Крокодил, изогнувшийся в медное кольцо, глотал человека, а человек — губастый негр — поднимал кверху медные руки. К каждой руке привинчена хрустальная чашечка, в каждой чашечке зажжена свеча.
Слуга поставил подсвечник на кабинет перед Никитой Никитичем Демидовым и ушел, мягко ступая по узорному ковру.
Кабинет деревянный, английской работы, внизу зеркала в золотых рамках. Никита Никитич сидит в креслице, боком к кабинету. В зеркале отражаются толстые ляжки, обтянутые атласными желтыми штанами, и шелковые чулки на боченках-икрах.
Никита Никитич взял с кабинета письмо, сломал тяжелые печати. Сургуч посыпался на ковер. Долго читал, уронив голову вбок на ладонь левой руки, локоть уперев в мягкий подлокотник. Шевелились длинные висячие усы на обрюзгшем лице.
— Видно, дорогое вино мальвазия, а, Мосолов? — спросил вдруг Никита Никитич.
У порога в полутьме обнаружился человек. Это был шайтанский приказчик. Он переступил с ноги на ногу, сдержанно дохнул и ответил:
— Не могу знать, Никита Никитич. Не приходилось покупать.
— Дурень, только тебе и пить ее. Брат Акинфий пишет, что приготовил подарки графу Бирону: дом на Васильевском острове, четверку самолучших арабских скакунов и пять бутылок настоящей мальвазии… Рассходы, пишет, пополам… Пять бутылок вина… Хм! Это твоему шихтмейстеру и то мало будет, а?
— Шихтмейстер пока ничем не пользуется. Первый такой попался. Поступает так, как бы у нас на службе состоит, а благодарности никакой не берет. Пугливый очень, что ли. Вы изволили двести рублей на подарки ассигновать, все пока целешеньки, до копейки.
— То-то и худо, что целы.
Демидов, заслоня глаза от света ладонью, посмотрел на медные боевые часы с гирями.
— Пора бы уж Василию из Екатеринбурга воротиться. Без малого десять. Как-то еще выйдет там с кушвинской рудой. Гляди, Прохор, накуралесит твой шихтмейстер, — тебе худо будет! Ничего в резон не приму.
— Вогулишка не во-время подвернулся, Никита Никитич. Известно было, что Анисим Чумпин помер. Я в надежде, что теперь никто про ту гору не знает. А в ауле на Баранче, гляжу, тащит рудные куски. Звать его тоже Чумпин — верно сын тому. Кто же его знал!.. Ну, думай пришло время объявлять рудное место. Сказал шихтмейстеру, что останусь в Баранче, а сам окольными тропами обогнал его. Велел, чтоб в Тагиле и в Старом заводе[6] задерживали его подольше как только могут. Поди и сейчас из Старого завода еще не выехал. Нет, все ладно устроится. Василию Никитичу отказать не посмеют, раз сам заявку повез.
— А кроме того вогулича, полагаешь, никто дороги на гору не знает?
— Никто. Она за такими болотами, что в мокрое лето и вовсе не пройти. Я с Анисимом ходил — с природным вогуличем — и то раза три в няше тонул. Там летом и вогулы не бывают. А хороша руда, Никита Никитич, ох, хороша!
— Что там хороша. Завода ставить все одно не будем. Лишь бы капитан не завладел, не задумал там казенный завод строить. Ведь поперек всех наших земель тогда дорога пройдет, как ножом разрежет… Неприятность какая брату Акинфию! Смотри, Прохор, я тебя с головой Акинфию Никитичу выдам.
— Помилуйте, Никита Никитич, чем же я виноват?
— Да, да. Ты никогда виноват не бываешь. То вогулич виноват, что выдал гору, то конь, что ногу сломал, а ты всегда прав.
— Что опоздал-то я, Никита Никитич? Верно это, вчера бы еще мог здесь быть. Да ведь какими тропками обогнал-то!
— Вот теперь тропки… А вогулишку надо, знаешь, — того.
— Это так, Никита Никитич, — из-за гроба нет голоса.
— Эй, ты что? Чего еще выдумываешь? Ничего я тебе не говорил. Ты меньше болтай, да больше делай.
Часы на стене пробили десять раз. При последнем ударе в комнату вошли двое слуг с зажженными канделябрами. Демидов сунул письмо брата в резную шкатулку мамонтовой кости, шкатулку поставил в ящик кабинета и повернул два раза ключ. При этом металлические пластинки, торопясь, проиграли задорную пьеску. Демидов с трудом поднялся из кресла и махнул рукой приказчику, отпуская его.
Один из слуг, почтительно согнувшись, взял Демидова под руку и повел в столовую комнату. Впереди шел другой слуга и светил в узких коридорчиках и на лестницах.
В столовой был накрыт только один уголок огромного стола. На расписной скатерти блестело серебро, стоял фарфоровый китайский чайник и чашки с пестрыми узорами.
