке, — уж такие считаются знаменитые рудознатцы, — по всей науке объявили; нет руды! Вызвали они лозоходца Рильке, земляка же ихнего, тот с лозой ходил-ходил, тоже сказал, что нету. Игнатий Самойлович не поверил. По суткам мы из шахты не вылезали. Правда, случай попался мудреный, не сразу и мы раскопали. Всё-таки доказали. Теперь пойдет работа.
Маремьяна положила на скатерть ложки.
— Поешь покамест простокваши, Егорушка.
— Да! — вспомнил вдруг Егор. — Что здесь у вас творится? Маркова за что под караул взяли?
— Какого Маркова?
— Кержака шарташского, — ну, у кого наша Пеструха куплена. Не слыхала? Я к дому подъезжал, у шарташского поворота обогнала нас казенная пара. Сидит Марков, шибко невеселый, с ним обер-штейгер Вейдель и два караульных солдата.
Маремьяна встревожилась:
— За что бы это? Разве по старой вере преследуют?
— А обер-штейгер при чем?
ПОХОДЯШИН В СТОЛИЦЕ
Летом 1745 года Походяшин, наконец, собрался в Петербург. Больше трех лет ушло на хлопоты по Вагранским приискам. О находке золота он так и не заявил. Напротив того: значительная часть хлопот была направлена как раз на то, чтобы скрыть получше Сунгуровскую находку.
Добывать золото явно Походяшин побоялся, решил открыть сначала железный и медный заводы и под их прикрытием наладить тарную промывку золотых песков. Для постройки заводов понадобились большие деньги, и Походяшин, откинув в сторону свою философию, вошел в компанию с купцами Ентальцевым и Власьевским по винным откупам: на торговле водкой нажиться можно быстрее всего, исключая, конечно, золота. От былой его беззаботности и доброты мало что осталось. Да не были ли они и прежде только маской умного и дальновидного хищника, поджидавшего случая, чтобы выпустить когти?
Разнесся слух, что в вогульских лесах между Сосьвой и Ваграном живет большой змей. Завидев добычу, змей будто бы свивается в круг и так кидается с горы вниз — живое колесо! Оленей змей глотает целиком, с рогами, предпочитает же всё-таки людей. Недавно он на глазах вогуличей сглотал беглого гороблагодатского каторжника. Многие верили этой сказке. Походяшин посмеивался: он-то ее и придумал.
Сам Походяшин каждое лето ездил на Вагран — под предлогом торговли с манси, которых по-прежнему задабривал грошовыми подарками. Стал и водку с собой брать, чтобы ее не возили другие торговцы. Останавливался в избушке Кузи Шипигузова и в одиночестве или с верным Посниковым бродил по речкам и ручьям, захватив с собою ковш.
Кузя с Лизой жили счастливо. Для них время как бы не двигалось. Они не подозревали, что ласковый Походяшин и есть тот человек, которому суждено положить предел их мирному существованию. Кузя разыскал место, где погиб Андрей Дробинин: от Колонги на север верст тридцать пят на берегу Сосьвы.[83] Не тронув золота на истлевшем платке; Кузя поставил на берегу бревенчатый крест.
В чем не изменился Походяшин, — так это во внешности. Он не расставался со смурым кафтаном в заплатах, с армяком, а зимой — с нагольным полушубком, в руках — всегдашний батожок. Об одежде пришлось подумать при отъезде в столицу. Человеку крестьянского вида будет трудно добиваться доступа в петербургские приказные места и к нужным людям. Да и в дороге сколько лишних обид и притеснений простому человеку! Но если нарядиться в платье побогаче, в городскую указную одежду, тогда надо и бороду сбрить: еще действовал петровский указ об обязательном бритье бород, от чего освобождались только староверы, платившие как штраф налоги в двойном размере, и податные крестьяне. Лишиться бороды Максиму Михайловичу не хотелось… А что трудно будет, так Походяшин любил трудное.
* * *
Жарким июльским днем Походяшин шел по улицам незнакомого ему Петербурга. На ногах у него — запыленные чирки без голенищ, за спиной — небольшая котомка. Где он будет ночевать, — Походяшин еще не знает.
Есть у него привычка: в каждом новом городе побывать прежде всего на рынках. Товары и цены на них, повадки торговцев и покупателей, подслушанные разговоры сообщат ему всё нужное и интересное. Обобщить отрывочные наблюдения Походяшин умел и любил. У Походяшина ум ученого и купеческая душа.
Он побывал в новом Гостином дворе на Невской першпективе и неторопливо обошел все ряды от иконного до сапожного. На Морском рынке потолкался, купил пирог с луком и тут же позавтракал, запив сбитнем. Узнал, что ночевать приезжему человеку можно на постоялом дворе, это на Петербургском острову, за кронверком Петропавловской крепости, у Сытного рынка.
Невская першпектива — еще не улица, а прямая широкая дорога, усаженная березами. От речки Фонтанки до Мьи домов совсем мало, на першпективу выходят задворки — дворцовая оранжерея, слоновый двор, звериный двор, болотистые пустыри. Впереди, у самой Мьи, видны манеж и две церкви, еще дальше — Адмиралтейство. Все дворцы и большие дома стоят по берегу Невы.
Бодро постукивая батожком, Походяшин направился к перевозу на Петербургский остров.
Удивительный город! Второго такого, конечно, на Руси нет. В постный день, в среду, на рынках говядиной торгуют бойчее, чем рыбой.
* * *
На другой день Походяшин начал обход нужных людей. Дальше сеней или ожидальных комнат он не пытался проникать. Привратников нескупо одарял, с посетителями попроще вступал в беседу, секретарей ни о чем покамест не просил.
При умении Походяшина разговориться с любым человеком у него скоро появились знакомства. Он стал бывать на квартирах у канцеляристов — сначала у неразборчивых забулдыг, от которых, казалось, и пользы никакой нельзя ожидать. В ожидальнях к нему привыкли, считали сибирским купцом, намеревающимся к зиме доставить в столицу обоз не то кож, не то икры, а может быть, меду.
Недели через три Походяшин знал множество чиновников в коллегиях, в Сенате и даже в придворных канцеляриях. Завел он знакомство с несколькими крупными купцами, с одним серебряных дел мастером, с артельщиком из демидовской столичной конторы. Ему стала известна во всех подробностях история, случившаяся в прошлом году с Акинфием Демидовым и для Походяшина весьма поучительная.
Алтайские заводы Акинфия считались медными и свинцовыми. На самом же деле алтайская руда содержала еще большую примесь серебра. Выплавка серебра была царской привилегией, частным людям серебряную руду без указа плавить не велено. Однако Акинфий, съездив в 1741 году на Алтай, построил там Барнаульский завод, на котором наладил тайное получение серебра из руд Змеиногорского и Шульбинского рудников. Штейгер Филипп Трегер, служивший у Акинфия и чем-то им обиженный, решил сделать донос на своего хозяина. Захватил образцы руд, наиболее богатые серебром, и сбежал с алтайских заводов, направляясь в Петербург. Акинфию, который жил в Туле, о намерении Трегера стало известно заблаговременно. Он помчался в столицу и преподнес императрице Елизавете Петровне слиток серебра в 27 фунтов весом.
— Матушка-государыня, — заявил он. — В медной руде на моих заводах стало являться серебро. Как узнал про это, так сразу тебе объявляю, — что прикажешь делать?
Императрица была обрадована такой честностью старого заводчика, а еще больше — новым источником дохода. На Алтай был немедленно послан бригадир Беэр с приказом обследовать рудники. Штейгер Трегер со своим доносом опоздал, но привезенные им образцы руд после изучения показали, что Демидов не всю правду выложил матушке-государыне. Содержание серебра в руде оказалось во много раз выше, чем называл Акинфий. В свинцовой руде, о которой он вообще умолчал, серебра было больше, чем в медной. В той же руде обнаружено было присутствие золота.
Акинфию этот обман сошел с рук, но вдогонку бригадиру Беэру отправлен второй указ: не только обследовать рудники, но и выплавить как можно больше серебра.
Беэр теперь плавит там змеиногорские руды и успешно: полгода не прошло, а у него добыто больше тридцати пудов (не фунтов, а пудов!) чистого серебра. По всему видать, что алтайские Демидова заводы скоро перейдут в собственность императрицы и в ведение Кабинета ее величества.
Одного этого примера Походяшину было достаточно, чтобы понять: объявить сейчас уральское золото — значит, подарить его кабинету. Ждать надо, ждать. Надолго запастись терпением. А каков Акинфий? Умен мужик и ловок, не похаешь, — из такой петли вывернулся! И выжидать умеет.
Вот что еще достойно примечания: как в каком деле заблестит серебро или золото, так им займутся иноземцы. На Алтай поехал кто? — бригадир Беэр с поручиком Улихом. Здесь в берг-коллегии драгоценными металлами ведает Ульрих Рейзер, а в монетной канцелярии — Шлаттер. Все саксонцы. Это неспроста.
Походяшин уже собирался уезжать восвояси, когда в газете «Санкт-Петербургские ведомости» вычитал указ о назначении профессорами Академии наук Ломоносова по науке химии и Тредьяковского по науке элоквенции.[84] Походяшину до элоквенции дела не было, но химия… химия — это, раньше всего, пробирное искусство, а Походяшину пробирер, да еще русский ученый, да еще именитый, был очень нужен. О Михайле Ломоносове он уже слыхал: из простых людей родом, доступен, многознающ. Не шел же к нему раньше потому, что Ломоносов был в загоне, даже считался опасным, — так, по крайней мере, отзывались многие чиновные лица. Теперь он — шутка ли? — первый русский академик!
