1. Долог путь до города
Егорушке приснилось, что его поймали. Будто драгун в синем мундире больно схватил за плечо, а заводский приказчик Кошкин наезжал конем, наклонился и прохрипел: «Держи, вяжи, души!» Егорушка стал биться, ушиб руку — и проснулся.
Азям сверху был сухой и теплый от солнца, а снизу холодный — роса. Егор сел, стуча зубами. Подставил спину лучам. Лес стоял вокруг полянки, тихий и зеленый. Березы пробраны насквозь утренним солнцем, на них еще неполный лист. От первых цветов шиповника тек сладкий дух.
«Это воля так пахнет», — подумал Егорушка, и ему стало тепло. Вышел на середину полянки, попробовал траву рукой — обсохла, можно итти. «Приснилось же такое, язви его!» Солнце на восходе, утро; значит, полдень там. И Екатеринбургская крепость там же. Туда и итти. Да вдруг обнесло голову, в глазах почернело, а в животе иголками закололо — со вчерашнего утра ничего не ел. Однако справился Егор, постоял минуту, качаясь от голодной слабости, и побрел на полдень.
Вчера было хорошо идти, сосновым-то бором. Знай, шагай по прошлогодней хвое да по хрустким папоротникам. Красные стволы высоко без сучьев, как стрелы, натыканы. Посмотришь вверх — в небе дыра — шапка валится. Черный моховик сорвется с земли, захлопает крыльями и долго мелькает между стволами. И дышится легко в сосновом бору.
А сегодня начался ельник, да еще с ольховым подлеском, — ну, горе! Колючие лапы тянутся понизу, концами сходятся, — открывай их, как тяжелые двери. С земли тянет прелью и гнилью. Трухлявые пни на каждом шагу — и обманывают ногу. Кто-то прянет в сторону в густой тени — козел или волк? — так и не увидишь.
Где-то справа должна быть дорога. Да ну ее, дорогу! Страшнее леса она. Еще нарвешься на воинскую команду, заберут. Так и шел прямиком, сверяясь с солнцем.
А в лесу ни гриба, ни ягодки — рано еще. Нашел саранку и обрадовался, присел на корточки, бережно стал выкапывать. Старался не сломать нежный стебель с пятью продолговатыми листиками, — а то потеряешь и луковицу.
Докопался — вот она. Желтые чешуйки во рту стали слизкими и мучнистыми. Вкусу никакого — как земля. И несытно. Однако дальше шел и все под ноги глядел: не видать ли звездочки в пять листков?
Портки в коленях разорвались. А тут еще начались горы. Только проберешься через вереск и шиповник на одну вершину, — глядь, впереди еще другая, еще выше.
Егор измучился, ему уж начало «казаться»: то бурую выворотку пня примет за присевшего медведя, то сухая еловая ветка покажется красными драгунскими обшлагами. В горах дорога начала крутить. Несколько раз Егор, перевалив через какой-нибудь пригорок, выходил прямо на пыльную колею. Эх, и идти бы по гладкой мягкой пыли, дать ногам отдых. Но, заслышав колокольчик или крики ямщиков, Егор поспешно сворачивал в лес.
«Без хлеба пропадешь, — тоскливо думал Егор. — Придется попросить у обозных мужиков. Не может быть, чтоб не дали. Ну, загадаю. Если еще дорога сама ко мне подвернет, дождусь первого обоза и попрошу».
«Опять кажется, что ли?» Непонятный обоз двигался по дороге. Ехали… деревья. Стройные молодые кедры размахивали сизыми ветвями, сгибались на рытвинах и плыли над кустами. Кедры сидели в больших чанах. Каждый чан прикручен веревками к телеге. Впереди обоза в плетеном коробе на сене развалился чиновник в зеленой шляпе и плаще. Егор насчитал за ним двадцать телег. Одна телега выехала в сторону и остановилась. Возчик камнем забивал чеку. Егор подождал, пока короб чиновника скроется за поворотом, и вышел из-за куста.
— Дяденька… — сказал он так тихо, что возчик не услышал.
— Дяденька, хлеба нету?
Мужик испуганно обернулся. Лицо его было пыльно и измучено. Под желтыми бровями моргали злые глаза.
— Ты чего?
— Хлеба мне. Ну, дай… скорее.
— А вот я тебя камнем! — ответил мужик и выпрямился.
Егор покраснел от гнева.
— Я голодный, — сказал он.
— Ты беглый! — закричал зло мужик и бросил камень в пыль. — Я тебя знаю. Держи его!.. — завизжал он вдруг и стегнул лошадь. Впереди останавливались возчики.
Егор без памяти бросился в сторону через кусты и камни.
Горы делались все круче. Все чаще спотыкался Егорушка. Одна гора с голой вершиной выдалась на пути особенно большая и трудная. Лез на нее Егор, задыхаясь и помогая себе руками. А долез до верхних камней, глянул вперед, — и остановился.
Каменный пояс[1] отсюда далеко виден. Горы за горами, леса за лесами лежат без конца. Дикие луга и болота, то желтые, то синие от цветов, заплатами раскиданы по зелени лесов. Обрывки какой-то реки блестят под солнцем. По небу летят облака — чистые-чистые. От них тени пятнами бродят по разноцветной дали. И нигде ни жилья, ни дымка.
Тут только понял Егорушка, как долго ему еще идти. Ведь Екатеринбургская крепость там, за самыми дальними горами — теми, что синеют.
Егорушка сполз с камня в колючую траву и заплакал.
2. Солдатская вдова Маремьяна
Сегодня маремьянин черед пастуха кормить. Пастух — человек мирской: каждый день у новой хозяйки обедает.
Маремьяна утром в крепость сходила, на базаре баранины на три копейки взяла. Ходит от печи к столу Маремьяна, пастуху подкладывает. Того уже в пот ударило. Съел щи с бараниной. Съел пирог с соленой рыбой. Груздей с квасом поел. Рыгнул звонко, а от ярушников не отказывается. Маремьяна их все на стол поставила, только один себе в шестке оставила, вехоткой прикрыла. Не дай бог, — подумает, что пожалела.
— Кушай, Степушка. Квасу-то плеснуть еще?
— Не. Кислый чего-то квас у тебя… А ну, плесни…
Кто-то заскрипел половицами в темных сенках, чья-то рука нашаривала запор. Маремьяна вздрогнула. «Не Егорушка ли?» — подумала привычно. Знала, что не может того быть, что далеко Егор, да разве мыслям закажешь.
Вошел низенький человек дикого вида — в звериной шкуре, скуластый. Снял рваную шапку, поклонился низко, черная косичка метнулась.
— Пача, пача! Поганы лепешки есть?
Маремьяна рукой махнула. Уходи, мол, с богом.
— A-а, это вогул! — повернулся пастух. — Каки это он лепешки спрашивает?
— Скоромное. Блины черствые да оладьи. Они зимой больше ходят, после масленицы. Русским в пост скоромное есть нельзя, а бывает с масленки что остается. Ну, чем собакам, — им подают.
— Обнищали вогулишки. Уж и летом побираются.
Вогул поклонился еще, безнадежно помигал гноящимися красными веками и вышел, напяливая шапку. Маремьяна вернулась, было, к столу, да передумала. Кинулась к шестку, достала что-то из-под вехотки и торопливо вышла из избы.
— Пожалела? — сказал пастух, когда Маремьяна вернулась. — Чего ты?.. Это ведь нелюди.
Пастух доел последний ярушник и допивал квас, отдуваясь после каждого глотка.
— Знаю… Да муж у меня и два сына на чужой стороне… Вот и думаешь: если никто странненькому подавать не будет… как им быть?
* * *
Маленькие избы слободы Мельковки рассыпались под самой стеной Екатеринбургской крепости. Избы все новые да и сама крепость только десять лет назад построена в этих лесах. Из Мельковки виден вал крепости. Он тянется на полверсты и только в одном месте прорван заводским прудом. За валом стена-палисад из двухсаженных бревен. По углам стены башенки-бастионы, на них торчат часовые, блестя багинетами[2] ружей.
Тесно в крепости: много фабрик[3] открылось у исетской плотины — якорная, посудная, колокольная, жестяная, проволочная. Много мастерового народу свезено и поселено к ним. Стали строить слободы за крепостным валом по берегам Исети. Тут селились торговые и ремесленные люди, выкликанцы из разных губерний. Особую улочку отвели для ссыльных. А уж Мельковка сама выросла — домик к домику, без порядка притыкались бобыли-поденщики и упрямые кержаки. Кержаки соседства не ценят, у них и стройка — у каждою своя крепость, кругом высокий заплот да на окнах тяжелые ставни.
Самая маленькая избенка в Мельковке у солдатской жены, старухи Маремьяны. Построена избенка заводскими плотниками на казенный счет. На забор лесу нехватило, так и осталась избенка стоять без городьбы — маленькая и беззащитная.
— Один сын — не сын, два сына — полсына, три сына — сын, — говорила Маремьяна старинную пословицу.
Три сына было у нее, когда ее муж, солдат Тобольского полка, ушел с отрядом капитана Унковского в дальний поход. Не то к калмыкам, не то к китайской границе. Ушел да так и канул. Десять лет прошло с тех пор. Говорят, капитан Унковский уже проскакал обратно в Русь, а о муже Маремьяны все слуху нет. Сама растила и поднимала она сыновей. Старший, Михаил, попал в работу на заводы Демидова, второй сын, Кирилл, поступил к казенным плавильным печам здесь же в крепости. Да оба недолго наработали. Михаил прогневал непокорством приказчика Невьянского завода, тот его и отправил с письмом пешего в Москву. В ногах у сына валялась Маремьяна, молила: «Сломай себя, повинись перед приказчиком!» Не послушал сын, попросил только у нее благословения и ушел в осеннюю непогодь. Шесть лет прошло, не вернулся. Среднему сыну сожгли ноги жидким чугуном. Лили тогда большой колокол, торопились заливщики с огненными ковшами. Один споткнулся, и ковш опрокинулся на Кирилку. Он умер в ту же ночь. Сразу постарела Маремьяна, поседела и сгорбилась. Стала жить для третьего сына. «Егорушку я сберегу, — говорила она, — отец вернется, спросит: где сыновья? Я Егорушкой заслонюсь тогда».
Маремьяна делала и тяжелую заводскую работу и бабью домашнюю, — не знала усталости, старалась для сына-последышка. И рос Егор непохожий на других солдатских и работных детей: смелый, веселый и ласковый. Взяли его в школу при заводе. Мать радовалась: «Другая дорога будет тебе, сын. Может и в подьячие выйдешь».
Ученье в школе шло круглый год. Летом занимались часов по двенадцати, зимой часов по шести, по семи. Только в самое темное время, около рождества, приходилось на месяц делать перерыв: не жечь же дорогие свечи ради ученья!
Но наука не очень быстро подвигалась в школе. Учеников часто отрывали для разной работы. То пошлют дрова для школы рубить, то нехватка работников на сплаве, и учеников заставляют носить чугун на суда-коломенки. Когда Егор дошел в арифметике до тройного правила, ему положили жалованье полтора пуда провианту в месяц да раз в год деньгами на платье. Матери стало полегче, она купила корову.
Перед тем как кончить Егору школу, Маремьяну с сыном выселили из-за крепостных стен в Мельковку. Но Егор недолго бегал из слободы в школу. Следующей весной кончилось его ученье. За жалованье, что получал он два года, ему полагалось служить, где заводское начальство укажет. А тут дворянин Акинфий Демидов попросил обербергамт[4] дать ему одного письмоумеющего к учетной работе на склады его Нижнетагильского завода. Обербергамт отдал ему Егора Сунгурова. И уехал Егорушка от матери. Та одному радовалась: не к огненной работе приставлен Егор, не к плавильным печам. Оттого легче ей сносить свое бобыльство.
3. Встреча с бородачом
— Эй, парень! Ты один?
Егор поднял голову. Перед ним стоял широкобородый человек с топором в руке. Сбоку кожаная сума.
— Один, — ответил Егор, не вставая.
Бородач внимательно его разглядывал. Сам он был рослый и крепкий. Егор у его ног, как щенок, скорчился.
— Демидовский? — коротко спросил бородач.
— Да.
— Давно бежал?
— Третий день вот.
— Куда пробираешься?
— В крепость.
— Еще чище да баще! Ведь выдадут в тот же день.
Егор понурился.
— А куда мне деться? Там мать… Может, и не выдадут.
— Да ты чего бежал-то?
— Приказчика я обругал. Не стерпел.
— Это Кошкина? Нижнетагильского?
— Да.
— Та-ак…
Бородач вынул из сумы пшеничный калач, разломил пополам и протянул половину Егору. Тот стал есть, давясь и сопя.
— Так без хлеба и кинулся в леса? До крепости тут верст поболе полутораста будет. А ты за три дня, знаешь, сколько прошел? Ведь ты Черноисточинского еще не прошел.
— Дяденька, ты тоже демидовский? — спросил Егор.
— Я-то? Нет, я… — Он спохватился, прикрыл глаза кустиками седоватых бровей. — И знать тебе не по что. Ты вот чего, парень, ты про себя подумай. Как тебе через демидовские заставы пройти. Слыхал про них?
— Нет.
— Эх, ты, бежать тоже задумал! Тут они верст через пятнадцать будут. Лежат сторожа в траве, по деревьям сидят, под каждой дорожкой. Ты их и не увидишь, а они — нет, брат, не пропустят. Засвистят, заухают, налетят с веревками. А тут проберешься — так за Старым заводом, где казенная грань, еще чаще заставы. По демидовским, парень, землям умеючи надо ходить.
— Я от тебя не отстану, дяденька, — неожиданно сказал Егор. — Возьми меня с собой, проведи, ради Христа.
— Нет, — отрезал бородач и нахмурился. — У меня здесь дело есть. Не могу, парень.
— Я тебе помогать буду. Что хочешь, сделаю. Дяденька, не покинь меня.
— Помогать, говоришь? — Он усмехнулся в курчавую бороду и крепко задумался. Потом сказал, глядя Егору прямо в глаза.
— Провожать тебя я не буду, не проси. А вот про дорогу расскажу, так что сам выйдешь. А ты мне, верно, помоги немного… Идем-ка, дорогой расскажу.
И они пошли с горы на гору.
Всю дорогу бородач молчал. Только часа через два пути он показал Егору вниз и сказал:
— Видишь ложок? Вот по нему и пойдешь потом. Дальше там болота будут — ничего, иди по болотам, они не топкие нынче. Все держись на закат. Как перейдешь большую дорогу, сверни на полдень — там демидовские земли кончаются. Переночуешь в лесу и опять пойдешь так же, на полдень. Немного поплутаешь — не беда. Найдется покосная дорожка, и не одна еще. По ним выйдешь к заводу купца Осокина. Моя изба с краю. Спросишь Дробинина. Я рудоискателем у Осокина. Жене скажешь, что я послал. Дождись меня. А если я долго не вернусь, она еды даст на дорогу.
Егор не стал даже благодарить рудоискателя — слов не было.
— А помочь-то тебе чего? — спросил деловито.
— Помочь мне, парень, не большой труд — три раза петухом пропеть.
Егор озадаченно глядел на бородача. Тот усмехнулся.
— Верно говорю. Это такой поклик у демидовских сторожей. Тревогу означает. Мы сейчас поднимемся на эту гору. За ней, в ложке, люди работают. Надо мне их пугнуть и поглядеть, чего они делать станут. Тебя я оставлю на горе, а сам кругом обойду и с другой стороны в кустах засяду. А ты, как крикнешь, так и беги к тому ложку. С горы-то оно быстро, не догонят. И уж меня не дожидайся.
Они полезли выше. В одном месте ползли на животах. Выбрались на каменистый гребень. Дробинин стал говорить шепотом.
— Стой! Вот он, ложок. Видишь?
Егор посмотрел вниз. Уже косые лучи солнца освещали один склон ложка, покрытый кустарником. Другой был в тени. От костра подымался высокий голубой столб дыма. Маленькие люди копошились около ручья. Одни носили ящики из новых белых досок, другие гребли землю лопатами. Жеребенок с боталом на шее валялся вверх ногами на траве.
— Собак не видно? — шепотом спросил Дробинин.
— Нету, ровно бы.
— Ну, тогда славно. Ты подожди с час, пока я обойду и — три раза. Ну, счастливо тебе. Вот, возьми-ка еще на дорогу. — Он сунул Егору вторую половину калача. — Запомнил, как идти?
Дробинин, согнувшись, пошел по хребту, Егор остался один. Выжидал время, отщипывал крошки от калача. Внизу все так же работали маленькие люди. Тень уже двигалась к половине склона.
«Пора!» — подумал Егор, и тут ему стало страшно. Ведь криком он выдаст себя. Может, по его следам кинется погоня. Но вспомнил, что Дробинин ждет, и три раза громко прокукарекал. И не побежал сразу к своему ложку, а свесился с камня и глядел на людей у ручья. Они забегали, засуетились. Три всадника показались из кустов и помчались вдоль ложка. За ними, громыхая боталом, побежал жеребенок.
Неожиданно раздались голоса совсем близко — на самом гребне. Кто-то звал: «Федоров, Федоров!» Егор сломя голову кинулся по склону. Подошвы скользили по гладким камням и мху. Склон был очень крутой. Деревья торопились навстречу.
Один раз Егор обернулся. Увидел белый дымок на гребне — и в тот же миг хлопнул выстрел. Пуля провизжала поверху.
Егор больше не оглядывался и не останавливался, пока не добрался до своего ложка. Здесь, в густом осиннике, он перевел дух.
4. Ночные тайны
К вечеру следующего дня Егор вышел к заводу Осокина.
Маленькие заводы все похожи один на другой. Пруд. Узкая плотина, заваленная шлаком. Под плотиной дымящие плавильные печи. В беспорядке разбросаны низкие домики рабочих, с окнами, затянутыми бычьими пузырями и промасленной бумагой.
Завод был безлюден и тих. Только за длинным забором рудных и угольных сараев грохали гири о железные площадки весов.
Кругом завода вырубка — голые, низко отпиленные пни. Вдали, над болотистым лесом, раскинулась на четверть неба желтая заря.
Егор боялся идти по избам спрашивать. Выжидал, сидя на камне у городьбы. К счастью, мимо пробегали две босоногие девчонки.
— Дробинина которая изба? — крикнул им Егор.
— Вон энта, с березой. — И помчались дальше.
Двор выложен ровным плитняком. Над колодцем береза. Собака на привязи не залаяла, машет хвостом. Видать, не злые люди живут. Постучал в оконницу — со слюдой окошко — никто не выходит. Еще раз в двери стукнул, вошел.
Молодая девушка выжимала тряпку над ведром — пол мыла. Испуганно глянула на Егора, выпрямилась, кинула русую косу за спину. В избе чистота не крестьянская. Егор прикрыл поскорей драные колени полами азямчика.
— Жена Дробинина дома?
Девушка молчала, дуги бровей подняты высоко, словно припоминала что-то.
— Меня Дробинин послал.
Сразу опустились брови, поласковели глаза, тихо прошептала:
— Я жена. Лизавета я.
Егор подивился. Первое, волосы по-девичьи непокрыты; второе, уж очень молода. Дробинину лет пятьдесят, не меньше поди.
Лизавета опять принялась за мытье.
Без стуку открылась дверь, вошел сутулый мужичок в темном староверском кафтане. Долго молился мимо образов. Косясь на Егора, спросил:
— Не вернулся еще?
Вздохнул, сел на лавку.
— Ты брось, хозяюшка, мыть-то. Чисто. — И, почти не понижая голоса, Егору:
— Третий день вот так-то моет. Полудурье она, должно, хозяйка-то. Я третий день Андрея Дробинина жду, как ни зайду — либо пол скребет, либо посуду мытую перемывает. А ты откудова будешь?
Егор не приготовился к вопросу, помедлил и выговорил с трудом:
— Из крепости иду. В Невьянский завод…
— Так, так. А я с Ляли, с казенного заводу. Насчет рудного дела к Дробинину. С паспортом отпущен вот. — Порылся за пазухой, не достал. — И уши, целы оба. — Мужичок визгливо захихикал, завертел головой. Был он юркий, с лисьей мордочкой. Чалая бороденка торчала вбок.
— Хозяюшка, хозяюшка, ты помнишь как меня звать?
Лизавета виновато ответила:
— Забыла я.
— Вот! — Мужичок в восхищении повернулся к Егору. — Вот, парень, я ей раз десять уж сказывал, сегодня утром сказывал, как меня звать. Ничего не помнит. Хозяюшка, а деревья помнишь, что на телегах-то ехали?
— Деревья помню. — Лизавета начала всхлипывать. — Связали их веревками, повезли к царице… Кедрики милые!..
Она уже горько плакала.
— Только и помнит, что про кедрики. Да еще про Андрея своего.
— Кедры и я видел, — сказал Егор. — Встретил я третьего дня обоз с деревьями. Живые. Куда их везли?
— Она верно говорит: в царицын сад повезли, в Петербург. Казенный лесничий, господин Куроедов сопровождает. Мужички кручинятся — до Перми им гужом доставить надо. По Чусовой бы сплавить их, по-настоящему-то, да барок, вишь, нет, все с караванами ушли. А от генерала велено — нынче же немедля подарок доставить в Петербург. Ученые они, им виднее. Только, парень, по худому моему разуму, не так бы надо. Не так. Под Соликамском, на самой на Каме, этих кедров видимо-невидимо. Барки там сделать, прямо на барки высаживай деревья да вези. Скорей бы оно вышло, право.
Он снова с визгом засмеялся.
— Ну, пойду. Прощай пока, молодуха, еще заверну попозже. Дело у меня такое…
Ушел. Егора клонил сон. Он спросил хозяйку, можно ли остаться ночевать.
«Подушку?» — спросила Лизавета и принесла белую перовую подушку, положила на лавку. Егор осмелел, попросил поесть чего-нибудь. Хозяйка охотно его накормила. Тогда Егор забрался на полати, свернул азямчик себе под голову — подушки он не взял — и заснул камнем.
Проснулся ночью. На полати летел дух мясного варева. Слышались поочередно два мужских голоса. Один гудел, другой сладко выпевал. Егор глянул сверху. Над корытцем с водой горела лучина. На столе стеклянный штоф, обгрызенные кости у деревянных тарелок. Дробинин беседовал с лялинским. Хозяйка спала на широкой лавке. Егор стал слушать разговор. — …А восемь годов тому руда кончилась… — рассказывал лялинский. — Генерал приезжал, велел завод на стеклянный переделывать. Дули посуду, да плохая, хрупкая получалась и дорогая. Тогда генерал объявил: «Кто близ заводу руду вновь обыщет, то не токмо тот от заводских работ, но и дети его от службы рекрутской освобождены будут». Я отпросился руду искать. До того никогда на поисках не был, да понадеялся на счастье. И не зря пошел. Далеконько только, по Лобве-реке, на высокой горе нашел медную руду. Показал штейгеру Лангу. Послали меня к генералу в крепость. Испытали руду. Генерал меня похвалил: «Молодец, Коптяков. А мои рудознатцы пачкуны». Это его любимое слово было. Блажной был немец. А теперешний — русский, да лютый какой. Татищев теперь. Все крепости строит.
— Ну и что, освободили тебя тогда от заводской работы?
— Как же. С год по вольному найму считался. А тут моя руда и кончилась. К тому времени припас я другое место по Лобве же, Конжаковский рудник. А теперь, вишь, я рудоискателем числюсь. А какой я рудоискатель — так, случаем на те жилы натыкался. Ежели конжаковская руда кончится, заводу опять остановка, а меня, боюсь, в работы пошлют. Надо новое место найти. Вот и пришел к тебе, Андрей. Научи меня искать по-настоящему. Возьми с собой на поиск.
— Неподходящее дело. Я осокинский работник, ты — казенный. Ежели Осокин Петр Игнатьич узнает…
Коптяков завздыхал, полез в свою котомку и поставил на стол новый штоф. Пили, ничем не закусывая.
Коптяков встал с лавки, отошел, оглядываясь, шага на два и поклонился Дробинину земным поклоном.
— Научи, Андрей Трифоныч, — с тоской сказал он. — Богом тебя молю. Ты, говорят, слово такое знаешь, что тебе руды открываются.
Дробинин нахмурился и нагнулся над столом. Потом вдруг расхохотался.
— Есть такое слово! Хочешь, скажу? Глюкауф! Вот какое.
— Глюк-ауф? — недоверчиво повторил Коптяков.
— Это я от казенного лозоходца перенял. Был такой в Екатеринбурге. Гезе его звать. Лозой руды искал. Не знаю, уехал, нет ли. Плохо что-то у него выходило…
* * *
Егор опять заснул. Его разбудил осторожный стук в окно. В избе было темно, все спали. Хозяин долго не просыпался. Наконец, встал, кряхтя и отплевываясь.
Подошел к окну.
— Кто там?.. Юла, ты?.. Сейчас. — В голосе Дробинина послышалась тревога. Он торопливо подошел к дверям и брякнул деревянным затвором. Кто-то вошел. Шлепнул на пол невидимый мешок.
— Чужие есть?
— Есть один, лялинский. Спит.
— Разбуди его, пусть выйдет. Да огня не вздувай.
— Эй, Влас, пробудись-ко… — Дробинин растолкал гостя. Тот вышел.
— Ну, теперь одни. Сказывай, что у тебя. Как это ты опять в наших краях очутился, Юла?
— Сказ у меня короткий. Вот держи в узелке — тут три камня. Руда. Положи в сохранное место и береги пуще глазу.
— Что за руда?
— То тебе лучше знать. Ну, вздуй огонь, посмотри. Мне охота твое слово знать.
Затрещала лучина. Егору с полатей видно лицо ночного гостя — оно изуродовано клещами палача. Вместо носа — дыры разорванных ноздрей.
Хозяин повертывал на ладони каменные куски.
— Не признаю. Не видал еще такой руды. Где нашел?
Юла захохотал.
— Думаешь, Юла тоже рудоискателем стал? Нет, не собираюсь. Да и эту не я нашел. Мое дело, сам знаешь, другое. А ты только похрани ее до моего спросу.
— Куда теперь пойдешь?
— Лишнего не спрашивай. Жив буду — и до тебя слух про Юлу дойдет.
— Ладно. Хлеба, поди, надо?
— Давай. Да спрячь наперво камни-то. И свет погаси.
Юла сам вынул лучину из светца и сунул пламенем в воду.
* * *
Утром Егор свесил с полатей ноги, смотрит, куда спрыгнуть, а тут в избу вошел Дробинин. Их глаза встретились.
— А, знакомый! Слава богу, значит благополучно. Как дошел? Давно ли здесь?
— С вечера.
— Со вчерашнего? — Мохнатые брови рудоискателя сдвинулись. — Спалось как? Мы тут долго с лялинскнм баяли, не слыхал?
— Не слыхал, спал крепко. — Егор соврал с легким сердцем: он понял, что Дробинин будет недоволен, если кто подслушал ночные беседы.
— А потом сосед приходил. За жаром. Это уже перед утром. Тоже не слыхал?
— Не, ничего.
— Ну и ладно. Еще бы не спать после такой дороги. Егор вышел во двор. Утро было ветренное, но солнечное. Собака валялась на боку, натянув цепь, и, лежа, лениво помахала хвостом. Егор достал ведро воды из колодца и стал умываться.
К нему подошел Коптяков.
— Ты в избе спал, не слыхал ли, о чем хозяин с прихожим баяли, вот когда меня из избы выгнал? — спросил он шопотом.
— Не слыхал.
— Экой ты какой! Хоть как зовут-то его, не говорили ль?
Егор перестал мыться. Он в самом деле забыл имя ночного гостя.
— Гуляй… не Гуляй, — вспоминал он, — Или Юла…
— Юла, говоришь? Ну-у. — Коптяков просиял. — Это, братец ты мой, такое дело… Он оглянулся на дверь избы. — А о чем, хоть словечушко, ну-ка, ну-ка!
— Не слыхал, сказано.
— И не надо, господь с гобой. А слыхал, так забудь. Спал и все. Ишь. Дробинин-то на хозяйку ревет в избе. Это что про тебя забыла сказать. Я про нее узнал вчера, отчего она полудурка беспамятная. Ее маленькую башкирцы в полон взяли, потом среди степи кинули, а Андрей подобрал. Такую хоть пытай, хоть ты что — ничего не вспомнит. Вот и ты также, забудь, коли что слышал.
