«ВАШЕ ЭЛЕКТРИЧЕСТВО»

У Акинфия Демидова двадцать один завод. Больше тридцати тысяч работных людей гнут спины на его рудниках и в его куренях, перевозят на лошадях руду и уголь, плавят и куют металлы, тянут лямкой по рекам барки с железными и медными изделиями. Акинфию всё мало. Он ищет, где бы открыть новые руды, построить еще заводы и велит приказчикам: «народ жесточе в работы принуждать, чтобы от вольности не уклонились в воровство».

Акинфию уже трудно окинуть собственным взглядом ход крепостного хозяйства в раскиданных по всей стране владениях. Как коршун, кружит он над ними, блюдя заводский порядок, выискивая осьмушку в каждой полушке. Двадцать четыре господских дома всегда готовы принять хозяина — в столице и в Москве, в. Туле и в Нижнем, в Твери и в Тюмени, в Ярославле и в Казани, на Урале и на Алтае… Никому не известно, куда направит свой полет Акинфий.

В сентябре 1741 года он приехал в Санкт-Петербург.

С докладами явились столичный приказчик Степан Гладилов и зять Федор Володимиров.

Акинфию Никитичу шестьдесят три года. Он бодр еще и неутомим. Только серые мешки набухли под глазами да память стала немножко изменять.

— Почему не явился прошлым летом в Невьянск горный советник Рейзер? — спрашивает Демидов зятя, и усы-стрелки грозно шевелятся на его лице.

— Побоялся немец ехать. Всё было налажено: генерал-берг-директориум разрешил, о жалованье сговорились, а Рейзер сам раздумал.

Акинфий раздосадован. Ему не так нужен ученый рудознатец и металлург — можно обойтись своими мастерами, — как послушный посредник между ним и генерал-берг-директориумом.

Горный советник Рейзер считается лучшим в столице химиком-пробирером; его именем и званием удобно прикрываться, и Демидов просил отпустить его на время на уральские заводы. Втайне задумано еще и другое: большим жалованьем и роскошью соблазнить ученого, чтобы он перешел на постоянную службу к Демидову. И вот — сорвалось!

— Иноземцы зазнались! — ворчит Акинфий. — А из русских не найдется подходящего? Чтоб учен был и, к тому, не болтлив и покорен. Ему ведь многое придется доверить.

— Есть один! — вставил приказчик Гладилов. — Я слыхал: очень ученый и еще чина не имеет. Три месяца назад вернулся из-за моря. Совсем голышом приехал. Он там учился химии и горному искусству пять лет. Теперь состоит при Академии наук.

— Кто такой?

— Говорили мне фамилию, да я не запомнил. Можно узнать.

— Узнай непременно и вели ему ко мне прийти… Олово в Тагил отправлено?

— Нет еще, Акинфий Никитич. Только что с корабля сгружено. Тысяча пудов.

— А в Тагиле его с весны ждут! Посуды медной наделали полны амбары, а лудить нечем. Немедля отправь олово, Гладилов!

— Придется ждать до первого снега, Акинфий Никитич, не то попадет обоз в осеннюю распутицу…

— Я тебе покажу ждать, Степка! По снегу надо уж из Тагила луженую посуду в Сибирь везти! Чтоб, через полтора месяца было олово в Тагиле!

— Акинфий Никитич! Никак не поспеть. Я-то отправлю, что ж… Да ведь сами знаете тамошние дороги.

— А ты пошли его напрямик, не через Верхотурье, а через Кунгур: вот тебе пятьсот верст долой. Как раз успеют до распутицы.

— Верхотурье миновать никому не позволяется.

— Никому? Хм! Это уж моя забота. Федор, пиши бумагу в генерал-берг-директориум, что я, Акинфий Демидов, прошу разрешения послать тысячу пудов олова прямым путем, минуя таможенный город Верхотурье.

Когда доклады кончились, Гладилов сообщил:

— Мосолов Прохор у дверей ждет. Допустить его к вам?

— Опять на службу ко мне просится?