Придумав подходящий предлог — камешек один занятный, сунгуровской находки, — Походяшин отправился на Вторую линию Васильевского острова. О золоте решил сам не заговаривать, выждать, когда академик про него помянет. Золото ведь такая-материя, что редкий разговор обходится, чтоб не зашла о нем речь.
Дверь открыла миловидная женщина лет двадцати пяти, переспросила фамилию Ломоносова, не по-русски мягко выговаривая звук «л». Потом узналось: это жена Ломоносова, немка, недавно приехавшая и по-нашему говорить еще не научившаяся.
Из второй комнаты выглянул сам академик с париком в руках. Увидев простолюдина с батожком, парик надевать не стал.
— Что скажешь, дядя? — спросил Ломоносов.
Походяшин произнес на латинском языке небольшое, но пышное поздравление достославнейшему и ученейшему мужу, увенчанному лаврами Академии. Ломоносов выслушал хладнокровно и поправил:
— Potus potissimus нельзя сказать: у potissimus позитива нет. А potus — партиципиум от potare…[85] Из духовного звания, что ли?
— Нет, разночинцем записан.
— Самоучка?
— Сам постигал.
— По книгам?.. То-то изглашение такое… deterrimo, прегадкое.
Латынь Ломоносова не удивила. Он выжидающе смотрел на поздравителя: что еще скажет?
Походяшин, немножко задетый за живое неудачным началом, вынул камешек и протянул Ломоносову:
— Не откажите, Михайло Васильич, сказать, что сие за минерал.
— Сейчас скажу, — Ломоносов сунул парик подмышку и отошел с камешком к окну. Минуты три молча вертел, разглядывал, чертил ногтем, пробовал на стекле. Не оборачиваясь, спросил:
— Наш? Отечественный?
— Да, Михайло Васильич. Верхотурского воеводства.
— Сурьмяный блеск, что ли, такой?
— У сурьмяного блеска габитус бывает пирамидальный.
— И то верно… Что же это?.. Нет, не знаю. Скажи.
— Так и я не знаю, Михайло Васильич! Потому и пришел.
— А я думал, поддеть меня хочешь! Ну, погоди, мы его всё-таки распотрошим! Идем сюда.
Прошли во вторую комнату, обставленную столь же скромно, как и первая, но более уютную. Здесь, очевидно, был и рабочий кабинет и спальня академика. Рукописями, книгами, приборами были завалены углы одинаково в обеих комнатах.
— Сдается мне, что это новый арсеникальный[86] минерал, — сказал Ломоносов, садясь за стол и вооружаясь лупой.
Когда не помогла и лупа, Ломоносов решительно сказал:
— Чем гадать, лучше сделать опыт. Подогреем, так небось всю подноготную выложит: запахом преж всего, когда арсеникальный.
Привычно отломил щипцами небольшой кусочек, размельчил, растер в ступке. При этом расспрашивал Походяшина: давно ли занимается горным делом, по какой надобности приехал в столицу, что еще привез примечательного.
Зажег масляную лампочку, укрепил над огоньком фарфоровый тигелек. Высыпав в него порошок минерала, с улыбкой кивнул на дверь.
— Натворим мы тут чаду Лизавете Андреевне! Когда я не ошибаюсь, так минерал должен смердить чесноком.
Походяшин стал в свою очередь спрашивать, где же сидит запах в минерале до нагревания. Вот тоже кварц ударить кусок об кусок, — будут искры и явится запах — тот самый, по которому кварц узнается сразу. Ломоносов одобрительно сказал: «Самая суть!» — и охотно стал объяснять.
— Взять один гран[87] тяжелого металла — это крупиночка от макового зерна до репного семечка, глядя по удельному весу. Как думаешь, на сколько частиц можно его разделить, чтобы каждая частица оставалась тем же металлом?
— Как можно знать? — затруднился Походяшин. — И где видан нож такой остроты, чтобы делить на часточки неосязаемые?
— Мне покамест надо мысленное твое воображение направить. Сколько ты таких частиц вообразить можешь, числом представить — сотню, тысячу, миллион?
— Ну, поди, больше тысячи.
— Возьмем золото…
Походяшин обрадовался: «Так и знал, что без золота не обойдется. Теперь с отвлеченных материй повернем к рождению золота в недрах отечества!» И с простоватым видом вставил:
— Где его взять-то?
— Возьмем, говорю, золото. Тяжелейший из металлов. Химический его знак
. — Ломоносов карандашом изобразил кружок с точкой в центре. — Тот самый знак, каким астрономы означают солнце. Это ради высоких свойств золота. Гран золота мастера умеют раскатать в лист — тридцать два квадратных дюйма, вот такой…
Ладонь с растопыренными пальцами легла на стол, изображая площадь золотого листка.
— Листок такой субтильной тонкости становится на свет прозрачным, зеленоватого цвета. Чтоб не порвался, приходится хранить меж двумя стеклами. Но он сплошной! Сбоку глянь, — увидишь полированное золото. Теперь нарежем этот листок на кубики: какова толщина листка, таковы б были и прочие ребра. Не труд сосчитать, сколько получится кубиков из листка площадью тридцать два квадратных дюйма: будет их… миллион миллионов. И каждый кубик — всё-таки золото…
Из тигелька показался дым — и по комнате разнесся резкий запах. Ломоносов гнал рукой воздух на себя и с наслаждением нюхал.
— Ага! — кричал он торжествующе. — Чем несет? Чесночищем! Не обманул меня глаз… Тьфу ты, смрад какой!
Ломоносов задул огонек и открыл окно в сад. Усевшись, продолжал речь — беседу о строении вещества.
Его мысль была остра, сравнения неожиданны, выводы неотразимо убедительны. Походяшин почувствовал холодок восторга, следя за игрой великого ума, неожиданно перед ним засверкавшего. Он не всё понимал, но радовался и тому, что может оценить глубину и чистоту потока мыслей Ломоносова. Его собственные заветные домыслы, которыми он раньше гордился, уплыли в этом величавом потоке, как жалкие щепки.
А Ломоносов увлекся: он был рад слушателю, хоть что-то понимающему и слушающему сочувственно. Ведь у него не было учеников, а его рукописи Академия не печатала.
Наконец он перебил себя словами:
— С Рифейских гор,[88] значит, камешек привез? Богатые места! Уж ты его мне оставь: для академической коллекции: новый ведь минерал. Да скажи, из какого он места взят.
— Из Верхотурья.
— Нет, точнее. — Ломоносов взял квадратик бумаги и обмакнул гусиное перо. — Для науки надо точно.
Как ни уважал науку Походяшин, но про Вагран не сказал; сказал, что минерал добыт рудокопом на Баранчинском железном руднике, а много ли его там — неизвестно.
Ломоносов записал.
— Богатые места, — еще раз повторил он и добавил, усмехнувшись: — Чуть было и я не угодил к вам руды копать. Два года назад. Состоялось уже решение комиссии: «бить плетьми, сослать в Сибирь». Спасибо, государыня у нас нынче добрая, не утвердила решения.
— Как могло статься? — возмутился Походяшин. — Ученейшего в государстве мужа сослать на рудники! Ушам своим не верю. — И чувствуя, что позорного в проступке Ломоносова ничего не было, раз он сам об этом рассказывает, спросил:
— За что, осмелюсь спросить, была такая немилость?
— Кулаком настучал на академическую канцелярию и врагов наук российских поносил худыми словам#.
— Иноземцев? — сочувственно догадался Походяшин. — Много вреда от заморских пришельцев.
Ломоносов поморщился:
— Не потому, что иноземцы. Вольф, мой наставник по философии и физике, — природный немец, а разве о нем можно что худое сказать? Или Леонард Эйлер, швейцар родом, — славнейший математик и честный человек. Он нашей Академии украшением был. Худо другое: что мало достойных людей к нам приезжает, а больше, проходимцы, которые на родине у себя проворовались и готовы бежать куда глаза глядят. А мы доверчивы, всех принимаем. Слыхал ли, как в прошедшем царствовании уничтожались лучшие и ученейшие русские люди?
— Проповедь преосвященного Амвросия дошла и до Верхотурья. Из нее уведомились и ужасались.
— Амвросий еще не всё сказал. Был прямой заговор: способных русских к правлению и к наукам не допускать и прямо губить. Примеров тому множество: Волынского, Хрущова, Еропкина казнили; Татищева, человека прямого, умного, к службе усердного, оклеветали, обвинили облыжно во взятках. Многих художников, инженеров, архитекторов, отечеству весьма нужных, истребили, чтобы Россию привести в бессилие и в нищету. А подобных себе Менгденов да Шембергов ублажали, вотчинами и деньгами жаловали, производили в великие ранги, хотя бы они были сущие невежды. Ну, слава богу, их власть кончилась, в политике они силы не имеют! А вот в науке не всем еще явно их злое коварство. Тут в один год, конечно, не расчистить. Академией распоряжается Шумахер, ничтожество, наглец…
— Однако, Михайло Васильич, я слыхал, что Шумахер — старинный ученый!
— Старинный?.. Пожалуй: он диссертацию на магистра защитил в тот год, когда я на свет родился. Тридцать четыре года назад. А что толку? Чем он за тридцать четыре года науку обогатил? Да с него учености и не спрашивают: он по должности должен править канцелярией, а не академиками. Он же всё в свои руки захватил. Из-за него при Академии нет химической лаборатории. Вот я профессор химии, а что я могу сделать без лаборатории? Троекратно обращался, троекратно мне отказывали… Теперь, впрочем, посмотрим!