Завтракали молча. Дробинин с треском сокрушал сухари. Коптяков макал свой сухарь в квас и сосал. У Лизаветы глаза заплаканы, но она уже улыбалась своей всегдашней тихой и виноватой улыбкой. После еды Лизавета убрала со стола, но мужики остались сидеть, беседовали. Дробинин, должно быть, выжидал, что гость распрощается и уйдет, а тот тянул время и все старался повернуть разговор на что-то свое. Говорили, что на Руси голод, второй год неурожай, много оттуда беспашпортных прибегает. Говорили, что наши крепости все дальше выдвигаются в Башкирь — за землей, за лесом, за богатыми рудами. Говорили про Кошкина, нижнетагильского приказчика, от которого сбежал Егор.
— Да-а… — пел Коптяков и крутил свою бороденку, — бога не боятся эти приказчики.
— А нешто и у вас на Ляле про Кошкина слышно? — спросил хозяин.
— Все они одинаковы, бога не боятся, — повторил Коптяков. Глаза его лукаво засверкали. — Совести не имеют. Да-а… А вот одного человечка они боятся.
— Кого это? — Дробинин махнул бровями на гостя.
— Есть такой, надежа крестьянская. Сказать, что ли? Да ты, Андрей, поди, лучше моего знаешь?
— Никого я не знаю, — буркнул Дробинин.
— Ну-у? Зовут его Макаром, а по прозвищу…
— Замолчи!
Дробинин встал, шагнул к гостю.
— Ты, ты чего?.. Ты, Влас, меня просил, чтоб я тебя на поиск взял… Да выдь-ка лучше сюда.
Он вышел из избы. Коптяков мигнул Егору и тоже вышел.
Егор стал собираться в путь. Затянул потуже опояску, нашел под лавкой шапку. Азямчик надел в рукава — хоть и жарко будет, да портки уж очень драные. Спасибо Андрею, добрый мужик — вывел, накормил. А оставаться больше неохота, все тайны, перешепты какие-то. Домой бы поскорее! И зачем сказал лялинскому про Юлу?… С хозяйкой надо проститься по-хорошему. У нее сухарей, видал, большой мешок насушен.
Ты никак в путь готов? — прогудел Дробинин. — Вот чего, парень. Мы с Власом сегодня в Башкирь на рудный поиск махнем, так и тебя захватим. Тебе с нами ловчее. Почти к самому Екатеринбургу приведем. Ну-ка, хозяйка, собирай нас. Недели на две.
— Андрей, опять уходишь? — тоскливо спросила Лизавета.
— Эй, Лиза! Наша жизнь такая. Рудоискателя, как волка, ноги кормят.
5. Желтая рубаха
— Сынок, сынок…
— Да ты слушай, мать. Еще заставлял меня красть и в ведомость неверно записывать. Отлучаться со склада никуда не велел, запирал меня, сколько ночей я на крицах спал. Я сам сказал риказчику, что, видно, мне бежать пора. Приказчик заругался. «Собака ты, — кричит, — сквернавец смелоотчаянный!..» и еще по-разному. «Попробуешь бежать, так узнаешь, какие в Старом заводе тайные каморы есть!» Я не стерпел, тоже его худым словом обозвал. Ну, тогда мне ничего не было — отправляли железо на Уткинскую пристань, некогда было, Кошкин сам на Утку уехал. А потом вернулся. Я стал думать — посмею убежать или не посмею? Думал, думал, да к утру за Фотеевой оказался. В Осокина заводе меня рудоискатели с собой взяли. Они меня дорогой кормили и научили разные камни узнавать. Только руд хороших никаких не нашли. Так и пришел.
— Ты себе, сынок, худо делаешь.
В избе полумрак, окно закрыто ставнем, хотя на улице белый день. При всяком стуке Маремьяна торопится к дверям и долго слушает. Егорушка, чистый и сытый, сидит в углу. Ему совсем не хочется думать об опасности, о том, что завтра будет.
— Корова-то цела?
— Цела, как же! Слава богу. Вот ужо пригонят. Ой, да ведь ты парного не любишь, а утрешнего не осталось.
— Значит, сама опять никакого не ешь. Кому продаешь?
— Ну, как не ем, я всегда сыта. Много ли мне надо. А что лишку — продаю немцам, по грошу за крынку дают. Скоро петровки, а они и в пост брать будут.
Маремьяна открыла зеленый сундучок. На Егорушку пахнул знакомый запах красок старой неношеной ткани.
— Вот, сынок, рубашка тебе есть. Глянется?
Развернула ярко-яркожелтую рубаху. Уж и темно в комнате, а по крышке сундучка словно сотню яиц разбили.
— Глянется, — сказал Егор.
— Исподнего наготовила. А это… — Она зубами растягивала узелок на платке. — Это на сапоги. Хотела послать тебе в Тагил; думала, долго еще не увижу.
Слезы покатились градом. Старуха бережно положила платок с не развязанным узелком в сундучок и водила по лицу маленькой сморщенной ладонью.
— Ой, боюсь я, Егорушка. Строгости здесь надмерные, а пуще всего за самовольство. Генерал теперь новый. Он строг, а его помощники и того лютее. Ссыльного одного за побег засекли досмерти. Похоронили за валом, на Шарташской дороге.
— Так я не ссыльный, а школьник.
— Все равно, за ученье служить должен, где прикажут. Что же теперь делать, Егорушка? Ведь обратно пошлют или что того хуже сделают.
— Не знаю. Только завтра я в обербергамт пойду и объявлюсь. Надоело мне прятаться. И врать ничего не буду. Скажу, как есть.
— Пожалуй, с повинной идти всего лучше будет. Первая вина, да неужели не простят! Только не надо в бега. Страшно: беглых, как звери зверей, ищут. Весной, на самой страстной неделе, сбежали из тюрьмы в крепости разбойники. Их на работу вывели, подвал винный рыть у крепостной стены. А они, трое их, бревно из палисада вывернули, цепи с одной ноги сбили, через ров, и в лес кинулись. Сюда, в Мельковку, солдаты прибегали, по дворам шарили, сено у нас кинжалами тыкали. Не поймали. Те, бают, на Горный Щит ушли.
— Что за разбойники?
— Читали потом на базаре указ о поимке. Главный-то у них народный злодей считается. Прозвище ему — Макар Юла.
— Юла?!
— Да. Слыхал про него?
— Н-нет. Ничего не слыхал.
* * *
В ворота крепости Егорушка шагнул, как в тюрьму. Теперь, если самому не объявиться, все равно увидят, узнают, арестуют. Шел по улице, густо и мягко усыпанной угольным порошком, и боялся поднять глаза. Перед ним шла его длинная утренняя тень.
Мать заставила надеть новую рубаху. Это было всего хуже. Идти в обербергамт таким одуванчиком! Егору хотелось сжаться, стать невидимым, а тут кто и не хочет, так посмотрит, что за щеголь? Но нельзя и обидеть мать. Может, в последний раз видятся.
Город был шумен — за плотиной, на Торговой стороне, кончился базар. Бабы несли корзины золотистых карасей и торопливо поругивались. Степенные кержаки поглаживали на ходу бороду и никому не уступали дороги. Прорысили кыргызы, приросшие к коротконогим лошадкам. Вогул в звериной коже уныло нес туесок прошлогодней клюквы — видно, никто не купил.
По широкой плотине везли пушку, новенькую — пробовать будут, значит.
Слева, внизу, где Исеть скрылась под крышами фабрик и мастерских, — лязг, скрежет, грохот. А справа — спокойный пруд, пахнущий тиной и рыбой. По берегу пруда, в садах — дома берг-начальства. Вот и каменный обербергамт.
Егор поднялся в канцелярию. Первая палата, длинная и светлая, тесно уставлена столами. Копиисты, пищики, канцеляристы, подканцеляристы трещат перьями, стучат кругляшками счетов. «Горные люди» и просители обступили столы, журчит приглушенный гул разговоров. Над всем плавает вонь чернил, сургуча и горелого свечного сала.
Только несколько ближайших людей оглянулись на яркую рубашку Егора, да и те сразу отвернулись от него, занятые своими делами. Как тут будешь спрашивать, куда обратиться беглому школьнику? Егор потолкался по палате, вышел обратно в сени, — он совсем растерялся.
В сенях трое немцев курили трубки и громко разговаривали. Толстый купчина встал на цыпочки в дверях и делал знаки канцеляристу в дальнем конце палаты.
Немцы дружно расхохотались над чем-то своим, и один из них шагнул в канцелярию.
— Глюкауф! — громко сказал он и, не глядя ни на кого, прошел мимо всех столов в следующую палату.
На знаки купчины вышел в сени старый канцелярист. Они зашептались.
— Ну как, не удастся сегодня доложить?
— Порядок такой, что ни о ком не докладывают. К его превосходительству до полудня прямо идти можно. Да это только так говорится. В той палате сколько народу сидит, дожидается. А они, запершись, сидят с советником Хрущовым. Пока не кончат, никому нельзя. Дальше — вызванных много. Немцы все. Опять же сегодня шихтмейстеров на частные заводы отправляют. Вы уж завтра наведайтесь.
Купчина вздыхал, крякая, и опять шептал совсем на ухо канцеляристу, а тот глядел в пол и разводил руками.
Егор неожиданно для самого себя сорвался с места, пробрался через толкучку первой палаты и оказался во второй, поменьше. Здесь вдоль стен сидели горные чиновники в париках, в мундирах. Они развалились на стульях, в позах терпеливого ожиданья. Прямо — большая закрытая дверь с блестящей медной ручкой. Не замедляя шага, Егор подошел к двери, взялся за ручку, потянул — дверь открылась.
Худое, обтянутое желтой кожей лицо, с калмыцкими глазами, с жестокими тонкими губами в рамке большого парика, — только и видел Егор перед собой. Остальное расплывалось в тумане. Он стоял перед главным командиром уральских и сибирских горных заводов Василием Никитичем Татищевым.
— Кто таков? — быстро и невнятно спросил Татищев.
Словно со стороны услышал Егор свой ответ:
— Егор Сунгуров, арифметический ученик.
— Ну?
— Ваше превосходительство… я… беглый…
— Будешь бит, — быстро сказал Татищев, и тут удивление и гнев немного раскрыли его глаза. — Почему ко мне? А? В полицию. К Арефьеву. Марш!
Егор пошатнулся и окаменевшими ногами сделал три шага к дверям.
— Какого завода? — послышалось ему вдогонку.
— Нижнетагильского, ваше…
— Врешь. Как, с Демидова завода? Стой. Ты же казенную школу кончил?
— Да, здешнюю.
— Почему попал на демидовские заводы?
— Я не знаю… Назначили.
— Из обербергамта? При генерале Геннине?
— Да.
— Кто был учителем в школе?
— В словесной господин Ярцов, а в арифметической поручик Каркадинов.
— Ярцов?.. Иди-ка сюда.
Три шага обратно.
— Вот тебе задача: девять возведи в зензус, а потом в кубус.
— Зензус будет восемьдесят один.
— Так, а кубус?
Егор пошевелил губами: «единожды девять девять…» — Кубус девяти — семьсот двадцать девять.
— Изрядно. Мультипликацию знаешь. А что есть радикс?
Пухлый учебник Леонтия Магницкого всплыл в памяти школьника. Он мысленно перелистал страницы, увидел на левом развороте начало главы о радиксах и с честью ответил.
— Ладно. Посмотрим, можешь ли слагательно писать. Бери перо. Это.
Сядь вон там. Изложи прошением, — как попал к Демидовым, что делал, почему бежал. Четыре минуты.
И без промедления Татищев обратился к третьему бывшему в комнате человеку:
— Так ты полагаешь, Андрей Федорович, что колыванские заводы…
Егор кончил писать, покосился на Татищева. Тот продолжал разговор.
На столе перед ним стояли часы. Егор положил перо на подоконник, посмотрел в широкое окно и удивился — почему лес видно? Посмотрел еще. Вот так перемены! Западной крепостной стены не было. Там, где взгляд всегда упирался в высокий вал с палисадом, с полубастионом над воротами — было гладкое расчищенное место. Далеко видны лесистые холмы, и меж ними дорога на Верхнюю плотину. Копошатся сотни рабочих, роют канавы, возят камни, тешут бревна…
— Дай сюда.
Егор подал исписанную бумажку. Главный командир заводов только раз взглянул на нее, словно одним взглядом все прочитал. Отложил в сторону.
— Так. «Близко году…» Значит, книжные шалости демидовские внятно узнал. А обербергамта больше нет. Понял?.. Есть главное заводов правление. Иди, позови Ярцова и сам с ним вернись.
Егор не решился спросить, где ему искать Ярцова. «В канцелярии спрошу». Но первый, кого он увидел в ожидальне, был его учитель.
— Сергей Иваныч, вас… — Егор показал на дверь кабинета. — Идите сюда.
Бергофицеры с изумлением смотрели на парня в яркожелтой рубахе, который выполнял обязанности секретаря его превосходительства.
— Инструкцию получил? — встретил Татищев Ярцова. — Нет? Возьми там. Ты назначаешься шихтмейстером на заводы Демидова — Шайтанский и новый Баранчинский, и на Билимбаевский Строганова. Жить будешь на Шайтанском. Главная твоя должность — иметь надзор, чтоб в книги правдивая запись была. Чтоб с выплавленного чугуна десятина в казну исправно поступала. Это раз. Второе — чтоб лес не губили задаром. Остальное все в инструкции найдешь: чтоб беглым приюту не было. Если раскольники-пустоверы в приписных числятся, так платили бы за них двойной подушный оклад. А письмо умеющим тебе в помощь — вот, Егор Сунгуров. Не взыщи, какого сам выучил. Твой ученик?
— Мой, ваше превосходительство. До правила субстракции в словесной школе обучался.
— Ну, он потом у Каркадинова был. Ничего, годится. Забирай его с собой.
— Когда прикажете выехать из Екатеринбурга?
— Завтра же. А только вот что: нет Екатеринбурга… Не понимаешь? Зачем немецкие звания? Есть Катеринск.
Егорушка перед Татищевым
6. На Шайтанском заводе
Шайтанский завод всего в сорока верстах от Екатеринбурга. Задумал его строить еще первый из здешних Демидовых-Никита Демидыч Антуфьев, бывший тульский кузнец, друг царя Петра.
В диких лесах и болотах, по берегам горных речек, жило несколько звероловов-башкир. Они подстерегали бобров, ставили самострелы на сохатых, ловили рыбу в Чусовой. К ним, в Шайтан-лог, и явился Никита Демидыч. Он уговорил башкирцев за несколько рублей уступить ему их угодья, а самим переселиться на юг, верст за сто к озеру Иткуль.
Башкирцы откочевали, но в скорости Никита Демидыч помер, и места несколько лет стояли пустопорожними.
Сыновья Никиты — Акинфий и Никита Никитичи — тоже не сразу взялись за постройку завода. Хоть и богатая тут железная руда, и лес у много, и Чусовая близко — удобно готовый металл сплавлять, но опасно: на самой границе дикой Башкирии оказался бы завод.
Правда, башкирцы считались мирными и платили ясак чиновникам русской царицы, но кто их знает?.. Еще не забыты недавние восстания, еще помнится «башкирская шатость». Любить русских им не за что, русские знали это. Могли налететь башкирские всадники, пожечь заводское строение, разграбить склады, угнать мастеровых в полон. Убытков не оберешься…
И только когда невдалеке выросла и окрепла Екатеринбургская крепость, Никита Никитич послал сына Василия и приказчика Мосолова строить Шайтанский завод. А сам заложил доменные печи нового завода еще дальше к югу, на Ревде. Теперь оба эти завода уже работали.
В Ревдинском заводе Никита Демидов поселился сам, — у него дворец не хуже, чем у брата Акинфия в Невьянском заводе.
Так сидели два брата владетельными князьками — один прибирал постепенно к рукам земли на севере, другой — на юге. Не было бы на Урале людей сильнее их, да вот прислали из Санкт-Петербурга главным командиром казенных горных заводов Василия Татищева, их давнего врага. С ним ужиться было невозможно. Кто-то кого-то должен слопать — Демидовы Татищева или Татищев Демидовых.
* * *
Демидовский приказчик Мосолов был человек грузный, но в движениях легок, нрава веселого, говорил прибаутками. Родом — туляк. Был он раньше не последним купцом у себя в Туле, да разорился. Едва выбрался из долговой ямы. На демидовские заводы в приказчики пошел с одной целью: поскорей опять разжиться и начать свое дело.
Управление Шайтанским заводом лежало на нем одном — Василий Демидов был молод и к тому же хвор, а у отца его, Никиты Никитича, забот и так много с другими заводами и со столичной торговлей. Знали Демидовы, что Мосолов приворовывает, но уличить не могли. Да и то сказать — разве бывают не вороватые приказчики?
Вновь назначенного шихтмейстера-Ярцова — Мосолов встретил с почетом. Житье отвел ему в хоромах, в которых сами хозяева при приезде останавливались. За обедом подавали столько смен кушаний и вин, что Ярцов дохнуть не мог, как встал из-за стола. Однако шихтмейстер должности своей не забыл — сразу после обеда потребовал показать ему завод и особливо бухгалтерские книги и списки работных людей.
Прошли по заводу, постояли у огнедышащей домны, заглянули на пильную мельницу. Осмотр углевыжигательных куч отложили до следующего дня.
В прохладной конторе засели за книги. По новеньким бревенчатым стенам текли слезы душистой смолы. Мосолов заботливо устроил сквознячок. «Щетная выписка, учиненная в конторе Шайтанского цегентера Никиты Никитича Демидова завода о приходе и расходе железа…» «Экстракт, учиненной по щету вышеименованного прикащчика…» «Ведомость колико руды переплавлено…» Мосолов подкладывал одно дело за другим. Шихтмейстер с тоской смотрел на «экстракты» и «ведомости»: в них цифр не было. Приказчик вел все записи по-старинному — церковно-славянскими буквами, заменявшими цифры. Проверить итоги без привычки было нелегко.
— Извольте видеть, до генваря прошлого года завод по привилегии от десятины был освобожден… За прошлый год, яко за неполный, железо в казну не сдавалось… Нынче же по совокупности февраля тридцать первого дня уплочено по копейке за пуд полностью. Полтысячи пудов на пристанских складах, да этих семьсот двенадцать и двадцать шесть и две третьих фунта…
Мосолов все время спрашивал: «Так?» и только шихтмейстер успевал кивнуть головой, восхищался, как быстро изволят Сергей Иваныч в уме считать. Потом подсунул перо, попросил подписать, что ведомости им, шихтмейстером, свидетельствованы.
Два раза брал Ярцов перо в руки, но все-таки не подписал.
— Потом, — сказал. — Я потом подпишу, ты… вы… не сомневайся, Мосолов. Книги эти я возьму к себе, Сунгуров еще раз пересчитает, — так это, для порядку.
— Если по порядку, то книги из конторы я дать не могу, — ответил приказчик, нагло глядя прямо в глаза Ярцову. — Да ведь, сударь, это не обязательно: за старое время книги свидетельствовать. В инструкций у вас сказано доподлинно, чтоб счетные книги ревизовать и скреплять впредь со дня вступления вашего в должность.
Ярцов рот раскрыл от удивления — инструкция была секретная и только вчера главным командиром подписана. А демидовская челядь уж все знает. Надо с ними держать ухо востро: и сам не заметишь, как тебя купят и продадут.
От демидовских хором Ярцов отказался, попросил, чтоб для жилья ему дали избу, простую избу, но отдельную.
— Я плотников поставлю, в неделю дом готов будет, — предлагал приказчик. — Мне от Никиты Никитича приказ: чинить всякое удовольствие в ваших требованиях. А избы у нас какие… Без тараканов ни одной не найдется, даром, что новые. Беспокойство будет от тараканов.
Однако избу предоставил. Ярцов поселился в ней вместе с Егором Сунгуровым.
Егор первые дни никак не мог свыкнуться с новым своим положением. При виде Мосолова дрожал, вспоминал нижнетагильского приказчика Кошкина. Попадись Мосолову беглый школьник еще неделю назад, — шкуру бы с него спустил.
У приказчика большая власть, своим судом расправиться может.
Егор побывал в таборе за прудом. Там в берестяных балаганах, под холщевыми палатками, в землянках, жили только что привезенные семейства, купленные в разных концах России. Они говорили на разных говорах, друг друга с трудом понимали. Маленькая черноволосая девочка проплакала Егору:
— Завезлы у медведичи горы, нычого нэ бачим. Голодом морять. Хочу до дому.
Отец ее, малороссиянин, уже работал засыпкой у домны. Мать лежала больная в балагане. Ее выпороли вицами за то, что ушла на Чусовую наловить платком рыбы.
В том же таборе под телегами обитали приписные крестьяне из-под Кунгура, человек сто. Они отработали на сплаве чусовского каравана и теперь могли бы вернуться домой, но Мосоловим объявил, чтоб через две недели опять явились — на страду, сено косить.
Мужики сидели вокруг костров, озлобленно ругали приказчика.
Егора мужики не боялись, допускали к своим кострам и разговорам. Может быть, втайне даже надеялись, что через него дойдет слух до горного начальства. Самим-то жаловаться нельзя. Раз как-то слышал Егор от мужиков про Юлу. Рассказывал Кирша Деревянный, молодой мужик, самый отчаянный в таборе.
— Бедного он никак не обидит. Еще поделится. А мироедам, бурмистрам да приказчикам от него горе. Где появится-уж там, гляди, приказчик без пистолета да без охраны нос из заводу боится высунуть. Было дело в Иргинском заводе, осокинском. Богатей там жил, Рогожников ли, Кожевников ли, не помню. Из приписных, да нигде не робил — он всех закупил, задарил. Хозяйство богатое, деньги в рост давал, кругом мужики ему в кабалу попали. Ночью к нему и явился Юла.
— Давай деньги, серебро, шубы!.. — Тот туда, сюда. — Нет, мол, ничего. — «А, нету!»-и ну ему пятки жечь каленым стволом ружейным…
— Один он был, Юла-то? — перебил кто-то из слушающих.
— Пошто один, — товарищей с ним человек десять. Ну, подпаливают ему пятки, а он молитвы поет, Рогожников-то. Чтобы оттерпеться, думает, до свету дотерплю, а как рассветет, люди начнут ходить, разбойники и убегут. Упрямый был, за свою копейку жизни не жалел. Так нет! Юла с товарищами ужинать сел в соседней горнице. Один богатеевы пятки жжет, а остальные пируют — брагу пьют, баранину едят. Уж верно светать стало. Рогожников пел, пел молитвы, да как заругается — всех угодников и святителей обложил. «Ломайте, — кричит, — вон энту половицу, под ней все серебро спрятано. А брагу, окаянные, оставьте, она медовая, к празднику». И верно, под половицей монеты серебрянной да посуды рублей на пятьсот нашли.
Вот при уходе Юла ему и говорит:
— Надень-ко шляпу, да иди нас провожать до Сылвы-реки. Ежели кто встретится и спрашивать будет, отвечай: дескать, это мои лучшие благодетели и благоприятели. Надо бы тебя смертью казнить, да хочу поглядеть, как ты мой приказ исполнять будешь. А приказ мой такой: крестьянского народа не обижай, а кто по бедности задолжал тебе, с него долга не спрашивай. А не исполнишь-так в гости к тебе притти никогда не поздно. Дошли до Сылвы, сели в лодки и уехали.
— Исполняет приказ-от? — спросили мужики.
— Че-ино! Должника встретит, сам говорит: «Пока на Юлу колодку не набили, я с тебя не прошу. А только ты сам про долг не забывай».
— Во как! Много поди за Юлу молитвенников теперь.
— Кирша, а ты расскажи, как Юла воеводу встречал.
— Да я вчера рассказывал.
— Ну еще расскажи, че-ино.
— Это так было. Ехал кунгурский воевода, Кропоткин князь, в монастырь. Сам в коляске, позади двое вершных стражников. В лесу, в глухом месте, повстречалась им телега-едет мужик, рваные ноздри. Едет, с дороги не сворачивает. Воевода ему гаркнул: «Ты чего? Еще уши, видно, целы? Эй, верные слуги, дайте ему шелепугов!». А мужик-то и говорит: «Я, говорит, Юла». Ну, воевода, как глотку разинул, так и закрыть не может. У стражников руки не поднимаются. Юла дальше говорит: «А под кусточками сидят все мои товарищи». Воевода глаза скосил — ему почудилось, разбойников с тыщу. Сидит ни живой, ни мертвый. Юла с телеги соскочил, подходит-«Что с тебя взять, воевода? Давай шапками поменяемся». Надел его соболью, ему прихлопнул свой колпак. Опять на телегу повалился. «Ну, говорит, я на дружбу, на беседу не напрашиваюсь. Объезжайте!» Кучер взял стороной, объехал. Юла себе дальше на телеге, куда знал. И никого под кусточками не было: Юла один был…
Мужики хохотали.
* * *
Шел раз Егор на лесные вырубки пни пересчитать на какой-то спорной делянке. Шел по ровным холмам — шиповник цвел в полную силу. Пахучие лепестки, сидели густо, сплошь покрывали кусты-листьев не видно. Ветерок собирал и сгущал цветочный дух. Такой ветерок налетит, обольет — так голова закружится и сладко щемит сердце, словно наяву сбывается сказка о райских садах. Ни о чем не думалось Егору, шел он и пил полной грудью густой струистый воздух.
Встретилась каменная россыпь, целое поле больших серых валунов. Между камнями всюду поднимались те цветущие шиповники, но еще больше здесь было ломкого богульника с глянцевитыми узкими листьями, с дурманным запахом полураскрытых белых цветов. Россыпь кончилась. Под ногами мягкий мох. Вот и березовый лесок, куда идти. Но тут послышался сзади стук сапожных подковок о камень. Егор обернулся. Его догонял Мосолов. Приказчик прыгал с камня на камень, легко неся свое грузное тело, стараясь не спешить так, что бы это было заметно. Егор зашагал к лесу. Спиной он чувствовал, как приближается приказчик. Повернул круто налево, по кустам — нет, не отстает. Вот уж и тяжелое дыханье слышно.
— Чего от меня бегаешь, парень?
Пришлось остановиться. Егор исподлобья глядел на приказчика и молчал. А тот вытирал лицо платком с голубой каймой и дружелюбно улыбался. Они стояли на лужайке среди высоких цветущих кустов.
— Никак, не угадаю с тобой поговорить… А ли совесть не чиста? Я ведь знаю, что ты тагильский. А ты меня не-уж не помнишь?.. Да это ни к чему теперь, может, оно даже лучше повернулось. Побег твой… это грех небольшой. Такой грех, что стыдно и попу сказать. Служи, пожалуй, на государевой службе, да и Акинфия Никитича пользы не забывай. За ним, брат, служба-то вернее. Думаешь, пожалел тебя Татищев? Как же, пожалеет! Он на зло хозяевам тебя принял, власть свою показать лишний раз. Выгодно ему будет — и продаст тебя, не задумается. Ты это помни. А пока пользуйся счастьем, заслужи милость Акинфия Никитича. Смекаешь, что делать надо? Чего молчишь-то?
Егор уперся взглядом в траву и ничего не отвечал. Еще и не понимал, как следует, к чему клонит приказчик.
— Без жалованья пока служишь, верно? Ну, положат потом тебе полтину в месяц. Я ничего не говорю, это тоже деньги, брать надо. Да только на полтину не проживешь. Мать у тебя знаю, в Мельковке что-ли живет? Перебивается с хлеба на квас. Ты один сын, а добрый сын должен печься о матери. Вот и подкопил бы денег ей на коровку. С коровой-то много веселей. Да и о себе по думать пора: молод-молод, а не мальчишка. Без денег-то везде худенек. Верно я говорю?
Ответа не дождался, но продолжал, не смущаясь:
— На твоей должности ты нам много пользы можешь принести. Шихтмейстер то глуп, как теленок, а нравный, — видно много захотел. Вот принесло тоже гостя от чорта с длани, с большой елани! Ну ничего, обуздается. А ты будешь получать от меня по рублю в месяц-это так — ни за што, ни про што. Да еще разные награды, за каждую услугу особо я расскажу при случае. Да и сам сумеешь, догадаешься. Из всего надо уметь деньги выжимать.
— Хотя взять этот цвет, шипицу-то. Вон ее прорва какая! Глупый человек скажет: так цветет, для красы-басы. А умный знает — на красоте-то не онучи сушить… Счастье Сунгурову, прямо скажу, счастье. Двух маток сосать можешь. Духмаешь, Татищев, да и твой Ярцов не знает, как у Демидова кошель развязывается? Знают. Сейчас не берут, так потом брать будут. Непременно. Генерал Де-Геннин тоже не сразу за ум взялся, «Трудливец, трудливец… Гол да не вор…» — еще всякое. А как пропали у него где-то в заморском банке деньги, так меня вызвал. «Вот передай Акинфим Никитичу на словах, чтоб уступил мне железа двадцать тысяч пудов, да по тридцать копеек, да до Петербурга довез бы на своих судах, и за то ему всегда буду слуга». Это генерал-поручик, не школьник какой ни то! Так ведь и ему всего не дали. Послали четыре тысячи рублей наличными — и все. Хоть ешь, хоть гложи, хоть вперед положи. Ничего, взял.