— Нет, он здесь в коллегиях хлопочет об отводе земли под новый медный завод. Узнал, что вы приехали, прибежал: посоветоваться, говорит, надо.

— Не вовсе еще пал духом, значит. Ну, впусти.

Мосолов, войдя, поклонился в пояс, на безусом, безбородом лице изобразил льстивую улыбку. Вид у него столичного негоцианта:[67] одет в дорогой кафтан французского покроя, камзол под кафтаном атласный, на голове парик, из рукавов видны кружевные манжеты, не очень, правда, чистые.

— А, погорелец! — Акинфий насмешливо шевельнул усами. — Еще попробовать хочешь?

— Всё на кон поставил, Акинфий Никитич. Ежели и теперь с заводом не выйдет, попущусь навсегда. В приказчики тогда к вам или к Никите Никитичу буду проситься.

— Где завод ставишь?

— На Уфимской стороне Урал-камня, в самой Башкирии.

— Опасное дело затеял. Поближе-то ничего не нашел?

— Знаю, что опасное, зато много дешевле обходится. А я, верно изволили сказать, как погорелец, едва насбирал на новое обзаведенье. Сестра из дела вышла: в скит заперлась. Близко к вашим заводам я обещался не строиться, так и пришлось в Башкирь податься.

— Кому уступил рудное место на реке Ут?

— Братцу вашему, Никите Никитичу. Сам я хотел поискать новое на Сосьве, от Верхотурья на полночь, в диких вогульских лесах, да отсоветовали мне: край тот надмерно труден для всякого горного промысла. Бездорожье. Провести дороги обойдется дороже, чем сам завод построить. Не с моими деньгами начинать.

— Хлеб там, слышно, хорошо родится.

— Родится. Да, поверите ли: бывает у новоселов, что все посевы медведи вытаптывают. Вот до чего дикий край. Еще лет сорок-пятьдесят к нему не приступиться.

— Кто тебе отсоветовал?

— Со многими беседовал, а окончательно оставил упование на сосьвинские места после разговора с Походяшиным, — есть такой человек в Верхотурье.

— Слыхал я и про него… Не хитрит? Не для себя ли старается? Тебя отпугнул, другого, третьего, а там, глядишь, сам заявку на завод подаст.

— Перво, конечно, я так же думал… Но, говорят, — в науку больше ударяется. Чудаковатый такой.

— Пожалуй, так. Ученые — больше все люди безобидные. Если их подкармливать понемножку, могут большую пользу принести. А ко мне ты за чем явился?

— Взаймы просить, Акинфий Никитич.

— Деньгами?

— Да-с. Полтретьи тысячи[68] не хватает. Вы меня знаете, Акинфий Никитич, выплачу в срок до копеечки.

— Сумма не малая… Вот что: на твоем заводе, на Уте, олово для луженья было запасено?

— Как же! Олова я запас на год работы.

— Оно тебе еще не скоро понадобится: медный завод долго строить. Уступи мне твое олово — сегодня же деньги получишь.

— С радостью бы, Акинфий Никитич, да уж продано.

— Кому?

— Верхотурским купцам — Ентальцеву и Власьевскому.

— Жалко. Так бы мне кстати было… А взаймы — не взыщи, Прошка, не дам. Если по эту сторону линии[69] ты сгорел, — по ту — трижды сгоришь.

— На нет суда нет, Акинфий Никитич. Прощенья прошу, что беспокоил. Да не с этим одним, правда, я к вам шел: сказать хотел, что Гамаюн нашелся.

— Гамаюн?! Тот самый? Жив? Где он?

— Я его, как вам обещал, разыскал и к себе на Ут привез. Жестоко хворый был Гамаюн. Намерен я был его, как оздоровеет, к вам в Невьянск доставить, а тут пожар и случился. Пока я сам без движенья обгорелый лежал, он возьми да и сбеги…

— Эх, дубина ты, дубина!.. Сказано же было: живого или мертвого!

— Ничего, не кручиньтесь, Акинфий Никитич. Я теперь след Гамаюнов имею, — постараюсь, чтоб в скорости и сам Гамаюн у вас был. Здесь вот я задержался, Приказные проклятые такую волокиту развели.

