НА СТАРОМ ЗАВОДЕ

Утром, в четыре часа, давали звон на работу. С тяжким скрипом начинали вращаться деревянные махины; шумно вздыхали мехи горнов; молоты, понурясь чугунными лбами, ожидали, пока раскалится первая поковка. Начиналась демидовская «огненная работа». С четырех утра до четырех дня — одна смена.

Сам Акинфий Никитич вставал на два часа позднее. Если не ехал в Тагил, в Быньгу, в Черноисточинск или на какой-нибудь вновь возводимый завод, то непременно осматривал работы Невьянского завода (чаще называвшегося Старым заводом).

Одноконная тележка с хрустом катила по плотному шлаку дороги. Акинфий сидел прямо, подняв круглый бритый подбородок, сложив широкие рукава кафтана на коленях.

Рядом с ним — голова на уровне его плеча — дряхлый, серо-зеленый от старости Шорин, ровесник еще Никиты Демидыча.

Проехав плотину, тележка спустилась к фабрикам, навстречу железному лязгу и грохоту. Акинфий слез с тележки, зашагал к доменной фабрике. Шорин и плавильный мастер Свахин пошли за ним. На доменном дворе литейщики выкладывали канавки из песку для приемки чугуна. Рослую фигуру хозяина они приметили издали, но ни один не выпрямился, не прервал работы — так полагалось. Кланялись — поясным поклоном — только те, к кому хозяин подходил вплотную или обращался с вопросом.

Здесь Акинфий не задержался. Проходя мимо соковоза,[33] дробившего ломом стылую глыбу шлака, поднял обломок, бегло осмотрел и сунул Шорину. Старик повертел кусочек — шлак был правильного цвета, темно-зеленого.

Через низкую дверцу прошли в меховое отделение. Всё было в порядке и здесь. Оба меха исправно работали, посылая воздух в доменные печи.

Следующая фабрика — кричная.

Трое работников, отворачивая лица, вытягивали из горна «спелую» крицу и сами дымились. Рубахи на них хрустели и были белы от проступившей соли: четвертый час потели люди на огненной работе. Красную четырехпудовую крицу проволокли клещами и ломами к молоту. Ухнули, натужились и кинули крицу на наковальню. Мастер пустил воду на боевое колесо, вал пальцем подкинул молотовище, и тяжелая «голова» стукнула по ноздреватому мягкому металлу. Брызги шлака долетели до Акинфия — он не шевельнулся: нельзя подавать худой пример людишкам.

Кричная работа — самая тяжелая из всех заводских работ. Ворочать раскаленные тяжести отбирали молодых здоровяков, и те перегорали в несколько лет. Стариков среди кричных мастеров не видно, люди гибли, не доживая веку. Зато и отличались кричные особой удалью, — отчаянные головушки.

С грохотом, лязгом и звоном чугунные крицы, трижды подогреваемые в горнах и трижды попадающие на наковальню под молот, превращались в ровные железные полосы.

Под крайним молотом проглаживались готовые полосы. Рядом ставили заводское клеймо на те полосы, которые прошли пробу. Клеймили вручную по горячему железу. Акинфий потер пальцем фигурку остроухого зверка, выдавленную в железе. «Старый соболь». Европа хорошо знает это клеймо и требует его. На днях по Чусовой отправлено двадцать барок отборного полосового железа, оно пойдет за море… Ах, чорт! Ожег палец-то, — полоса еще горячая.

Выйдя из кричной, сказал Шорину:

— На втором молоте, у Грачева, наковальня логоватая. Выправить. А мастеру плетей за несмотрение. Перезолову скостить по копейке с пуда за то, что железо с пленками и клейма поставлены косо. Пеньковых веревок на тяжи вели отпустить да вели беречь веревки. Не пожгли бы брызгами сока. Мастера никакой бережливости к снастям не имеют, — нет того, чтобы и в полушке осьмушку видеть!

Это была любимая поговорка Акинфия. Полушка — четверть копейки, самая мелкая монета.

Ехал домой прямой, со сведенными на переносье бровями, с оттопыренными усами-стрелками. Молчал почти всю дорогу. Мысли были неспокойные: дело всё расширяется, не хватает времени за всем уследить. Вот и то… тайное заведение требует непрестанного надзора. Тоже доверить некому. Выгодно, — что говорить, выгодно. Не хуже железа. Но чуть промахнешься — головой ответить можно. Шорин стар, глупеть начал. Как упустил того плавильщика? Половину караульной команды пришлось отправить на поимку, а поймают ли еще? Ведь ст о ит тому выбраться на народ да крикнуть «слово и дело»… бр…

— Степаныч, поймают?

— Ась, батюшко?

— Сделает Кутузов, что надобно?