Приказчик положил руку на егорово плечо. Егор качнулся, но руки не сбросил. Еще ниже наклонил голову.
— Ну как, поглянулась моя история? А? За первым рублем приходи ко мне хоть завтра. Да ты что все молчишь? Заробел, парень? Хо-хо. То ли бывает. Живи смелей, повесят скорей, так то.
Давнул еще плечо, повернулся и ушел. Егор поднял голову, приложил пальцы к щекам — они горели огнем.
Долго Егор бродил по вырубке, считал пни, отмечал их углем и думал: «Сказать, не сказать Ярцову?» Ярцов для него все еще оставался «учителем», каким был пять лет назад, когда маленький школьник не знал человека умнее и всесильнее Сергея Ивановича. Учитель насквозь тебя видит, учитель не пропустит ошибки в столбцах: «ющегося, ющемуся, ющемся, ющемся… ившегося, ившемуся, ившимся, ившемся…» Учитель, наконец, имеет право назначить розги «нетчикам» и невыучившим урок.
Этих детских впечатлений еще не заслонили новые наблюдения, сделанные за неделю совместной жизни, хотя они и говорили как раз о другом. Егор не забыл, как Ярцов робел и тянулся перед главным командиром. С досадой и стыдом наблюдал Егор, как Ярцова запутывал приказчик, — взять хотя бы первый день, когда чуть не были подписаны непроверенные ведомости. Потом смотрели списки работных людей — наверняка десятка два беглых без пашпортов скрыл Мосолов.
Это бы ничего, пусть их работают, но почему Ярцов только смущенно улыбался и делал вид, что не замечает проделок приказчика? Твердости не хватало шихтмейстеру. И весь он какой-то развинченный — не сядет прямо, а непременно развалится мешком, руки, ноги растеряет. По вечерам, до сна, подолгу валяется на кровати одетый и вздыхает. Вечно он почесывается, — то на камзоле пуговицы растегнуты, чтобы туда ловчее руку засунуть, почесать, то парик на боку и видны свои рыжеватые волосы, а пальцы скребут голову. Раз Ярцов затворился в горнице, сказал, что будет работать. Полдня просидел. А потом Егор вымел из горницы ворох стружек и под подушкой шихтмейстера увидел резного из липы конька, — детскую забаву.
Все равно, Сергей Иваныч начальник, судить его трудно. И надо бы рассказать ему про посулы приказчика. Одно останавливает: в каком виде сам-то покажешься. Как сумел на эти посулы ответить? Молчал ведь как столб.
Домой пришел в сумерках.
— Сунгуров, ты? — крикнул из горницы Ярцов. — Я тебе творог оставил. На окошке. Ешь.
Егор рассказал о сегодняшней своей работе. Много пней нашлось меньше четырех вершков, а такие деревья в рубке не показаны. И отводы лесосечные не те, что на планах — вдвое поди-ка больше.
— Ты запиши и похрани пока, — равнодушно сказал Ярцов.
— А в Контору горных дел разве не будете писать?
— В Контору?
Ярцов вышел из горницы к Егору, тяжело плюхнулся на лавку, в самый угол.
— Нет, не стоит. Если при нас номерные деревья станут рубить, то запретим, а так — ну их… Пусть копится. Не люблю я начинать дело, когда не знаю, что из него выйдет.
— А если нас за недонесение потянут?
— Это еще когда будет. А верней, что никогда не будет. Все это малости. Приказчик выкрутится.
Егор помолчал, а потом сказал неожиданно для самого себя, как это часто у него бывало.
— Сергей Иваныч, отпустите меня в рудоискатели.
— Ишь ты! — удивился шихтмейстер. — Полжизни в лесу да в горах прожить захотел. Медвежьим племянником заделаться. И то покою нет. Мне вот скоро на Баранчу ехать, так я пудовую свечу поставил бы, только б не ездить.
— А славно в горах! Сам себе хозяин. Нашел рудное место — награда. И разбогатеешь, не грабя никого, своим счастьем.
— Много ты знаешь. Так тебе руда сама в руки и пошла.
— Я бы сначала на рудознатца учиться стал.
— Есть в городах и ученые, да не очень-то лезут в горы. Руды искать — как в карты играть. Неверное дело.
— Так не пустите?
— Я власти не имею пускать, не пускать. Да тебе зачем отпуски? Ты мастер бегать. Вот опять ударься в бега, да где-нибудь в самом тайном месте и раскопай прииск, чтоб сразу медная, свинцовая и серебряная руда…
— И золотая!
— Нет, золота у нас не бывает. Золото только в жарких странах находят, в Индии. Да и этого тебе хватит, три руды сразу. Никому не объявляй, собери из скитников, да из беглых колодников компанию, завод тайно построй…
— Вас шихтмейстером, Сергей Иваныч…
Учитель и школьник взапуски стали сочинять чудесную небывальщину… Уж Егор стал главным командиром всех сибирских заводов, уж он построил дворец из свинцовых плит с серебряной крышей, уж Ярцов в карете, сто лошадей цугом, поехал к царице ужинать… — тут Ярцов опомнился.
— То глуповство, пане, — сказал, он почему-то по-польски.
— А ну, Сунгуров, добудь огонька, зажги свечку. Спать пора. Живо!
Он зевнул. Егор вскочил, пошарил на полке трут, огниво и кремень, стал высекать огонь.
— Какая разница, — серьезно спросил шихтмейстер, — между школьником и огнем?
Егор не знал — еще можно поддать шутки или это строго, как на экзамене?
— Разница? — переспросил осторожно. — Да они же совсем непохожи, Сергей Иваныч. Во всем разница.
— А вот похожи. Подумай.
— Не знаю, Сергей Иваныч.
— Школьник и огонь только тем разнствуют, что огонь сначала высекут, а потом разложат, а школьника сначала разложат, а потом высекут.
Егор в эту минуту раздувал трут, — фыркнул, поперхнулся горьким дымом, закашлялся и расхохотался сразу. И над недогадливостью своей смешно, и радостно, что шутка не кончилась. Значит, будут еще веселые часы, и не такой уж Ярцов неисправимый «учитель».
— Я вам тоже загадаю, — закричал он, — кашляя и чихая. — Что выше лошади и ниже собаки?
— Как, как?.. и ниже собаки? Не знаю. Я думал — все загадки знаю, какие есть, а эту не слыхал. Подожди, не говори, я сам. Сейчас лягу и подумаю.
Свеча была зажжена, и Ярцов унес ее к себе в горницу.
Егор улегся на узкой лавке и сразу заснул. Он сладко храпел и не видел снов.
В горнице ворочался и вздыхал шихтмейстер. Так прошло часа два.
— Сунгуров!.. Проснись, эй!..
Голова Егора поднялась, обвела мутными глазами фигуру шихтмейстера в одном белье и опять упала на лавку.
— Эк, спит как! Сунгуров! Это… Пожар! Башкирцы напали! Кильмяк-Абыз! Разбойники пришли! Вставай, вставай!
— Что случилось, Сергей Иваныч? Где пожар?
— Да пожара, пожалуй, нет. Ты скажи отгадку, а то заснуть не могу.
— Какую отгадку?
— Ну, сам загадал: что выше лошади, ниже собаки?
— А… Седло, Сергей Ива…
Не договорив, Егор повалился на лавку и захрапел.
7. В мансийском зимовье
Под наблюдением у Ярцова три завода. Втрой — болизко на речке Билимбаихе, притоке Чусовой, — принадлежал барону Строганову. Ярцов съездил туда на несколько дней. Завод только что пускали в ход.
Чтобы попасть на третий, надо сделать трудное путешествие далеко на север, за Тагил, в глушь, на реку Баранчу. Там, на вновь обысканном месте, Демидовы закладывали чугуноплавильный завод. Вместе с Ярцовым поехал и приказчик Мосолов. Сунгуров остался на Шайтанском.
На рассвете уселись они в крытую повозку, запряженную четверкой лошадей, и тронулись в путь. Накануне прошел грозовой дождь — дорога была и не пыльная и не очень грязная. Лошади везли отлично. Объехали Екатеринбургскую крепость и повернули к северу, вдоль хребта. За первый день доехали лесами до озера Балтым и тут заночевали в рыбацкой избушке.
На другой день были в Невьянском заводе, одном из самых старых заводов на Урале. Царь Петр еще в 1702 году отдал Невьянские рудники и все леса и земли на тридцать верст кругом во владение Демидову. Теперь здесь стояла семибашенная крепость, одинаково неприступная для диких народов и для царских чиновников. За крепостными стенами виднелся демидовский дворец и отдельная высокая наблюдательная башня — ее возвел Акинфий десять лет назад, в 1725 году.
Сам старик, Акинфий Никитич, был сейчас в отъезде в Петербурге. Ярцова с Мосоловым поместили на ночлег в дворцовой пристройке. Ярцов хотел повидаться с здешним казенным шихтмейстером, но приказчик отговаривал — «завтра-де вставать рано, отдохни лучше, ехать еще далеко. Да и господин Булгаков, кажется, в отъезде».
Вечером Мосолов куда-то ушел, и Ярцов все-таки отправился разыскивать невьянского шихтмейстера. Видимо, демидовским слугам даны были особые инструкции насчет его, Ярцова, — никто не хотел отвечать на вопросы. Иные даже прикидывались немыми, разводили руками и отрицательно качали головой. Только случайно наткнулся Ярцов на помещение шихтмейстера.
Булгаков — сгорбленный летами человек, с недоверчивым взглядом, с глухой речью — встретил Ярцова радостно.
— Трудно с ними, — пожаловался он. — Не шихтмейстер я здесь, а заложник, аманат какой-то. На всяком углу страж. «Сюда нельзя, здесь не смотри». Хотят Демидовы опять прежних вольностей добиться. Приказы главного командира ни во что ставят. Приказчики мне в глаза льстят, а за глаза препоны всяческие ставят.
На третий день добрались до Нижнего Тагила с его знаменитой невиданно длинной плотиной. Под высокой рудной горой работали две домны. Нижнетагильский завод из всех уральских заводов прославился качеством железа. Демидовская марка на железе — «старый соболь» — хорошо известна даже за границей. А все дело в руде горы Высокой-уж очень она чистая и богатая, — такой другой по всем горам пояса больше не известно.
Повозку здесь оставили, дальше поехали верхом. Дорога торная осталась только до Выйского медеплавильного заводика, а дальше, кроме троп, и проезду никакого не было.
— Лес темней — бес сильней! — смеялся Мосолов, плотно усевшись в седле. — Не боишься, Сергей Иваныч?
Страшнее беса оказались комары. Поющей серой тучей поднимались с травы, жгли укусами, мешали смотреть и дышать. Всадники завязали шею и лицо тряпками, туго перетянули рукава над кистями рук и все-таки непрерывно били себя по всему телу — всюду залезали тонкоголосые кусающие твари.
Погода установилась жаркая, безветренная. Мотаться в седле целый день было тяжко. Да и кони выбились из сил — спотыкались, беспрерывно дрожали потной кожей, сгоняя комаров. Еще больше донимал их овод. Уже текли по шерсти струйки крови.
Под седло, под каждый ремешок сбруи всадники натыкали свежих березовых веток, — чтобы колыхались, спугивали гнус. Медленно ехали, как два куста, как два зеленых пугала. В тень заедут-комары жгут, выедут на солнце — оводов больше.
Особенно трудно стало ехать, когда Мосолов засомневался в дороге. Такую муку еще можно терпеть, когда знаешь, что каждый шаг приближает тебя к цели.
А сейчас нитка-тропа, которая вела путников в лесу, затерялась в высокой буйной траве.
— Слева, поди, уж Баранча вьется, — гадал Мосолов. — Едем-то верно, да без тропы как раз в непроезжую урему угодим.
— Так давай на Баранчу держать, поедем берегом, — предложил Ярцов.
— Нельзя, берегом болота попадаются. А не болота, так такие чащобы да вертепы — не приведи господи.
— Что же делать-то, Мосолов?
— Слезай, Сергей Иваныч, разложи огонь. Я на маточку взгляну, повернее солнца-то будет.
Затрещал в бледном пламени сухой можжевельник. Дым сладко опахнул людей и лошадей. Мосолов достал из седельной сумки маленькую круглую коробочку из бересты. Открыл, — в коробочке закачалась легкая стрелка. Вокруг стрелки четыре рисунка: кружок черный, кружок белый, два полукружия. Мосолов повернул коробочку так, чтобы черный конец стрелки указывал на черный кружок.
— Вот где она, полночь! Верно едем. Со мной не пропадешь, Сергей Иваныч! Поехали, что ли.
Мосолов тщательно затоптал костер. — Пожару бы не наделать, жара, сушь…
Тпру, тпру, постой, Карько!
— Гляди, Мосолов!.. Шихтмейстер с бледным лицом показал в глубь леса.
— Чего там? Не вижу.
— Теперь нету. Мне показалось… Медведь. На задних лапах.
— Ну, пусть его.
Но и приказчик не садился на коня. Забыв о комарах, вытягивал шею, всматривался в чащу.
— Ну, не видно? Показалось тебе, Сергей Иваныч. Кони бы чуяли, если медведь. Садись.
Но только взобрались в седла, шихтмейстер опять крикнул:
— Вон он!
Мосолов круто повернул коня. Вдали между деревьями кто-то двигался к ним.
— Это не медведь, — сказал Мосолов, немного погодя. — Человек. — И поправился: — Вогул.
Манси подходил с боязливой улыбкой. На нем была одежда из звериных шкур. За плечами большой лук, у пояса колчан с оперенными стрелами.
— Пача, рума! — повторял манси еще издали.
А когда подошел поближе и взглянул на неласковые распухшие лица русских, то проговорил совсем тихо и робко:
— Пача, ойка!
Рума — по-мансийски — друг, а ойка — господин. Мосолов по-мансийски знал мало. Манси по-русски говорил плохо. Однако, разговорились. Из слов манси выходило, что до брода еще далеко, а есть поблизости мансийское зимовье, на берегу Баранчи же. Там можно переночевать. Мешали говорить кони. Они переступали с ноги на ногу, без отдыха мотали головой. Их крупы были покрыты сплошным серо-зеленым слоем оводов.
— Как ты нас нашел? — спросил Ярцов.
Манси с улыбкой показал на остатки костра, потом на свои ноздри.
— По дыму, значит. Запах они чуют не хуже медведя, — сказал Мосолов. — Едем что ли, к нему, Сергей Иваныч?
Чего коней мучить. Завтра он нас доведет до броду.
— Едем, — с радостью согласился Ярцов. — Я уж и то хотел тебе сказать, чтобы здесь дневку устроить. А у жила-то еще лучше.
Впереди всадников быстро шел манси. Он легко перепрыгивал через поваленные стволы деревьев и удивлялся, что лошади отказываются прыгать.
— Как тебя зовут? — допытывался Ярцов.
— Чумпин, Степанква, — откликнулся манси.
— Крещеный?
— Да, — показал крестик на ремешке-из-за пазухи вытащил.
— Как их только попы тут разыскали? — удивился Ярцов.
— Да он, поди, в Невьянск или в Верхотурье бегал креститься. Новокрещенным халат дают суконный. Так иные по два, по три раза крестятся за халаты-то. А сюда попы, конечно, не поедут. Здесь еще медведя по ошибке окрестят, пожалуй. Ты ведь тоже ошибся, Сергей Иваныч.
Впереди между стволами заблестела вода — Баранча показалась. Начался крутой спуск.
Первыми встретили гостей собаки. Четыре пса без лая примчались навстречу, обнюхали людей, лошадей. Остромордые, уши торчат, хвост кольцом на спину, глаза живые и умные. Обнюхали-и умчались вперед, докладывать.
Зимовье всего из пяти маленьких бревенчатых избушек, крытых дерном, — таких низких, что с крыши можно сорвать любой цветок, выросший на дерне. Перед дверьми каждой избушки — дымный костер. В стороне — амбарчик-чомья на двух высоких гладких столбах, чтоб не забрались мыши или сама вороватая россомаха. Сети сушатся на кольях. Около избушек груды больших трубок бересты.
— Вонь какая! — сказал Ярцов и сплюнул.
— Да, — Мосолов тоже плюнул. — Для русского носа непереносно. Видно, собак мало, не зачищают.
Двое манси-мужчин вышли из избушки. Они с гордостью назвали свои русские имена — Яков Ватин и Иван Белов. Значит, крещеные.
Лошадей поставили в дым. Чумпин и Белов принесли им травы. Хозяин самой большой избушки — Ватин повел гостей к себе. В избушке мансийка мяла кожу руками. Завидев гостей, она еще усерднее принялась за работу. Но Ватин прогнал ее прочь. Крохотное оконце затянуто рыбьей кожей. Полна дыму избуша зато ни один комар не звенел под низким потолком. Уселись на полу, на шкурах.
Хозяин ожидал, что приезжие прежде всего поделятся с ним новостями — так полагается по вековечным законам лесной вежливости. Но русские сразу же повалились на шкуры и заснули.
Ватин посидел немного около храпящих гостей — столько, сколько потребовалось бы времени на самую краткую беседу, — и вышел на цыпочках распорядиться об угощеньи.
Русские проснулись на закате солнца. Им принесли котел чего-то горячего и дымящегося. Для свету Ватин зажег сучья в човале-очаге. Човаль сложен трубой из жердей, толсто обмазанных глиной, и сучья горят почти на полу.
— Таайн, рума! — пригласил Ватин гостей. Ешьте, пожалуйста.
И вывалил пищу из ведра в деревянное корыто.
— Из этого же корыта и собаки у них едят, уж я знаю! — пробормотал Мосолов — Я не буду есть, — заявил Ярцов-Лучше своим хлебом обойдемся.
— Э-э, с погани не треснешь, с чистого не воскреснешь! — и Мосолов зацепил пятерней какой-то полужидкой каши. опробовал. — Ничего, посолить бы только. Ешь, ешь, Сергей Иваныч-видишь, хозяин обижается.
В самом деле, Ватин сердито поглядывал на шихтмейстера. Больше из любопытства взял Ярцов немного варева из корыта.
— Что это такое, Мосолов? На вид каша, а вкус-то рыбный.
— Поре называется. Муку они делают из сушеной рыбы. Это, верно, из нее состряпано. Да ты не разбирай, хуже будет.
Потом подали какую-то вареную траву, тоже с рыбной мукой.
— A-а, пиканы, — сказал Мосолов. — Медвежьи дудки. Это и наши мужички едят, когда больше ничего нет.
В это время снаружи послышался собачий лай, веселые крики. Новый манси заглянул в избушку, улыбаясь во всю рожу, крикнул русским «пача, пача» и заготорил с Ватиным. Тот выбежал из избушки и вернулся через пять минут с деревянной чашкой, которую и поставил перед гостями.
— Охотники пришли, — весело объяснил он. — Теперь хорошо можно угостить. Пожалуйста, еще много.
В чашке были куски сырого мяса, ободранные звериные уши, что-то из внутренностей, облитых кровью. Поверх всего лежал крупный звериный глаз.
— Ну, ешь, тынан мойло! — Ватин схватил глаз и пытался всунуть его в рот Ярцову. — Уй, вкусно!
— Ну тебя к чорту с угощеньем! — Ярцов вскочил и яростно отплюнулся.
— Сергей Иваныч, посиди. Нельзя вогулишек дразнить, пригодятся. Ты вот так…
Мосолов взял звериное ухо, свернул трубочкой, обмакнул в кровь и стал жевать хрящ. Потом незаметно — этому помогала полутьма избушки и клубы дыма — спустил кусок в рукав.
— Видел? Оно даже вкусно — это ведь козла дикого подстрелили они. Мясо не поганое. Я у них белок вареных едал. Заместо курятины всегда сойдет, только смольем наносит. Что ж в охотку съешь и вехотку. Эй, хозяин, а вареное мясо будет?
— Нюолпейти? Сейчас будет.
В избушку набились все манси поселка-пятеро мужчин. Они с любопытством оглядывали русских, быстро и непонятно говорили и все пробовали свои ножи. Было тесно и душно. В дверь просунули корыто с большими кусками вареного мяса. Каждый манси брал кусок, вонзал в него зубы и быстрым движением ножа снизу вверх отрезал закушенную часть у самых губ. Ярцову казалось, что вот-вот они отмахнут себе нос. Мясо было жесткое, полусырое. Манси глотали его, почти не разжевывая.
Пир кончился, манси разошлись. Ярцов лежал на шкурах, глядел на пламя неугасимого човаля. Жуя «серку» — лиственичную смолу — сидел на корточках Ватин. Мосолов разулся, сел перед самым огнем.
— Вогулов к горной работе не приспособишь, — говорил Мосолов, — в шахту вогула не спустишь. Татар, башкир — тех можно. А вогул — лесной человек, затоскует, сбежит на другой день. Я пробовал.
В дверное отверстие, затянутое на ночь шкурой, просунулась голова Чумпина. Он что-то робко сказал Ватину. Тот, не глядя, равнодушно ответил. Чумпин вошел в избушку, опустился на корточки возле хозяина, заговорил очень быстро, показывая на русских.
— Чего ему? — спросил Мосолов.
— Хочет показать ахтас-кэр, камни.
— Пусть покажет, — приподнялся Ярцов. — Слышишь, Мосолов, — камни. Может, руда?
— А ну его! Я тебе этих камней покажу целый рудник. Убирайся ты живее! — Мосолов даже встал и нетерпеливо махал рукой манси.
— Нет, я посмотрю, — сказал Ярцов. — Давай сюда камни, Чумпин.
Вогул вынул из-за пазухи кожаный мешочек, развязал, достал несколько черных, с блестящим изломом камней. Мосолов, стараясь казаться равнодушным, так и впился в них глазами.
Взвесил Ярцов камни на руке — очень тяжелые. Стал рассматривать повнимательнее. Какие-то мелкие крупинки прилипли на изломе. Хотел Ярцов их пальцем сбросить, а они передвинулись только и не падают, словно их в самом деле клей держит.
— Да это магнит! — воскликнул Ярцов.
Мосолов нахмурился, как туча, зверем смотрел на Чумпина.
Никто не замечал этого, все видели только камни в руках шихтмейстера.
Ярцов набрал крупинок на ладонь и поднес камень сверху. Прыгнули крупинки и повисли на остром ребре, камня цепляясь одна за другую.
— Где взял? — спросил Ярцов.
— Там, — Чумпин помахал рукой. — На реке Кушве. Большая гора, яни-урр. Вся гора из такого камня.
— Много такого, говоришь?
— Много. Как комар.
— Да врет он, — вмешался Мосолов. — Это тагильская руда. Что, я не вижу, что ли.
— Я — Степан, — обиженно сказал манси. — Я крещеный, нельзя врать, яоль. Могу вести на Кушву.
— Тагильскую руду мы вчера видели, — сказал Ярцов, — ровно бы не похожа. Надо взять камни, пусть рудознатцы посмотрят. А, Мосолов?
— Что ж, можно взять. Давайте я их в седельную сумку спрячу. В Невьянске у Акинфия Никитича знатный рудоведец есть, скажет сразу, стоющая ли.
— Нет, я половину себе возьму, а другую ты бери. Вот этот… нет, я этот возьму, покрасивее. Мосолов, дай твою маточку, испытаем магнит.
Мосолов поднес берестяную коробочку. Стрелка бегала за черным камнем, как живая. Ярцов забавлялся от души, подносил камень и с той стороны и с другой, сверху и снизу — совсем с ума свел легкую стрелку.
— Рума ойка, ольн будет? — тихонько спросил Чумпин.
— Какой ольн?
— Спрашивает: будут деньги, награда, — пояснил Ватин.
— A-а, награда. Будет. Ты и сосчитать тех денег не сможешь, что тебе дадут. Руды, говоришь, как комар, вот и денег тебе дадут, как комар…
— А сейчас нельзя? Немного мосса-моссакуэ. У меня нет собаки. Я совсем бедный, нюса манси.
— Сейчас нельзя, не видевши-то, что ты! Далеко эта гора?
— Два дня на лыжах и еще полдня.
— Какие же летом лыжи? Верст сколько?
— Верст они не знают, — вмешался Мосолов. — Меряют зимним ходом. Выходит, верст семьдесят, если пол-третья дня. Еще говорят, если близко или недолго: «два котла сварить». И так меряют: «стрела два раза летит». Ты видел ихние стрелы и луки, Сергей Иваныч? Покажи, Ватин.
Ярцов сразу забыл про камни и стал разглядывать лук. Ватин вынул его из кожаного чехла, в котором лук лежал, выпрямленный и привязанный к доске. Сделан из корня лиственницы с березовой накладкой и оклеен берестовыми ленточками, чтобы не пересыхал. Еще занятнее стрелы — всех видов: с вилкой на уток, с шариком на белку, с железной копьянкой на сохатого. Особая-ястреб-стрела, поющая на лету. Она служит для спугивания уток из камышей. У основания каждой стрелы в два ряда перья, выдернутые из глухариного хвоста.
Пока Ватин объяснял Ярцову для чего нужна какая стрела, Чумпин выскользнул из избушки и пошел к себе.
Уже стояла белая ночь. Все зимовье окутано дымом костров.
Чумпин вырыл из земли за своим жильем двухголового деревянного идола, поставил его к стволу сосны, перед ним положил такие же камни, какие дал русским, и стал молиться, оправдываться вполголоса.
— Может быть, он прогневал дух Железной горы, рассказав о ней русским. Конечно, это плохо, но что же делать? Без собаки невозможно охотиться, a русские дадут деньги. Может, даже на ружье хватит — огненный бой. Пф-ту. Тогда самые красивые разноцветны тряпки он навяжет на тебя, Чохрыш ойка. Как красиво! Пусть только бог не сердится. Ведь Степан не сердился же что осень была теплая и реки долго не замерзали. Это помешало охоте, шкур добыто совсем мало, всю зиму голодал, собака сгибла. Эх, бог!.. Степан только слегка поколотил тогда тебя. Совсем немножко, мосса, моссакуэ. Не гневайся же Чохрынь-ойка, не приказывай духу дорог отвести след, когда он поведет русских на Железную гору. Самые красивые тряпки тебе, не забудь! Ладно, бог? Омаст?
Замолчал, стал ждать какого-нибудь знака от бога. Тихо. Льется далеко рокочущая трель козодоя. Позвякивают уздечками лошади, хрустит трава на зубах. Но вот далеко закричал, залаял дикий козел. Одинокий голос прорвал тишину.
Манси поспешил принять этот голос за утвердительный ответ лесного духа. Поскорее схватил идола, сунул его вместе с камнями в яму под избушкой, присыпал землей, — поскорее, пока бог не передумал.
И пошел спать.
8. Бег с препятствиями
Раньше всех утром встал Мосолов Он вышел на берег Баранчи, оглянулся, вынул из кармана куски чумпинской руды и с ругательством бросил их в воду.
Потом подошел к первой избушке разбудил спавшего там манси и сказал — Эй, вогул, нет ли у тебя продажных мехов? Куничка, может, какая завалялась?
Так он обошел все избушки, заставляя где лаской, где угрозой показывать ему оставшиеся с зимы шкурки пушных зверей.
Когда Ярцов вылез из избушки, Мосолов сидел на пеньке и запихивал в седельную сумку свою добычу.
— Не знаю толк у в соболях да в лисицах, а в топорах да в тупицах, — лукаво подмигивая, сказал приказчик. — Чего-то такого заставили купить вогулишки. Надо же поездку оправдать, вот и взял.
Мансийские ребятишки, обнимая мохнатых ласковых псов, сидели щебечущей стайкой вокруг лошадей. Они ждали когда лошадь поднимает ногу: кто-то из них уже пустил слух, что у этих невиданных животных копыта снизу железные.
Тронулись в путь. Опять началась пытка комарами. Чумпин шел впереди, обмахиваясь веткой.
— Ну и дорога, — сказал Ярцов. — Завод ставишь, а проезду нет. Как будешь по такой тропинке возить горновой камень к доменному строению?
— Будет и дорога, Сергей Иваныч. Со временем. Еще до доменной кладки далеко.
Когда свернули на переправу, Чумпин показал рукой на север и сказал:
— А Кушва-река там, прямо, не надо сворачивать. Болот много. Бобры живут.
Ярцов спохватился, зашарил по карманам, в сумке.
— Где же камни, образцы-то кушвинские? Я их забыл. Положил тогда в сумку, помню. Да должно быть вынул вечером, а нынче из головы вон. Нету в сумке.