Ломоносов помолчал. Улыбнулся своим мыслям, еще помолчал. Потом посмотрел на Походяшина очень внимательно и вдруг спросил:
— А золота не привез ты вновь обретенного?
У Походяшина от неожиданности сперло дыхание. Он не сразу нашелся, как ответить. Глотнул воздуха и со смехом сказал:
— Этого металла у нас еще не нашли.
— Нашли! — быстро возразил Ломоносов. — Разве ты не знаешь? Нынче нашли.
— И… и в ка-аких местах… нашли? — заикаясь, проговорил Походяшин. — Это вы, может, про змеиногорские руды на Алтае? Там, будто, в медной руде малая доля золота примешана.
— Нет, не Алтай, — у вас на Каменном Поясе нашлось. И не рудное, а в рыхлой земле.
«Неужели кто-то добрался до Вагранских приисков?» — цепенея с перепуга, думал Походяшин. А Ломоносов продолжал:
— Песошное золото ведь тоже бывает. Его вымывают из песчаных плоскостей — так в Бухарии и в Венгрии делается. Песошное золото подает надежду, что выше его по течению реки залегают рудные золотые жилы.
Походяшин и боялся услышать слово «Вагран», и в то же время ему не терпелось увериться в степени опасности. Знать про золотое место и не донести о нем властям… Если откроется такая вина, — неминуемая казнь!
— На какой, говорите, Михайло Васильич, реке найдено то золото? — выговорил он как можно беззаботнее, глядя мимо Ломоносова, в сад.
— Про реку не слыхал. Знаю, что под самым Екатеринбургом, верстах в десяти, что ли, от города.
«Не Вагран! — у Походяшина немного отлегло от сердца. — Это Сунгуров опять за золото принялся: А ведь говорил, что сыт-пересыт золотом и глядеть на него не хочет».
— Кем, же тот — прииск будет разрабатываться? — спросил Походяшин. — Открывателем или горным начальством? Или в Кабинет ее величества отойдет?
— Ничего не знаю. Отбили меня, попросту сказать, от этого дела, — с горечью ответил Ломоносов. — Месяц назад был я в берг-коллегии и как раз попал на веселье по случаю нового открытия, столь важного для пользы государства. Об екатеринбургском золоте говорилось открыто, всем показывали доношение и образцы, присланные с курьером. А еще через неделю наведался — молчок, всё втихую пошло. Только от Рейзера случаем узнал, что составляемся указ и инструкция.
— Ульрих Винцент Рейзер, горный советник? — быстро подхватил Походяшин.
— Нет, сын его, Густав, с которым я два года в заморской командировке был. А ты и до берг-коллегии доходил? Горного советника знаешь?
— Слышать пришлось только.
— Не удивлюсь, ежели Густав Рейзер скоро к вам на Урал прибудет и с большими полномочиями. Впрочем, еще неведомо, чем кончится свара за должности в сталь интересном деле, как золотое. А начаться она уже началась.
Выйдя от Ломоносова, Походяшин хватился, что забыл свой батожок. Возвращаться было недалеко — полквартала, и палку жаль, — березовая, привычная, с самого Верхотурья в руках. Но помялся, потоптался — и не вернулся.
Беседа с Ломоносовым привела его в смятение. Ломоносов его и очаровал и подавил одновременно. Не человек — гора. Будто сам Денежкин Камень снизошел до беседы с ним. А ведь, кажется, прост, не чванлив…
Может, бросить это предприятие с золотом? Опасно и неверно. Переехать в столицу; денег хватит на всю жизнь…
Убеждая так себя, Походяшин знал, что не оставит он золотого дела, не бросит надежды разбогатеть паче Демидовых. Опасно и неверно? — так в том и сласть.
ЗАКАТ АКИНФИЯ
Младший из сыновей Акинфия Демидова — Никита — возвратился в Тулу с уральских заводов. Это была его первая самостоятельная поездка. До сих пор отец держал его при себе, воли не давал, воспитывал строго, готовя из него преемника себе по горнозаводскому делу. На старших сыновей у Акинфия надежды было мало — неудачные выдались.
Никита возвращался озабоченным: вез одну худую весть и боялся отцовского гнева. Но он не ожидал, что и его тоже встретит худая новость.
— Акинфию Никитичу приключился удар, — шептала мать, Ефимия Ивановна, вытирая слезы. — Думали, что и не поднимется…
— С чего это? — растерянно спросил Никита.
— Из Петербурга приезжал Степан Гладилов. Запершись беседовали: тайности какие-то. Гладилова Акинфий Никитич услал в тот же день обратно. Часу не прошло — повалился. Созвали лекарей, пустили ему кровь, полсотни пиявок приставили — оживел.
— Теперь-то он как? Что медики говорят?
— Вставал уж. Ноги плохо ходят, а голос вернулся. Велено, чтоб покой и тишина.
— А я, как назло, такую новость привез… не знаю, как ему и объявить.
— Нет уж, Никитушка, не тревожь его! Хуже бы не было.
Акинфий, узнав о приезде сына, потребовал его немедля к себе. В спальне пахло горьким миндалем и травой калганом. Акинфий полулежал на высокой постели. Болезнь мало изменила его — только под глазами резче обозначились серые мешки да на висках чернели плохо запудренные следы укусов пиявок.
— Докладывай, — приказал Акинфий.
— Батюшка! Всё исправно. Отложим доклад до другого дня — спеху нет.
— По порядку докладывай, — не слушая возражений, повторил Акинфий. — Начни с железа. Как большая домна?
— Большая домна идет преотлично. Дает чугуна одна за три старых.
— До тысячи в сутки доходило?
— Нет еще: девятьсот шестьдесят пудов при мне было.
— Как азиатский караван?
Никита заявил, что железные караваны отправлены удачно в обе стороны: по Чусовой — в столицу, по Тагилу-реке — на Восток. На Невьянском заводе идет отливка пушек, ружей, ядер. Выделывается листовое железо и жесть. Медь из Колывани получена, льются медная посуда и колокола…
— А якоря?
— Весь заказ успели отлить, проковать и с весенним караваном отправили.
— Добро. Что Прокофий делает? Планты сажает?
— Как водится. Еще песни записывает: нашелся старый казак, много знает сибирских песен. Он поет, а Прокофий пишет. Но делу от того никакой помехи нет, — брат заводы блюдет изрядно.
— Какие есть чрезвычайные новости?
— Ничего чрезвычайного.
Акинфий приподнялся на локтях, подергал усами и спросил грозно:
— А золото?
— У нас тихо, — уклончиво ответил Никита.
— А в Катеринбурге?
— Простите, батюшка, не хотел вас тревожить, — да вы уж знаете, видно!.. Верно, под Екатеринбургской крепостью открылось песошное золото.
Акинфий опустился на подушки. Хрипло пролаял;
— Это Гамаюн!.. Его дело!. Обманул Мосолов, не избыл Гамаюна, как обещался!
Снова привстал.
— Что ж ты уехал оттуда? Какой ты Демидов? — от опасности убежал! Надо отбивать. Может, еще не поздно. Мо…
— Батюшка! Батюшка!
Акинфий, почернев, махал ему рукой — уходи!
Никита выбежал звать лекарей.
Поздно вечером Акинфий опять вызвал сына.
— Не в спальню, в большой кабинет пожалуйте, — предупредил дворецкий.
Акинфий Демидов в застегнутом на все пуговицы камзоле, при парике, стоял у большого стола, накрытого зеленым бархатом. На столе — окованный медью ларец. Никита знал: в этом ларце хранятся самые важные бумаги.
Не садясь Акинфий откинул крышку ларца, вынул лежавшую поверх бумаг увесистую золотую чашу.
— Гляди, — чаша эта отлита из первого добытого в Невьянске золота. Как раз в год твоего рождения.
На подставке чаши блестела вычеканенная надпись: Sibir 1724.[89] Родился Никита в пути, на берегу Чусовской, против Камня Писаного. Акинфий не раз напоминал сыну об этом, приговаривая в шутку, что настоящие Демидовы должны рождаться и умирать в дороге.
— Столько лет сберегали золотые россыпи, — неужто теперь попуститься?
Акинфий извлек из ларца свернутую вчетверо, пожелтевшую от времени бумажку:
— Читай. Деду твоему собственноручно писано императором Петром Алексеевичем.
Никита прочел вслух:
«Демидыч! Я заехал зело в горячую сторону; велит ли бог видеться? Для чего посылаю к тебе мою персону; [90]лей больше пушкарских снарядов и отыскивай, по обещанию, серебряную руду. Петр»
— По его сталось. Серебряная руда отыскана мною на Алтае и объявлена прошлого году его дочери Елизавете Петровне. Квит, ваше величество!.. Думаешь, я бедней стал, когда серебро алтайское отдал? — Порылся в ларце, достал бумагу с большой сургучной печатью. — Именной указ. Читай-ка! Он стоит Колывано-Воскресенских заводов со Змеиногорским рудником.
Указ был краток:
«Ежели где до Акинфия Демидова будут у касаться какие дела или от кого будет в чем на него челобитье, о том наперед доносить Нам, понеже Мы за его верные Нам службы в собственной протекции и защищении содержать имеем. [91]Елисавет»
— Кто захочет на меня в донос пойти после такого указа? Серебро уплыло, зато мы золото будем теперь мыть без прежней опаски. Как ты думаешь?.. Что молчишь?
— Конечно, батюшка.
Акинфий вывалил на бархат целую пачку бумаг. Он что-то искал и не находил.
— Это что?.. Грамота о присвоении дворянского достоинства и описание герба… Немногого стоит… Мишура! Отец, Никита Демидыч, до конца жизни не принял дворянства. Любил фундатором зваться, неписанное в герольдиях звание, по-латыни значит: строитель… Вот он, демидовский герб! Гер-ральдика!..