Вообще все в ревдинском дворце было пестрое и «веселенькое»-и дорогая одежда в «пукетовых цветах», и разноцветные, обитые штофом стены, с позолотой украшений, и расписная мебель, собранная из всех стран мира, и бесчисленные ковры, и посуда. Вещи кричали о богатстве, о радости. Но владельцы дворца, если и могли похвалиться богатством, то ни веселостью, ни здоровьем не отличались. Сам Никита Никитич уже перенес один апоплексический удар и его уже полгода возили в кресле на колесах, Сына его Василия догладывала злая чахотка. Сын Евдоким — он теперь в Башкирии-страдал какими-то необъяснимыми припадками.
У стола, нагнувшись над рюмкой, отсчитывал капли демидовский лекарь из крепостных, но обученный за границей. Услышав шаги, лекарь быстро поставил флакончик, повернулся к входящему хозяину и низко поклонился. Потом выплеснул из рюмки в полоскательную чашку и снова начал отсчитывать капли.
— Опять голодом будешь морить? — с ненавистью спросил Демидов.
— Сегодня два яйца можно, — виновато сказал лекарь.
— А где грек? Позовите.
Медвежьей походкой вошел невысокий, крепко сбитый, темнолицый человек. Без парика, черные волосы с сединой. Это был Алеко Ксерикас, греческий купец, нужнейший человек, которому Демидовы поверяли самые тайные и опасные свои дела. Он-то и привез письмо Акинфия из Петербурга.
Грек с важностью приветствовал заводчика и, усевшись за стол, развернул салфетку ловкими неторопливыми пальцами.
— Что, господин Ксерикас, опять две тысячи верст прокатил? — Демидов, морщась, выпил лекарство из рюмки и взял яйцо.
— Привик, — ответил грек. При его важном виде, голос у него неожиданно оказался пискливым, детским.
— Помнится, этим летом за границу хотел ехать?
— Воени дела. С турки война начинаться. Какая саграниса.
По-русски грек мог говорить иногда гораздо лучше. Но когда ему не хотелось говорить откровенно, он начинал безбожно коверкать русскую речь и притворяться непонимающим вопросов. Демидов выслал из комнаты лекаря и слуг.
— Сколько товару увезешь, Ксерикас?
— Один пуд. Больсе не мосно.
— Увези полтора? Брат пишет, что большие расходы будут. А мне не с кем еще отправить.
— Не мосно. Опасно больсе брать. Другой раз возьму.
— Ладно, как знаешь. И вот еще дело. — Демидов достал из внутреннего кармана казакина пакет. — Заедешь в Невьянский завод, там запечатают. По пути отвезешь в Казань и отдашь нашему доверенному.
Грек, однако, не брал пакета.
— Какой письмо? Кто? Кому? Надо снать, — не снай восить не могу.
— Да, уж с этим письмом не попадайся. Это секретное письмо капитана, ну, Татищева, кабинет-министру графу Остерману. Оно одним случаем с пути назад вернулось… Понимаешь? Я копию снял. То же ты и отвезешь Акинфию. В Невьянске у нас есть татищевская печать. А гонец Татищева куплен, ждет в Казани.
— Это мосно, — спокойно согласился грек.
— И ладно. На тебя я всегда надеюсь. Ешь, ешь, Ксерикас. Мне нельзя, так хоть на тебя погляжу. И пей. Вот этого наливай. Ты пивал мальвазию?
— Мальвасия! О! — Глаза грека заблестели, как раздавленные ягоды.
— Что за вино? Привези мне. Я тогда плюну на лекаря, напьюсь хоть раз.
— О! Мальвасия! — Грек начал вкусно рассказывать о мальвазии. Этого вина никто еще не пробовал при русском дворе. Даже Людовик Пятнадцатый, король Франции, может быть, один только раз пил настоящую мальвазию. На острове Мадейре не больше сотни виноградных лоз, из ягод которых делается мальвазия. Вино засмаливается в толстых бутылках и его отправляют путешествовать в тропические страны — десять, двадцать, тридцать лет, чем дольше, тем лучше, — ящики с бутылками плавают на кораблях вдоль берегов Африки и Индии, перегружаются с судна на судно. Когда вино «состарилось», его везут в Португалию, ко двору Браганца, и только там можно пить настоящую мальвазию. А то, что продают под именем мальвазии в остальной Европе, это — тьфу, дрянная подделка.
— Ты-то пробовал, значит, ее? — с завистью спросил Демидов и проглотил слюну.
— Я? Нет.
— Чего же так расхваливаешь?
— Но она стоит… Один бутылька вина две бутыльки солотих пиастров!
— И вот граф Бирон будет ее распивать!
— Граф Бирон? В Петербурге? — Грек лукаво прищурился. — Так это все-таки будет не совсэм настоясси мальвасия!
В дверь постучали. Слуга доложил, что Василий Никитич приехали и изволят спрашивать, можно ли войти?
Василий шипел от унижения и злости, рассказывая о своей неудачной поездке.
— Батюшка, доколе вы плута того щадить будете? — говорил он, дико блестя глазами. — Только мне руки связывает. Теперь уж явно его воровство открылось: ведь, на шайтанке замешание! Он довел! Капитан, тезка проклятый, спрашивает ехидно: «Что за шипишный бунт у вас?» А я глазами хлопаю. В пятнадцати верстах отсюда, никого не боясь, заставляет наших людей на себя работать!
Демидов-старший хлопнул в ладоши.
— Позвать Мосолова!..