— Ишь ты, грех какой, — Мосолов покачал головой. — Как на притчу — и я забыл, це-це-це…
Но Чумпин понял, о чем идет речь. Полез за пазуху и вручил Ярцову новые образцы той же черной руды — нагретые у его тела угловатые обломки. Мосолов этого, кажется, не заметил.
— А что, если съездить нам на Кушву, Мосолов? — предложил Ярцов.
— Что ты, что ты, господин шихтмейстер! Слышишь, чего вогул говорит? Болота. А медведи, а комары… Что, тебе жизнь не мила? Если бы еще по казенной надобности послали, тогда хоть пой, хоть вой, а поезжай. А по своей воле кто же туда сунется?
И Ярцов бросил думать о Кушве.
Над лесом показалась громада Синей горы с тремя скалистыми вершинами, с каменными обрывами. Не доезжая до горы, на лесной поляне нашли лагерь демидовских людей — штейгер да полтора десятка рабочих. Кое-где в лесу виднелись бугры желто-красной земли, да чернели глубокие ямы. Вот и весь железорудный прииск.
Ярцов спустился в одну яму. Там работал старик-рудокоп, весь желтый от железной охры.
— Я в рудах мало смыслю, — сказал Ярцов, колупаясь в мокрой стенке. — По-моему, руда плохая.
Старик вздохнул, посмотрел в голубое небо и снял колпак.
— Ваше благородие от Бергамта будете, или господина Демидова служащий?
— Казенный. А что?
— Немудренькая рудишка. Я, ваше благородие, весь век с кайлом, — прямо скажу: хуже не видел. И небогато ее здесь. Может, прикажете оставить прииск, освободите нас, ваше благородие. Зря погибаем.
— Я этого ничего не знаю и не могу.
— Ну, видно, быть так… Только не извольте сказывать штейгеру, ваше благородие, что болтал я. Руда-то, может, и нечего. Где нам понимать!
Надел колпак и опять принялся тюкать кайлой в забой.
Главное дело Ярцова было отмежевать лесную дачу к будущему заводу. Леса кругом дикие были, нетронутые. Жалеть их, видимо, не приходилось — все равно от перезрелости да от пожаров сами гибнут. Ярцов не стал ездить, искать в натуре межи и грани. Уселся в шалаше и под диктовку штейгера и приказчика начал писать «межевую запись». Труд не малый, часа четыре высидел. Штейгер заглядывал в свою записную книжку и говорил: — …Береза кудреватая, на полдни поклепа, от корени отросток. На ней положены две грани, одна показывает назад по граням, другая вперед по меже на листвень суховерхую, около ключика, что из горы бьет. По мере до листвени суховерхой верста двадцать сажен. На листвени положены две грани, одна показывает…
Потом грань шла на «листвень матерую», на «гору с чаклем», на яму с признаками-закрытой угольем, костями да золой. Межа поворачивала между лесом и желтым болотом — и опять по «березам покляпым», «березам кудреватым», «соснам граненым» пробиралась дальше и дальше.
— Что такое «гора с чаклем»? — спрашивал Ярцов.
— Пиши, пиши, господин шихтмейстер, еще много. Потом скажу.
При подписывании «записи» Мосолов потребовал, чтобы шихтмейстер оговорил, что верста везде считается в тысячу сажен, а не пятьсот. Ярцов заупрямился.
— Не могу. И так известно, что версты не путевые, а тысячные. Отводы велено делать в верстах, про сажени в инструкции ничего не сказано. Мне лесу не жалко, все равно сто лет никто проверять не придет. А «запись» сейчас в Контору горных дел пойдет, сам увезу. «Почему, скажут, свои указы даешь, сколько в версте сажен?» И сразу наклобучка. Шалишь, Мосолов, меня на кривой не объедешь!
Мосолов не вытерпел, улыбнулся.
— Не хочешь — не надо. Я тоже хозяйскую выгоду соблюдать должен. Мало ли, выйдет спор, судное дело. Межи да грани, ссоры да брани. Тысячная-то верста всегда лучше.
До вечера Ярцов не выходил из шалаша: комары одолевали. А вечером сказал Мосолову:
— Ну как, пожалуй, уж и домой можно? Что тут делать больше?
Вышло у него так, словно позволения просил у приказчика. А тот скалил зубы.
— Как прикажешь, хоть сейчас проводник будет. Вместе-то нам не удастся доехать. Я здесь дня три, а то с неделю пробуду. В Тагиле, в Невьянске ночевать ставай, Сергей Иваныч. Лошадей требуй добрых. Эх, будь я шихтмейстером, — вот бы прокатился! Пыль столбом!
— А я бы, знаешь, кем хотел быть? Вогулом. Ей-богу.
— И то ладно, — охотно согласился приказчик. — Лежи себе на боку, ешь пиканы да убойну… Жизнь! Вот только на ясак настрелять надо белок да куниц немножко. Ты как, Сергей Иваныч, мастер стрелять-то? Лук-от натянешь?
— Зачем лук? Я бы ружье имел самое лучшее.
— A-а!.. Да пороху боченок, да свинцу десяток пудов, да избу-пятистеночку, работника… Таким вогулом кто бы не захотел быть! Многие бы вогульством занялись.
Мосолов откровенно издевался над шихтмейстером.
На другое утро по росе Ярцов отправился в обратный путь. В проводники ему Мосолов где-то раздобыл молодого манси, который по-русски не знал ни слова.
Набравшись опыта, Ярцов в дорогу, нарядился крепко. Голову и шею замотал плащом, на лицо платок свесил. На руки надел толстые чулки, заправив их глубоко в рукава. Ни комар, ни овод не прокусит. Править лошадью не надо: благо, манси вел ее в поводу. Ярцов ухитрился даже не раз засыпать в седле.
Без приключений прошла вся долга дорога до Тагила. Только однажды, еще в лесах перед Выей, попалась им непонятная находка. Проводник вдруг бросил повод, нагнулся и поднял из травы берестовую коробочку. Подал Ярцову.
— Мосоловская маточка! — удивился тот. — Не может быть! Как она сюда попала?
Припомнил, где видел ее в последний раз. Да в зимовье Ватина. Значит, у приказчика она должна быть и теперь. Совсем непонятно. Может, другая, только похожая? Да нет, узор на крышке запомнился хорошо и вот эта царапина.
Проводник исползал всю еланку, искал следы. Долго объяснял что-то по-своему Ярцову и совал пучок травы, испачканный красным. Тот только понял: «рюс-ойка» — это слов о часто повторялось.
Наконец, надоело гадать.
— Поехали! Ужо приедет Мосолов, объяснит.
В Тагиле остановился у приказчика Кошкина. Грубый и неразговорчивый человек был Кошкин. Нелюбви своей к татищевским чиновникам не скрывал и не хотел скрывать. На Чусовой при сплаве судов-коломенок Кошкин не раз устраивал настоящие бои с казенными караванами. Однажды по его приказанию были биты батожьем двое вольных крестьян, уведенных из казенного каравана. Их били перед приказчиком, а он приговаривал: «Не наймовайся вперед на государевы коломенки, плавай на демидовских!» Это он придумал и пустил в народ крылатые слова: «От Демидова выдачи не бывает». Уличенный в приеме беглых на работу, Кошкин сказал старшему конвойному: «Если и сам Татищев к нам работать придет, и его примем, и ему работа найдется».
Шихтмейстеру однако дал и ночлег в своем доме и ужин.
Когда на другой день Ярцов попросил лошадей, чтобы продолжать путь, Кошкин отрезал:
— Нет лошадей! Подождать придется до завтрева.
И разговаривать больше не стал, ушел. Явная ложь! Чтобы на тагильском заводе не нашлось пары свободных лошадей! Но делать было нечего — нанять негде.
Ярцов бродил по плотине, по берегу широко разлившегося заводского пруда. Высокие домны стояли в огненных шапках, даже днем огонь виден. Тяжко стучали молоты, обжимая крицы. Туча остро пахнущего дыма разливалась в безветрии между гор.
Забрел случайно на конский двор. В стойлах увидел не один десяток свободных лошадей.
— Лошадь вам? — подшел к нему хромоногий конюх. — А бирочка есть?
— Какая бирочка?
— Кожаная, вот такая. — Конюх показал на стену конюшни. В деревянном ящике аккуратными рядами висели небольшие прямоугольники из толстой кожи.
— Я пока хочу только посмотреть своего коня, — догадался соврать Ярцов.
— Это какой же ваш?
— Голубой мерин. Я вчера на нем с Баранчи приехал.
— А, Голубенька! Стоит. Его, значит, опять возьмете? Только бирочку не забудьте. Не приказано без бирочки отпускать.
Ярцов вернулся в дом приказчика. Он был разозлен и хотел накинуться на Кошкина с бранью. Но приказчика дома не было, весь дом пуст. Злоба прошла, осталась тоска и вялость. Ярцов лег на кровать, не снимая пыльных ботфорт.
За дверью послышались громкие голоса. Кошкин спрашивал жену:
— Где балобан тот, строка приказная?
— На плотину ушел. «Это я балобан! — понял Ярцов. Я — строка приказная! Ах ты, смерд демидовский!» — Обед прикажи стряпке получше сделать. На три дня велел его Прохор Ильич задержать. Что я — привяжу его, что ли, тут? Три дня! — когда ему, свинье грязной, часу не сидится. «Меня задержать, зачем?» — Ярцов спустил ботфорты с кровати, сел. Окно открыто прямо на улицу. Ярцов схватил с гвоздя свою сумку, накинул на руку плащ. На носках подошел к окну, оглянулся и вылез наружу. Почти бегом примчался на конный двор.
— Седлай Голубеньку! — крикнул конюху.
Бирочку позвольте.
— Сейчас принесут. Мне торопно, седлай пока.
Конюх вывел мерина и заседлал. Будто пробуя подпругу, Ярцов повернул коня так, чтобы он оказался между ним и конюхом. Забрал повод, сунул ботфорт в стремя и вскочил в седло.
— Господин! — крикнул конюх.
Ярцов ударил мерина кулаком и гикнул, — тот лягнул обеими задними и вынесся со двора.
Мимо господских хором на горе, через торговую площадь, через рабочий поселок Ярцов проскакал к воротам на Невьянскую дорогу. Караульный, еще издали увидев его, широко распахнул ворота.
— Вот тебе балобан, вот тебе строка приказная! — бормотал Ярцов и бил кулаком в бока коня, не давая ему сойти на рысь. Верст пять проскакал на мах. Оглянулся — погони не видно. Тогда поехал тише. Наездник он был не важный и теперь сам удивился, что удрал и что в седле усидел.
Черноисточенский завод — верстах в двадцати от Тагила — объехал стороной. Но Невьянска минуть было нельзя. Да Ярцов и не хотел скрываться. Где-то надо же ночевать. «Если из сыновей Акинфия есть кто, — все расскажу про Кошкина. Потребую, чтоб дали повозку. И хама того наказали. А кто это Прохор Ильич? И зачем меня задерживать?» В воротах Невьянской крепостцы его пропустили, ничего не спросив, — с поклоном, словно ждали. Молча приняли взмыленного, раздувающего бока Голубеньку, а Ярцова отвели во дворец.
Навстречу уже спешил, старчески сгибая ноги в длинных белых чулках, низко кланяясь, Алексеич, дворецкий. Он взял из рук шихтмейстера пыльный кафтан и понес, словно драгоценность.
— Сюда пожалуйте, сударь, — говорил дворецкий. — Вам зеленая комната приготовлена. Баньку, простите, сегодня не вытопили, не ожидали так рано. А до ночи топить никакую печь по пожарному случаю не разрешается.
Открыл большим ключем дверь. Комната изысканно отделана лучистым малахитом. По потолку лепные алебастровые украшения — гроздья да листья. Большое фигурное окно из цветных стекол. Кровать под шелковым балдахином.
— Удобно ли, сударь, будет? Паричок ваш позвольте поправить, завить к утру. И платье за дверь потом вывесьте, чтоб почистили. Вот здесь шлафрочик гродетуровый, — ничего что брусничного цвета? — а то переменю. Белье всякое вот в том комоде, аглицский комодец, орехового дерева.
Ярцов бил кулаком в бока коня, не давая ему сойти на рысь
Алексеич вынул пачку свечей, расставил в настенные медные подсвечники. Завел часы, поставил стрелки по своей серебряной луковице. Ходил по комнате так, чтобы все время оставаться лицом к шихтмейстеру. Лицо у него бритое, постное, под глазами коричневые мешочки.
— В комодце свечек восковых еще полфунта имеется. Там же брусок мыла грецкого. А здесь пастила грушная, после ужина, может, угодно побаловаться. Кажется, изволите уважать?
— Как ты знаешь? удивился Ярцов.
Действительно слабость такую он имел, именно грушевую пастилу он любил. Но никому об этом как будто не говорил. Да и не видал грушевой пастилы уж сколько времени.
Дворецкий чуть заметно улыбнулся и тотчас же опустил глаза. Опять сделал благочестивое лицо.
— Вот погребец круглый с хрустальными шторами. Водка мунгальная и водка инбирная. Посуда в этом ящичке, здесь же сахар головной, чай-жулан, чай-тебуй. Если в комнату кипяточку потребуется, скажите. Что останется, — с собой на дорожку. Здесь табакерочка роговая, отменный табак-с! Чубуков я не поставил, не потребляете, знаю, курительного табаку. Ящичек музыкальный для забавы.
Так обошел всю комнату, показал, объяснил употребление всех предметов.
— Погостите недельку, сударь? — спросил, стоя уже в дверях и разглаживая на кулаке ярцовский парик.
— Н-не знаю… Нет, пожалуй. К должности возвращаться надо.
— А то погостите, сколько вздумается. Все к вашим услугам будет. — Алексеич вдруг понюхал парик. — Дымком припахивает, не изволили снимать в баранчинских лесах?
— Нет, он в коробке был, да ночевали-то мы в вогульских балаганах-весь я, как есть, дымом провонял.
— Конечно, в лесах какое удовольствие. Отдохните, сударь, у нас. Что потребуется еще — только постучите, вот сюда. — Холодные закуски сюда подать? Горячий-то ужин попозднее будет.
Ярцов рвал вилкой вкусную копченую рыбу, а в голове все вертелась мысль: «Чего так обхаживают? Пастила грушная… Вон огурчики свежие — в мае-то месяце! Мосолов в Шайтанке задабривал — так то понятно: чтоб на плутни его сквозь пальцы глядел. А здешние?».
Он уж готов был объяснить весь почет своим чином (гм! шихтмейстер — прапорщицкого ранга!) и личными своими достоинствами (Хам Кошкин!.. «Балобан…» «свинья грязная»), но мелькнула новая мысль:
— Это взятка! За что? Ясно за что. Ведь к Баранчинскому прииску леса отвел со слов, в натуре не мерял. Наверно, десятки лишних верст попали в «межевую запись»! Вот за то и почет, и чай с сахаром «на дорожку». Но откуда здешние узнали? Ведь запись у Мосолова, а Мосолов остался на Баранче.
Тут пала на мысль берестяная маточка. Не проехал ли Мосолов вперед? Всякая охота к еде пропала (правда, из закусок уж мало что и осталось). Метался по зеленой комнате, гадал в тоске: «Скажут: интересуюсь, за потчевание государственные леса раздаю! — А Демидову тоже того и надо, чтоб шихтмейстер оскоромился. Грозить станут доносом, понемножку совсем заберут в лапы…» Вспомнил шихтмейстера Булгакова. Вот с кем стоит посоветоваться. Опытный чиновник. Кинулся к нему.
В комнате Булгакова горит лампа. Старик читает библию: завтра воскресенье.
— Не видали, не приезжал сюда Мосолов? — спросил Ярдов.
— Не было. Растерялись с ним по дороге, что ли?
— Нет, он там по делам остался. Помогите мне, господин Булгаков!
Рассказал про свою поездку, про свои подозрения. Булгаков поморщился.
— Горячка ты, Сергей Иваныч. Зачем коня-то из Тагила угнал? Нет, чтобы у шихтмейстера тамошнего попросить.
— Не догадался я. Забыл, что шихтмейстер в Тагиле есть.
— Как же, там Старой Вася. Только болен он, лежит. А что грани не проверил-это ничего. Кто же здешние места меряет — не российская теснота. За это Демидовы благодарить не станут. Может, еще что было, признавайся.
— Ничего не было. Я держусь, никакой потачки не даю.
— Ну так и бояться нечего. Это они на предбудущее время стараются. Иди с богом. Где же приставать казенному человеку, как не в демидовских заводах. А завтра тебя в Екатеринбург отвезут… то-есть в Екатеринск, так Василий Никитич говорить велит.
Ярцов подумал про пастилу и про погребец с водками, про остальные соблазны.
— Я туда не вернусь. Боязно чего-то… Будут потом говорить, чего и не было. Лошадей тоже просить не охота. Можно у вас остаться?
— Спесивиться тоже неладно. Было бы сразу не ставать у них, а ко мне итти. Негоже теперь убегать. Вот и без парика ты, — там оставил.
Ярцов вернулся в зеленую комнату…
Но поздно вечером, почти ночью, он опять барабанил в дверь Булгакову.
— Дайте мне сейчас лошадей, бога ради!
— Вот беспокойный человек! — ворчал старый шихтмейстер. — Да тебя в воротах не выпустят, придется приказчика будить.
— Вы меня проводите за крепость, — умолял Ярцов. — Скажите, что по казенной надобности.
— Еще чего придумал! Может, няньку тебе дать, Сергей Иваныч, чтоб до дому проводила?
Однако лошадей дал и за ворота проводил.
9. Шипишный бунт
Егор не ждал Ярцова так скоро.
И двух недель не ездил, а уж где-то на краю света — на самой Баранче побывал. Вернулся Ярцов в жаркое утро. Егор только что встал — разленился без начальника.
— Мосолова еще нет? — были первые слова Ярцова, когда он вылезал из повозки. Егор ответил, что нет, не приезжал еще.
— Ну и ладно. Я сейчас спать лягу, две ночи не спал. Если Мосолов приедет, разбуди меня… Или нет, не надо. Не буди. Можно и завтра. Завтра буду рапорт писать. Послезавтра ты, Сунгуров, в город поедешь — рапорт отвезешь.
— А у нас какие новости, Сергей Иваныч! — воскликнул Егор, внося в избу пожитки шихтмейстера.
— Какие новости?.. Или нет — не говори сейчас. Сначала уж высплюсь. А то здешние новости… им всегда не рад, только сон испортишь. Не надо воды, Сунгуров, не надо, я умываться сейчас не буду.
Из сумки шихтмейстера посыпались черные камни.
— Это что такое, Сергей Иваныч? Руда?
— Где? Это? Да, вогульская какая-то. С какой-то, не помню, реки там.
Егор любовно рассматривал образцы — Сергей Иваныч! Это руда наилучшая. Я в Тагиле на руднике бывал, там на три разбора руду делят, так в самом первом разборе и то такой руды нет.
— Много ты знаешь, Егор. Выгони-ка мух из горницы, да окна завесь.
— А руду куда?
— Все равно, положи на полку, или себе возьми. Ох, доехал я таки, слава богу! Даже не верится, что дома.
В темной горнице, раздетый, под чистой прохладной простыней шихтмейстер блаженно вытянулся.
Егор закрыл дверь в горницу и присел к окну, разглядывая мансийские камни. Его больше всего занимала, как и Ярцова в избушке Ватина, их магнитная сила. Рудные крошки бородками торчали на всех острых углах. Ни тряская дорога, ни падение на пол не оторвали этих бородок. Егор шевелил их кончиком гусиного пера — крошки меняли места, перескакивали одна к другой и не отрывались от камня. Егор принес большой гвоздь, приложил его шляпкой к камню — и гвоздь прирос.
— Сунгуров! — послышался вдруг крик шихтмейстера! — Иди сюда, школьник паршивый.
Егор вскочил, положил камни на полку и побежал в горницу.
— Балобан! — орал Ярцов. — Зачем говорил мне про новости, строка приказная?
Я нарочно в Екатеринбург не заезжал, чтобы всякие неприятности на завтра отложить. А ты все испортил, мне теперь не заснуть.
— Да я еще никаких новостей не говорил, — оправдывался Егор.
— Все равно — сказал, что есть новости. Теперь поневоле думается. Ну, выкладывай скорей.
— У нас в Шайтанке бунт, Сергей Иваныч! — выпалил Егор довольно весело.
— Бунт?.. Перекрестись, какой бунт?
— Шипишный бунт, бабы называют. Он из-за шипишного цвету начался. Уж сегодня никто не работает.
Шихтмейстер сел на постели.
— Все пропало, — сказал он мрачно. — Теперь ни за что не заснуть… Что ж ты сразу-то не доложил, пся крев?.. Ладно, ладно, не крутись, говори дальше. Что за шипишный цвет?
— Когда Мосолов поехал с вами, он приказал, чтоб кунгурских мужиков поставили на работу шипишные цветы собирать. А то хлеба не велел давать. Другой работы никакой не было. Мужики вышли. Я видел — человек сто мужиков ходят по горам, к брюху пестери привязаны. Рвут цветы, кидают в пестери самые только лепесточки. Сносят к прикащицкой избе, груды навалили. Сестра Мосолова, старая девка, их по солнышку разваливает, сушит. Правда, Сергей Иваныч, что сушеный шипишный цвет дорого стоит?
— Не знаю. Может быть. Ну?
— Из него, говорят, снадобья лечебные делают и помаду.
— Ну, ну. Ты про бунт.
— Вот с того и бунт вышел. Кто-то из мастеровых посмеялся над кунгурскими, что-де бабью работу делаете, старой девке на помаду стараетесь. Работа не заводская — Мосолов для себя это выдумал, на продажу, видно. Еще день вышли мужики цветы собирать, на третий не пошли. Им хлеба не дали. Лежат в таборе голодные день, другой. Кой-кто в Кунгур уехал. Которые по заводу пошли с разговорами. Потом испортилась плотина. То ли поломали ее. Кунгурские сели на плотине, не дают починять. Борисов — он за приказчика остался — послал плотинного мастера. «Непременно почини, а то дутья нет, домны остановятся. Убытки страшные. Завод на месяц станет». Плотинный говорит: «А если меня убьют?». Борисов обещал, что сам его убьет, если не починит. Тогда плотинный пошел чинить. Ему голову проломили. Он ничего, даже смеется, говорит что сам свалился, о брус голову расшиб. Только, кажется, помер он все-таки. Борисов взял грудного ребенка своего на руки, пришел на плотину, стал на колени, объяснил, что без воды дутья нет, а без дутья домнам остановка. Мужики тогда позволили починять, ушли с плотины. Зато вчера в молотовых мастерских, в токарной, на пильной мельнице, в кузнице — везде рабочих увели. Вина достали, кричат: «Мы семигривенные подушные отработали и четырехгривенный сбор отработали, почто опять на страду посылают?» Такой слух есть, что приписным только 36 дней в году на заводы работать полагается, а остальное время на себя…
— Враки это! — сказал Ярцов.
— Им объяснили, а они кричат, что тот указ давно есть, да только спрятан. Вот так и сегодня не работают, шумят.
— В крепость и в Ревду Демидовым доносили?
— Нет, нигде еще не знают. Борисов хочет, чтоб сначала работать начали. Да, может, и нельзя послать: кунгурские на дорогах дозорных поставили, грозятся убить, если кто гонцом поедет.
— Что же мне делать, Сунгуров, а? — жалобно спросил Ярцов. — Донесение послать в крепость или подождать Мосолова?
— Не знаю, Сергей Иваныч.
— Лучше подожду, а? Я, кажется, засну сейчас. Теперь знаю в чем дело. И помочь все равно нечем. Пусть Мосолов сам свою шипишную похлебку расхлебывает. А ты иди, посмотри, что там делается. Потом расскажешь.
Через минуту шихтмейстер уже храпел.
Но не прошло и часу, как Егор вбежал в избу и растолкал его.
— Сергей Иваныч! Приехал советник Хрущов. Сюда идет.
— Хрущов здесь? Давай скорей одеваться! Чорт его принес не во время. Егорушка, посмотри там в чемодане запасной парик! Да поворачивайся живее, собака!
Ботфорты никак не лезли на ноги. Пуговицы камзола не застегивались, две совсем оторвались. Но к приходу советника шихтмейстер успел кое-как привести себя в порядок.
Хрущов, Андрей Федорович — помощник главного командира, такой же крутой и нетерпеливый начальник, как сам Татищев. Горные офицеры его иной раз даже больше боялись, чем Татищева. У Хрущова больше петербургского лоску и обидного высокомерия. Вежливым словечком так обидит, что всю жизньне забудешь.
— Егор, поставь чернильницу, очини перо! — распоряжался Ярцов и все выглядывал в окно. «Идет!» Отскочил от окна, сел, нагнулся над бумагой. Перо — в откинутой руке.
— Можно? — Пригнув у притолоки голову, вошел сорокалетний красавец Хрущов. Он поздоровался с Ярцовым по-столичному — за руку.
— Еду осматривать крепостцы наши, Гробовскую, Киргишанскую, Кленовскую — до самой Красноуфимской. У нас в заводе остановился коней покормить. Как раз полдороги до первой крепости. Разрешите, господин шихтмейстер, воспользоваться на час вашим гостеприимством. Кстати, расскажите, в каком состоянии завод.
— Я сейчас насчет обеда. — Ярцов устремился к дверям, хотя и не соображал еще, как ему за час изготовить обед и накормить такого важного гостя.
— Не надо, не надо, — остановил его Хрущов. — Вот только квасу бы… Найдется? А кое-что есть там у меня в экипаже, пошлите денщика. Это ваш денщик? Какой молодой!
— Это школьник, по письменной части, господин советник. Денщика я не держу пока.
— Ага, понимаю. — У советника чуть дрогнули уголки губ.
— Так, разумеется, экономнее.
Когда Егор вернулся с кувшином кваса и с денщиком советника, шихтмейстер кончал рассказывать о бунте приписных.
— Вот пишу о том репорт в Контору горных дел. Только что вернулся с Баранчинских рудников и узнал.
— Репорт, конечно, послать надо. Но команды никакой не ждите. В Катеринске одна рота всего. Да пока сам Демидов не запросит, вообще нельзя мешаться в его дела. И дело-то не очень серьезное, мне кажется. Такие «бунты» у заводчиков чуть не каждый месяц. Людей и власти у них достаточно, сами справляются. А у вас есть оружие, — при случае оборонить свое шляхетское достоинство?.. Расскажите же о заводе.
Ярцов стал путаться в цифрах. Советник скоро перебил его.
— А что замечательного встретили вы в поездке? Я ведь больше по части прииска новых рудных мест да постройки новых крепостей.
Из соседней комнаты Егор прислушивался к рассказу шихтмейстера о баранчинском прииске, о межевании лесов. «А что ж он о вогульской руде ничего не говорит?.. Вспомнит или не вспомнит? Нет, все расписывает, как в медвежьих лесах грани искал… Ни слова о руде». Егор не выдержал. Взял с полки куски руды, тихонько вошел в горницу, положил на стол перед Ярцовым.
— Вы просили, Сергей Иваныч…
Руду сразу схватили длинные, в перстнях, пальцы советника.
— Это и есть баранчинская? Ого, не плохое место опять отхватили Демидовы.
— Нет, господин советник, это, не демидовская. Совсем новое место. Один вогул объявил.
— Где.
— На реке Кушве, — сразу вспомнил Ярцов. — От Баранчи еще на север. Говорит, целая гора, еще никем незнаемая.
— Что? Совсем новое? — Пальцы советника впились в руду — Целая гора? Вы объявили в Катеринске?
— Нет, я не заезжал в город. Сегодня хотел послать, вот пишу репорт.
— Да что же вы делаете? — Советник откинулся на лавке, покраснел, потом побледнел. Стукнул кулаком по столу.
— Демидовы знают?
— Н-нет… то-есть, приказчик ихний знает. Нам вместе вогул объявил.
— Ду-бина стоеросовая! — Всякий лоск слетел с советника. Советник вскочил и пробежался по комнате. — Как ты не понимаешь, что в этом все. Все! Такая руда только и может нам помочь одолеть Демидовых. Целая гора, — ах, дурак! И сидит. — А, может, там уж Демидовы обяъвили ее!
— Нет, не может того быть, господин Хрущов. — Ярдов старался спасти остатки своего достоинства, но колени его тряслись, на лице проступил жалкий испуг. — Мосолов на Баранче остался, а я спешил, как только мог. Ночи в дороге. Демидовские даже заподозрили меня, что скоро так с Баранчи вернулся и так тороплюсь. Они меня удерживали, да я хитростью от них ушел.