На куске пергамента яркими красками был изображен затейливый герб. Каждый рисунок на нем имел символическое значение. Шишак обозначал, что Демидовы ковали для государства оружие и тем способствовали его неуязвимости. Три зеленых рудоискательных лозы — открытие новых рудоносных земель. Молоток — горный труд.
— А что по геральдике значит золотая полоса поперек щита, — забыл… Но только не открытие золота, нет…
Без всякого почтения кинул пергамент обратно в ларец. Пусть спеет. Молодые гербы только смешат старинных родовитых дворян да князей. Демидовскому гербу и двух десятков лет нету. Через два века, пожалуй, будет чего-нибудь стоить, — ежели, конечно, демидовское богатство не умалится.
— Нашел!.. Вот что мне надо: завещание! Это копия, подлинное у нашего стряпчего.[92] Сними-ко со свечей, не видишь: нагорело. Все заводы и промысла останутся тебе, Никита. Ты в демидовскую породу, хотя и щенок еще. Дело дробить нельзя — захиреет. Твоим братьям только дом а и деньги… да на, читай сам!
По завещанию Никите отходили четырнадцать уральских заводов, три алтайских, три нижегородских, один тульский и соляные промыслы на Каме. Вместе с заводами в его власть переходило одиннадцать тысяч приписных к заводам крестьянских душ. Собственных крепостных было еще больше, но ими Никита должен был поделиться с братьями и матерью. Сестра уже выдана замуж и выделена. Из двадцати четырех домов в пятнадцати разных городах часть тоже наследовали братья. Им, Прокофию и Григорию, отцовскою властью приказано быть своею долей довольными, никаких споров не затевать и через суд дележа не искать…
— Дочитал? — нетерпеливо спросил Акинфий. Собрал все бумаги, спрятал в ларец, хлопнул крышкой и сел за стол. — Помирать я еще не собираюсь. Все докторские зелья я выкинул в нужный чулан. Почему я тебе показал духовную?[93] Чтоб ты рос хозяином, заботился бы о деле неослабно…
— Да я и так, батюшка!.. — засмущался молодой Демидов.
— …стоял бы за свое имущество, как зверь, вот что. Мое — самое святое слово… О золоте теперь. Пока катеринбургская находка не ушла из приказных рук, большой беды нет: можно повернуть по-своему. Не поскупись, где надо, — и золото станет медью, медь железом, а на месте железа — фук! Ничего нет! Не раз и не два приходилось такие переверты делать. Противны, мне приказные буки, но не страшны. Вот ежели в народ уйдет… — тогда не поправишь. Обучится десять-двадцать гамаюнов золотые пески промывать, — и пойдет! По всем логам и речкам вокруг Невьянска золото почти поверху валяется. Никакими заплотами не обнимешь… Ну, хозяин, что теперь ладить надо?
— Ехать обратно на заводы и стараться Главному правлению ту дорогу к золоту пресечь.
— Ехать, да. А ты сюда прикатил. С месяц времени упущено.
— Доложить вам и посоветоваться хотел…
— Советоваться… Тупо сковано — не наточишь, глупо рожено — не научишь… А с Гамаюном как поступить?
— Батюшка, ведь не Гамаюн открыл золото!
— Что ты мелешь?
— Я думал, вам из Петербурга про все донесли. Открыл шарташский раскольник Ерофей Марков, простой мужик. И было это еще в мае…
— Они там целую фабрику промывальную поставили, поди? Народу много согнали в работы?
— Нет, как добыли спервоначалу два или три кусочка кварца с золотом, что в берг-коллегию посланы, так больше ничего и не нашли. Они мыть вовсе и не умеют: ищут рудную жилу.
— Гамаюн-то умеет.
— Его в городе не было.
— Кто из горных офицеров командует на расшурфовке?
— Порошин со штейгером Вейделем.
— Оба толковые горщики, да рассыпных крушцов не добывали и взять не умеют. Добро… Опасен, выходит, для нас один Гамаюн… Ну, Мосолов, Мосолов! Никакой совести у человека нет: за два года не мог избавить нас от паршивца!.. Позови ко мне Семена Пальцева. И соберись в дорогу: завтра на рассвете едем в Невьянск.
КАМЕНЬ, ЯКО СВЕТ
Весть об открытии Марковым золота сильно взбудоражила Егора Сунгурова. Подумать только: докуда он доходил в своих поисках? у черта на куличках был, на вогульском севере, а золото вынырнуло здесь, почти дома, на речке Березовке! Егор парнишкой у Березовки грибы собирал. Как раз на Березовке он у Гезе обучался с лозой ходить — даже смешно!
Завидовать Егор не стал, особенно когда узнал, что Марков наткнулся на золото совсем случайно. Но он с волнением ожидал: когда понадобятся его услуги по устройству промывки? В Конторе горных дел нет мастеров, умеющих вымывать песошное золото. Побьются — да и отступятся. Позовут Егора — «попробуй ты!» Тут-то он и покажет настоящую работу!.. Даже руки зачесались — поскорей бы! Что без него не обойдутся, Егор не сомневался.
— Ваше благородие! Андрей Иванович! Разрешите с вами на Березовку поехать, — попросил он однажды асессора Порошина. Это было в середине июля, через два месяца после открытия Маркова.
— На Березовку? Зачем тебе? И почему ты думаешь, что еду туда?
У асессора лицо стало строгое и даже злое. А отвечать вопросами — его всегдашняя манера.
— Охота мне побывать на шурфах, где золото ищут: ведь новое дело, — простодушно объяснил Егор.
— Какое золото? Что за враки?! Унтер-шихтмейстер, чтоб я больше не слыхал разговоров о небывалом золоте! — Отрезал, вышел из конторы, сел в коляску и покатил… на Березовку, на золотые шурфы, как все хорошо знали.
Выговор этот Егор получил при канцеляристах и при механических учениках Костромине и Ползунове, любимцах Порошина. Все смеялись, и Егору ничего не оставалось иного, как смеяться вместе с другими.
— Это так понимать надо, — сказал старший канцелярист Лодыгин, — что на Березовке ничего больше не нашли и шурфовку скоро прекратят.
— Теперь и нас брать на Березовку не стали, прибавил Костромин. — Там остались одни саксонцы: Вейдель, Мааке и лозоходец Рильке.
— А кержак под суд попал, бедняга: будто он настоящую жилу знает, а не показывает.
— Может, и кержака никакого не было? — сказал Егор с неостывшей еще обидой.
Новый приступ смеха.
— Марков ищет усердно: недавно новую жилу в полуверсте нашел, да только свинцовую. А золото как заколодило.
Из таких разговоров Егор знал все подробности марковской истории. Заключались они вот в чем.
Ерофей Марков нынче весной искал струганцы и тумпасы[94] в песках по речке Березовой, притоку Пышмы. Чтобы добраться до песков, он выкопал большую яму, дойдя на третьем аршине до почвенной воды. В мокром песке Марков углядел камешек желтого цвета, непрозрачный и блестящий. Стал перебирать песок руками и нашел еще три маленьких кусочка кварца с такими же блестящими включениями. Хороших тумпасов яма не дала, и Марков бросил ее, унеся домой только невиданные доселе красивые желтые камешки. Любознательный кержак снес их в город, к серебряных дел мастеру Дмитриеву.
Мастер подверг найденный минерал трем испытаниям. Сначала положил его на кусок березового угля и, дуя в трубочку, направил на камешек пламя свечи — самый жаркий его кончик. Уголь вокруг камешка раскалился добела, и камешек расплавился, став капелькой металла. Но какой это металл? Попробовал сильной кислотой — слиточек не изменил цвета. Значит, не медь: та сразу стала бы зеленой. Последнее испытание: мастер осторожно расковал слиточек молотком — металл оказался мягким и ковким, не трескаясь, расплющился в тонкую лепешку.
— Так я и думал, — сказал Дмитриев. — Это золото!
Он взвесил лепешку — четверть золотника потянула — и посоветовал Маркову немедленно итти в Контору горных дел объявить находку.
В конторе случился асессор Порошин, который сразу оценил открытие. Маркова. Лаборатория подтвердила выводы мастера Дмитриева: найдено самородное золото. Взяв с собой старого оберштейгера саксонца Вейделя, Костромина и рабочих, Порошин отправился на указанное Марковым место. Вейдель с первых же минут испортил дело: в поисках рудной жилы он приказал углубить яму. Золотоносный слой песку был выкидан наверх и втоптан в землю. Глубже пошла «разных видов земля», и Вейдель глубокомысленно заявил, что «жиле негде родиться».
Но образцы золота налицо, и, если Марков говорит правду, что взяты они из этой ямы, то жила где-то тут. В помощь Вейделю появился Иоганн Рудольф Мааке, самодовольный, заносчивый саксонец. Он тоже не понял, что месторождение надо разрабатывать, как россыпь, и принялся искать рудную жилу. Искали ее шурфами и лозой. Но шурфы попадали в рыхлые породы, а лоза и вовсе ничего не показывала.
Вскоре все были обозлены. Злился Порошин, потому что он поспешил с доношением в Петербург и теперь берг-коллегия нетерпеливо ждет новых образцов золотой руды, кроме посланных трех крошечных обломков кварца с вкраплениями золота. Злился Вейдель на Мааке, и Мааке — на Вейделя, а обвиняли они оба Ерофея Маркова: утаивает, дескать, настоящее место. Марков злился на самого себя: не надо было таскать находку в город!
В поездках на шурфы Маркова уже сопровождал конвойный солдат, — чтобы чувствовал страх и чтобы не сбежал в леса.