— Не постарайся, а сделай верно, Прохор. С приказными разделаться я помогу, небось. Денег тебе… Тысячи хватит? Только не под заемное письмо, а под заклад рудника и земли.

— Много благодарен, Акинфий Никитич! Обойдусь и тысячью, коли еще изволите в коллегиях за меня словечко замолвить. Ваше слово дороже золота.

Слово Демидова действительно было веско. Через два дня приказчик Гладилов доложил, что разрешение на прямой проезд обозу с оловом уже получено. Обоз вышел накануне, бумага послана ему вдогонку.

— Об ученом разузнал, — докладывал дальше приказчик. — Звать его Ломоносов Михайла, Васильев сын. Живет на Васильевском острове, на Боновом дворе. Одинокий и, видать, нуждается. До определения в должность состоит при профессоре Аммане, составляет описание минералов Академической минеральной коллекции и пишет книгу «Горное дело».

— Когда назначил ему прийти?

Гладилов смутился, стал глядеть мимо хозяина:

— Не сговорено еще когда… Такое вышло… Дверью я хлопнул, оттого пузыри мыльные полопались, он в досаду, в крик…

— Какие пузыри? — не пойму. Ты у этого. Ломоносова был?

— Был. Застал: он надувает пузыри из мыльной воды — вот такие вот большие! Ну и рассерчал, когда полопались: «Больше часу, — говорит, — висели. Опыт, — говорит, — нарушил». Вижу, невпопад будто, а всё-таки передал ваше приказание. Он еще пуще: «Коли, — говорит, — я ему нужен, пускай сам ко мне идет. Да, входя, пускай в дверь стучит!» Известно, какой может быть разговор, когда человек, всердцах. Я повернулся — да вон.

Акинфий усмехнулся:

— Ты, Степан, с баронами да с послами иноземными лучше договариваешься, охулки на руку не кладешь. А с ученым голодранцем испортил всю политику. Не ехать же, в самом деле, мне к нему, — много будет чести. Ладно, авось, опамятуется, так прибежит.

Вечером того же дня Демидов ехал по столице в карете. Ездил он к обер-гоф-комиссару Липпману — и не застал дома. Втайне очень суеверный, Акинфий не любил заканчивать день неудачей. Ехал и придумывал: какое дело можно повершить сегодня? До скорого отъезда на Алтай (там пущен новый завод — Барнаульский) дел оставалось много, надо выбрать из неотложных небольшое, попроще…

Открыл окошечко в передней стенке кареты, сказал кучеру: «На Васильевский остров!»

У церкви Исаакия Далматского карета свернула на мост — единственный в столице мост через Большую Неву. Мост был деревянный, пловучий: настил на больших барках.

Слева, еще высоко, стояло красно-золотое солнце. На реку, текущую в низких зеленых берегах, было больно смотреть — таким сверканьем она переливалась.

За мостом кучер привычно направил лошадей вправо, к зданию Двенадцати коллегий, но Акинфий крикнул в окошечко:

— Налево! На Вторую линию. Бонов двор знаешь?

Карета повернула налево и покатила навстречу солнцу.

У двухэтажного деревянного дома на Второй линии лошади остановились. Выездной лакей, соскочив с запяток, открыл дверцу кареты и вопросительно посмотрел на хозяина.

— Спроси, дома ли господин Ломоносов и… и… больше ничего.

Оказалось, дома. Акинфий прошел длинные сени, делившие пополам нижний этаж. В сенях резко пахло мятой, валерианой и еще какими-то аптечными травами.

Комната Ломоносова была бедна: две скамьи, большой стол, кровать, простые полки для книг и посуды. Единственной роскошной вещью было теплое одеяло нежно-розового шелка, покрывавшее кровать. Пачки рукописей загромождали стол, скамьи, лежали на полу.

Ломоносов, худой, сероглазый, с коротко остриженной головой, встал из-за стола с пером в руке. По виду ему лет двадцать семь — двадцать восемь.