— Хитростью!.. Должен был кричать «слово и дело», вот что! Не спал нигде, а мимо крепости проехал сюда. Эх, инвенции нет нисколько у людей. Вернуться мне, что ли, в город? Нет, скачи ты, еще успеешь к концу занятий в Конторе. Коня загони, а успей! А если Контора закрыта, отдай вот записку в собственные руки главному командиру.
Хрущов тыкал, тыкал пером в чернильницу-перо не писало. Заглянул — чернильница была пустая. — «Пишу репо-орт»… Чем ты пишешь?
Выругался. Чернильница полетела в угол, разбилась осколками.
— Не надо записки. Только покажи ему руду. Конь верховой есть у тебя?
— Можно взять заводского.
— Не бери у Демидовых. Еще подсунут запаленного, на полдороге сядешь с ним. Бери моего, он порожний шел, в поводу, почти свежий.
10. Две заявки Еще не зажили у Ярцова ссадины после тагильской скачки — и вот опять приходится в седле трястись. Но он не щадил своих корост, гнал коня всю дорогу. Хорошо, что конь у Хрущова знатный — не трясет, поводов не просит.
У самого Верхисетска обогнал тележку парой какого-то купца. Купец важно развалился и едва посмотрел на согнувшегося в седле шихтмейстера. «Вот, — подумал Ярцов, бережно прижимая локтем тяжелую сумку, — захочу крикну „Слово и дело государево“, и отберу у него и коней и тележку. Ничего не скажет, еще сам на козлы сядет, погонять будет».
Эти слова — «слово и дело» — были в те времена действительно могущественной формулой. Их кричал человек, желавший донести о государственной измене, человек, узнавший новый способ обогащения царской казны, — словом, тот, кто хотел сделать донесение госудраственной важности. И того, кто крикнул эти слова, никто не смел задерживать. Напротив, всякий, под страхом казни, должен был помогать крикнувшему скорее добраться до самого высшего начальства. Ему давали охрану, для него хватали первый попавшийся экипаж, чей бы он ни был: он считался под особым покровительством высшей власти.
Зато и редко пользовались люди этими словами. Знали, что если донесение окажется неважным, то доносителя возьмут в колодки, отведает он и плетей и ссылки.
В Конторе горных дел занятия еще не кончились. Ярцов прошел к повытчику[5], принимающему заявки на новые прииски, и степенно произнес:
— Объявляю в казну новое рудное место на реке Кушве — железная руда. Найдена через новокрешенного вогулича Чумпина. Вот образцы.
Попросил бумаги написать рапорт о том же. Повытчик записал в книгу день и час объявления. Ярцов глубоко вздохнул.
— Значит, не были демидовские люди с такой рудой?
— Нe были.
— Слава тебе, господи. Все изрядно!
А про себя подумал: «Прямо как с плахи из-под топора ушел. Ай, и сердит же советник!» Его обступили горные офицеры. Рассматривали руду, восхищались ею, расспрашивали о подробностях. Ярдов чувствовал себя героем.
— Показал мне куски вогулич. Я сразу вижу какая руда. А со мной приказчик демидовский. Я ему виду не подал. Оставил его на Баранче, сам скорее сюда гнать. На демидовских заводах пронюхали, что я что-то везу, задерживать меня стали. Да шалишь! — Коней не дают, так я у них с конюшни самого первого коня взял. Погоня за мной, конечно, была, да не догнали. Это в Тагиле, а в Невьянске даже ночевать не остался, боялся, что выкрадут образцы. И вот примчал я прямо сюда…
Вдруг все затихли, расступились: через контору проходил главный командир. Ярцов поклонился, преподнес свои образцы. Татищев пришел в такое же волнение, как давеча советник Хрущов. Он заставил шихтмейстера повторить рассказ. Слушал сидя, покачивая на ладони рудные куски, и одобрительно кивал головой.
— Целая гора? Что ж не съездил поглядеть?
— Ваше превосходительство! — Ярцов изобразил на лице легкий укор. — А ну, как Демидовы раньше меня заявку бы сделали? Гора как раз за их угодьями. Здесь, ничего-то не зная, и закрепили бы за ними.
— Прав! — сказал Татищев. — Кругом прав. Молодец! А позовите-ка этого, как его…
— Гезе, рутенгергера? — догадался кто-то из офицеров.
— Не рутенгергер, а ло-зо-хо-дец! — подчеркнул Татищев.
— Опять саксонское речение, немцы какие. Да он и не лозоходец теперь, а по-вашему, берг-пробирер, по-моему-пробовальный мастер.
Гезе разыскали и привели очень скоро.
— Глюкауф! — баском кинул саксонец при входе и поднял правую руку вверх. Татищев заговорил с ним по-немецки.
В это время раздались торопливые шаги, в комнату вошел, почти вбежал высокий молодой человек в дорогом, шитом цветами и узорами французском кафтане, но весь в дорожной пыли. За ним форейтор в ливрее нес небольшой, и, видимо, тяжелый кожаный мешочек.
— Не закрыто еще? — крикнул вошедший и брезгливо сморщил нос. Но тут он увидел Татищева и слегка наклонил голову.
Впрочем, сразу же, не задерживаясь, прошел к повытчику.
— Вот прими, тут заявка и образцы. Заявляю от имени отца, цегентнера Никиты Демидова, новый наш прииск, а какой — тут сказано.
Сел на скамейку, постукивая пальцами по краю стола.
Повытчик посмотрел на часы, раскрыл книгу. Развернул заявку, поданную форейтором. Нерешительность и испуг выразились на лице повытчика. Он быстро глянул поверх бумаги на молодого Демидова. Тот сидел вполоборота к нему и нетерпеливо стучал пальцами. Повытчик покосился на главного командира. Татищев растолковывал что-то пробиреру.
— У вас написано, Василий Никитич, на Кушвереке? — заикаясь, сказал повытчик Демидову.
В комнате настала тишина. Все замерли. Только Гезе твердил: «Гут. Гут-Шон.» — Ну да! А что? — Голос Василия Демидова визгнул. — Место новое. Река Кушва пала в реку Туру. Отсюда ехать на Тагил, дальше дорогой через новые наши Баранчинские рудники. Просим, чтоб было позволено для плавки сей руды построить со временем завод на две домны, а на реке Туре-молотовые фабрики.
Демидов говорил громко, — не для повытчика. Слова «было позволено» выделил особенно.
— Это место уже заявлено. — Повытчик заерзал на скамье, привстал, согнулся дугою через стол, а сам опасливо косился на парик главного командира.
— Как заявлено? Кем? Не может статься. Наша находка, уже не первый год то место знаем!
— Часиком бы раньше, — прошептал повытчик и быстро сел на место: парик Татищева поворачивался к его столу.
— Кем, кем заявлено? — продолжал Демидов.
— Не имею права того сказывать, — строго возразил повытчик. — Так записывать вашу заявку, Василий Никитич, к разбору в совете?
Демидов поднялся. Лицо у него было очень худое, длинное и белое, с яркими пятнами на скулах — лицо чахоточного.
Нестерпимо блестели глаза. В руках Гезе он увидел рудные куски; пробирер, как и все, кому попадали эти куски, старался ущипнуть магнитную бородку на остром черном изломе.
— А-а! — Рот Демидова перекосился. Рванул шелковый шарф с шеи. Выхватил из рук форейтора кожаный мешочек, швырнул под скамейку. — Не надо писать!
К нему шел с улыбкой любезного хозяина на тонких бледных губах, с издевкой в прищуре калмыцких глаз, главный командир.
11. В гнезде Никиты Демидова
Крокодил, изогнувшийся в медное кольцо, глотал человека, а человек — губастый негр — поднимал кверху медные руки. К каждой руке привинчена хрустальная чашечка, в каждой чашечке зажжена свеча.
Слуга поставил подсвечник на кабинет перед Никитой Никитичем Демидовым и ушел, мягко ступая по узорному ковру.
Кабинет деревянный, английской работы, внизу зеркала в золотых рамках. Никита Никитич сидит в креслице, боком к кабинету. В зеркале отражаются толстые ляжки, обтянутые атласными желтыми штанами, и шелковые чулки на боченках-икрах.
Никита Никитич взял с кабинета письмо, сломал тяжелые печати. Сургуч посыпался на ковер. Долго читал, уронив голову вбок на ладонь левой руки, локоть уперев в мягкий подлокотник. Шевелились длинные висячие усы на обрюзгшем лице.
— Видно, дорогое вино мальвазия, а, Мосолов? — спросил вдруг Никита Никитич.
У порога в полутьме обнаружился человек. Это был шайтанский приказчик. Он переступил с ноги на ногу, сдержанно дохнул и ответил:
— Не могу знать, Никита Никитич. Не приходилось покупать.
— Дурень, только тебе и пить ее. Брат Акинфий пишет, что приготовил подарки графу Бирону: дом на Васильевском острове, четверку самолучших арабских скакунов и пять бутылок настоящей мальвазии… Рассходы, пишет, пополам… Пять бутылок вина… Хм! Это твоему шихтмейстеру и то мало будет, а?
— Шихтмейстер пока ничем не пользуется. Первый такой попался. Поступает так, как бы у нас на службе состоит, а благодарности никакой не берет. Пугливый очень, что ли. Вы изволили двести рублей на подарки ассигновать, все пока целешеньки, до копейки.
— То-то и худо, что целы.
Демидов, заслоня глаза от света ладонью, посмотрел на медные боевые часы с гирями.
— Пора бы уж Василию из Екатеринбурга воротиться. Без малого десять. Как-то еще выйдет там с кушвинской рудой. Гляди, Прохор, накуралесит твой шихтмейстер, — тебе худо будет! Ничего в резон не приму.
— Вогулишка не во-время подвернулся, Никита Никитич. Известно было, что Анисим Чумпин помер. Я в надежде, что теперь никто про ту гору не знает. А в ауле на Баранче, гляжу, тащит рудные куски. Звать его тоже Чумпин — верно сын тому. Кто же его знал!.. Ну, думай пришло время объявлять рудное место. Сказал шихтмейстеру, что останусь в Баранче, а сам окольными тропами обогнал его. Велел, чтоб в Тагиле и в Старом заводе[6] задерживали его подольше как только могут. Поди и сейчас из Старого завода еще не выехал. Нет, все ладно устроится. Василию Никитичу отказать не посмеют, раз сам заявку повез.
— А кроме того вогулича, полагаешь, никто дороги на гору не знает?
— Никто. Она за такими болотами, что в мокрое лето и вовсе не пройти. Я с Анисимом ходил — с природным вогуличем — и то раза три в няше тонул. Там летом и вогулы не бывают. А хороша руда, Никита Никитич, ох, хороша!
— Что там хороша. Завода ставить все одно не будем. Лишь бы капитан не завладел, не задумал там казенный завод строить. Ведь поперек всех наших земель тогда дорога пройдет, как ножом разрежет… Неприятность какая брату Акинфию! Смотри, Прохор, я тебя с головой Акинфию Никитичу выдам.
— Помилуйте, Никита Никитич, чем же я виноват?
— Да, да. Ты никогда виноват не бываешь. То вогулич виноват, что выдал гору, то конь, что ногу сломал, а ты всегда прав.
— Что опоздал-то я, Никита Никитич? Верно это, вчера бы еще мог здесь быть. Да ведь какими тропками обогнал-то!
— Вот теперь тропки… А вогулишку надо, знаешь, — того.
— Это так, Никита Никитич, — из-за гроба нет голоса.
— Эй, ты что? Чего еще выдумываешь? Ничего я тебе не говорил. Ты меньше болтай, да больше делай.
Часы на стене пробили десять раз. При последнем ударе в комнату вошли двое слуг с зажженными канделябрами. Демидов сунул письмо брата в резную шкатулку мамонтовой кости, шкатулку поставил в ящик кабинета и повернул два раза ключ. При этом металлические пластинки, торопясь, проиграли задорную пьеску. Демидов с трудом поднялся из кресла и махнул рукой приказчику, отпуская его.
Один из слуг, почтительно согнувшись, взял Демидова под руку и повел в столовую комнату. Впереди шел другой слуга и светил в узких коридорчиках и на лестницах.
В столовой был накрыт только один уголок огромного стола. На расписной скатерти блестело серебро, стоял фарфоровый китайский чайник и чашки с пестрыми узорами.
Вообще все в ревдинском дворце было пестрое и «веселенькое»-и дорогая одежда в «пукетовых цветах», и разноцветные, обитые штофом стены, с позолотой украшений, и расписная мебель, собранная из всех стран мира, и бесчисленные ковры, и посуда. Вещи кричали о богатстве, о радости. Но владельцы дворца, если и могли похвалиться богатством, то ни веселостью, ни здоровьем не отличались. Сам Никита Никитич уже перенес один апоплексический удар и его уже полгода возили в кресле на колесах, Сына его Василия догладывала злая чахотка. Сын Евдоким — он теперь в Башкирии-страдал какими-то необъяснимыми припадками.
У стола, нагнувшись над рюмкой, отсчитывал капли демидовский лекарь из крепостных, но обученный за границей. Услышав шаги, лекарь быстро поставил флакончик, повернулся к входящему хозяину и низко поклонился. Потом выплеснул из рюмки в полоскательную чашку и снова начал отсчитывать капли.
— Опять голодом будешь морить? — с ненавистью спросил Демидов.
— Сегодня два яйца можно, — виновато сказал лекарь.
— А где грек? Позовите.
Медвежьей походкой вошел невысокий, крепко сбитый, темнолицый человек. Без парика, черные волосы с сединой. Это был Алеко Ксерикас, греческий купец, нужнейший человек, которому Демидовы поверяли самые тайные и опасные свои дела. Он-то и привез письмо Акинфия из Петербурга.
Грек с важностью приветствовал заводчика и, усевшись за стол, развернул салфетку ловкими неторопливыми пальцами.
— Что, господин Ксерикас, опять две тысячи верст прокатил? — Демидов, морщась, выпил лекарство из рюмки и взял яйцо.
— Привик, — ответил грек. При его важном виде, голос у него неожиданно оказался пискливым, детским.
— Помнится, этим летом за границу хотел ехать?
— Воени дела. С турки война начинаться. Какая саграниса.
По-русски грек мог говорить иногда гораздо лучше. Но когда ему не хотелось говорить откровенно, он начинал безбожно коверкать русскую речь и притворяться непонимающим вопросов. Демидов выслал из комнаты лекаря и слуг.
— Сколько товару увезешь, Ксерикас?
— Один пуд. Больсе не мосно.
— Увези полтора? Брат пишет, что большие расходы будут. А мне не с кем еще отправить.
— Не мосно. Опасно больсе брать. Другой раз возьму.
— Ладно, как знаешь. И вот еще дело. — Демидов достал из внутреннего кармана казакина пакет. — Заедешь в Невьянский завод, там запечатают. По пути отвезешь в Казань и отдашь нашему доверенному.
Грек, однако, не брал пакета.
— Какой письмо? Кто? Кому? Надо снать, — не снай восить не могу.
— Да, уж с этим письмом не попадайся. Это секретное письмо капитана, ну, Татищева, кабинет-министру графу Остерману. Оно одним случаем с пути назад вернулось… Понимаешь? Я копию снял. То же ты и отвезешь Акинфию. В Невьянске у нас есть татищевская печать. А гонец Татищева куплен, ждет в Казани.
— Это мосно, — спокойно согласился грек.
— И ладно. На тебя я всегда надеюсь. Ешь, ешь, Ксерикас. Мне нельзя, так хоть на тебя погляжу. И пей. Вот этого наливай. Ты пивал мальвазию?
— Мальвасия! О! — Глаза грека заблестели, как раздавленные ягоды.
— Что за вино? Привези мне. Я тогда плюну на лекаря, напьюсь хоть раз.
— О! Мальвасия! — Грек начал вкусно рассказывать о мальвазии. Этого вина никто еще не пробовал при русском дворе. Даже Людовик Пятнадцатый, король Франции, может быть, один только раз пил настоящую мальвазию. На острове Мадейре не больше сотни виноградных лоз, из ягод которых делается мальвазия. Вино засмаливается в толстых бутылках и его отправляют путешествовать в тропические страны — десять, двадцать, тридцать лет, чем дольше, тем лучше, — ящики с бутылками плавают на кораблях вдоль берегов Африки и Индии, перегружаются с судна на судно. Когда вино «состарилось», его везут в Португалию, ко двору Браганца, и только там можно пить настоящую мальвазию. А то, что продают под именем мальвазии в остальной Европе, это — тьфу, дрянная подделка.
— Ты-то пробовал, значит, ее? — с завистью спросил Демидов и проглотил слюну.
— Я? Нет.
— Чего же так расхваливаешь?
— Но она стоит… Один бутылька вина две бутыльки солотих пиастров!
— И вот граф Бирон будет ее распивать!
— Граф Бирон? В Петербурге? — Грек лукаво прищурился. — Так это все-таки будет не совсэм настоясси мальвасия!
В дверь постучали. Слуга доложил, что Василий Никитич приехали и изволят спрашивать, можно ли войти?
Василий шипел от унижения и злости, рассказывая о своей неудачной поездке.
— Батюшка, доколе вы плута того щадить будете? — говорил он, дико блестя глазами. — Только мне руки связывает. Теперь уж явно его воровство открылось: ведь, на шайтанке замешание! Он довел! Капитан, тезка проклятый, спрашивает ехидно: «Что за шипишный бунт у вас?» А я глазами хлопаю. В пятнадцати верстах отсюда, никого не боясь, заставляет наших людей на себя работать!
Демидов-старший хлопнул в ладоши.
— Позвать Мосолова!..
12. Расправа с бунтовщиком
Солнце еще не всходило, когда Мосолов вывел коня за чугунную решетку дворцовых ворот. Мосолов попробовал рукой седло, и от мощного его рывка даже лошадь закачалась.
В сосновом лесу, у ручья, Мосолов остановился и напоил лошадь. Потом трижды окунул свою голову в холодную воду. Надел шапку, не утираясь.
Скакал левым берегом Чусовой, по крутым тропинкам. Уже прорывались румяные лучи между зубцами скалистого гребня горы Волчихи, но по долине реки стлался туман, то завиваясь в столбы, то разрываясь в белесые клочья над быстрой водой.
Тропинка углубилась в сосновый бор. Запахи ландышей, земляники, смолы смешались в прохладном воздухе. Просыпались птицы. Пробовала свою свирель иволга. Слышался чистый гул малиновки. Маленькая огненнохвостая птаха все залетала вперед коня, раскачивалась на ветвях и пела короткую печальную песенку.
Мосолов спустился к самому берагу Чусовой, крикнул перевозчика. Из шалаша на другом берегу вылез седой дед, долго всматривался, кто зовет, а потом забегал, засуетился. Мигом пригнал тяжелую плоскодонку. Мосолов ввел коня, молча дождался конца переправы. Тот спросил старика:
— Ну, как тут у вас? — И кивнул в сторону близкой уже Шайтанки.
— Ничего, славу богу, — бормотал старик, пряча глаза.
— Ничего? — Приказчик забрал в кулак белую бороду старика и дернул кверху. — Ничего, говоришь?
Старик замер, не дыша, не смея отвести взгляда.
— Перекрестись!
Тот перекрестился по кержацки, двумя перстами.
— Твое счастье, — процедил сквозь зубы Мосолов.
Конь толчками, приседая на задние ноги, вынес его на бугор.
Солнце взошло. На горе Караульной что осталась на левом берегу, розовели каменные шиханы среди сбегающих по склонам лесов. Мосолов ударил коня плетью и помчался в Шайтанку.
Улица поселка была пуста. Мосолов подъехал к одной избе и застучал в ставень.
— Кто там? — сейчас же откликнулся глухой голос.
— Я. Вылезай!
— Прохор Ильич?!
В избе послышался шум отодвигаемых тяжелых вещей, загремели падающие железные брусья. Видимое дело, хозяин разбирал нагромождения у входа. Двери: открылась, выскочил кривоногий рыжебородый мужик.
— В осаде сидишь, Борисов? — на смешливо сказал Мосолов.
— Ничего ты не знаешь, Прохор Ильич!..
— Все знаю. Где они?
— Смотри, забегали! Вон по задам махнул — это туда, в табор.
— Так в таборе они? Я их приведу в добрый разум.
— Берегись, Прохор Ильич! Меня чуть не убили. А заперся, так избу поджечь собирались. Кирша Деревянный кричал, я слышал. Иди сюда, посоветуем так и что.
— Некогда мне советовать. Я туда…
— Туда? Да у тебя и оружья никакого!
— Ладно ты, воин! Готовь пока розги… Побольше, да покрепче.
Тронул коня.
— Прохор Ильич!..
Мосолов уже далеко. Проскакал улицу, выехал за поселок, к лесу.
В таборе было людно. Мужики стояли большой плотной толпой и шумно говорили. Коня приказчик привязал у первого балагана, и пеший, большими твердыми шагами направился к толпе. Там постепенно смолкли.
Уже вплотную стояли они — приказчик и крестьяне. Мосолов чуял запах потных рубах, лука, онуч. Видел острые отчаянные глаза, много глаз. И выбирал самый упорный, самый дерзкий взгляд, чтобы знать, куда направить первый удар.
Но толпа отступила перед ним. Мосолову пришлось сделать еще несколько шагов вперед. Опять отдалились чужие внимательные глаза. И нельзя остановиться. Сделав еще шаг, Мосолов понял, что середина толпы отступает быстрее, чем края. Уже с обоих боков он слышал неровное жадное дыханье. Его окружали, его заманивали. Еще шаг, еще…
Так отодвинул он толпу до самой опушки леса. Тогда толпа рассыпалась. Незаметно, не шевеля будто ногами, все оказались в отдалении от приказчика.
Из-за дерева выступил незнакомый мужик в старой бобровой шапке, надетой лихо набекрень. Одна рука на рукоятке ножа, на поясе, другая уперта в бок. Мужик дерзко глядел на Мосолова и ждал чего-то.
— Это еще кто такой? — крикнул Мосолов осипшим голосом.
— Я-то? — Мужик вздернул к верху нос с черными дырами вместо ноздрей. — Я — Юла!
— А-а-а! — радостно и дико взревел Мосолов и, размахнувшись, ударил разбойника. Тот качнулся вперед, назад и рухнул.
Мосолов прыгнул, притиснул лежачего коленом и, такая, как дровосек, бил, бил, бил по лицу…
— Вяжи его! — Мосолов властно повернулся к мужикам. — Как тебя, Деревянный, что ли? — давай опояску!
13. Терзания вогула Чумпина
Чумпин! Чумпин! Как поскакали твои камешки! Еще на горе непуганные птицы-ореховки кувыркаются на коротких веселых крыльях, еще так немного людей знают о существовании горы, а уж началась жадная борьба за нее.
Сам Акинфий Демидов приехал на Урал и тайно предлагал Татищеву три тысячи рублей за уступку горы ему.
Действительный статский советник и кавалер барон Николай Григорьев сын Строганов посылал лазутчика осмотреть гору и уже совещался с сенатскими дьяками и подьячими — нельзя ли ту гору оттягать судом.
Купцы и заводчики Петр да Гаврила Осокины прикидывали, во что обойдется пуд кушвинского чугуна, и, не решаясь еще ничего просить, уже ходили поочередно в прихожую Главного заводов правления, прислушивались к толкам, поворачивая тугую шею, крякали, вздыхали и нюхали, чем пахнет в воздухе.
Даже до крестьян, верхотурских и кунгурских, дошел темный и страшный слух о новой рудной горе — страшный, потому, что какой завод ни будут строить среди болотистого леса, казенный ли, баронский, демидовский или купеческий, все равно припишут к нему новые деревни и погонят в леса новые сотни крестьянских семейств.
Ничего этого не знал и не слыхал охотник манси Степан Чумпин. Он бродил по лесу, снимал стрелами тетеревов на варево и ждал — скоро ли вернутся русские и дадут ему обещанную награду за открытую им гору.
В это время все вогулы зимовья Ватина не переселились из зимних избушек — нор-колей в летние берестяные иорн-коли, как это у них водится с незапамятных времен. Чумпин не хотел уходить с того места, где, думал он, легче найдут его русские. А глядя на него и остальные не стали строить иорн-колей — тоже ждали чего-то. Напрасно засохли и скоробились заготовленные с весны длинные свитки бересты.
Чумпин на рыбную ловлю далеко не ездил и на охоту ходил только поблизости от зимовья. Не везло ему этим летом: ловушки оставались пустыми, силки он находил оборванными, зверь не шел под стрелу.
Сидя на порожке чомьи, Чумпин вполголоса беседовал с богом
Нет удачи — значит, сердится на него бог. Но который? Много ведь их. Есть Чохрынь-ойка, двухголовый бог по охотничьей части. Но с ним-то как будто сторговались. Обещана двухголовому такая богатая награда, что нечестно было бы с его стороны не помогать Степану. Есть Люлин-вор-ойка — злой лесной старик, живет где-то в трущобах, никогда не показывается. Не он ли разгневан?… Есть лесной великан Мис-хум. Еще Мэнк, леший, — ну, этому достаточно подарить костяную русскую пуговицу — не из важных божок! Пуговицу охотник повесил на священном дереве-лиственнице. Есть Уччи-существо с собачьими когтями и клыками. Теперь еще новый бог: Никола-Торм, из русских. Он имеется у Ватина, такая деревянная крашеная доска, а на ней седой старик с кружком вокруг головы. Когда крестил Чумпина русский шаман, то велел только Николе молиться. Ну, одному богу какой дурак молиться станет, — зачем остальных дразнить? Николе-Торму помазал Степан губы свежей кровью лося. Пожалуй, придется еще принести ему в жертву трех уток или хорошел налима.
Это главные боги. А сколько еще мелких и просто духов разных, зверей и деревьев: Ялпинг-уй-пиль-священная змея, Хотын-лебедь, Порыпанеква-лягушка, медведь, гагара, щука… Со всеми надо ладить, каждому во время бросить подарок — хоть щепотку рыбной муки или даже волосок из своей одежды — каждому кстати сказать ласково слово.
Бродил Чумпин в лесу и мечтал о том сколько денег дадут ему русские? Ему надо было купить охотничьего пса, завести чугунный котел — нет, два котла, да купит сермяжного сукна, муки, хороший топор…
И вот приехали опять двое русских всадников к паулю в Баранче, спросили Чумпина, велели провести их на Кушву, к железной горе. Чумпин повел через болота, через еловые и березовые леса. Ни разу не сбился с дороги. Вот вам гора, рюсь-ойка Видите, не обманул охотник — целые скалы из тяжелого черного камня. Русские навьючили на лошадей большие куски камня, заторопились назад, с Чумпиным говорить не захотели.
Спросил их манси: кто же заплатит ему за прииск Яни-ур, железной Ахта-син-ур?
— Мур-бур, — пробормотал злой русский, в кровь царапая искусанное мошкарой лицо, — нур-дур… Что он лопочет, красноглазая собака?
Уехали русские… Чумпин совсем приуныл. Чем провинился он перед богами?
Стал перебирать свои грехи за много лет. Только один крупный нашел: медведя, священного зверя, убил из отцовского ружья при случайной встрече Давно это было. Но тогда устроили всех, как полагается. Перед медведем плясали в берестяных масках, уверили его, что он убит русскими, а не им, не Чумпиным, потом спели триста песен — один охотник на палочке зарубал каждую спетую песню.
Медвежье мясо съели, а череп повесили на столб. Коготь медведя до сих пор носит Степан на ремешке рядом с медным крестиком.
Нет не в медведе дело. А больше грехов не было. Стал вспоминать отцовские неотмоленные…
Ай, ай, ай! Вспомнил! Все ясно теперь. Это было четыре лета назад. У зыря-вина Саши взяли они с отцом сеть — на лето, рыбу ловить. До того ловили гимгами — громадными плетенками в два человеческих роста. С ними вдвоем очень трудно справляться. Его отцу, Анисиму, захотелось попробовать ловлю сетью, да и зырянин очень уговаривал взять, — правда, за дорогую плату.
С вечера поставили они сеть, утром выехали в легкой долбленой лодочке выбирать улов. И вот, когда половина сети была уже в лодке, вдруг показалось из воды запутавшееся в мокрых ячеях водяное чудовище Яльпинг-Вит-уй.
Оно забилось, захохотало и тут же разразилось визгливыми рыданиями. Далеко по воде понеслись его дикие стоны вперемежку с гневными вскриками, словно кто-то терзал ребенка и жалобы жертвы заглушались яростным смехом убийцы.
Степан выронил кормовое весло и кинулся… — куда кинешься среди реки? — только лодку перевернул. Люди, рыба, сеть — оказались в воде. И чудовище вместе с сетью опустилось на дно.