Зная о затруднениях рудоискателей и всей душой желая помочь делу, Егор решился снова заговорить о золоте. На этот раз с Юдиным, своим прямым начальником.
— Игнатий. Самойлрвич! Не нашли саксонцы жилы?
— Нет еще.
— Пожалуй, и не найдут. Там, поди, только песошное золото. Надо песок пробовать. Я бы взялся за такую работу.
— Не любят они, когда в их работу мешаются. Обидятся, жаловаться станут. Им поручено, пусть они и ведут. Охота тебе связываться с иноземцами? Живо под интерес подведут.[95]
— Да они неправильно делают!
— Почему неправильно?
— Ну… ну, не могут и крупиночки новой найти.
— А если там и нет ничего? Болото кругом. На низком месте, в рыхлой земле никто жильной руды не встречал.
— Вот я и говорю: там песошное золото?
— А кто где песошное золото находил?
Егор мог бы сказать, — кто. Но это значило бы выдать головой Максима Походяшина с Вагранскими приисками да и себя подвергнуть наказанию за то, что столько лет не объявлял найденное золото.
Он промолчал.
Через два дня Юдин сам сказал Егору, что едет на Березовку проверять работы.
— Кажется, будем кончать поиски, потому Андрей Иванович и просил меня участвовать…
— Бросать золотые шурфы?!
— Что ж… Марковская находка доказала, что возле Екатеринбурга натура склонная к произведению золота, и то весьма не мала. От давних лет утвержденная наука ниспровергнута. Теперь веселей будем искать и когда-нибудь да сыщем золотые жилы.
— А свинцовая руда Марковская? Она-то, говорят, явственная жила.
— Мааке считает, что можно счесть за жилу, но что та жила вдаль надежды не кажет, ибо не похожа на заграничные. Проверю. Взял бы тебя, Сунгуров, с собой, да единолично не имею права: горных служителей на Березовку назначает Ведель или Порошин. Иди к Андрею Ивановичу: разрешит — возьму. Только ты при людях с ним не говори. Березовка теперь секрет… Комедия, ей-богу!
Порошин выслушал просьбу и кисло сказал:
— Опять?
— Обращаюсь с разрешения асессора Юдина.
— Ты ему нужен будешь?.. Что ты смыслишь в золоте?
— Надеюсь принести свою пользу.
Порошин вспыхнул:
— Ты претендуешь себя быть умным?
— Не глупее трех саксонцев, — не удержавшись, брякнул Егор.
Асессор сморщился так, будто откусил незрелого померанца.
— Скажи Игнатию Самойловичу, что я имею возражение, — приказал он.
Порошин, заметив боевой дух Егора, побоялся, что он начнет задирать иноземцев, будут ссоры, за ссорами — доносы. Неприятностей и так не оберешься. И он отставил самонадеянного унтер-шихтмейстера от поисков золота. Способности Сунгурова Порошин знал, но всё-таки больше доверял опытности саксонцев.
Так Егор его и понял.
Со щемящей обидой в душе Егор пришел домой в Мельковку.
— Что невесел, Егорушка? — сразу же заметила Маремьяна.
— Не дают любимую работу, — коротко объяснил Егор.
— Так отдыхай.
— Скучно что-то…
— Или и книги опостыли?
— Да, и читать не хочется.
У Маремьяны за всю ее жизнь не было, кажется, и минуты, не занятой трудом. Горевать, тосковать — приходилось, но что такое скука, она не ведала. Посмотрела на Егора озабоченно, вздохнула и задумалась.
Утром Маремьяна рано разбудила Егора.
— «Не глупее любого саксонца» надо было сказать, — сонно пробормотал Егор.
— Что баешь?
— А?.. Это я про вчерашнее: неладно у меня сказалось, похвастался.
В открытое окно слышны были гулкие удары колокола — часовой на крепостном бастионе отбивал часы.
— Сегодня раньше подняла: дело есть? — спросил Егор.
— Тебе знать про твои дела. Нет ли недоделанного, вспомни, Егорушка.
— Мои дела — на службе. Может, по дому есть что сделать?
— Не всё служба, надо и о другом подумать…
— Вот новость! — удивился Егор.
Ново ему было то, что мать, вечно боявшаяся, чтобы у Егора не случилось какого-нибудь упущения перед начальством, ставит что-то выше его службы.
Он заглянул в глаза Маремьяны и, как это бывает у людей долго и дружно живущих одной жизнью, угадал ее мысль:
— Давно я собираюсь съездить Нитку отблагодарить, а всё не соберусь.
— О чем и речь-то, — ровным голосом сказала мать. Разговаривая, она вытирала холщевым полотенцем крынки и расставляла их в ряд по лавке. — Вот и ладно, что сам вспомнил. Да не вздумай, приехавши, первым делом подарок совать. Деваха гордая, обидишь.
— Какой подарок-то везти?
— Известно, какой: головной платок.
— Сегодня же куплю.
Часа через два Егор прискакал в Мельковку верхом на коне.
— Всё ладно. Юдин мой уехал на Березовку, а я сказался, что на поиск мне надо, за Чусовую. Всё-таки нам, рудознатцам, хорошо: куда свободнее против прочих званий… Подорожников, мама, много не клади: два дня туда, два обратно — вот и вся поездка… Гляди, какой платок купил: самый дорогой взял!
На платке цвели сиреневые цветы с лазоревыми листьями, а поле было рудожелтое. Маремьяна от восхищения засмеялась и погладила платок морщинистой рукой. Полезла в сундучок:
— Свези еще ей от меня ленту байберековую.
— Давай, — еще больше радости будет девчоночке. Только найду ли я Нитку? Она, чай, крепостной записана. Демидов мог угнать ее на другой завод, даже и на Алтай.
— Демидов? — Маремьяна затревожилась. — Завод-то не демидовский.
— Был мосоловский, давно продан Демидову.
— Егорушка, можно ли тебе ехать на Демидова завод? Демидов на тебя, поди, злобится: ты от него из Тагила утек. Знаешь сам демидовскую расправу.
— Руки коротки. У меня бумага из канцелярии Главного заводов правления. Да и не Акинфий хозяин завода, а другой Демидов, что живет в Ревде, брат Акинфия. Так что не повстречаемся и не подеремся, не бойся, мама.
— Будь побережней, сынок!.. К преображенью тебя ждать, значит?
— Раньше вернусь.
Егор вскочил в седло и пустил коня небыстрой рысью, рассчитанной на долгий путь.
* * *
Путь лежал ка запад через большие горные ворота в Каменном Поясе. Горы расступались, обрываясь на севере скалами Волчихи и пропуская с азиатского склона к Каме стремительную Чусовую. На юге вдали возвышались новые хребты, они начинались у Горного Щита и уходили в неведомую высокую Башкирию.
Егору хорошо знакома дорога до Чусовой — это дорога к Шайтанскому заводу. Было по ней похожено, когда Егорушка служил письмоумеющим у Ярцова. Тогда для пытливого подростка мир состоял из одних загадок. Подземные сокровища казались хитро запрятанными кладами: их можно найти лишь заручившись волшебной помощью или при невероятной удаче. Мир тогда был необъятно велик и сложен — он и пугал и задорил: найдешь ли в нем свое место и свое счастье?
Теперь Егор глядел на окрестные горы и леса другими глазами. Мир стал поменьше, природа — попроще. Загадкам по-прежнему нет конца, но они не пугают: Егор владеет ключом к ним. Ключ этот — наука, то знание, которое он приобрел работая, размышляя, читая книги.
«Главо, главо, разума упившись, куда тя преклонити?» — эти слова Феофана Прокоповича, друга Татищева, сказанные в старости, Егор знал и ценил. Мысль, обостренная наукой, — вот то счастье, которое никогда не смогли бы у него отнять ни царицыны жандармы, ни Демидовы… Сам Егор совсем немного хлебнул из чаши мудрости, еще не возгордился, не «упился разума», а лишь почувствовал неутолимую жажду знания.
Одиноко стоит среди лесной равнины гора Хрустальная, прикрытая молочно-белой каменной шапкой. Как родилась эта гора? Поднялась ли она из недр и какой силой? Или, напротив того, освободилась от земных толщ, размытых и унесенных водой? Почему уцелела одна гора? Может быть, солнце когда-то палило так жарко, что горы таяли подобно снежным сугробам, а Хрустальную сохранил ее гребень из белого жильного кварца?
Показались Магнитки — холмы, из которых добывают руду для домен Шайтанского завода. Отличная руда, чистого железа содержит шестьдесят частей из ста, но плавится туго. Из-за примесей, конечно. Лаборатория говорит, что медь есть в составе, — верно, Егор сам проверял. Однако должно быть и еще что-то… А в чем суть магнитной силы? Вот трудный вопрос! Никто из ученых на него еще не ответил!
Река Шайтанка напомнила Егору северную речку Сватью. Если усердно поискать, непременно и тут найдется золото. Породы те же. Должно быть, золото есть по всему Каменному Поясу, только искать надо умеючи… А впрочем, лучше его и не видеть: золото — злой крушец! Опять из-за него обиду горькую нажил. И зачем было вспоминать?
Егор ударил коня каблуками и поскакал вдоль спелых овсов к заводскому поселку.
Путь лежал всё на запад — по линии крепостей: Киргишанская, Кленовская, Бисертская, Ачитская. Крепости были маленькие (в казенных бумагах они назывались крепостцами), в эти годы уже ненужные. Они доживали свой век, сохранив пока и гарнизоны, и пушки на бастионах, и деревянные стены-палисады за рвами.