— Я — Демидов. Любопытен поговорить с человеком ученым по горной части, — внушительно сказал Акинфий.

Видимо, Ломоносов уже знал, кто его гость, был этим немало смущен и досадовал на свое смущение.

— Рад видеть вас, господин фундатор.

Ломоносов переложил рукописи со скамьи на стол и предложил гостю сесть. Акинфий, снисходительна поглядывая на бедного студента, начал беседу:

— За морем в каких местах побывали?

— В Марбурге слушал я лекции из философии…

— Нет, горному делу где обучались?

— Был во Фрейберге, но…

— У Генкеля?

— Да. Только там я как раз ничему не научился. Профессор Генкель ничего мне нового сообщить не мог. Я много больше узнал, когда своими ногами исходил рудники в Богемии, в Гарце, да посмотрел металлургические заводы.

— Пробирному делу, химии обучены, значит?

— Нынче я сдал в Академию диссертацию[70] «Физико-химические размышления о соответствии серебра и ртути».

Расспросы Акинфия были недолги. Не теряя времени, он перешел к своему замыслу, описал, какие заводы у него работают на Урале и на Алтае, какие знатные металлы они выплавляют, и добавил, что, признавая великое значение науки, имеет намерение затратить немалые деньги на поощрение ученых. Ломоносов оживился необыкновенно. Намерения Демидова он назвал мудрыми и дальновидными и, поднявшись до поэтического красноречия, обещал Акинфию Демидову славу у самых отдаленных потомков.

Приняв это за лесть, Акинфий счел дело решенным, стал говорить с Ломоносовым, как говорил бы со своим приказчиком, даже перешел на «ты».

— В Невьянске ставлю я новую домну, каких нигде во всем свете не видано. Теперешние дают в сутки триста пудов чугуна… За морем ты какие самые большие видел?

— Тоже пудов на триста в сутки. Это самые большие, а чаще — пудов двести.

— А моя станет восемьсот давать. Высоты — двадцать аршин. С чугуном и с делом железа мои доморощенные уставщики справляются. Для тебя потрудней дело есть: медные и свинцовые руды. Весьма несходные руды, — в плавке у каждой свой норов. Нельзя ли обжигом их доводить до ровного состояния? Тогда и для меди можно будет большие печи завести… Жалованье тебе тогда удвою: тысячи три полежу.

— Позвольте, господин фундатор! Я еще к вам в берг-пробиреры не соглашался итти.

— А ты согласись, чего там! Справлялся я: адъюнкту[71] в Академии жалованья 360 рублей в год. Тебя в адъюнктах лет пять продержат. Охота голодать, Ломоносов?

Ломоносов вспыхнул, но ответил сдержанно:

— Задуман мной, господин Демидов, большой труд: написать «Корпускулярную философию». На всю жизнь мне этой работы хватит, — свойства всех тел природы объяснить из движения нечувствительных частичек, их составляющих. Притом постигнуть сие не одною силою разума, а экспериментально, то есть после тысяч и тысяч опытов. Академия наша скупа или бедна, а на опыты, на самое заведение лабораторий, на экспедиции нужны средства. Вы могли бы стать патроном,[72] — не моим, всей отечественной науки, — и приблизить сроки благоденствия отечества. Какое есть лучшее применение преизбыточного богатства вашего? Но, может быть, я ошибся, увидя в вас почтенное намерение поощрять российские науки?

— Мне мало заботы до наук Академии. Покровительствовать же я готов токмо тому ученому, который будет на меня работать и поедет на мои заводы. Ужели не понятно тебе?

— Теперь понятно. — Лицо Ломоносова побледнело, ноздри раздулись. — На тебя работать Ломоносов не станет.

— Добро, — тоже раздражаясь, сказал Акинфий и встал. — Пускай свои научные пузыри, господин студент. Я в том, кажись, ошибку дал, что не титуловал вас. Простите великодушно, не знал, как относиться: ваше высокородие али, может, ваше высочество?

— Зови «Ваше электричество» — верней будет. В науке свои титулы, и за деньги оные не продаются.