Манси плавать не умеют, хоть и проводят четверть жизни на воде. Чудом выбрались Степан и Анисим на берег. Они держались за перевернутую лодку, и обоим казалось, что Вит-уй хватает их за ноги. А в ушах еще не смолк визг, смех и плач чудовища.
Анисим потом объяснил, что это была гагара, поганая птица. Но оттого не легче: Яльпинг-Вит-уй кем у годно прикинется. Манси не решились взять сеть. Так она и сгнила в воде.
Рыжий зырянин Саша взял в уплату долга ружье и требовал остальное деньгами. А где их было взять? Анисим продал шкурки, приготовленные на ясак-и то нехватило. Осталось последнее средство — занять денег у Чохрынь-ойки. Анисим взял с собой Степана и отправился в горы в заповедный кедровник.
У края кедровника он оставил сына дальше пошел один, с собакой. А вернувшись, показал Степану горсть потемневших серебряных монет.
Серебра хватило и на уплату долга и на ясак. Но вернул ли потом Анисим эти деньги Чохрынь-ойке? Вспоминал, вспоминал Степан все дальние отлучки отца за последние три года перед его смертью — выходило, что долга он не относил.
Да и не из чего было отдать целую горсть серебра: эти годы они так худо промышляли, как никогда.
В один из этих годов Анисим и сказал демидовским людям о железной горе на реке Кушве. Награду демидовский приказчик сулил большую, но так ничего и не дал.
Все ясно! Чохрынь-ойка преследует его за долг отца. Надо пообещать, что долг будет уплачен, а пока отнести хоть какой-нибудь подарок. Степан живо собрался; лук за спину, сушеную рыбу за пазуху, кремень и огниво туда же. Нож в деревянных ножнах всегда у пояса.
Что касается русских, то Степан был уверен, что до его возвращения они не покажутся сюда. Ведь он шел сговариваться с большим Чохрынь-ойкой. Чохрынь-ойка знает, когда послать русских.
— Воряго минейм! — сказал Ватину. — Иду на охоту!
— Емас, осемеуль! — ответил тот. — Ладно. Прощай!
Четыре лета назад проходил Степан этими местами, но шел теперь уверенно. Иногда находил и узнавал на деревьях оставленный ножом его отца кат-пос-их семейный знак — дужка и три прямых черты, выходящих из одной точки навстречу и впересек дужке. Сам вырезал рядом тот же кат-пос. Часто добавлял еще фигурку двухголового человека.
Еще лучше разбирался Степан в направлении по горам. Очертания каждой горы он запоминал раз навсегда. Ни в одном языке нет стольких названий для разных видов гор, как в мансийском. Гора вообще или группа гор называется ур. Отдельная большая гора — тумп. Гора, выступающая на хребте, это — ньель. Гора, вершина которой покрыта острыми утесами — ньер, а самый утес на горе — чакль. Береговой отвесный утес — керес. Камень, оторвавшийся от горы — ахтас или ахутас.
Когда манси объясняют друг другу дорогу, они избавлены от длинных описаний и могут просто, одним словом сказать, куда держаться — на ньер или на ньель.
Чумпин шел два дня по хребту, и горы становились все выше и выше.
На лесистых вершинах встречался снег. Однако и за крутыми горами, на большой высоте попадались зыбкие торфяные болота. Приходилось через них пробираться ползком, с длинным шестом у бока.
Ночи спал на «полатях» — это охотничья постель из жердей и ветвей на кольях. На земле под полатями разводил дымный огонь и так коптился всю ночь. Зато мошки и комары не лезли и зверь не подходил.
В глубокой мглистой долине начался кедровник. Здесь тогда оставлял его отец. Вот и кат-пос сохранился на коре. Раз, два, три… три чужих кат-поса рядом. Три человека приходили сюда после них, все с собаками. По человеку в год. Не часто же навещают вогулы большого Чохрынь-ойку!
Прошел через священный кедровник. Просторно между широкими стволами, каждый в три обхвата. Вспугнул красного, как осенние листья, козла, тот убегал неторопливо, оглядываясь на охотника. У опушки взлетел с треском выводок рябчиков. Пестрые птицы расселись на ветвях, попискивают, тянут к человеку шейки. Степан не снял с плеча лука: здесь нельзя охотиться.
Ветви кедров спускались ниже, лес стал гуще, появились сосны и лиственный подлесок. Охотник шел осторожными шагами-за сажень неслышно. Приглядывался к лесным приметам.
Вот остановился. Ничего он не заметил, но чутьем, более тонким, чем звериное, понял — тут опасность! И только занес ногу для следующего шага, как что-то тяжелое, длинное со свистом промелькнуло у самой щеки и ударилось в сосну, сзади. «Самострел!» — догадался манси. И верно, в кустах был насторожен самострел из цельного молодого дерева. Вот и шнурок в траве, — задев ее он спустил тетиву. И как не заметил?! Плохой охотник, плохой! Правда, насторожили самострел тоже манси-охотники. Не для охоты насторожили — для охраны Чохрынь-ойки от чужих.
Стрела больше походила на копье — палец толщиной. Ишь, воткнулась! Лося на месте валит такая. Ржавый железный наконечник глубже, чем наполовину впился в сосну. На одну бы ладонь полевее, так и не дошел бы Чумпин до Чохрынь-ойки!
О прошедшей опасности манси долго думать не умеет. Чумпина даже обрадовало приключение. Во-первых, значит, Чохрынь-ойка близко, раз так охраняется место. Во-вторых, ясно, что духи лес согласны на мирную сделку, щадят его для чего то.
Еще два самострела встретил Чумпин и осторожно обошел их, а там увидел высоко над землей капище Чохрынь-ойки.
Это был обыкновенный амбарчик-чомья на двух гладких, покосившихся от времени столбах.
Над крышей топырились широкие лосиные рога.
Манси встал на колени и крикнул:
— Ам тай ехтазен анк ягем! Я пришел сюда с моим отцом!
В стороне, в кустах, Чумпин разыскал бревно с затесами для ноги приставил его к чомье. По бревну скарабкался наверх и отомкнул простой деревянные затвор.
Открылась дверь и из тени на вогула глянули тусклые неподвижные глаза идола-четыре глаза. Толстый Чохрынь-ойка сидел посреди чомьи, весь укутанный пестрыми тканями. Во много слоев наверчены дорогие, тонкие привозные ткани.
Из-под шапки черного соболя на каждой голове уставились желтые глаза. Пониже чуть намечен длинный и плоский нос. Еще ниже — щель. Это рот. Надо бы его помазать салом!
По стенкам чомьи сплошь шкурки зверей: лисиц, бобров, соболей, выдр, россомах. Это приношения после особо удачных охот. Помог бог, — на тебе! — из бобров самый крупный, из лисиц самая дорогая, чернобурая, из соболей соболь самого темного волоса. Без обману! Только и ты, бог, другой раз не обманывай.
За много лет накопились шкурки, от ветхости валится шерсть.
Перед идолом большая серебряная чаша с изображением нездешнего охотника верхом на странном двухгорбом с лебединой шеей животном. Охотник стреляет из лука (и лук не мансийский — короткий, сильно выгнутый) в бегущего от него зверя, вроде оленя. Чаша до краев полна почерневшими серебряными монетами. Тут же, рядом с чашей, десяток ржавых сломанных ножей, остатки съедобных приношений, не понять каких — они совсем испортились.
Сидя на порожке чомьи, Чумпин вполголоса беседовал с богом. Ничего особенного не произошло. От долга они с отцом увиливать не собираются. Пригоршню серебра, — очень хорошо помнят. Неужели нельзя немножко подождать! Деньги будут скоро. А пока вот прими это.
Чумпин достал из-за пазухи огниво. Без огня трудно буде т в пути, но чтож делать? Дарить, так то, что жалко. Положить в чашу постеснялся, сунул огниво в складки выцветших тканей на идоле.
С тихим шелестом порвались ткани, легкими, как пепел, клочьями повисли вокруг идола. Из складок посыпался дождь серебрянных монет. Они падали одна за другой и разбегались, звеня по полу чомьи. Под первым слоем тканей обнаружился второй, который тоже лопнул, уж сам, без прикосновения пальцев Степана.
Серебрянный дождь усилился. Потом открылся и также развалился третий слой. Весь пол чомьи покрылся серебром, а монеты все еще звенели и сыпались.
Чумпин со страхом глядел на поток серебра и не понимал: что это вздумалось Чохрынь-ойке раздеваться перед ним, нюса-манси?
14. На горе железной
Видно, подарок был угоден Чохрынь-ойке. Вскоре после возвращения Чумпина в Ватин-пауль, в один теплый дождливый день заржала в баранчинском лесу лошадь.
Чумпин выбежал навстречу.
Целый обоз двигался к становищу манси. Пять лошадей с телегами, пятнадцать человек русских. На телегах лежали мешки хлеба, топоры, кайла, лопаты. Люди помогали лошадям вытягивать телеги из глубоких промоин.
Чумпин повел их на Кушву. Телеги пришлось оставить на Баранче, а все добро с них навьючили на лошадей. Дорогой устраивали елани на топких местах. Переваливали через горы. Прорубали топорами тропинки для лошадей. На деревьях делали затесы, так что белая полоса протянулась по стволам до самой Кушвы.
Шли шумно и весело. Половина русских-безусые юноши, они совсем не злые. Даже давали хлеба. Русские всю дорогу собирали землянику, радовались, что дождь прибил комаров.
Во главе русских — Вейдель-ойка и Куроедов-ойка. Начальники. Но больше всех понравился Чумпину молодой русский по имени Сунгуров. Он спрашивал манси про двухголовых человечков, что вырезаны на стволах сосен. Пробовал натянуть лук манси. Требовал, чтобы тот называл ему все мансийскими словами. Узнав, что ласточка по-мансийски ченкри-кункри, очень обрадовался, много раз повторил это слово и сказал, что «очень похоже». Вырезал на коре и показал Чумпину свой кат-пос, вот такой: Е. С.
И он ни разу не назвал Чумпина вогулом после того, как Чумпин объяснил, что слово «вогул» зырянское, обидное — значит «злой, презренный», а настоящее имя их племени — манси.
Совсем неожиданно расступились сосны и показалась железная гора. Она не была высока. Липняк и осинник курчавились у подножья. Три черных голых чакля поднимались на протяжении горы.
— Ахтасин-ур! — сказал Чумпин и улыбнулся.
Русские стали устраивать лагерь: валили березы для шалашей, таскали мокрый после дождя валежник на костер, развьючивали лошадей. И тут Чумпин сразу заметил, что русские не очень умные люди. Дождливая погода еще несколько дней продержится. Это всякий ребенок скажет. А они для шалашей место выбрали в низинке, где их непременно подмочит. На шалаши извели штук тридцать деревьев, а построили такие, что Чумпин хохотал, отворачиваясь из вежливости в сторонку: небо видно сквозь дыры, не то что дождь — кулак пройдет!
— Веди-ка, Чумпин, наверх! Где тут лучше пройти? — приказал ему Вейдель-ойка.
Чумпин провел штейгера и пятерых учеников на среднюю возвышенность. Обширный вид открылся оттуда. На западе тянулся хребет, окутанный серыми тучами. Едва можно было угадать выступы Синей горы — там, далеко, откуда они пришли. К северу из горных гряд вырывалась другая, неизвестная гора, вероятно, вдвое вышё железной. На юг неровными мутнозелеными волнами уходили леса. С востока расстилалось болото, покрытое травой и кустарниками, кое-где на нем виднелись высохшие стволы деревьев.
Один из учеников взобрался на самую верхушку чакля и спустил оттуда отвес на шнуре.
— Восемь с половиной! — кричал он сверху. — А всех пятьдесят три! — И штейгер записывал в книжку: «пятьдесят три сажени».
— Смотри, — показывал, усердствуя, Чумпин и приложил свой нож к черному выступу. Нож повис.
— А если топор? — заинтересовались русские.
Принесли топор, попробовали. Прилип к выступу и топор.
Чумпин радовался, как ребенок. Какую гору он подарил русским! Нигде такой больше не найдется.
Внизу рудокопы уже начали копать ров. Звон лопат, стук кайла впервые разнесся по лесу.
Чумпин представил, как прислушиваются к этим звукам бобры на Кушве, и покачал головой. Зачем так шуметь? Теперь целую неделю звери вокруг горы будут настороже. Плохие охотники русские! Разве им не нужна дичь?
Десять дней проработали разведчики на железной горе. За это время Куроедов-ойка записал в книжку все породы деревьев, какие нашел поблизости, ученики измерили гору, а рудокопы пробили крестообразно два глубоких рва вдоль и поперек горы и еще выкопали отдельно одну яму в шесть аршин глубины.
Кончив работу, русские стали собираться домой. А Куроедов-ойка позвал Чумпина и стал расспрашивать о дороге за хребет, на реку Чусовую. Манси назвал целый ряд имен речек: Яльпинг-я, Сяалин-я, Пассер-я…
— Постой, — сказал Куроедов, — а по-русски как эти «я» называются?
— Яльпинг-я — Святая река, русские зовут ее Баранчей.
— А что за Сяалин-я?
— Русские называют Серебряной рекой, она пала в Чусву-реку.
— Вот и поведешь меня, Степан, по Серебряной реке. Будем искать дорогу на Чусовую.
Очень просился с Куроедовым и Чумпиным итти Сунгуров. Чуть не со слезами умолял взять его. Чумпин бы непрочь от такого спутника. Но Куроедов отказал наотрез.
— Кто его знает, сколько там верст — может сто, а может и все двести. Месяц, не меньше, в лесу прожить придется. Обузой мне будешь. Не просись, парень.
Так и не взял. Обратно до Баранчи шли все вместе, а там русские, кроме Куроедова, сели на телеги и отправились на Тагил.
Куроедова Чумпин повел в трудное путешествие через хребет.
15. В тюремной каморе
Теснота в тюремной каморе. Двадцать колодников набито в маленькую каменную клетку. Один подле другого вплотную на полу сидят. Днем, в жару, дышать нечем.
Кадушку воды выпивают сразу — только принесет ее тюремный солдат. Потом долго бранятся, требуют еще воды. Между собой днем разговаривают мало. Какие разговоры, когда язык во рту, как шершавая деревяжка, а в висках бьют кувалды.
Но вечером, чуть дохнет через решетку оконца прохлада, колодники оживают, слышны говор и смех.
В каморе все потешались над молодым колодником Киршей Деревянным. Он первый раз в тюрьме, все ему ново. Взяли его в Шайтанке вместе с разбойником Юлой по доносу приказчика.
И Юла сидел в той же каморе — один из всех прикованный цепью к стене. Хоть и бесславно попался на этот раз разбойник, но над ним никто не смел подшутить. Помнили его прежние дерзкие побеги, завидовали его бесшабашности. Юла и теперь не унывал, хвалился, что скоро будет на воле.
Сноп лунного света проник через оконце, отпечатал на камнях стены резкую тень решетки. Колодники заговорили о разных волшебных способах побега. Начал кто-то с рассказа о колдуне, который свил из лунного света веревку и по ней ушел из башни. Другой знал историю еще лучше — как арестант нырнул в миску с водой, а вынырнул в соседней речке.
Заговорил Кирша Деревянный.
— Такие есть люди, — сказал он, — когда месяц в небе полный, на них такое находит: ночью встают, идут с закрытыми глазами, по жердочке через пропасть перейдут. Ежели дверь на запоре, сквозь щелочку пролезут, ничем их не удержать.
Колодники того и ждали. Загоготала вся камора.
— Вот бы тебе, Кирша, так!
— Давай, ребята, попробуем! Пихай его головой в щелочку!
Кирша волновался и сердился. Но чем больше выходил из себя Кирша, тем больше над ним издевались. Один кончал-другой подхватывал.
Потом все сразу надоело. Бросили Киршу, заставили колодника Дергача, недавно посаженного в камору, рассказывать, за что он сюда попал.
— Совсем безвинно, братцы, — начал Дергач. — То-то и обидно. Не тать я и не разбойник, не в обиду вам будь сказано, а уж сколько лет по подвалам да острогам маюсь. Подержат да выпустят. И теперь скоро выйду-верно говорю. Потому что вины за мной никакой нету. Ишь вот, левого уха нехватает, из-за того и страдаю. Не палач обкарнал — несчастье мое.
Двадцать колодников набито в маленькую каменную клетку
«Нижегородский я, государственный крестьянин. Здесь, в крепости, с самого начала работал на проволочной фабрике, проволоку волочил. Кто видал наш станок, так знает: проволока из дыры змеей вьется, знай подхватывай клещами да заправляй в другую дырку, поменьше. Наматывается проволока на барабан. Его водяное колесо крутит. Ну, бывают обрывы, тут не зевай — живо палец, а то нос обрежет. Беды много с ней бывало. Одному мастеровому дыханье перерезало, своей кровью захлебнулся. А мне вот ухо левое напрочь. После того страшно мне стало к станку подходить. Боюсь и боюсь. Попросился, чтоб отпустили домой. До самого генерала Геннина доходил. Все-таки отпустили. Попросил я такую бумагу, чтоб написано было, каким я способом уха лишился. И пошел в Нижегородскую губернию. Я ведь еще пимокат, везде работу найду. Так и шел. Струна с собой. Где у хозяйки овечья шерсть накоплена, там я и пимы катаю. Ладно. Бумага та мне шибко сгодилась: куда ни приду, видят уха нет, ночевать не пускают — спрашивают черный отпуск[7]. А это вот что…»
— Ладно, — перебил рассказчика Ивашка Солдат, — не учи ученого. Знаем без тебя, что за черный отпуск. Можешь дальше баять.
— Ну вот. Покажу я бумагу, приведут грамотного, — все и видят, что я не из тюрьмы. Так ладно все шло, да в одной деревне хозяйка добрая попалась. Постирала мне портки, а бумагу я забыл вынуть, и стало ничего на ней не видно. Я и такую показывал. Грамотных мало. Кругляшок на месте печати еще проглядывает — верили. А потом бумага совсем развалилась. Тут и началось: больше с колодниками ночую, чем по избам. Едва добрался до дому, чуть не каждый день хватают. Ну ничего, покажешь, как проволока по щеке прошла, на плече след выжгла, — подержат да выпустят. Бумагу новую просил в каждой тюрьме. Нет, не дают. Вот и сижу.
Кончил Дергач. Помолчали. Юла в своем углу завозился, сказал недовольно:
— Эк у тебя, дядя, терпенья сколько! Уж муку принимать, так было бы за что…
— А по мне, была бы совесть чиста, — тихо возразил Дергач. — Ежели чем обидел, простите.
— Чего там совесть! Спина у всякого есть, это верно. А совесть… Мутит меня от таких людей.
Кирша Деревянный подобрался к Юле, сел около него на колени.
— Юла! Бежать будешь, возьми меня с собой. Я к тебе в товарищи иду. Берешь, что ли? Хватит крестьянствовать, подь они все к чомору!
— Видно будет, — ответил Юла довольным голосом.
Кирша сел на солому.
— Расскажи чего, Юла! Про себя скажи. Вот как ты с воеводы шапку соболью содрал.
— С воеводы? — с недоумением переспросил разбойник. — Какого воеводы?
— А с кунгурского. С князя-то. Уж все про то бают.
— Князя? — Юла все еще не понимал и глядел на освещенное луной восторженное лицо мужика. Потом спохватился:-Много их было разных… Чего рассказывать-то, раз и так все бают.
— Ты тогда один был? — не унимался Кирша.
Юла ничего не успел ответить. В дверях застучал и завизжал ключ. Вошли два караульных солдата, встали у входа, а из-за их спин кто-то громко позвал:
— Макар Воробьев, прозвищем Юла!
— Я, — глухо ответил разбойник.
— Выводи, — скомандовал голос.
— Он на цепке, ваше благородие, отомкнуть надо.
Надзиратель с фонарем вошел в камору, перешагнул через много ног, долго звенел ключами, выбирая. Колодники молчали и ни один из них не встал.
— Скоро там? — торопил голос.
— Готово… Иди ты!
Юлу увели. Дверь захлопнулась, опять провизжал ключ.
— Направо, — тихо сказал Ивашка Солдат, прислушиваясь к шагам.
— Куда его? В другую камору? — спрашивал Кирша Деревянный.
— Ужинать повели! — буркнул Ивашка, и по каморе прокатился облегчающий смех.
— Нет, вправду?
Ему отвечали шутками. Сжалился только один Дергач.
— Известное дело, куда ночью водят, — сказал Дергач, — к заплечному мастеру. Пытать будут.
16. Сборы Егорушки
Маремьяна мыла, скоблила с хрустом скользкие грузди. Это Егорушка по пути из Шайтанки насбирал. Мучицы всегда в запасе немного есть, — вот и пирог к празднику.
— Ну, как ты со своим учителем, по-прежнему в ладах живешь? — спросила она сына.
— Сергей Иванович теперь переменился шибко. В хозяйские хоромы переехал. Поступает гордо. Денщика взял. Раньше простой был. Лежит, лежит в горнице, да чего-нибудь и выдумает. Раз как-то засмеялся он. Я спросил, что с ним. А он: «Мне, говорит, видение было, будто Татищев на четвереньках бегает по берегу и лает, а я его вицей в воду загоняю». Хохочет-хохочет. И не поймешь — сон ли видел или сам выдумывает. А теперь вовсе другой стал, как кушвинскую руду открыл. Всем хвастает, что без него та гора Демидовым бы досталась.
— Ты на той горе и был, Егорушка?
— Ага, обмерять посылали. Да чего там и обмерять — без конца руды, во сто лет не извести.
Егор вскочил с лавки, повертел в руках самодельный кузовок — бросил попробовал вынуть расшатавшийся кирпич в углу печки-оставил, взялся за шапку-и положил опять на место.
— Мама, знаешь что?… Я стану руды искать. Такую же гору найду, как Чумпин. Еще много диких мест осталось. Как на ту гору поднялись мы да поглядели-дороги, что ниточки, да и тех не видать. Сегодня же снесу прошение в Контору горных дел. Чтоб отпустили в рудоискатели. Сергей Иваныч не держит. Резолюцию наложил. Если и Контора отпустит, пойду я к Андрею Дробинину на Осокина завод. Возьмет Андрей в выучку-ладно. Не возьмет-еще кого другого найду. У Демидовых в Тагиле рудоискатель был, Козьи Ножки звать его, он теперь на Алтае. Вот искатель! Да к демидовским не сунешься… Ну сам буду учиться. Очень руды нужны казне. Я написал, что уж немножко умею искать и камни узнавать. Как, мама, полагаешь, отпустят?
— Отпустят, отпустят. — Маремьяна вздохнула.
— А ты сама как? Советуешь?
— Дай тебе создатель, Егорушка. Коли уж так загорелось, разве можно держать!
— Мама, мне в крепость надо. Скоро вернусь.
— Ночевать останешься?
— Да.
В Конторе горных дел Егор отдал свое прошение подканцеляристу, что ведет «журнал входящих бумаг». Старик подканцелярист подложил прошение под низ пухлой пачки бумаг — в очередь.
Егору не хотелось уходить. Подтолкнуть бы как-нибудь бумажку, чтоб скорей шла. Еще затеряют тут, вон сколько бумаг! Примерился взглядом к подканцеляристу: «будет ли разговаривать?» — Что нового, господин… господин… — Егор не знал, как обратиться.
Старик поднял глаза от книги на Егора, пожевал губами, оглядел с подозрением. Нет, придраться не к чему — стоит почтительно и смотрит так же.
— Новое… Новости каждый день бывают. Кому какие нужны… тьфу, тьфу. Вот буквы упразднили — новость. Ижицу, кси, зело. Переучивайся на старости лет.
Говорил ворчливо, а в промежутках между словами все поплевывал губами: чуть слышно — тьфу, тьфу. И оттого казалось, что старик всем на свете недоволен.
— Рудоискатели нужны ли? Отпускают ли служилых людей на поиски? Вот о чем любопытствую, господин… советник, — лисьим хвостом вильнул Егор.
— Меня вот Алексеем зовут… тьфу, тьфу… — разгорячился вдруг подканцелярист. — Так собственное святое имечко пиши не так, как пятьдесят восемь лет… тьфу, тьфу… писал, а с «како» и «слово». Вместо «зело» — «земля». Почему? Тьфу, тьфу! Ижицу мне не так жалко, все-таки. Она же и редко пишется. А почему кси изъяли?
— Действительно, господин… советник, как же это без кси, посочувствовал Егор. Такая буква красивая была. Может еще вернут. А как же насчет рудоискателей?
— Рудоискателей?… Было, помню, от Акинфия Демидова отношение: просит вернуть ему двух иноземцев, штейгеров-рудознатцев. Он их для себя выписал, а его превосходительство…
Подканцелярист остановился, с новым подозрением взглянул на Егора. Кто-то подошел с прошением. Подканцелярист сердито вырвал бумагу и сердито сунул под пачку.
— И что? — вкрадчиво шепнул Егор, когда проситель отошел.
— Известно что… тьфу, тьфу… — по дороге их перехватил, велел казенную работу делать.
— Что же главный командир ответил? Вернет рудознатцев?
— Это мне неизвестно. Спроси на «исходящем журнале», тьфу, тьфу, тьфу… коли скажут.
Егор отошел, размышляя о старике. Вот человек, который у всякого дела знает только одну половину — «входящую», а что из дела получилось, — никогда не знает.
А рудознатцы, те — похищенные… — это заковыка. Теперь у Татищева умелые искатели прибавились. Для прошения сунгуровского как раз невыгодно. Или отобьет их Демидов?
В Правлении заводов сегодня большой день: вернулся с Алтая майор Угримов с командой. Тоже по демидовскому делу ездил. Отбирал в казну акинфиевы свинцовые рудники. В них оказалась серебряная руда, а Демидовы это скрывали. Татищев с разрешения императрицы Анны забрал рудники в казну.
Егор порадовался этому, — он был за Татищева. Еще бы! Весной в эту самую палату он пришел жалкий и насмерть запуганный, а теперь ходит, как равный, никого не боясь, вступая в разговоры.
У крыльца правления заводов Егор увидел на телеге шайтанского целовальника. Спросил, когда тот возвращается в Шайтанку, не подвезет ли его?
— Сегодня, часов в пять, — сказал целовальник. — А подвезти — отчего не подвезти. На дороге пошаливают, к дому поздновато доберемся, вдвоем-то веселей будет.
— Мне в Мельковку сбегать надо. Если малость опоздаю, подожди на базаре, — попросил Егор.
— Ладно. «Это ловко вышло, с целовальником, — думал Егор, шагая по городу. — Завтра бы пешком пришлось сорок верст отмахать, случайная подвода не всегда подвернется». Вспомнил, что обещал матери остаться до завтра. Защемило что-то. «Ну, она рада будет тоже, что не пешком!» На бастионе над крепостными воротами часовой подошел к колоколу, отбил три часа. Егор заторопился.
Маремьяна встретила его, как всегда просияв от радости — словно век не видала. Усадила к свету, чтоб ей видно было сына, а сама хлопотала у печки да у стола. Чему-то лукаво улыбалась. Какой большой вырос! За одно это лето как вытянулся. Вон уж губа верхняя потемнела. Похож на отца Егорушка, до чего похож!
— Похлебай кулаги, сынок, вкусная.
Поставила на стол миску. Егор брал полной ложкой клейкую коричневую кулагу и глотал торопливо. От нее пахло жженой хлебной коркой.
— Ночевать-то мама, видно, не придется. Подвода нашлась на Васильевский завод, сегодня идет.
— Да что ты, Егорушка! Как же, право? Неужто не останешься?
Подсела на лавку. Руки у нее опустились.
— И пирога не поешь завтра? Для кого же я его печь стану? Не знала, Егорушка, что тебе так торопно.
— Завтра день праздничный, никаких подвод не найти. Пешком мне придется итти, — смущенно оправдывался Егор. — Целый день на дорогу надо положить. И опоздать нельзя, послезавтра работа есть с утра.
— A-а верно, верно, Егорушка. Когда надо, так надо. Что уж тут, вечером подвода твоя будет?
— Нет, скоро. Через час. Итти уж пора.
— Уж и итти! А у меня никаких подорожничков не приготовлено.
— Мама! Какие подорожники! К вечеру в заводе буду.
— Все-таки. Хоть грибы-то возьми — они уж отвареные и подсоленые. Может, кулаги в горшочке возьмешь?
Егор представил себе, как он с горшком в руках трясется на телеге, и засмеялся.
— Не надо, мама, ничего не надо.
Но от забот Маремьяны было не так-то легко избавиться. Она сбегала в огород, принесла желтых огурцов, из чулана добыла связку «ремков» — вяленой рыбы, нарезанной полосками, еще что-то увязывала, наливала, завертывала.
А напоследок Маремьяна принялась сморкаться. У Егора комок в горле задвигался.
Он посопел и сказал:
— Не поеду я сегодня, вот что!
Маремьяна обрадовалась очень, но пробовала возражать.
— Кому-то ведь обещался, сынок. Ждать будут. И пешком тоже такую даль шлепать…
— Пешком ничего. Невидаль какая: тридцать с чем-то верст. Рудоискателем буду, — все пешком по горам. А ждет там знаешь кто? Васильевский целовальник. Он нашим мастеровым всегда гнилую муку выдает. Не любят его шибко, то и боится один ехать. Пусть его ждет, так и надо. Я тебе мама, расскажу, что у нас после шипишного бунта было, страсть какая…
17. Два рубля за целую гору
На месяц собирался лесничий Куроедов в горы, а проходил полтора.
Медленно двигались они с Чумпиным: надо было тщательно проверять направление по компасу, делать затесы на деревьях, измерять расстояния, много раз возвращаться в одно место, чтобы найти самый прямой, самый удобный путь. Когда-нибудь по их следам пройдет дорога, а по дороге потянутся груженные железом возы. Приходилось избегать слишком крутых подъемов и таких низин, через которые нельзя положить елани.
Не раз встречались они лицом к лицу со зверями, вброд и вплавь перебирались через извилистую Серебрянку, питались тем, что убивали стрелы охотника и длинноствольная фузея лесничего.
Наконец, вывел его Чумпин на крутой берег Чусовой к паулю оседлых манси.
Для верности лесничий, отдохнув три дня, снова отправился тем же путем обратно. К концу августа пришли они на Баранчу.
— Я тобой доволен, — сказал лесничий Чумпину. — Надо рассчитаться. Вот тебе два рубля.
Высыпал кучку монет в протянутую руку охотника.
— Чего перебираешь? Ведь не умеешь считать!
Чумпин поднял голову. Губы его дрожали, в глазах блестели слезы.
— Мосса, ойка!..
— Мало? Куда тебе деньги?
— Ын, ойка! Еще!
Куроедов поворчал, но достал кошель, выбрал еще два полуполтинника с изображением двуглавого орла и цепи вокруг, добавил маленьких серебряных копеек.
— На. Больше не проси, я с собой в леса мешков с деньгами не таскаю.
Чумпин встряхнул в горсти свои деньги. Ой, мало, — только-только Чохрыньойке долг вернуть, а уж о покупке собаки и думать нечего. И это за все — и за железную гору, и за то, что к Чусве-реке ходил? «Больше не проси, — сказал…»
Чумпин ушел в лес, прижался к стволу ели, чтобы его никто не видел, и долго, всхлипывая, плакал.
Деньги отнесены и положены в серебряную чашу перед идолом. На обратном пути, уже пройдя священный кедровник, Чумпин снял лук и выстрелил в белку, — их много прыгало по ветвям и по земле.
Белка мягко шлепнулась наземь, а стрела отскочила в кусты рябины. Охотник подобрал зверька и стал искать стрелу. Русскому, наверно, никогда и не найти бы ее в густых зарослях, а манси прямо к ней пришел, отогнул ветки с тяжелыми кистями желто-красных ягод и взял стрелу.
Развел костерок. Из белки вырезал желудок, полный кедровых орехов, продел его на палочку и стал поджаривать, поворачивая над огнем.
Потом сидел, отдыхая. Печально глядел на недалекий кедровник, ни о чем как будто и не думал, а глаза отмечали все признаки конца лета, все охотничьи приметы.
Вот проплыла в воздухе длинная паутина. Вот желтый лист свалился с березы прямо на руку. Маленький зверек койсер, с пятью черными полосками вдоль спины, прыгал в траве, посвистывал, как птица. Другой такой же нес в раздутых щеках кедровые орехи к норке. Так, значит — на зиму запасает. Вот высыпал их у норки: просушить на солнце, прежде чем убрать в кладовую. Третий койсер сушил около своей норы кучки брусники — у этого орехов, верно, уж полный запас. Если бы не так далеко от пауля, можно бы разрыть его нору — до полупуда в одной бывает самых отборных орехов. А зверек себе еще успеет набрать.
Много койсеров видно сразу. И белок много. Это предсказывает обильный соболиный промысел в начале зимы. Только бы зима наступила покруче и с ранними снегопадами. Нынче опять без собаки промышлять, трудно будет. Ту зиму искал белку по шелухе на снегу. В ясную погоду — на слух. Даже манил белок голосом: црк, црк! Ничего, откликались. Ну-ка, сейчас попробовать…
Со всех сторон застрекотали белки. Одна высокими прыжками подлетела к самым ногам неподвижно сидящего охотника. Хи-хи, прыгайте себе! Еще у вас мех не серый, только на еду и годитесь пока.
С треском и стонами прилетела хохлатая сойка. Ее охотник не любит. Лесная сплетница! Всех птиц передразнивает. Воровка тоже большая, птичьи гнезда зорит. Когда скрадываешь, зверю да подвернется сойка, — крик подниму на весь лес, зверь уж неспокоен.
Но эта сама казалась встревоженной! Она прилипала к нижним ветвям деревьев, срывалась, сверкая голубыми зеркальцами крыльев, — вообще заметно была взволнована.
Ее беспокойство заразило и охотника. О ком предупреждает сойка? Не его заметила?
А сойка пронзительно заверещала и улетела дальше, хлопая крыльями.
Вдали, там, откуда примчалась сойка, послышался гул. Он рос и приближался. ад деревьями пронеслось несколько птиц, очень похожих на сойку. Одна из них упала на верхушку кедра, поклевала шишку и с криком помчалась обратно, опять выше деревьев.
Это ронжа. Притом ронжа-разведчики. Вот кто напугал сойку! Весь год они лазают по деревьям, плохо и неохотно летают, вернее, перепархивают понизу. Но осенью — и то не всегда — собираются в стаи и перелетают на большие расстояния, от кедровника к кедровнику. В несколько часов стая очищает от орехов самую богатую рощу.
Гул стал громче и ближе. Десятки ронж показались над лесом, суетливо метались на круглых крыльях, каркали и верещали.
Чумпин встал, торопливо зашагал в сторону. Ему ронжи, конечно, ничего не могли сделать, но жутко бывает попасть в самую средину их стаи.
Не успел он пройти и двухсотен шагов, как показались летящие полчища ронж. От карканья, от хлопанья крыльев в воздухе стоял непрерывный шум.
Охотник остановился и, зажав уши, поднял голову кверху.
Небо потемнело, как перед грозой. Некоторые ронжи, самые слабые или самые голодные, сваливались на ветви одиноких кедров, но вся туча летела туда, к священному кедровнику.
Никогда не видел Чумпин такого нашествия — полчаса, час стоял он, сначала в сумраке, а потом в полной темноте, а над ним шумели птичьи тучи.
И Чумпин поднял кулак, закричал птицам злобно:
— Вы, русские ронжи! Русские! Люль — кар-хум!
Но человеческий голос был не слышен во всем заглушающем гаме и свисте крыльев.
18. Заговор от боли
Ивашка Солдат учил Юлу заговору от боли.
— Повторяй за мной:
Небо лубяно
И земля лубяна…
Ослабевший, изломанный во всех суставах разбойник лежал на соломе и покорно повторял слова Ивашки.
— Дальше:
…Камень не слышит
Жесточи и пытки.
— Камень не слышит… — шевелились губы Юлы.
В пальцах Ивашка вертел восковой шарик. Говорил вполголоса — только для Юлы. Говорил как молитву.
— Еще раз:
Камень не слышит
Жесточи и пытки.
Мертвый не чует
Железа и боли…
Рядом кто-то перечислял, за что какие полагаются наказания.
— За первую татьбу бить кнутом, отрезать левое ухо и на год в тюрьму. За вторую татьбу бить кнутом же, отрезать правое ухо, четыре года тюрьмы. За первый разбой — правое ухо и три года тюрьмы…
Нескольких колодников по утрам выводили просить милостыню.
Их сборами и питалась вся камора. От казны еды не полагалось, а милостыня велика ли? — только с голоду не помереть. Дергач отдавал Юле большую часть своего пайка. «Мне ништо, я скоро выйду. А ему казнь принимать, силы много надо».
Кирша тоже ухаживал за разбойником, растирал ему суставы, поил водой, готов был хоть полдня держать руку под его затылком, чтоб поудобней было лежать, — но не в силах был отказаться для него от куска хлеба. Голод был сильнее всего, и жалость просыпалась в Кирше всегда слишком поздно, когда хлеб уже был съеден до крошки.
…Камень не слышит
Жесточи и пытки…
Так бы и я
Не слыхал ничего.
— Тверди, Юла, тверди. Это все.
— …Становщикам, пристанодержателям, укрывателям беглых арестантов — по вырвании ноздрей вечная заводская работа. Атаману разбойничьему — смертная казнь четвертованием…
В каменную стену хлестал дождь. Сменялись караульные у дверей. Серый день перешел в серый вечер. Потом настала ночь.
Ночью открылась дверь, пришли люди с фонарями.
— Макар Воробьев, прозвищем Юла! — выкрикнул голос.
Ивашка подскочил живо к Юле.
— Положи в рот, — совал ему шарик мягкого воска. — И тверди. Не забыл? Небо лубяно и земля…
— Кирилл Данилов Деревянный, — крикнул снова голос.
Киршу вызвали на допрос в первый раз. Он пошел за двери, как неживой.
— Направо! — проговорил Ивашка, слушая шаги за стеной.
И тут донеслись в камору шум, возня, крики Юлы. Разбойник звенел цепями, хватался, должно быть, за что-то и кричал:
— Слово и дело государевы!
На миг возня за стеной стихла, потом поспешные шаги многих ног протопали мимо дверей — налево.
19. «И назвали мы оную гору: Благодать…»
Татищеву сообщили из екатеринбургской пробирной лаборатории, что новая руда пробована в малой печке и по пробе вышло из пуда руды железа, вытянутого в полосу, десять фунтов, и то железо оказалось самое доброе, мягкое и жильное.
Оставалось одно единственное сомнение: можно ли устроить колесные пути до Чусовой? Только по Чусовой сплавляют уральские заводы свой металл в Каму и дальше в Волгу. Если от Кушвинской горы нет прямого пути к Чусовой, то завод строить нельзя: железо с доставкой через Тагил будет стоить вдвое против демидовского.
Рапорт Куроедова решил дело.
Татищев приказал, не дожидаясь указа от кабинет-министра, готовиться к постройке казенного завода на Кушве. В начале сентября он сам поехал осматривать гору.
Осенний лес. Сотни крестьян согнаны исправлять дороги от крепости до Баранчи — по всей линии, где проедет экипаж главного командира. Поперек размытой колеи валились широкие лапы еловых ветвей, золотые березки, дрожащие кровавой листвой осины. У срубленной осины горький печальный запах.
Шихтмейстеры заводов, поправляя парики, подбегали к экипажу отдать рапорт.
Коляска командира прокатила мимо Невьянского завода, задержалась на ночь в Нижнетагильском и снова замелькала по горным склонам.
Большие тяжести притягивает магнит железной горы — сам Татищев, оставив коляску, верхом поднимается по тропинке. Его сопровождают двадцать один горный офицер и целый отряд рабочих. Чумпин — опять проводником, он обмирает от страха и надежды.
Татищев прошел все двести сажен шурфов, копанных вдоль горы, и шестьдесят сажен поперек.
На самую высокую — южную — вершину главный командир не смог забраться. Он остановился на площадке под черным магнитным столбом и долго глядел на открывшееся перед ним уральское приволье. День был тих, ясен и напоен осенним вином. Сентябрь щедро раскрасил леса. Все ближние горы играли, как яшма. А очень далеко — совсем серебряные — вставали снежные вершины.
Гордые мысли охватили повелителя области, пространством большей любого из европейских государств. В его власти эти горы со всеми скрытыми в них богатствами, — а сколько их еще откроется? От его приказа зависит судьба и самая жизнь тысяч людей, здесь живущих.
Ученик Петра Великого, изъездивший по приказу императора всю Европу, образованнейший человек в России — он хотел здесь, в горах Пояса, в дикой стране, создать самую богатую из областей российских. Он не любил двор императрицы Анны с его интригами и душным этикетом.
А ведь он сам возводил ее на престол, — пять лет назад. Он тогда во главе партии шляхетства боролся с партией верховников, которые хотели ограничить самодержавную власть Анны. Его партия победила. Он был церемониймейстером при короновании императрицы.
Татищев сам сочинил для себя инструкцию при отъезде сюда. Анна подписала — и тем вручила ему большие права Он отправился в горы Пояса — за две тысячи верст, куда конная почта скакала из Санкт-Петербурга не меньше месяца. Демидовы не ожидали встретить в нем такого опасного врага.
Первое знакомство и первые столкновения у них начались давно, еще в первый приезд Татищева, тогда капитана артиллерии.
Демидовым удалось тогда свалить противника. Оклеветанный, опальный, уехал Татищев в столицу оправдываться перед царем Петром, — и не оправдался.
Теперь, через двенадцать лет, он вернулся вельможей — действительным статским советником. Главный командир, вооруженный опытом и — это, может быть, всего важнее — инструкцией, которая совершенно подчиняла ему частных заводчиков.
Однако для полного торжества Татищеву необходимо сделать казенные заводы не менее прибыльными, чем частные. Только это могло упрочить его положение, уберечь от нечаянного каприза Барона. А все лучшие рудные места расхватаны, у Демидовых и рудознатцы, и литейщики куда лучше казенных. Предшественник Татищева, генерал де-Генин, был талантливый металлург и изобретатель, он многого добился, но чтобы сравняться с Демидовым — и не мечтал.
И вот новая рудная гора… Теперь, пожалуй, можно будет помериться силами с кем угодно.
Татищев обернулся к свите.
Группа горных офицеров старалась поднять большой обломок скалы, чтобы сбросить его вниз.
Блестя инструментами, проверял измерения шихтмейстер Раздеришин.
Один молодой офицер забавлялся тем, что прижимал к скале ногу, обутую в ботфорт с железными гвоздями. С усилием отдергивал и опять прижимал.
И все сразу оставили свои дела, ловили взгляд Татищева, ждали его слов.
Он сказал голосом человека, который никогда не ошибается:
— Господа, подлинно сия гора — сокровище из сокровищ. Во много лет рудокопам до дна не дойти. Здесь будет крушцовый завод — и, может быть, самый лучший из всех.
Все торжественно молчали.
— Ваше превосходительство, какая сила! — сказал молодой офицер, смущенный до красна тем, что главный командир видел его забаву. Теперь он хотел показать, что прекрасно понимает значительность минуты — и вообще он не развлекался. Это был научный опыт.
— А велика ли магнитная сила? — обратился Татищев к Хрущову. Татищев любил точность и не умел шутить.
— Есть камни, что привлекают тягости в половину своего веса и побольше, — ответил Хрущов.
Татищев направился к спуску, но остановился.
— На досуге надо будет придумать горе приличное звание, — сказал он задумчиво.
— Что прикажете, ваше превосходительство? — не расслышал Хрущов.
— Для Бергколлегии в Петербург отправь, Андрей Федорович, отличный экземпляр.
— А вот этот в лабораторию, ваше превосходительство, — Хрущов указал на глыбу, которую горные офицеры уже приподняли и раскачивали.
— Этот? Ну пусть этот.
Черная глыба загрохотала вниз, ломая липовую поросль…
Когда Татищев уже перекинул ногу через седло, отправляясь в обратный путь, к нему подбежал Чумпин. Заговорил быстро, путал русские и родные слова, понять — ничего нельзя. Но по голосу и по лицу видно, что жалуется человек.
— Переведи, Куроедов, — приказал Татищев лесничему.
— Да он может по-русски, ваше превосходительство, только перетрусил шибко.
Чумпин жаловался Татищеву, что его мало наградили
Чумпин жаловался, что его мало наградили. На полтора месяца он бросил промысел, водил лесничего по горам. За это достаточно тех денег, что ему дали. Но он указал гору. Кто даст ему ольн за прииск железной горы? Ему надо купить собаку и хороший топор, надо муки и котел… Уедет самый большой начальник. Уедет, забудет про Степана. Скоро зима. Русские зимой не показываются в этих краях. Сколько еще ждать манси обещанной награды?
Татищев терпеливо выслушал Чумпина. У него правило: с «инородцами» говорить мягко и поступать справедливо. Еще не дождавшись конца жалоб, он сделал знак секретарю Зорину. Тот подал ему кошелек.
Увидя это, еще один манси бросился к главному командиру. Яков Ватин схватил стремя татищевского седла и кричал:
— Ойка! Ойка! Я тоже указал русским железную гору. Это было в моей избе. Менги, ойка, — мы двое. Я давно крещен, Степанква зовусь. Я тоже хочу котел! И топор! И муки!
— Правду он говорит? — обратился Татищев к Чумпину.
— А!
— По ихнему «а» значит «да», — перевел Куроедов.
— Так он тоже знал о руде?
— Атим, ойка. Никто не знал. Я один.
— «Атим» — значит «нет», ваше превосходительство.
— Слушай, Куроедов, разбери их. Порасспроси всех жителей, кто первый разыскал руду. И донеси мне в Катеринск. А пока, — Татищев протянул деньги Чумпину, — вот тебе.
Всадники тронулись и один за другим исчезли на повороте тропинки.
Чумпин отбежал в сторону, разжал кулаки, посмотрел на свое богатство.
Главный командир уральских и сибирских заводов дал ему два рубля.
Поздним вечером коляска Татищева приближалась к Екатеринбургской крепости. Впереди скакал верховой с фонарем.
Татищев думал: как назвать гору? Вопрос не праздный. Иногда удачное имя стоит находки самой горы. Аннинской — в честь императрицы? Но это слишком откровенная лесть. При том Аннинским недавно назвали завод с поселком при верхней плотине.
Надо такое слово, чтоб запомнилось при дворе. И чтоб сразу говорило о богатстве горы. Царицына гора? Похоже на Царицын луг, что-то домашнее.
— Магнитная? — Но так зовется демидовская гора у Шайтанки.
— Высокая? — Есть.
— Кушвинская? — А кто знает речонку Кушву?
— Вогульская?
— Богатая?
Татищев положил себе: придумать имя до приезда в крепость. Но вот уже стена, мост через ров, сонные улочки города… А имя так и не найдено.
На ужин Татищеву подали горячее молоко и ломтики черного хлеба, — oн соблюдал умеренность в пище.
После ужина занимался делами.
Нашел в бумагах заказанные им сводки цен на железо. Схватился за карандашик, быстро стал подсчитывать. Выходило: два новых завода на Кушве дадут в год 50 тысяч рублей чистой прибыли. Изрядно, — когда все казенные заводы, вместе взятые, не приносили до сих пор больше 70–80 тысяч! Татищев пришел в хорошее настроение.
Больше делами заниматься не стал. Позвал камердинера, тот помог главному командиру раздеться и лечь в постель. Унес свечу.
Забылся на минуту, но мысли роились, теснили одна другую — мозг не хотел отдыхать. Сделал усилие: забыть обо всем, заснуть. Не удалось. Попробовал стариковский способ — шептать числа по порядку, но к числам присоединять слово «рублей», и они становились живыми, тревожными.
И тут, смешав все мысли, спутав все в голове, мелькнуло слово — одно слово. Татищев открыл глаза. Слово точно плавало в темноте, написанное фосфорными буквами: благодать.
— Благодать! — Вот оно, имя для рудной горы.
Крикнул камердинера, не пришел. Тогда Татищев сам, в шлафроке с кистями, шаркая туфлями, вышел в комнату камердинера, зажег свечу от ночника и с невольной завистью поглядел на сопевшего носом слугу.
За столом уселся основательно. Теперь бессонница не отпустит до утра. Стал писать черновик письма императрице. Длинный титул опустил — секретарь завтра вставит — писал о самом деле.
«Сего сентября, 5 числа ездил я сюда на реку Кушву и, приехав на утро 8 числа, осматривал. Оная гора есть высока, что кругом видать с нее верст 100 и более; руды в оной горе не той наружной, которая из гор вверх столбами торчит, но кругом в длину и поперек раскапывали и обрели, что всюду лежит сливная одним камнем в глубину. Для такого обстоятельства назвали мы оную гору — Благодать, ибо такое великое сокровище на счастие вашего величества по благодати божией открылось тем же и вашего величества имя в ней в бессмертность славиться имеет.»
Имя Анна означает по древне-еврейски «благодать». Такое название горы должно было понравиться при дворе.
В том же письме Татищев просил утверждения постройки двух заводов, приписки тысячи крестьянских дворов и чтобы всех ссыльных направляли бы из Руси ему для работ на новых стройках.
Кончив письмо, обдумывал, чем заниматься до утра. Для таких бессонных ночей было у него припасено несколько больших работ.
Из пачки «терпящих отлагательство» наугад вытянул бумагу. Оказалось прошение школьника Сунгурова об отпуске на поиски руд. И сразу заработала голова: «Нет рудознатцев. Тех двух демидовских придется скоро вернуть. У Гезе кончается контракт, он, кажется, больше не останется, уедет в Саксонию».
На обороте егорова прошения Татищев набросал указ Конторе горных дел, чтоб дали рудоиспытателю Гезе пятерых самых способных старших школьников, а рудоиспытатель учил бы их. За полгода выучить всему, что сам знает — распознаванию руд, исканию лозой и по наружным приметам, испытанию доброты руд и прочему.
Пересчитал, загибая пальцы, вычислил… «Сентябрь, октябрь… март». Вспомнил, что контракт Гезе кончается этим годом, и исправил: «Ученье кончить к 1 января 1736 года».
20. Мудрая наука Гезе
Только трех учеников согласился взять рудознатец Гезе и то после долгих споров, после того, как советник Хрущов показал ему контракт и пригрозил за неисполнение параграфа восемнадцатого задержать жалованье. В восемнадцатом параграфе говорилось, что каждый год Гезе обязуется обучать по одному русскому ученику, а Гезе до сих пор ни одного не выучил. Отговаривался тем, что нет школьников, знающих немецкий язык в совершенстве.
Против трехмесячного срока обучения рудознатец не возражал — все равно в январе ему уезжать. Но Хрущов намекнул: в конце-де ученья его ученикам будет испытание в комиссии, и Гезе принялся с такой яростью пичкать своих трех школьников горным художеством, что те свету не взвидели и жаловались на распухшие от обилия сведений головы.
Один из учеников был петербуржец Адольф фон-дер-Пален, долговязый, белоголовый юноша. Второй — сын иноземца-штейгера Симона Качки с казенного Полевского завода, смуглый как цыган, маленького роста, горбоносый, его взяли из немецкой школы. Третий — бывший арифметический ученик из солдатских детей Сунгуров Егор. Этот попал к рудознатцу только потому, что самый указ главного командира об ученьи был написан на прошении Егора.
Егору просто повезло, за то и не было человека счастливее его, если не считать Маремьяны. Жил он опять в Мельковке и каждое утро бегал в крепость на уроки.
С языком сделались так. Из всех троих один фон-дер-Пален свободно говорил по-немецки. Он и служил переводчиком для Качки, слабо понимавшего немецкую речь, и для Сунгурова, который по-немецки, что называется, ни в зуб толкнуть.
Занятия шли на квартире Гезе или в его лаборатории. Он показывал ученикам образцы минералов саксонских и уральских, заставлял твердить их названия и свойства. Потом взялись за руды — только одних железных существует восемь разных руд, а медных и того больше, совсем непохожих одна на другую: зеленая, синяя, красная, пестрая, колчеданная…
Как редкость, Гезе показал кусочек серебряной руды из Башкирии. Насчет золота подтвердил, что на Урале его не имеется и, верней всего, быть не может.
На доске мелом Гезе рисовал, как лежат руды в земле. Надо было запомнить разные фигуры — флецы, штокверки, эрцадеры…
Егор не отставал от своих товарищей в ученьи. Ему очень пригодились и опыт заводской работы и то, чему успел научиться от Дробинина. Вот только названия у саксонца дикие, ни на что не похожие. Дробинин говорил: «Песошный камень, горшечный камень, горновой, известной, точильный камень», и сразу было понятно, какой к чему. А тут зубри: глиммер, штейимарк, кварц, гемс, болусс…
В один погожий холодный день, около Покрова, рудознатец повел учеников в горы применяться к действию рудоискательной лозы.
Вышли из крепости по шарташской дороге. Рудознатец шагал впереди, он был не в духе. Ученики догадывались почему: вчера в конторе у него вышел крупный разговор о лошадях и повозке для загородных учебных вылазок. Давали ему одну лошадь, он не захотел. Сказал, что пешком лучше будет ходить.
Егор нес ящичек, обитый кожей, — тяжелый ящичек, хоть и ловко приспособленный для плеч на ремнях. Рудознатец не объяснил, что в ящике, но Егор не сомневался, что там знаменитая лоза, которая чудесным образом указывает места, где под землей лежат руды. Поэтому Егор выступал гордо и отказывался от помощи. Фон-дер-Пален нес лопат, а Качка каёлко.
Быстро дошли до села Шарташ. В Шарташе видели раскольничий праздник. Толпа пестро наряженных кержачек обступила поле около кладбища. На поле шли состязания: бородатые, стриженые в скобку кержаки, сняв полукафтанья, стреляли из луков в цель. В толпе горластым, сильно окающим говором обсуждали полет каждой стрелы.
Гезе вежливо приветствовал толпу, как всегда, по-своему: «Глюкауф». Ближние кержаки неспешно прикоснулись к картузам, глядя мимо немца. Женщины поклонились в пояс без всякого, впрочем, смущения или страха.
Прошли улицей села. В конце проулков, с правой стороны, виднелось большое озеро. Из труб изб струились сытые жирные запахи праздника.
За Шарташом прошли еще верст пять, а там Гезе свернул в лес. Должно быть, он не раз бывал здесь раньше — не колебался, не искал прохода, вел как по городу. И привел к каменистым холмам, поросшим диким малинником, жимолостью и корявым березнячком.
Егор с удовольствием снял с плеча ремни ящика. Рудознатец начал занятия. Прежде всего, он разослал учеников на сбор камней, а когда набрались груды разных каменьев, больших и малых, заставил распознавать их, вспоминать названия.
Потом Гезе вынул из кармана перочинный нож и срезал березовую ветку с развилиной. Ветку очистил от лишних сучков, так, что от комля расходились только два отростка — в виде недавн упраздненной ижицы.
— Es ist eine Wllnsehelruthe oder Bergruthe, unser Jnstrument, — сказал рудознатец и показал ветку каждому ученику. — Eine Person, die mit der Wunschelruthe geht und angibt, wo Mineralien, Erze, Wasser und so weiter sein sollen, — heist Ruthenganger.
— Фон-дер-Пален переводил:
— Волшебная вилка — ихний инструмент. А кто с ней по горам ходит, тому открывает минералы и прочее. Такая персона зовется лозоходец.
Гезе показал, как следует браться за лозу. Надо было взять за два конца перстами наизворот, а комель обратить кверху.
— Кверху держать, — повторял фон-дер-Пален за рудознатцем. — Перпендикулярно. Так, чтоб ладоньк лицу, а верхняя часть ладони к земле обращена была. И держать как можно крепче.
Несколько шагов прошелся Гезе сам и сразу же заставилходить учеников.
— Надо примечать то место, где лоза в руках подвинется и верхним концом к земле склонится. В таком месте заметку положить следует или колышек вбить. И так главное простирание жилы узнается.
Егор стиснул ветку изо всей силы — пальцам больно, и ходил старательно.
— Пусть свою лозу покажет, — шептал он фон-дер-Палену. — Что он нарошную-то нам изладил?
Когда все трое научились правильно держать лозу и ходить с ней, рудознатец заявил:
— Вот и все. Так и ищут, без всякого дальнего искусства. А то, что древние рудокопы о разных родах таких лоз суесловили — о горячей, об огненной, о скачущего верхней и нижней лозах, — то все пустые их выдумки. Лозу можно сделать дубовую, сосновую, из орешника или из другого дерева. Многие, напротив того, употребляют железную или медную проволоку или китовый ус — лишь бы на подобие лозы изобразить.
Сказав так, рудознатец нагреб в кучу сухих листьев и сел. Ящичек он поставил перед собой на камне и стал развязывать ремни. Ученики обступили его. Гезе приостановился, взглянул на учеников и что-то недовольно сказал.
— Говорит, урок окончен, можно отдохнуть, — перевел фон-дер-Пален.
Ученики в недоумении отошли. Уселись в стороне на горке и поглядывали искоса на немца с ящиком.
— А ведь ничему мы еще не научились, — сказал со вздохом Качка. — Вот выпусти нас одних в горы, разве что найдем. Даже как начать не знаем.
— Тверженье сплошь, — согласился и Сунгуров. — Мне по ночам все штокверки снятся, а в натуре ни одного не видал.
— И не надо, — беспечно заметил фон-дер-Пален. — Мне, то есть, не надо, не знаю, как вам. Я инженерный ученик, буду кончать ученье по механике.
— Ну, нет. — Егор стукнул каёлком по камню. — Я из него все высосу за три месяца. Пусть учит по-настоящему. Мне другого случая во всю жизнь не дождаться. Плохо вот, что немец он. Адька, учи меня по-вашему балакать.
— Языку научиться год надо, а Гезе через два месяца уедет. Да и когда учить-то? С утра до ночи «горное художество» долбим, а скоро еще пробирное прибавится.
— Ты самые главные слова только, чтоб я спрашивать мог, что мне надо.
Маленький Качка вдруг привстал, шею вытянул.
— Глядите, ребята, — открыл…
Все посмострели на рудознатца.
А тот откинул крышку ящика и доставал хлеб, яйца, ветчину, масло, фляжку с питьем. Все это раскладывал на белой салфетке. Вот ящичек и пуст — в нем ничего, кроме еды, не было.
Качка повалился на землю и прыскал, не в силах удержать смех. Пальцем тыкал в Сунгурова и ни слова не мог произнести, фон-дер-Пален тоже смеялся.
Гезе показал, как следует браться за лозу
— Ты, Егор, значит, ему поесть тащил, надсажался. Вот так волшебная лоза!
— А ну вас, — отмахнулся Егор и сам затрясся от смеха. — Чур, не мне обратно ящик нести. Адька, как по-немецки «скотина»? Я ему хоть шопотом скажу.
На обратном пути Гезе спросил:
— Умеете вы теперь пользоваться рудоискательской лозой?
— Да, умеем.
— И на испытании ответите, как искать через лозу?
— Ответим.
— Ну, так запомните: на работе никогда не пользуйтесь лозой. Это будет потерянное время.
21. Вести о Дробинине
Егор торопился в лабораторию: с утра должны ехать на железный рудник, а вечером пробирные занятия, надо припасы химические проверить.
Опаздывал сейчас потому, что забежал на базар купить подошвенной кожи — сапоги с этими походами горели, как на огне.
Еще когда вперед бежал, видел толпу у края базара. Че — то она показалась необычной, да и плач как будто слышен из середины толпы. Тогда не задержался, пробежал мимо. А сейчас пробился плечом, наскоро взглянуть, в чем дело. Взглянул и ахнул: русые волосы, дуги бровей над удивленными навсегда глазами, детские плечи… Это же Лиза Дробинина на земле, растрепанная, жалкая, в грязной одежде, с непокрытой головой.
— Лизавета! — не помня себя, крикнул Егор и подскочил к ней. — Лизавета, откуда ты взялась? Что с тобой? Где Андрей?
Женщина в сером платке стала поднимать Лизавету.
— Знакомая тебе? — спросила она Егора. — Вот и ладно. Сказывают, со вчерашнего дня еще все бродит по базару да плачет. Так и замерзнуть недолго. Не здешняя она, что ли?
Егор не знал, что и делать.
В лабораторию нельзя опоздать — уедут. И такое дело. Где же Андрей?
— Веди домой, обогреть надо девку, — продолжала женщина в платке.
Махнул рукой Егор и повел Лизавету в Мельковку.
Дорогой пробовал расспрашивать, но Лизавета ничего не могла объяснить. Только дрожала всем телом да принималась плакать, когда Егор упоминал про Дробинина.
— Мама, кого я привел. Угадай, — сказал Егор матери.
— Кто такая? — с сомнением и не очень дружелюбно смотрела Маремьяна на отрепья девушки.
— Помнишь, про жену Дробинина рассказывал? Она и есть.
Этого было достаточно Маремьяне. Стала хлопотать около Лизаветы, приветила, как родную. Расспрашивала ласково и осторожно, но и ей ничего выведать не удалось.
— Напали худые люди. Андрея били, — только и сказала Лизавета.
Егор ушел в лабораторию.
Когда он вернулся поздно вечером, то тайна немного разъяснилась.
— Человек тебя ждет, — шепнула Маремьяна сыну в сенцах. — Зовут, сказывает, Дергачом, а по чо пришел, я не спрашивала. Тебя-де, надо.
В избе сидел незнакомый человек, тощий, с белым лицом — как трав, что под доскам и вырастает, и без одного уха.
— Здравствуй, милый человек, — обратился Дергач к Егору. — Ты ли Сунгуров будешь?
— Я.
— А я из тюрьмы здешней сегодня вышел. Колодник один мне наказывал непременно тебя найти. Знаешь ли Андрея Дробинина?
— Мама, слышишь? Вот где Андрей-то!
— Наказывал Андрей тебе сказать, что взяли его государевы воинские люди в прошлом месяце. Взяли вместе с женой. Головой скорбная у него жена-то, что ли. Вот о ней и просил Андрей. Пусть, говорит, узнает, где она и как она, и мне, Андрею, то есть, весточку передаст через арестантов, что милостыню собирают. А если ее из тюрьмы освободили, так велел ей помочь, а то сгинет, как дитя малое.
— Здесь уж жена его, у нас, — не вытерпела Маремьяна. — Спит, сердечная на печке.
— Ну-у? Как все ладно получается! Вот рад будет Андрей! Справедливый он, с совестью. Такому и в камере легко, только за жену и страдал все.
— А за что его взяли?
— Ничего не сказывал. Он много говорить не любит. Да не за худые, поди, дела. Есть безвинные в тюрьмах, — обнесут их зря и хватают. Много таких. Ну, спасибо вам за добрые вести, пойду я.
— Куда ночью-то, — враз сказали Егор и Маремьяна. Оставайся ночевать, не истеснотишь нас.
Дергач даже удивился.
— Вот вы какие. И черного отпуск не спрашиваете. Ухо мое видели?
Рассказал про свое несчастье, про блужданья по тюрьмам.
Сегодня он уж побывал в Оберберамте. Да, плохо его дело: генерала Генина нет, и проволочная фабрика закрыта, а старые мастера разбрелись кто куда. Не дают ему бумаги, придется долго хлопотать.
Кончилась беседа тем, что Маремьяна заказала Дергачу валенки для Егорушки.
— Вот, — сказала Маремьяна, укладываясь спать, — большая у нас семья стала. Бог дочку мне дал и хорошего человека не зря послал.
На другой день Егор с товарищами работал в лаборатории. Это была небольшая квадратная комната. У одной стены стояли три пробирные печки с ручными мехами для дутья. У другой стены — две тумбы с весами, пятифунтовыми, для грубого веса, и аптекарскими под стеклом для малых навесок.
Все трое делали опостылевшую им работу — пробу железной руды. Кажется, уж давно научились, все руды перепробовали — и сысертскую, и гороблагодатскую, и каменскую, а Гезе все не дает следующей работы — пробы медной руды. Егор подсыпал березовых углей в печку. Качка давил ручку мехов, подбавлял жару. Фон-дер-Пален взвешивал на аптекарских весах новую навеску толченой руды.
Пришел Гезе. Ученики поклонились и ждали, как он поздоровается: если скажет «глюкауф» — значит в добром настроении, если «гутента» — значит, злой и придирчивый.
Рудознатец сказал: «Глюкауф».
Работы учеников одобрил. Обещал с завтрашнего дня начать пробы медных руд.
— Пакет ему приносили из конторы. Адька, скажи, — напомнил Егор.
Фон-дер-Пален сказал. Добавил еще, что посыльный пакет оставить не захотел, просил рудознатца прийти за ним в Контору горных дел. Рудознатец, однако, сам не пошел, а послал фон-дер-Палена.
— На силу дали, в собственные, говорят, руки, — сказал фон-дер-Пален, вернувшись и вручив Гезе письмо и запечатанный сверток.
Немец читал записку и время от времени повторял: «О!.. О!.. О!..»
Потом распечатал сверток, вынул три серых камня. Нахмурившись, разглядывал, пробовал ногтем, нюхал.
— Убрать все, — перевел фон-дер-Пален его приказание. — Вымыть ступку, тигли, и зложницу. Будем делать пробу серебряной руды.
Ученики оживились. Это поинтереснее, чем железная.
— Откуда руда? Неужели здешняя? — спросил его Адольф.
Гезе ничего объяснять не стал. Сам отделил по кусочку от каждого камня, сам раздробил кусочки молотком и, отсыпав часть в ступку, велел Егору хорошенько истолочь.
Потом опять сам долго растирал в фарфоровой ступочке. Полученного порошка отвесил один золотник. Пять золотников пробирного свинцу смешал с бурой и все вместе высыпал в тигелек.
Тигелек поставил в печь, в самый жар, отметил время на часах и велел двадцать минут поддерживать наисильнейший огонь.
Через двадцать минут пододвинул тигелек поближе к устью печки, чтоб хватило наружным воздухом, а дутье уменьшил. Наконец, еще ненадолго поднял жар, выхватил щипцами тигелек из углей, постучал им по полу и опрокинул над изложницей.
— Теперь должно дать спокойно остыть. Получится веркблей — свинец со всем серебром, сколько его в руде было, — перевел фон-дер-Пален.
Крошечный слиточек Гезе проковал осторожно молотком. При этом шлак открошился. Гезе взял с полки белую толстостенную чашечку — до сих пор эта чашечка ни разу в ход не пускалась. Ученикам рудознатец как-то говорил, что чашечки сделаны из пепла овечьих костей.
Снова расплавил веркблей в белой чашечке и, заглянув в нее, сказал равнодушно:
— Кейн зильбер-эрц. Нур швейф.
— Что, что он говорит?
— Говорит, что это не серебряная руда, а пустой камень.
Заглянули в чашечку и ученики — там только налет серого порошка.
Гезе заставил всех троих проделать ту же пробу. Опять толкли, отвешивали, смешивали с бурой и свинцом. Когда тигли поставили в печь, рудознатец ушел. Сказал, что вернется через полчаса. Письмо и руду оставил валяться на подоконнике.
В первую же свободную минуту Егор раскрыл письмо — немецкие буквы.
— Адька, прочитай. Что это за руда? Я пока подую за тебя.
Фон-дер-Пален вытер пальцы.
— От Хрущова записка. Не пишет откуда руда. Просто: «Попробуйте, подлинно ли эти каменные куски серебро содержат…» В это время явился гиттенфервальтер Зонов из Конторы горных дел — справиться, получил ли рудознатец сверток с камнями и идет ли проба.
— Уж и спробовали, — важно ответил Егор. — Разве такая серебряная руда бывает!
— Нет, ребята, вы не шутите. Пусть Гезе напишет рапорт за своей подписью и сам принесет в Контору. Знаете, что это за руда? — разбойника Юлы.
— Как Юлы? — Егор бросил ручки мехов.
— А вот так. Юла в тюрьме сидел, ему за разбои смертная казнь положена, а он с пытки закричал «слово и дело». Объявил главному командиру, что знает место серебряной руды. Его, честь честью, взяли за Контору горных дел, от пыток, от казни освободили. Послали команду за рудными образцам и, — их Юла хранил у какого-то осокинского рудоискателя.
— У Дробинина! — крикнул Егор и побелел.
— Не знаю. Только рудоискателя тоже взяли потому, что он, выходит, приют давал разбойнику и не доносил на него. Вот какие вы кусочки пробуете.
— Что же теперь им будет?
— Если куски подлинно руда и место богатое, то Юлу освободят или дадут вовсе легкое наказание. Так и везде объявлено. По всем базарам по-русски, по-татарски и еще по по-каковски-то читают, что если кто укажет в казну богатую руду, тому все прошлые вины простятся и еще награду дадут. Говорят, Юла потому и смел был, что припас от кого-то рудное место на крайний конец.
— А если не руда? — с ужасом спросил Егор.
— Тогда плохо их дело. Юлу и за разбой и за то, что зря «слово и дело» кричал, по всей строгости накажут. А рудоискателя того казнят за пристанодержательство.
— Еще не готова проба, господин Зонов, видите, плавим, — сказал Егор. — Не раньше вечера кончим, а рапорт Гезе сам принесет.
Только захлопнулась дверь за Зоновым, как Егор дрожащим голосом обратился к товарищам:
— Братцы, давайте пробовать со всем тщанием! Может, бедная очень, а все-таки руда. Нельзя дать Андрею Дробинину погибнуть.
И он рассказал товарищам все об Андрее.
— Надо так сделать, — предложил горячий Качка, — серебра немножко подбавить в руду. Спустить копейку в тигель.
Это предложение отвергли — Гезе все равно не надуешь. Он тогда пять раз сам пробу сделает.
Когда рудознатец вернулся в лабораторию, он подивился усердию, с каким работали его ученики. Фон-дер-Пален с общего согласия объяснил Гезе, что от результата их проб зависит жизнь двух человек.
— О!.. О!.. — говорил Гезе, слушая рассказ.
Стал опять сам делать пробу. Для точности изменил немного способ: навески увеличил вдвое, вместо свинца взяли глету, буру прибавлял не сразу, а частями.
Все равно — в белой чашечке серебра не являлось.
Тогда Гезе принес кусок немецкой руды. «Из Верхнего Гарца», — сказал фон-дер-Пален. — Тем же способом попробовал эту руду. Шарик серебра получился. А руда Юлы давала все тот же тусклый серый налет.
На восьмой пробе рудознатец остановился.
— Кейн зильбер-эрц, — повторил он строго, словно приговор произнес.
22. Чумпине вспомнили
Среди зимы шел обоз на гору Благодать. Снег лежал глубокий — до самых засечек на деревьях, а их летом делали на уровне плеча. Люди протаптывали дорогу перед лошадьми. Обоз тянулся медленно.
Два молодых чиновника на лыжах побежали вперед. Дорога шла поперек горного склона, так что правая лыжа была немного выше левой.
Чиновники убежали далеко от обоза, когда первый из них, в красном полушубке, вдруг резко откинулся назад и сел между лыж, стараясь остановиться. Второй, в черном полушубке, налетел на первого, соскочил с лыж и провалился по пояс.
— Эх, ты!.. — закричал он с веселым смехом, — туда же первым следом… — И голос его осекся: он понял, что испугало товарища.
Впересек дороги с горы мчался черный медведь. Он нырял, нелепо горбатясь и подкидывая задними лапами снег. На самой дороге звер перевернуло через голову, но он, не останавливаясь, выправился и кинулся дальше вниз, за ели.
На следу медведя показалась вторая фигура — охотник на лыжах.
Охотник скользил красиво и уверенно. В зубах веревочки от носков лыж — он правил поворотами шеи и ловко увертывался между деревьев. Руки заняты ружьем. Охотник готов был выстрелить каждую секунду, даже приложился было на бегу, когда медведь кувыркнулся. Но его самого тряхнуло на бугре, он взмахнул руками, выравниваясь, — и оба скрылись в ельнике.
— Ишь, прокляненный, — сказал чиновник в черном полушубке. Здесь медведи, дьяволы, и зимой не спят.
Он взобрался на лыжи и отряхнулся. Снизу долетел короткий стук выстрела.
Охотник с ружьем мчался на лыжах за медведем красиво и уверенно
— Положил! — вскрикнул чиновник, выпрямляясь. — Ну и ловко… А может, промахнулся?
— Это вогул, — заметил чиновник в красном полушубке. — Вогул не промахнется.
— Значит, свежует сейчас… Вставай, чего ты сидишь? Дальше надо…
— Нет, погоди. Я чего придумал. У вогула, поди, дорогие шкурки есть. Можно поживиться. Пойдем-ка к нему.
— А с чем? Даром он тебе отдаст?
— Даром. А то что бы за пожива!
— Сунься, когда у него кремневка. Сам говоришь, промахов у вогула не бывает.
— Вот в кремневке-то вся суть. Вогулам запрещено огневое оружье иметь. Мы даже обязаны отобрать. Сначала кремневку отберем — он в человека не выстрелит, не бойся, — а потом и насчет шкурок видно будет. Айда, что ли?.. Ну, чего думаешь? Обоз еще далеко.
— Ты, Ваня, хоть медведя ему оставь. Больно красиво он за зверем летел.
Чиновники свернули с дороги, заскользили вниз верхом на палках. По глубокому следу легко нашли манси.
Он сидел на туше зверя и снимал шкуру. Кремневка лежала рядом на лыжах. При виде русских, манси перепугался так, что посерел.
— Пача, ойка, пача! — пробормотал он, вставая, и нож вывалился из руки в снег.
Чиновник в красном полушубке кинулся к ружью. Схватил его, сдул с полки порох, сунул товарищу.
— Держи. — И обратился к манси. — Ты что, плут, огненное оружье завел? А? Кто тебе позволил? Да я тебя засужу, нехристя поганого! В тюрьму! Что, что?
Но манси молчал и только чуть покачивался, опустив окровавленные руки. Хлоп! Хлоп! Две пощечины раздались в лесу.
— Ваня, не надо! — поморщился второй чиновник и отвернулся.
— Не мешай, так с ними и полагается… Где купил, сказывай! Молчишь? Ты знаешь, кто я? Я тебя могу… что угодно могу. Зверуй со стрелами — слова не скажу, а чтобы огненное оружие, то цыц и перецыц! Шкурки у тебя есть?
— Атим, ойка. — Манси отрицательно помотал головой.
— Вот я сам погляжу.
Чиновник полез к манси за пазуху и извлек несколько шкурок.
— А, еще врать! Мне врать?
Новая пара пощечин. Ограбленный охотник опус тился на снег: ноги у него подкосились.
— Это что, соболь или куница? Гриша, держи… Это векша? Не надо векши, на тебе, лови!
Беличью шкурку кинул на снег к манси.
— Ну, пошли. На первый раз, так и быть, прощаю. Но огненного оружия больше не смей покупать, это помнить, помнить и перепомнить! Если узнаю — в тюрьму! Как тебя звать?
— Чумпин. — Ответил манси.
— Как? — Чиновники переглянулись.
— Чумпин, ойка.
— А имя?
— Степан.
— Это ты гору Благодать сыскал?
— Я, ойка.
Чиновники опять переглянулись смущенные.
Манси поднялся. Из красных воспаленных глаз его текли слезы.
— Что же молчат, не сказывался, — раздраженно сказал чиновник. Тебя велено сыскать и послать в Екатеринбург.
— Ойка, ойка! — Чумпин бросился на колени, кланялся чиновникам, заливался слезами.
— Да нет! Чего ты напугался? Награда тебе вышла.
— Тебя деньги ждут, а ты от них бегаешь, — подхватил второй чиновник. — Иди смело, богатый будешь.
Чумпин недоверчиво смотрел то на одного, то на другого. А чиновники зашептались.
— Придется вернуть шкурки. Еще разболтает в правлении заводов.
— Жалко, — возились сколько!
— Хрущов дознается… за такое дело, знаешь…
— Да, знаю. Влопались мы зря! Ну, отдай. Нам кремневка останется, полтора рубля всегда стоит. — И чиновник в красном полушубке крикнул Чумпину:
— Эй, держи свою рухлядь! Да смотри, не пикни об этом в городе. Знаешь, кто я?.. Не знаешь?.. Ну и хорошо.
23. Следы на снегу исчезают
Чумпин обошел вокруг крепости, как зверь вокруг ловушки.
Ничего не видно за двухсаженными стенами. На пруду из снегу торчат острые колья рогаток. Пройти можно только через одни из трех ворот.
Подкатил к западным воротам, поднял лыжи на плечи. Конные, пешие проходили из крепости и в крепость. Целый обоз плетеных коробов с углем стоял у ворот, пережидая. Когда обоз тронулся, Чумпин пошел с ним и так вступил в крепость.
Непонятные звуки, незнакомые запахи неслись со всех сторон. Грохотало невидимое железо, из-под навеса вместе с искрами сыпались вперегонку разноголосые стуки. Люди кричали громко, как пьяные. Слишком много шума!
По главной улице Чумпин прошел весь город до восточных ворот. Они были открыты. Всех выпускали беспрепятственно.
Около одного большого дома — это был госпиталь — Чумпина затошнило. Уж очень отвратительные запахи. Как это русские жить здесь могут?
С лыжами на плечах бродил Чумпин по Торговой стороне. Спросить кого-нибудь о своем деле не решался — все казались очень занятыми.
Торговец в длинном до пят тулупе, стоявший около ободранных бычьих туш, помахал Чумпину варежкой.
— Манси, меха есть?
— Нету.
— Продал уж? В другой раз прямо ко мне неси. Запомни Митрия Рязанова.
Чумпин спросил, как найти самого главного командира.
— Самого главного? — торговец захохотал. А с полицмейстером и говорить не хочешь?
— Так велели.
— Ну, ищи самый большо й дом!
Чумпин послушно отправился искать самый большой дом. Заходил в дом Осокиных, в церковь, в казарму, — его выгоняли.
На плотине встретил другого манси и обрадовался. Этот нес на виду лисью шкурку и не казался испуганным шумом и многолюдством.
— Пача, юрт!
— Пача, пача, где изба главного командира?
— Ляпа — совсем близко. Вернись обратно и смотри налево, где много лошадей.
— Теперь найду. Плохие люди русские, люлькар-хум!
— Совсем плохие. Всегда хотят обмануть манси.
— Прощай, спасибо.
— Осемеуль!
Лыжи Чумпин очистил от снега и поставил у входа в правление. Поднялся по лестнице, подождал, когда откроется дверь и скользнул в дом. Не забыл осмотреть и попробовать дверь изнутри: захлопывается сама, но щеколды нет, — просто гиря на веревке тянет. Выйти легко в любую минуту.
Очень большой дом у командира! Еще и внутри десятки высоких норколей. В который итти?
Наугад пошел налево — вслед за первым попавшимся человеком. Попал в толпу. Сколько гостей! Но невеселые все и очень толкаются. Затискали Чумпина.
Придется еще спрашивать дорогу. Выбирал лицо подобрее, да то худо: у всех русских лица одинаковые. Только и можно различить-«ойка» ли, у которого борода и усы сбриты, а на голове белые лохмы, или «керсенин» с бородой.
У окна стоял один такой «керсенин». Шапка зажата меж колен. Левого уха нет. Он запихивал в деревянную коробочку бумагу, свернутую во много раз, и что-то приговаривал. Чумпин спросил его, где дадут деньги за прииск железной горы.
— Милый, не здесь… Етта контора судных и земских дел. Коли насчет горы, так иди в Контору горных дел, туда, через сени.
Пошел Чумпин, куда указали.
По дороге увидел и узнал Мосолова… Хотел к нему подойти. Тот, видать, тоже узнал Чумпина, поводил по нему жестким взглядом — и вдруг повернулся, исчез в дверях.
Чумпин вошел в большую палату, стоял, принюхиваясь к странным, отталкивающим запахам.
— Чумпин! Чумпин! Степан! — услышал он веселый мальчишеский голос. Сдернул шапку-совик с головы, искал кто зовет. И вдруг заулыбался радостно, все лицо в морщинки собрал: русский Сунгуров пробирался к нему в толпе.
— Здорово, Степан. За наградой? Я уж слышал. Это к бухгалтеру надо, я тебе покажу.
Из-за пазухи вытащил Чумпин кунью шкурку, встряхнул и протянул Сунгурову.
— Тебе, знакомый, тебе, юрт! Бери.
— Не надо, экой ты! Продай лучше на базаре. А про твое дело сейчас узнаю. Иди сюда, в сторонку. Подожди меня.
Через минуту вернулся.
— Занят бухгалтер, с лозоходцем расчет делает, уезжает лозоходец. Подождем еще. Как ласточка-то по-вашему — ченкри-кункри?
Оба смеялись. Чумпин все совал куницу в руки Егору, а тот отказывался.
— У меня тоже радость сегодня, Степан. Смотри, — развернул лист бумаги. — Вот что написано: «Аттестат или удостоинство». Я теперь рудоискатель. Этот самый лозоходец и учил меня, что уезжает-то. Вчера испытание нам было, теперь все подписали аттестат, только советника Хрущова жду. Он подпишет — и готово. Их кан минералиен унд ерце зухен. К тебе на Баранчу приеду, ты еще одну гору припаси.
Егор сверкал от радости и болтал, не заботясь, слушает ли его охотник.
У Чумпина болела голова. Взгляд Мосолова крепко запомнился. Не он ли так давит голову? Есть еще соболек за пазухой, надо подарить приказчик, пусть не глядит так.
— Идем, идем, — заторопил Сунгуров. — Бухгалтер свободен. Сюда, за мной.
Тащил охотника за руку.
— Господин Фланк, вот вогул Чумпин, которому награда назначена.
Немец бухгалтер переспросил фамилию и стал рыться в ящике. Достал бумагу, вслух прочел:
«Оному новокрещенному вогулу Чумпину выдать в поощрение двадцать рублей. Да и впредь, по усмотрению в выплавке обстоятельства тех руд, ему, Чумпину надлежащая заплата учинена будет.»
— Рихтик! — сказал Сунгуров. — Получай, Степан, цванцик рублей.
Бухгалтер велел Чумпину расписаться, а тот понять не мог, что от него требуется.
— Он неграмотный, господин Фланк, — сказал Егор. Вогул ведь.
— Ну, так пусть хоть крест поставит.
— Кат-пос, — объяснил Егор охотнику. — Надо на бумаге кат-пос, тамгу сделать, вот как на березах ты делал.
— А-а, — понял Чумпин и вытащил нож. Кат-пос! Где?
Кругом них раздался хохот.
Бухгалтер спрятал бумагу.
— Пускай за него кто-нибудь распишется, — сказал он сердито.
— Нет, мы вот так, — нашелся Сунгуров. — Дай сюда руку, Степан.
И он намазал ему кончик пальца чернилами.
— Теперь тисни здесь… Во! Зэр гут!
На бумаге остался жирный отпечаток пальца. Бухгалтер удовлетворился.
Чумпину отсчитали порядочную кучку серебра. Он собрал его в кожаный мешочек и спрятал за одежду. Потом расстелил на столе перед бухгалтером пышную шкурку куницы.
— Убери, — крикнул бухгалтер. — На службе не принимаю.
— Спрячь скорей, Степан, — шепнул Сунгуров и потащил охотника к дверям.
— Ты ведь сегодня не уйдешь домой? Приходи ко мне ночевать в Мельковку. Ты один не найдешь, ну подожди в сенях. Я только Хрущова поймаю и вместе пойдем. Ладно?
— Омаст, омаст, юрт! — Чумпин со всем соглашался.
Однако, оставшись в сенях один, не стал ждать, а вышел на улицу.
В воздухе кружились медленные снежинки. Лыж у входа не было. Чумпин разыскал их на берегу пруда. Мальчишки катались на его лыжах с берега на лед. Чумпин подошел к пруду, долго смотрел на ребячьи забавы, жалостно усмехаясь, но отобрать не решался.
Когда мальчишкам надоело кататься, Чумпин подобрал лыжи и через восточные ворота вышел из крепости. Снег падал хлопьями.
Наступал зимний вечер.
Из крепости через западные ворота вылетела кошевка, запряженная резвым гнедым конем. В ней сидел шайтанский приказчик Мосолов.
Когда кошовка отъехала от крепости настолько, что за падающим снегом не стало видно бастионов, приказчик дернул кучера за кушак.
— Стой, Пуд!
Кучер натянул вожжи.
— Запомнил вогулича, что я тебе показывал?
— Да.
— Так вот. Я один до дому доеду. Ты вернись в крепость, у наших возьми лыжи, догони вогулича. Да скорей, пока след видно.
— Ну, догоню…
— Тебе все досказывать надо?.. Он сегодня получил награду. Большие деньги несет. Ну, о деньгах у нас с тобой никакого разговору не будет. А того вогулича чтобы больше никто не видал. Понял?
— Понял.
— Так хозяевам надо. Буду тебя выкупать, они эту услугу попомнят. Иди.
Мосолов подождал, пока кучер скрылся из виду, подобрал возжи и ударил коня. Снег брызнул из-под копыт.
Лыжный след вьется от крепости на север. Мимо кузниц на горке, мимо слободы Мельковки, в лес. След уже припорошен снегом.
Опытный глаз охотника разглядел бы, что по широкому следу обтянутых шкурой вогульских лыж прошли вторые лыжи, поуже.
В лесу, близ озера Шувакиш, лыжный след раздвоился, заметался…
А потом ровной полоской лег круто в сторону — налево, к Верхисетскому пруду. Это след одной пары лыж, тех, что поуже. Второго следа не было. Он кончился на истоптанной полянке в лесу.
Снег падал до полночи, засыпал полянку и все следы.
К утру приморозило, прояснило. Взошло солнце и холодным малиновым светом озарило Уральские горы и неподвижные леса, утонувшие в снегах.