— Поймает. Небось поймает. Двадцать пять рубликов обещано, — легко ли дело.

— Двадцать пять… Я бы тысячи… пяти тысяч не пожалел бы, чтоб спокойным быть.

— А они одинаково стараться будут. Что ж тебе напрасно убыточиться? Да небось, Акинфий Никитич, завтра же приведут.

«Приведут не приведут, — Шорина всё одно с того заведения долой», — продолжал размышлять Акинфий. — «Кому доверить ключи? Два старших сына не удались. Прокофия долго приучал к горному и заводскому делу, за границу посылал, а он чего привез? — тьфу! — ящик шарман-катерин, кукол крашеных для театра. Ду-рак!.. Григорий — того всё в столицу, тянет, ближе ко двору, к балам да фейерверкам. Потешные огни, пшик пустой. А вот когда от крицы фейерверк горячего соку летит — это ему не по нраву, жжется, вишь.

Никитка, вот из кого толк будет, в демидовскую породу пошел. Двенадцать лет ему, а уж хозяин виден. Если старшие не исправятся, ему все заводы отойдут, ему одному. Чтобы дедовское дело не дробить. Чтоб добра, среди смертельных опасностей нажитого, фертам, пустобрехам на потешные огни не изводить. Так и будет. Да мал Никитка, когда еще в полное понятие войдет. А покуда — заботы множатся, помощника же не видно».

— Акинфий Никитич, глянь! Никак Кутузов уж пожаловал? Это он на крыльце у конторы.

У Шорина губы морщились от радостной улыбки.

Оживился и Акинфий. Ткнул кучера в загривок:

— Наддай!.. С чем-то еще воротился.

— Коли так скоро, — видно, не с пустыми руками.

Тележка подкатила к конторе. Кутузов, бывший гвардейский капитан, начальник невьянской караульной команды, спустился с крыльца и вытянулся по-военному перед Акинфием. По его красивому равнодушному лицу не понять, успешно ли кончилась командировка.

— Живого аль мертвого доставил? — нетерпеливо спросил Демидов.

— Живого, господин фундатор.[34] Только он в изумленье.

— Где догнали?

— На Камне, перед спуском к Сулему.

— Кроме твоих людей, никто его не видал?

— Чисто.

— Не болтал лишнего?

— Нес околесицу всю дорогу.

Акинфий в гневе поднял серые стрелки усов:

— Я ж велел рот завязать!

— Задыхается, — живым бы не довезти. Да никто его лая не слушал. Изумленный, я вам докладываю.

Акинфий посмотрел вокруг. Площадь между конторой и высокой сторожевой башней была пуста.

— Давай его сюда. Будет ему сейчас суд и расправа.

По знаку Кутузова из конторы вывели беглеца. Руки его были связаны за спиной, узкая грудь выгнулась горбом, горло дергалось судорогой. Завидев Акинфия, он ощерился, глаза его заблестели.

— Пес кровавый! — прохрипел он. — Взял-таки. Так жри скорей, не мучай хоть!

Его поставили перед тележкой, он качался, едва держался на ногах. Акинфий откинулся на спинку тележки и сверху спокойно рассматривал свою жертву.

— Хорош! — Акинфий презрительно сощурился. — Хорош, — право ну. Это ты хотел меня изобличить? А? Ты собирался меня расплавленным свинцом потчевать?

Мужик кашлял глухо, закрыв глаза. Потом обессилел, опустился на колени, сел на пятки.

— Что с тобой сделать, не знаю, Шорин, Степаныч, посоветуй. Плетей? Так он с десяти плетей кончится; о батогах и думать нельзя.

— Нечего тебе больше со мной делать. — Мужик говорил почти мирно, удивленно и тихо. — Что сделал с вольным человеком?! Я, поди, не меньше твоего жить хотел.

— Простить, что ли, Степаныч?.. Ладно, я не злопамятный. Поставь его на прежнюю работу. На полгода, может, еще хватит его. Убыток отквитает, и то слава богу.

Мужика подкинуло кверху. Он задергал связанными руками, завыл дико:

— Не смей, зверь! Не смей! Лучше кинь в домну, как Якушку, как Чекана-рудознатца по твоему приказу живых кинули. Обличаю тебя, Акинфий, перед твоими людьми. Мизгирем сидишь, Акинфий, в своей крепости, по всему Камню тенета раскинул, вольных людей имаешь и кровь из них пьешь. Всё и железо у тебя на крестьянской крови замешано, и по золоту твоему кровяные жилки видны…

— Вставь ему кляп, Кутузов, — обронил Демидов и ткнул кучера. Не успели лошади тронуть с места, как Демидов, поворачиваясь, вдруг увидел, что у заднего колеса тележки стоят еще двое людей. Неизвестно, когда они подошли и что слышали.