Удивительно разнообразна была природа этих мест: дорога то вела по влажным лиственным лесам, то крутила по горным кручам, то выбегала на открытые пространства ковыльной степи.
Первую ночь Егор ночевал в поселке, не доезжая до Киргишанской крепости. К наступлению второй ночи думал добраться до места, но оказалось, что от Бисертской прямого пути на Ут нету. Пришлось делать большой объезд через Ачит, что заняло лишние сутки, и лишь вечером третьего дня он подъезжал к медному заводу.
Когда-то Андрей Дробинин вел его по этим холмам; здесь смотрели они заповедную чудскую копь. А через несколько лет здесь же Егор лежал больной в амбарушке у Мосолова и чуть не сгорел в пожаре.
Хозяйский дом на холме выстроен заново. Он не так велик, как были мосоловские хоромы, зато каменный.
А где же изба плавильного мастера? Помнилась одна примета: большой валун у избы перед самыми окнами.
Егор шагом ехал по улочке рабочего поселка. Во дворах за крепкими воротами слышны голоса. От пруда прошла женщина с ведрами на коромысле и скрылась за углом. Больше никого не видно на улице.
Вот он, валун. Да, изба та самая. Можно узнать кованое железное кольцо в калитке. И узор, вырубленный на вереях ворот. А изба, похоже, не жилая: ставни закрыты и поперек калитки прибита доска. Не слезая с седла, Егор погремел кольцом. Ему не ответили ни человеческие шаги, ни собачий лай. Чувствуя, что напрасно, постучал всё-таки в ставень. Пуст дом.
Проехал к соседней избе. Заглянул в окна, постучал, — ответа не было. Что такое, — мор здесь прошел, что ли? Хотел ехать дальше, но услышал младенческий плач в глубине избы. Раз есть ребенок, — значит, и кто-нибудь из взрослых с ним остался. Забарабанил в окно настойчивее. Какая-нибудь глухая бабка, наверно, спать завалилась с захода солнца.
В окне показалось маленькое лицо — девочка лет двенадцати.
— Крепко спишь, нянька! Открой калитку, поговорить надо! — прокричал Егор.
Девочка не сразу исполнила его приказание. Она не отрывалась от мутного стекла и шевелила губами, говоря что-то неслышное. Егор движением руки подкрепил: открой! Наконец лицо исчезло.
Егор спешился и подошел к калитке. Слышно было, как девочка, кряхтя, отодвигала тяжелые засовы. Дверь открылась. Прикрываясь, как щитом, свертком с плачущим ребенком, девочка испуганно глядела на приезжего.
— Рядом в избе девочка жила, вот такая же, как ты, Ниткой звать, Антонидой… Где она теперь?
— Не знаю, — прошептала девочка.
— Не живет?
— Нет.
— Может, она в другой избе? Или совсем ее не знаешь?
— Не знаю.
— А мастер плавильный тоже переехал?
— Мастера тоже нету.
— И давно нету?
— Не знаю.
— Ничего, выходит, ты, нянька, не знаешь?.. Ну, ладно, пусти меня переночевать. Завтра еще попытаюсь ее найти.
— Нельзя, — шопотом возразила девочка.
— Что нельзя? Переночевать? А куда ж я пойду? Солнце село. Деваться мне некуда.
— Боязно.
— Это ничего, что боязно. Не обижу.
— Я не хозяйка.
— Это видно. Придет хозяйка — сговоримся. А мне тоже боязно, что в других избах не достучаться.
И Егор завел коня во двор.
Ни свечи, ни лучины в избе не нашлось. Присев к окну, Егор вынул свои подорожники.
— Как тебя величать, нянька?
— Катькой.
Девочка продолжала говорить шопотом. Она усердно качала зыбку, привязанную к гибкому шесту.
— Садись со мной ужинать, Катя… Неужто не хочешь? Ну, на тебе пряник. Да воды мне принеси. Вода-то у вас найдется?
Поколебавшись, девочка взяла пряник. Есть его не стала, — так и держала в руке. Воды принесла в деревянном ковше.
— Из пруда вода? Серой пахнет. Вы тут все серой пропитались от заводского дыма. Надо бы колодец вырыть, вода должна быть неглубоко.
Пряник Катьку не подкупил, разговорчивее она не стала.
Егор улегся на лавке. Катька, укачав младенца, направилась к двери.
— Ты куда, нянька?
— В сенях спать буду.
— Пошто не здесь?
— Боюсь.
— Экая ты робкая!
«Демидовские крепостные люди, — размышлял Егор засыпая. — В вечном страхе живут, пожалуй, совсем голоса лишатся… Куда это Нитку загнали?..»
Перед рассветом Егор проснулся, подумал. «Надо к коню выйти, поить пора», — и тут же почувствовал боль в руках, в ногах, в шее. Его схватили, вязали веревкой… Не один человек, — понял Егор сопротивляясь всеми мышцами. Только раз удалось ему вырвать правую руку и нанести полновесный удар по чьей-то голове. Его одолели.
* * *
Бурлаки тянули по Каме против течения большую красивую лодку с мачтой и с двумя каютами.
Акинфий Демидов ехал на той лодке. Он спешил на Урал, полный алчности и злобы, с твердым намерением повернуть ход событий по-своему. Дорожное безделье угнетало его. Акинфий злился на ветер, переставший надувать парус, лодки, посылал приказчика пугнуть бурлаков, которые, казалось ему, слишком медленно идут, слишком долго отдыхают. Ни разу не пришло ему в голову посулить измученным людям награду — поощрять работников не в его обычае, они должны трудиться лишь из страха.
Иногда Акинфий принимался поучать сына Никиту, как вести большое заводское хозяйство. «Страх», «палка», «штраф» — подобные слова слетали с его губ чаще других.
— Приказчиков и приставников неослабно штрафовать надобно, чтоб они работных людей жесточе в работы принуждали, — говорил Акинфий, сердито двигая усами. — Следи, чтоб никто без дела и часу не оставался: от безделья вольные мысли заводятся. Народ — сено. Если воз правильно навить, прижал одним бастрыгом[96] — и вези.
Раньше Акинфий в беседе высказывал мысли государственные, любил похвалиться заслугами перед Россией. Это он, Демидов, построил лучшие в мире железные и медные заводы, он наладил сплав караванов по бешеной Чусовой, он провел дороги между заводами, он открыл серебро, медь и свинец на Алтае и он же в тамошних безлюдных местах учредил производство металлов, оживил пустыню…
Теперь в речах Акинфия больше слышались старческая жадность, подозрительность, неразумный страх разорения. Никите делалось ясно, что разум Акинфия меркнет. Недавний удар не прошел бесследно. Демидов преувеличивал опасность от мелких причин. Не мог спокойно говорить о Гамаюне, простом солдатском сыне, которому случайно стала известна тайна его золота. Неожиданно проявилось суеверие старого заводчика, ранее незаметное: он вспомнил предсказание юродивого при дворе царицы Прасковьи[97] — Архипыча: когда золото на Руси откроется, тогда Демидова закопают. В Елабуге встречный караванный надзиратель сообщил новость: знаменитая наблюдательная башня в Невьянске, простоявшая прямо двадцать лет, накренилась, грозит падением. Акинфий и это счел мрачным предзнаменованием.
Окружающие шептались о болезни Акинфия, но не ожидали, что она так грозна и что развязка так близка.
Лодка шла между устьями рек Ик и Иж. Высокие обрывистые берега тут были сложены из слоев ярко-красной глины. Поверху курчавилась зелень лип, дубов, и черными остриями, как тушью нарисованные, вздымались пихты. Озаренные солнцем расписные берега отражались в камской воде. Над водой летали белые чайки.
С обрыва глядел на богатую лодку башкир-пастух. Задумчиво оперся он на высокий посох и гадал: какой счастливец едет по Каме с такими удобствами? У ног пастуха шариками перекатывались пестрые овцы. А на лодке было замешательство — с Акинфием Демидовым приключился второй удар. Он лежал недвижный, и никакие снадобья ему не могли помочь.
Лодку причалили к берегу. В логу под липами раскинули палатку. В ней Акинфий и скончался на шестьдесят восьмом году от рождения.
Бурлаков тут бросили. Лодка с телом хозяина вышла на стрежень. Подняли парус, и, увлекаемая ветром и течением, лодка помчалась обратно в Тулу.
* * *
Егор лежал в темноте на полу, крепко связанный. Он не сомневался, что нападение на него совершили демидовские слуги, и не мог понять: если не убили сразу, то почему не утащили в свой застенок, оставили валяться тут же в избе? Придут еще?.. Егор попробовал высвободиться из пут… — нет, узлы стянуты добросовестно, не уйдешь. И крикнуть нельзя: на губах повязка.
Щели в закрывавших окна ставнях светлели. Наступало утро. Почему нет звона на работу?.. Ах, да, — звона не будет: сегодня воскресенье.
Надежда была на то, что люди, заводские жители, найдут его раньше, чем вернутся ночные насильники. Егор объявит свое имя, должность, — будут свидетели, слух дойдет до горного начальства. На прямой разбой демидовские прислужники не решатся. Они стараются расправиться с опасными для них людьми в тайности, в укромном местечке — и концы в воду.
Пастуший рожок проиграл невдалеке. Мимо избы простучали дробно копытцами овцы, вздыхая прошли коровы. Рожок слышался всё дальше, затих, настала тишина. Егор изнывал, переходя от надежды к отчаянию, готовясь к самой злой участи.
Заскрипела дверь в сенях. Идут… Ну, будь что будет! Открылась дверь в избу, на пороге показалась Катька.
В руках у девочки спеленутый младенец. Она оправила зыбку, осторожно положила в нее младенца и подбежала к Егору. Встала на коленки и первым делом освободила от повязки рот.
