В этот вечер Саша решил рассеяться. "К черту все!" -- со злым вызовом самому себе подумал, он и, все еще борясь с собой, начал соображать, куда бы он мог пойти. И когда мучительное беспокойство снова охватило его сердце, Саша одел шляпу и, уже выйдя на улицу, вспомнил своего школьного товарища Сударикова и пошел к нему.

Еще со школьного времени Судариков был памятен Саше своей удалью, весельем, бесшабашностью. Его не раз исключали сначала из гимназии, потом из реального, потом из технического училища. А вместе с тем он всех поражал своими способностями, когда на него находила благополучная полоса.

Всегда до крайности откровенный с приятелями, волочившийся за женщинами с пятнадцати лет, Судариков со всеми подробностями рассказывал о своих похождениях, ничем не смущаясь, не чувствуя и не сознавая своей испорченности, с наивным восторгом отзываясь о том, что у самых непритязательных из его друзей вызывало отвращение.

И все же в школьные годы Саша часто заходил к Сударикову, в его комнату на Поварской, которая так же, как и комната его матери, словно антикварный магазин, до краев полна была остатками уцелевшей помещичьей роскоши -- старинными вазами, сервизами, серебром.

Что в Сударикове привлекало Сашу, он не знал, но, поражаясь дурному его пошибу, наглости, наигранному лоску, который Судариков себе привил, он не менее поражался его постоянному кипению, решимости, прямодушию.

Направляясь теперь к нему, проходя по улицам, озаренным блеском вечерних огней, по площадям, охваченным лихорадкой движения, Саша чувствовал, что от силы внутреннего сопротивления, от желания в чем-то побороть себя у него кружится голова, и все невесомей, все легче становится сердце. Сударикова, -- с которым Саша не встречался уже около года, -- он застал по обычному бодрым и веселым. Весь черный, просмоленный будто, привычно рисуясь стройной фигурой, Судариков с восклицанием "ба! Безруков!" встал и пошел навстречу Саше. Здороваясь, он сильно потряс ему руку, потом взял у Саши шляпу, повесил ее, усадил его самого в кресло и уселся напротив сам.

-- Ну, рассказывай же какими судьбами? -- спросил он Сашу и подвинул ему раскрытую коробку с папиросами.

Беседа быстро разгорелась. Судариков встал с кресла и расхаживал по комнате, Саша же, наоборот, расселся удобнее, с наслаждением отдаваясь покою, отдыхал от душевной борьбы. И чем больше, -- не выпуская изо рта папиросы, накуриваясь до сердцебиения, до щекочущего зуда в груди, -- чем больше говорил Саша о другом, не о том, что волновало его в последнее время, тем становился возбужденнее и тем легче и беспечнее чувствовал себя. Слова же Сударикова -- то, что он рассказывал о своих встречах, о своем времяпрепровождении, повеяли на Сашу той знакомой ему, шальной жизнью, с которой он сталкивался не раз, но которая прежде больше поражала, чем привлекала его. И теперь ему показалось, что он с головой готов окунуться в эту жизнь, что она именно есть то, что ему нужно, чтобы он мог утишить, утолить свое постоянное волнение.

Глаза у Саши ярко горели, дыхание стало жарким, -- они на сегодня же решили с Судариковым куда-нибудь пойти "убить вечер", -- и, когда Судариков на телефонный звонок вышел в коридор, Саша встал с места, уже думая, с непонятным и сладким страхом, мечтая о том, к чему его теперь влекло. Подойдя к роялю -- единственному, кажется, из того, что осталось в комнате от прежнего времени, -- Саша стоя перебрал клавиши и негромко запел.

"Тени двух мгновений, две увядших розы"... решительнее подхватил Судариков, войдя в комнату и с такими же возбужденными, блестящими, как и у Саши глазами, задержавшись у дверей.

Потом, по просьбе Саши он сел за рояль.

Судариков был отличным музыкантом, играл легко, без напряжения, и, снова усевшись в кресло, Саша словно в самом себе почувствовал уверенный, почти с первых звуков возросший до смятения темп его игры. Но вместе с радостным воодушевлением, которое охватило Сашу, острая и сладкая грусть волной ударила по его сердцу.

Чувствуя, как оно сжалось в груди и словно замерло в мятущихся высоких звуках музыки, Саша вспомнил Анну Сергеевну и ему до боли, до слез стало жаль ее -- такой скорбной, одинокой, оставленной представилась она ему. И, все более отдаваясь очарованью звучавшего страданьем и силой напева, Саша закрыл глаза и в один короткий миг вспомнил так много, что, казалось, все его встречи, все минуты близости с Анной Сергеевной, все, что в эти минуты окружало их, промелькнуло перед ним. Когда же воспоминанья коснулись голубого, сияющего дня, горячего солнца в зеленой листве, синих свечками цветов и когда словно живое родилось в Саше ощущенье легкой женской одежды и скрытого под одеждой тела, -- сладкая боль в груди стала непереносимой, Саша открыл глаза, встал и, словно слепой, пошел по комнате.

Судариков продолжал играть, фигура его слегка раскачивалась из стороны в сторону, и то скрывались, то появлялись вновь ударявшие по клавишам руки. Заметив остановившегося у рояля Сашу, он обвел его взглядом и мельком спросил:

-- В настроение попал?

Саша не ответил и, постояв минуту, начал ходить опять, положив руки на грудь и все глубже и глубже вдыхая воздух, и вдруг с облегчением услышал, как звуки разом зазвенели и оборвались. Но Судариков почти сейчас же заиграл снова.

И потом играл еще и еще.

И уже когда Саша начал томиться этим беспрерывным потоком звуков, то бурных, то печальных, но все с той же сладкой болью трогавших сердце, