Егор не ждал Ярцова так скоро. И двух недель не ездил, а уж где-то на краю света — на самой Баранче — побывал. Вернулся Ярцов в жаркое утро. Егор только что встал — разленился без начальника.
— Мосолова еще нет? — были первые слова Ярцова, когда он вылезал из повозки. Егор ответил, что нет, не приезжал еще.
— Ну и ладно. Он на Баранче остался — дней на пять, говорил. Я сейчас спать лягу. Если Мосолов приедет, разбуди меня… Или нет, не надо. Не буди. Можно и завтра. Завтра буду рапорт писать. Послезавтра ты, Сунгуров, в город поедешь, рапорт отвезешь.
— А у нас новости какие, Сергей Иваныч! — говорил Егор, внося в избу пожитки шихтмейстера.
— Какие новости?.. Или нет, не говори сейчас. Сначала уж высплюсь. А то здешние новости… им всегда не рад, только сон испортишь. Не надо воды, Сунгуров, не надо; я умываться сейчас не буду.
Из сумки шихтмейстера посыпались черные камни.
— Это что такое, Сергей Иваныч? Руда?
— Где? Это? Да, вогульская какая-то. С какой-то, не помню, реки там.
Егор любовно рассматривал образцы.
— Сергей Иваныч! Это руда наилучшая. Я в Тагиле на руднике бывал, там на три разбора руду делят, так в самом первом разборе и то такой руды нет.
— Много ты понимаешь, Егор!.. Выгони-ка мух из горницы да окно завесь.
— А руду куда?
— Всё равно. Положи на полку или себе возьми. Ох, доехал я-таки, слава богу. Даже не верится, что дома.
В темной горнице, раздетый, под чистой прохладной простыней шихтмейстер блаженно вытянулся.
Егор закрыл дверь в горницу и присел к окну, разглядывать вогульские камни. Его больше всего занимала, как и Ярцова в избушке Ватина, их магнитная сила. Рудные крошки бородками топорщились на всех острых углах. Ни тряская дорога, ни падение на пол не оторвали этих бородок. Егор шевелил их кончиком гусиного пера — крошки меняли места, перескакивали одна к другой и не отрывались от камня. Егор принес большой гвоздь, приложил его шляпкой к камню — и гвоздь прирос.
— Сунгуров! — послышался вдруг крик шихтмейстера. — Иди сюда, школьник паршивый!
Егор вскочил, положил камни на полку и побежал в горницу.
— Балобан! — орал Ярцов. — Зачем говорил мне про новости, строка приказная? Я нарочно в Екатеринбург не заезжал, чтобы всякие неприятности на завтра отложить. А ты всё испортил, мне теперь не заснуть.
— Да я еще никаких новостей не говорил, — оправдывался Егор.
— Всё равно: сказал, что есть новости. Теперь поневоле думается. Ну, выкладывай скорей.
— У нас в Шайтанке бунт, — выпалил Егор очень весело.
— Бунт? Перекрестись, — какой бунт?
— Шипишный бунт, бабы называют. Он из-за шипишного цвета начался. Уж сегодня никто не работает.
Шихтмейстер сел на постели.
— Всё пропало, — сказал он мрачно. — Теперь ни за что не заснуть… Что ж ты сразу-то не доложил, дрянь? Ладно, ладно, не выкручивайся, говори дальше. Что за шипишный цвет?
— Когда Мосолов поехал с вами, он приказал, чтоб кунгурских мужиков поставили на работу шипишные цветы собирать. А то хлеба не велел давать. Другой работы никакой не было. Мужики вышли. Я видел — человек сто их ходит по горам, к брюху пестери[6] привязаны. Рвут цветы, кидают в пестери самые только лепесточки. Сносят к приказчицкой избе, груды навалили. Сестра Мосолова, старая девка, их по солнышку разваливает, сушит. Правда, Сергей Иваныч, что сушеный шипишный цвет дорого стоит?
— Не знаю. Может быть. Ну?
— Из него, говорят, снадобья лечебные делают и помаду.
— Ну, ну, делают. Ты про бунт…
— Вот с того и бунт вышел. Кто-то из мастеровых посмеялся над кунгурскими, что-де бабью работу делаете, старой девке на помаду стараетесь. Работа не заводская — Мосолов для себя это выдумал, на продажу, видно. Еще день вышли мужики цвет собирать, — на третий не пошли. Им хлеба не дали. Лежат в таборе голодные день, другой. Кой-кто в Кунгур уехал. Которые по заводу пошли с разговорами. Потом испортилась плотина. То ли поломали ее. Кунгурские сели на плотине, не дают починять. Борисов — он за приказчика остался — послал плотинного мастера. «Непременно почини, а то дутья нет, домны остановятся. Убытки страшные». Плотинный говорит: «А если меня убьют?» Борисов обещал, что сам его убьет, если не починит. Тогда плотинный пошел. Ему голову проломили. Он ничего, даже смеется, говорит, что сам свалился, о брус голову расшиб. Только, кажется, помер он всё-таки. Борисов взял грудного ребенка своего на руки, пришел на плотину, стал на колени, объяснил, что без воды дутья нет, а без дутья домнам остановка. Мужики тогда позволили починить, ушли с плотины. Зато вчера в молотовых мастерских, в токарной, в кузнице, на пильной мельнице — везде рабочих увели. Кричат: «Мы семигривенные подушные отработали и четырехгривенный сбор отработали. Почто опять на страду посылают?» Такой слух есть, что приписным только тридцать шесть дней в году на заводы работать полагается, а остальное время — на себя…
— Враки это! — сказал Ярцов.
— Им объяснили, а они кричат, что тот указ давно есть, да только спрятан. Вот так и сегодня не работают, шумят.
— В крепость и в Ревду Демидовым доносили?
— Нет, нигде еще не знают. Борисов хочет, чтоб сначала работать начали. Да, может, и нельзя послать: кунгурские на дорогах дозорных поставили.
— Что же мне делать, Сунгуров, а? — жалобно спросил Ярцов. — Донесение послать в крепость или подождать Мосолова?
— Не знаю, Сергей Иваныч.
— Лучше подожду, а? Я, кажется, засну сейчас. Теперь знаю, в чем дело. И помочь всё равно нечем. Пусть Мосолов сам свою шипишную похлёбку расхлебывает. А ты иди посмотри, что там делается. Потом расскажешь.
Через минуту шихтмейстер уже храпел.
Но не прошло и часу, как Егор вбежал в избу и растолкал его:
— Сергей Иваныч! Приехал советник Хрущов. Сюда идет.
— Хрущов здесь? Давай скорей одеваться! Чорт его принес не вовремя. Егорушка, посмотри там в чемодане запасной парик! Да поворачивайся живее, собака!
Ботфорты никак не лезли на ноги. Пуговицы камзола не застегивались, две совсем оторвались. Но к приходу советника шихтмейстер успел кое-как привести себя в порядок.
Хрущов Андрей Федорович — помощник главного командира — такой же крутой и нетерпеливый начальник, как сам Татищев. Горные офицеры его иной раз даже больше боялись, чем Татищева. У Хрущова больше петербургского лоску и обидного высокомерия. Вежливым словечком так обидит, что всю жизнь не забудешь.
— Егор, поставь чернильницу, очини перо! — распоряжался Ярцов и всё выглядывал в окно. «Идет!» Отскочил от окна, сел, нагнулся над бумагой. Перо — в откинутой руке.
— Можно? — Пригнув у притолоки голову, вошел сорокалетний красавец Хрущов. Он поздоровался с Ярцовым по-столичному — за руку.
— Еду осматривать крепостцы наши, Гробовскую, Киргишанскую, Кленовскую — до самой Красноуфимской. У вас в заводе остановился коней покормить и жару переждать. Как раз полдороги до первой крепости, Разрешите, господин шихтмейстер, воспользоваться на час вашим гостеприимством. Кстати, расскажете, в каком состоянии завод.
— Я сейчас насчет обеда… — Ярцов устремился к дверям, хотя и не соображал еще, как ему за час изготовить обед и накормить такого важного гостя.
— Не надо, не надо, — остановил его Хрущов. — Вот только квасу бы… Найдется? А кое-что есть там у меня в экипаже, пошлите денщика. Это ваш денщик? Какой молодой!
— Это школьник, по письменной части, господин советник. Денщика я не держу пока.
— Ага, понимаю. — У советника чуть дрогнули уголки губ. — Так, разумеется, экономнее.
Когда Егор вернулся с кувшином кваса и денщиком советника, шихтмейстер кончал рассказывать о бунте крепостных.
— Вот пишу о том рапорт в Контору горных дел. Только что сам вернулся с Баранчинских рудников и узнал.
— Рапорт, конечно, послать надо. Но команды никакой не ждите. В Катеринске одна рота всего. Да пока сам Демидов не попросит, вообще нельзя мешаться в его дела. И дело-то мало значащее, я полагаю. Такие «бунты» у заводчиков чуть не каждый месяц. Людей и власти у них достаточно, сами справляются. А у вас есть оружие — при случае оборонить свое шляхетское достоинство? Есть? Расскажите же о заводе.
Ярцов стал путаться в цифрах. Советник скоро перебил его:
— А что замечательного встретили вы в поездке? Я ведь больше по части прииска новых рудных мест да постройки новых крепостей.
Из соседней комнаты Егор прислушивался к рассказу шихтмейстера о Баранчинском прииске, о межевании лесов. «А что ж он о вогульской руде ничего не говорит?.. Вспомнит или не вспомнит? Нет, всё расписывает, как в медвежьих лесах грани Демидовских владений искал… Ни слова о руде». Егор не выдержал. Взял с полки куски руды, тихонько вошел в горницу, положил на стол перед Ярцовым.
— Вы велели, Сергей Иваныч…
Руду сразу схватили длинные, в перстнях, пальцы советника.
— Это и есть баранчинская? Ого, не плохое место опять отхватили Демидовы!
— Нет, господин советник, это не демидовская. Совсем новое место. Один вогул объявил.
— Где?
— На реке Кушве, — сразу вспомнил Ярцов, — от Баранчи еще на север. Говорит, целая гора сплошной руды, еще никем не знаемая.
— Что? Совсем новое? — Пальцы советника впились в руду. — Целая гора? Вы объявили в Катеринске?
— Нет, я не заезжал в город. Сегодня хотел послать, вот пишу о том рапорт.
— Да что вы делаете? — Советник откинулся на лавке, наливаясь гневом, стукнул кулаком по столу. — Демидовы знают?
— Н-нет… то есть — приказчик ихний знает. Нам вместе вогул объявил.
— Дуб-бина стоеросовая! — Всякий лоск слетел с советника. Советник вскочил и пробежался по комнате. — Как ты не понимаешь, что в этом всё! Такая руда только и может нам помочь одолеть Демидовых. Целая гора, — ах, дурак! И сидит. А может, там уж Демидовы объявили ее!
— Нет, не может того быть, господин Хрущов. — Ярцов старался спасти остатки своего достоинства, но колени его тряслись, на лице проступил жалкий испуг. — Мосолов на Баранче остался, а я спешил, как только мог. Ночи в дороге. Демидовские даже заподозрили меня. Они меня удерживали, да и я хитростью от них уходил.
— Хитростью!.. Должен был кричать: «слово и дело», вот что! «Не спал нигде», а мимо крепости проехал сюда. Эх, инвенции[7] нет нисколько у людей. Вернуться мне, что ли, в город?.. Нет, скачи ты, еще успеешь к концу занятий в конторе. Коня загони, а успей! А если контора закрыта, отдай вот записку в собственные руки главному командиру.
Хрущов тыкал, тыкал пером в чернильницу — перо не писало. Заглянул — чернильница была пустая.
— «Пишу рапорт»… Чем ты пишешь?
Выругался. Чернильница полетела в угол, разбилась в черепки.
— Не надо записки. Только покажи ему руду. Конь верховой есть у тебя?
— Можно взять заводского.
— Не бери у Демидовых. Еще подсунут запаленного, на полдороге сядешь с ним. Возьми моего, он порожний шел, в поводу, почти свежий.
* * *
Крокодил, изогнувшийся в медное кольцо, глотал человека, а человек, губастый негр, поднимал кверху медные руки. К каждой руке привинчена хрустальная чашечка, в каждой чашечке зажженная свеча.
Слуга поставил подсвечник на стол перед Никитой Никитичем Демидовым и ушел, мягко ступая по узорному ковру. Никита Никитич сидит в кресле боком к зеркалу в золоченой раме. Всё в ревдинском дворце было яркое и «веселенькое» — и дорогая одежда из атласа и шелка, и разноцветные, обитые штофом стены с позолотой украшений, и расписная мебель, собранная из всех стран мира, и бесконечные ковры, и хрустальная посуда. Вещи кричали о богатстве, о радости. Но владельцы дворца если и могли похвалиться богатством, то ни веселостью, ни здоровьем не отличались. Никита Никитич, заслоня глаза от света ладонью, посмотрел на стенные часы.
— Пора бы уж Василию из Екатеринбурга воротиться. Без малого десять. Как-то еще выйдет там с кущвинской рудой. Гляди, Прохор, накуролесит твой шихтмейстер — тебе худо будет! Ничего в резон не приму.
Стоявший у порога шайтанский приказчик Мосолов переступил с ноги на ногу, сдержанно вздохнул и ответил:
— Вогулишка не вовремя подвернулся, Никита Никитич. Известно было, что Анисим Чумпин помер. Я в надежде был, что больше никто про ту гору не знает. А в пауле на Баранче, гляжу, тащит рудные куски. Звать его тоже Чумпин — верно, сын тому. Кто ж его знал!.. Ну, думаю, пришло время объявлять рудное место. Сказал шихтмейстеру, что останусь на Баранче, а сам окольными тропами обогнал его. В Тагиле и в Старом заводе[8] велел, чтоб задерживали его, как только могут. Поди, и сейчас из Старого завода еще не выехал. Нет, всё ладно устроится. Василию Никитичу отказать не посмеют, раз сам заявку повез.
— А кроме того вогулича, полагаешь, никто дороги на гору не знает?
— Никто. Она за такими болотинами, что в мокрое лето и вовсе не пройти, Я с Анисимом ходил — с природным вогуличем — и то раза три в няше[9] тонул. Там летом и вогулы не бывают. А хороша руда, Никита Никитич, ох, хороша!
— Что там хороша!.. Завода ставить всё одно не будем. Лишь бы капитан не завладел, не вздумал там казенный завод заводить. Ведь поперек всех наших земель тогда дорога пройдет, как ножом разрежет… Неприятность какая брату Акинфию! Смотри, Прохор, я тебя головой Акинфию Никитичу выдам.
— Помилуйте, Никита Никитич, — чем же я виноват?
— Да, да… ты никогда виноват не бываешь. То вогулич виноват, что выдал гору, то конь, что ногу сломал, а ты всегда прав.
— Что опоздал-то я, Никита Никитич? Верно это, вчера бы еще мог здесь быть. Да ведь какими тропками обгонял-то.
— Вот теперь тропки… А вогулишку надо, знаешь, — того.
— Это так, Никита Никитич, — из-за гроба нет голоса.
— Эй, ты что? Чего еще выдумываешь? Ничего я тебе не говорил.