— Руки, руки! — нетерпеливо подсказывал Егор.
Ни пальцами, ни зубами Катька не могла одолеть узлов.
— Ножом!
Катька притащила длинный хлебный нож, долго перепиливала веревки.
Подняться с пола Егор не мог. Сначала совсем не чувствовал рук и ног, потом их закололо тысячами иголок.
— Конь мой на дворе? — простонал он.
— Нету, — ответила Катька и побежала открывать ставни.
Исчезла сумка с бумагами. В сумке и парик был, и бритва. И платок подарочный. Форменная шляпа треуголка здесь, но истоптана сапогами.
— Это разбойники приходили? — спросил он Катьку.
— Не знаю, дяденька! Как есть ничего не знаю, — отнекалась та. И тут же наклонилась к самому лицу Егора и зашептала: — За конем иди по дороге на Сылвинский Ут, там он, в лесу, тебе отдадут.
Новая загадка. Егор с трудом поднялся, сел на лавку.
— Чего ж ты плетешь, что ничего не знаешь? — напустился он на Катьку. — Иди в этот лес и приведи коня сюда.
Катька стояла смущенная, дергала кончики платка. Она даже не возражала, но всем своим видом показывала, что поручение невыполнимо.
— Кто отдаст? Кто там? — допытывался Егор. Катька не отвечала.
— Ты сама узнала или тебе, быть может, велено так сказать?
Не добившись ответа, принялся растирать ноги, учиться ходить: Ловушка?.. Но зачем его заманивать в лес, когда он был в их руках, связанный, бессильный?.. Выкуп за коня?.. Все деньги, какие были, — в сумке, у них же… Пойти в здешнюю контору — это значит лезть на рожон. Без бумаги, на демидовской земле… радехоньки будут поиздеваться! Возвращаться домой без коня и трудно, и позорно. Мысли появлялись и проваливались одна за другой, все одинаково бесплодные.
— Катя! Будь добренькая, скажи ладом: кто там?
Девочка, сложив — для убедительности — ладони, прошептала:
— Не бойся! Иди. Тебе лучше будет.
— Я боюсь?!
Егор стал яростно отчищать свою треуголку от грязи и пыли.
— Где, говоришь, дорога на Сылвинский Ут?
Шел, однако, не дорогой, а лесом возле дороги: чтобы не нарваться на засаду. Выломал себе хорошую дубинку, пальца в три толщиной, и опирался на нее на ходу. Лес был еловый, но не мокрый, а горный, со светлыми травянистыми полянками, похожий на парк.
Издалека донеслось заливистое радостное ржанье. «Почуял меня Чалко — ишь, веселится!» Сделал еще обход и осторожно, от дерева к дереву, подошел к зеленой поляне, на которой был его конь. Людей не видно. Хотел уже взять рвавшегося к нему с привязи Чалка, но тут разглядел человека.
Это была незнакомая высокая девушка. Она стояла у края поляны, открытой к дороге, и смотрела в сторону Медного завода: ждала появления Егора. Ничего страшного. Девушка была очень молода и очень красива — Егор это невольно отметил. И сразу всем сердцем поверил: дело чистое, никакой ловушки нет. Кинул дубинку в траву.
— Здесь я, эй! — подал голос Егор.
Девушка быстро повернулась и направилась к нему. Они сошлись около Чалка. Егор не сразу нашел слова. Она выжидала и смотрела — не то удивленно, не то укоризненно.
— Напоен конь-то? — буркнул Егор.
— Напоен.
Коротким словом ответила, а Егору показалось, что это пропел хор: такой голос богатый, звучный, многострунный и мягкий-мягкий.
— Спасибо, — поторопился Егор. — Что коня мне сберегла, спасибо… Не пойму, что за люди налетели на меня ночью…
— Прости их, дураков: то мои заступники. — И, зардевшись, добавила: — Непрошенные!
Егор потерял всякое соображение. Видел, что должен догадаться о чем-то простом и важном, после чего всё станет на свое место, — и не мог догадаться. Спрашивать не хотелось: ответит с насмешкой, стыдно будет. Выгадывая время, повернулся к коню, огладил, похлопал по шее. Увидел сумку на седле, расстегнул пряжку, достал сверток.
— Прими, девушка, в благодарность, — сказал неожиданно для себя. — Платок тут. Правду сказать, другой его вез… Да уж так случилось.
Девушка откинулась назад и руки за спину отвела. Глаза ее выразили недоумение, даже обиду. Потом вдруг они залучились веселым смехом, засияли радостью и торжеством.
— Нет уж, — решительно сказала она. — Так у нас не водится. Кому назначено, тому и неси. Зачем обижать девушку?
Егор покраснел.
— Не подумай чего! Девчоночке это одной, маленькой… За услугу.
— Вот как!.. Что ж не передал?
— Не застал, уехала она.
— Может, плохо искал? Кто такая?
— С Медного завода. Может, ты знала в поселке, над прудом, в доме плавильного мастера Нитку-сиротку?
Девушка помедлила с ответом. Проговорила тихо:
— Егор Кириллович! Неужто не узнаёшь?
— Нет, — в великом удивлении сказал Егор. — Не приходилось встречаться… Если б видел, — вырвалось у него горячее слово, — не забыл бы!
— Да Антонида я!
— Нит… Не может быть!
Поверить пришлось; однако освоиться с таким чудесным превращением Егору трудно. Что рослая стала, что за спиной коса в руку толщиной — оно понятно: пять лет ведь прошло. Но откуда взялся этот голос, как музыка, эти повадки? — совсем новый человек!
Коня расседлал и пустил пастись на поляне, а сами они уселись беседовать под елью.
— В такой ты час попал, — объясняла Антонида. — Ждали приказного с решением поверстать меня в демидовские крепостные или взять в работы на государев завод. Я хотела бежать на Чусовую, там у меня сестра. Не одна я — еще трое парней наладились бежать со дня на день. Тут прибегает Катька с тревогой: «Тебя, дескать, разыскивает казенный человек! В нашей избе пристал!» Парни, как узнали про то, говорят: «Небось, выручим! Но ты готовься сей же ночью бежать с завода». Я и не знала, что они затеяли… Бежали мы. В пути показывают бумагу — в ней, будто, сказано про меня, что со мной сделать хотели. Они неграмотные; я стала читать…
— А ты, значит, грамотная?
— По-церковному могу, а по-гражданскому — плохо. Ну всё-таки разобрала: твое, вижу, имя и звание, на поиск руд, там, и прочее. Что, кричу, вы наделали, окаянные! Не тот человек! Не со злом меня искал. Это ж Гамаюн!
— Кто Гамаюн?
— Да ты, Егор Кириллыч! Ты и не знал, что тебя Мосолов, прежний хозяин, так звал? Еще когда ты хворый здесь отлеживался, а потом скрылся неведомо куда; Мосолов шибко злобствовал: «Куда Гамаюна скрыли?» Ты ничего не замечал, а мы, ребятишки заводские, только о тебе и толковали, А потом какие сказки тут про Гамаюна складывали!..
— Выходит, ты вернулась и послала Катьку меня из веревок освобождать?
— Ну да! Надо же было тебе коня и сумочку вернуть.
— А парни? Заступники-то твои?
— Ждут, поди, на Молебке.
— Всё-таки на Чусовую думаешь уходить?
— Куда же мне деваться? Можно, конечно, вернуться на завод. Я гонщицей работаю, медную руду на обжиг вожу. Так ведь не сегодня завтра запишут крепостной, — хуже будет, заедят вовсе.
— А до сих пор в каком ты состоянии числилась?
— Ни в каком: «из пришлых». В 42-м году всенародная перепись была. Ой, сколько тогда вольного люда обратили в крепостные! Велено было всем, кто еще в подушный оклад не положен, выбрать себе хозяина, самому в рабство записаться. Кто не сыщет себе хозяина, согласного платить за него в казну подати, того обращали в заводскую работу на государевы заводы или еще в Оренбург угоняли. А я малолетком была, укрылась от переписи — так и сошло. Теперь я в возрасте, контора меня занесла в списки, за Демидова хотят взять, но покамест вольная.
— Значит, ты ничья?
— Ничья.
— Совсем ничья? — переспросил Егор, вложив в слово новый смысл. Антонида поняла, вспыхнула заревом, ответила твердо:
— Совсем! Сама своя. — И переменила разговор: — Как порох делают? Ты знаешь, Егор Кириллыч?
— Порох? — удивился Егор. — К чему тебе знать про порох?
— Сестрин муж просил разузнать. У них не выходит чего-то.
— Для дела пороха нужны сера, селитра и тополевый уголь.
— А где их взять?
— Селитру вываривают, из земли, которая скопилась на дне пещер. В таких пещерах, где перетлело много старых костей… Да я запишу на бумажке — что и как, и в каких пропорциях смешивать… Не знал я, что у тебя сестра есть, — думал, ты круглая сирота.
— Да мы в Ревду к сестре и шли, всей семьей, когда с тобой повстречались. Она за кричным мастером там была, звала нас. А после бунта им бежать пришлось. Скрываются давно в лесах между Молебкой и Чусовой.
— И ты в леса вздумала?! Разве можно такое?
— Что за беда? Живут же люди… Да что мы всё обо мне да обо мне. Про себя расскажи, Егор Кириллыч. Как Маремьяна Ивановна, здорова ли?
— Мать на здоровье не жалуется. Я в должности состою, по горной части.
— Искателем? Слух был, у вас там даже золото нашли. Не ты ли?