Один из них был его сын Никита, румянощекий, сероглазый малый. Второй… второго Акинфий тоже хорошо знал, но никак не ожидал увидеть на своем заводе, да еще в такую неподходящую минуту. Это был шихтмейстер Булгаков, татищевский горный офицер, старый служака, въедливый, как муха. До осени прошлого года Булгаков для надзора жил в Невьянске и очень докучал заводчику. Демидову удалось добиться, чтобы убрали всех казенных наблюдателей из его заводов, и появление Булгакова, нельзя сказать; чтобы напугало его, — не таковский был человек Акинфий, — но взбесило до крайности.

— Стой! — буркнул он кучеру. — Ты, сударь, зачем сюда явился?

— Простите, помешал вам, Акинфий Никитич, — миролюбиво заговорил Булгаков, приподнимая шляпу над париком. — Я с чусовского каравана проездом. Вздумал заводской дорогой в Катеринск вернуться.

— Мимо ворот бы и ехал. Кто его пустил сюда?

— Пожитки кой-какие у меня тут оставались, их забрать надо, — бормотал, опешив, шихтмейстер. Он еще не хотел верить, что Демидов так грубо принимает его, офицера и дворянина. — Вот Никита Акинфиевич встретили и привели по старому знакомству… Лошадку бы мне… мои притомились…

— Попрошайки, нищие татищевские! Слушать не хочу, вон с завода!

Тут Булгаков обиделся. Он раздул ноздри, кинул руку к эфесу шпаги (но шпаги не было) и заговорил с деревянным дребезгом, очень похоже на татищевский голос:

— Я государский чиновник, сударь мой. Оскорблять меня никому не позволено. Да-с. Сие сочтено будет за оскорбление величества.

После этих гордых слов хотел было с гордостью повернуться и уйти, но возня за тележкой вдруг его надоумила:

— Кто сей человек, что сказывает себя вольным?

Ответа не получил. Обошел тележку сзади и увидел, что мужик с забитым тряпкой ртом, со скрученными за спину руками рвется из рук двух солдат, и те не могут его унести.

— Господин Булгаков, — торопливо сказал Демидов, — извольте итти в хоромы… да нет… Степаныч, слезь-ка, пусти их благородие. Поедем, господин шихтмейстер.

Он говорил настойчиво, вежливо и угрожающе одновременно. «Слово и дело» могло прозвучать каждую секунду.

— Садитесь же, садитесь, — повторял Демидов, отвлекая на себя внимание шихтмейстера.

В эту минуту мужик, вися в воздухе и стуча головой по земле, ухитрился выбить тряпку изо рта и снова завопил. Обращался он прямо к Булгакову:

— Ты приказный? Слушай… Всё тебе скажу… всё… всё… Бог тебя послал… Ох!.. Вели пустить меня.

Акинфий Демидов мигом слез с тележки, стал во весь рост перед шихтмейстером.

— Полно слушать-то. Видишь, не в своем уме. Садись, поедем!

— Нет, Акинфий Никитич, моя должность велит принять извет, не взыщите.

Шихтмейстеру и самому хотелось бы на попятный: стало страшно, будто залез в берлогу к медведю и разбудил зверя. Но отступать было поздно:

— Прикажите его отпустить.

Солдаты разжали руки. Мужик упал и затрясся в сильнейшем припадке кашля.

— Всё… всё… — силился он заговорить, но удушье одолевало.

— Пусть всё говорит. Рази кто мешает? — безмятежно сказал Акинфий и подошел ближе к мужику. Придвинулись и Булгаков и Шорин. — Говори ты! Нам таить нечего. Что ж не говоришь?

— Всё-то… ох… — давился, изгибая грудь, мужик.

— Ты не перхай, как овца! — неожиданно пришел в ярость Акинфий. — Сейчас же выкладывай всё его благородию. Молчишь? Сомнение наводишь, а говорить боишься? Говори!

И со страшной силой пнул мужика в выгнутую обнаженную грудь. Мужик стих.

Булгаков отвернулся и перекрестился.

— Убил ты его, Акинфий Никитич, — тихо сказал он.

— Нет, что ты… Я легонько.

— Убил.

— Он и был дохлый… Ну, едем?

Показал рукой на хоромы. До них было шагов сто. Булгаков вздохнул и полез в тележку. Опустившись грузно рядом, Акинфий темно глянул в глаза шихтмейстеру и проговорил:

— Беглый это был. Из моих. Не люблю таких. Мешается не в свое дело. Долго ли из терпенья вывести.

Холод пробежал по хребту шихтмейстера. Он съежился и промолчал.