У Егора сладко замлело сердце: вот слушательница для истории его похождений — она и поймет всё, и посочувствует, и погордится им, и тайну сбережет. Самое главное — она поверит каждому его слову.
Но не таков был Егор, чтоб рядиться в петушиные перья. Рассмеялся и сказал:
— «Бабушкины сказки!»
— Как? — Антонида подняла тонкие брови. — Всё неправда? Не нашли золота?
— Потом расскажу. А «бабушкины сказки» — это резолюция на одной бумаге: на запросе из генерал-берг-директориума. Бумагу ту я в старых делах нашел. Спрашивали наше правление, правда ли, что в горах Пояса есть песошное золото и камень, яко свет, при котором ночью писать можно. На той бумаге неизвестно чьей рукой положена резолюция: «Бабушкины сказки».
— И вовсе не сказки, — горячо возразила Антонида. — Про золото не знаю, а что камень, яко свет, есть, — это я от верного человека слышала.
— Вот бы мне такой найти! — засмеялся Егор. — То-то удивил бы наших горных офицеров.
— Верно? Хочешь? — Антонида вскочила на ноги. — Я схожу к дедушке Митрию и узнаю, где такие камни водятся.
— Кто такой дедушка Митрий?
— Горщик один старенький. Живет на пожогах. Он уж ходить не может и не видит почти что. А про камни говорит — заслушаться можно! Все-то он камешки знает.
— Так вместе пойдем: я его верней расспрошу.
— Нет. Тебе он ничего не скажет. Обиженный такой старичок. К людям недобрый, только ко мне добрый. Жди меня здесь, Егор Кириллыч!
Антонида исчезла так быстро, что Егор ничего не успел ей возразить.
* * *
Клочья мыльной пены, упав с бритвы, ходили по зеркальной воде, пока не попадали в струю, — тогда ручей подхватывал их и уносил.
Егор брился тщательно — первый раз после выезда из Мельковки. При этом он с огорчением рассматривал свое отражение, то в воде ручья, то в маленьком и тусклом ручном зеркальце. Больше всего огорчал его разноцветный синяк на правой скуле. Украшение! Дней пять носить его придется, — и на самом видном месте. Да и вообще лик не такой, чтобы кому-нибудь поглянулся. Толстые добродушные губы. Нос самый обыкновенный, кожа на нем лупится от ветра. Глаза довольно узенькие. Вот еще подбородок порезал в двух местах — совсем не баско. Эх!..
Полотенце повесил на куст, бритву и мыло убрал в сумку. Шляпу надо еще почистить, — как она измята! Вспомнилось ночное нападение. Втроем на одного, на сонного-то. Подумаешь, — заступники! Вот сейчас выходи хотя бы и трое. Еще посмотрим, кто кого!
Отдохнувший, сытый Чалко стоял в тени, отмахивал хвостом мух. Изредка ласковым ржаньем звал: «Эй, хозяин! Поехали дальше, что ли!» — «Нет, Чалко, дальше нам незачем. Приехали».
Весь день прождал Егор возвращения Антониды и стал тревожиться. Высчитывал: до Медного завода ходьбы не больше часа, пожоги на той стороне, за Утом, — еще двадцать минут. Сколько проговорит с горщиком: полчаса? ну, час? Обратный путь — час двадцать. Давно пора быть… Что-то случилось. Нельзя ей было показываться на люди. Приказчик, поди, уж разнюхал о побеге трех парней. А то еще есть у приказчиков привычка: перед объявлением о рекрутстве или о закрепощении хватать человека и выдерживать в колодках, чтоб не сбежал…
А что если иное: Антонида у горщика ничего не узнала и, сюда не заходя, отправилась на Молебку — там ее ведь тоже ждут! Что ей Егор? Платок, подарок, даже не приняла. Видать, пренебрегает Егором… И никогда Егор ее больше не увидит, не услышит ее голоса.
От этой мысли стало холодно и тоскливо. Выбежал на дорогу. Прорубленная в высоком лесу дорога была темна и пустынна. Солнце опускалось и освещало только верхушки елей… Раз не пришла до сих нор, — теперь уж ждать нечего. Сесть на коня и ехать во дороге на Медный завод? Не встретится по дороге — ну, что ж! К ночи можно добраться до Ачита. А завтра знакомой дорогой — всё на восток.
Вместо того Егор уселся на лежавшее в траве седло: локти — на колени, лицо — в ладони, — и так просидел до темноты.
— Егор Кириллыч! — послышалось с дороги.
Родной желанный голос! Пришла! Всё-таки пришла! Большое горячее счастье переполнило Егора, затопило лес, заплескалось морем без берегов.
— Что случилось? — спрашивал Егор, подбегая к девушке. — Я уж хотел завтра Медный завод в осаду брать, тебя вызволять.
— Проспала, — виновато, по-детски призналась Антонида. — Ведь я вчера как пришла с работы, так и не садилась. Ночь пробегала и дня половину на ногах. Шла сюда, меня сморило. Хотела немножко, и… и вот…
— Ну и славно! — облегченно вздохнул Егор, сразу забывая свои сомненья и тревогу. — Идем к ручью, я местечко для костра приметил и сушняку припас.
Красный вереск вспыхивал сразу, горел со стоном и быстро превращался в кучку золотого пепла. Ужин казался обоим необыкновенно вкусным: пироги с молотой черемухой и холодная вода. За едой вели беспорядочный разговор, недоговаривая и всё же легко понимая друг друга.
— Ну, где водится светящий камень?
— В Даурии… А вот где Даурия, — не знаю!
— Далеко в Сибири.
— Всё-таки нашей державы?
— Нашей. Да туда год езды. Пожалуй, нам в тех местах не бывать…
— Вот он, камень! Дедушка Митрий дал один.
— Покажи, покажи!
Камень — большой косоугольный кристалл — был полупрозрачен, бледно-зеленого цвета и похож на кусок трещиноватого стекла. Егор прикрыл его полой, отвернулся с ним от костра во тьму — никакого света.
— Не светит что-то.
— Погоди, Егор Кириллыч, еще засветит. Я знаю, как с ним водиться… А где мой платок? Обновить хочу.
— В сумке платок, сейчас выну.
Антонида накинула на голову пахнущий краской платок и смеялась, довольная.
— Так Маремьяны Ивановны подарок? Скажи ей спасибо! Очень, скажи, глянется.
— Нет, перепутал я. От матери тебе лента бай… бар… не помню, как называется… А платок — это я…
— Ну-у?.. Скажи, ты сам придумал меня за давнюю службу дарить или мать напомнила?
— Сам, — искренне сказал Егор. — Я тебя всегда помнил.
— Вправду?.. А кто там без тебя Пеструху доит?
— Ты что?! Когда я корову доил? В жизни ни разу не даивал!
Антонида заливалась-смеялась: больше тому, что Егор только обиделся, а не удивился, откуда она знает кличку сунгуровской коровы. Ученый, в служительском звании, а простодушен как! Ему и в голову не придет, что Антонида еще год назад могла побывать в Мельковке и даже вступить со старой Маремьяной в тайный заговор.
— Про золото дедушка Митрий так баял: ему еще не время открываться. Сейчас оно народу во зло будет.
— Открылось золото, Антонидушка.
— Правду, значит, люди говорили! Кто его открыл?
— Потом расскажу, сейчас неохота.
— Потом… Когда же? Утром ведь расстанемся. Ты домой, я к сестре.
— Как твою сестру звать?
— Марфой.
— Придется Марфе поскучать по тебе: не скоро увидитесь.
— Почто так?
— Уж я придумал, как тебе в леса не бежать и в крепостные не попасть.
— Неужто придумал, Егор Кириллыч?
— Верно, придумал.
— Скажи.
— А ты сделаешь, как я велю?
— Ну, не обещаюсь! Еще погляжу.
И чему Егор обрадовался? — ведь это отказ. Должно быть, в голосе Антониды он услыхал что-то еще, кроме слов.
Антонида поднялась.
— Про камень-то забыли. Хочешь посмотреть, как он светит?
— Еще бы!
— Надо тогда костер погасить.
Егор одним взмахом сбросил огонь в ручей. Стала черная ночь.
Антонида положила камень на то место, где только что пылал костер.
— Теперь, Егор Кириллыч, жди.
Егор таращил глаза — ничего не видно.
— Скоро?
— Уже!
Камень, невидимый сначала, стал постепенно наливаться изнутри слабым голубым светом.
— Видишь?
— Вижу. Чудо какое!
Камень сиял. Голубизна усиливалась и незаметно перешла в зеленый цвет. Будто прилетел большой светлячок. Зеленый цвет перебрал все свои оттенки и уступил место розовому — нежно-розовому, как лепестки шиповника. Цвет жил, струился из камня, сгущался — это уже не шиповник, это пламя закатного неба.
Не больше четверти часа чудесный, весь прозрачный кристалл висел в темноте и переливался чистейшими красками радуги. За эти минуты, однако, Егор и Антонида успели вспомнить всё прекрасное, что когда-либо видели их глаза. И что-то неизвестное еще, непонятное показал им камень — что еще будет впереди.
* * *
С золотом Егор больше дела никогда не имел, хотя долго еще работал рудоискателем и обучил многих русских людей горному искусству. Они с Антонидой поженились. Впоследствии их сыновья и внуки были горняками, механиками и лесничими на Урале и в Сибири.
На месте находки Ерофея Маркова через три года — в 1748 году — было открыто богатое рудное золото. Россыпное золото открыли только через несколько десятилетий — в 1814 году.
Заслуга открытия уральских золотых россыпей принадлежит Льву Брусницыну, горному мастеру, — такому же простому русскому человеку, как Егор Сунгуров, Андрей Дробинин и Ерофей Марков.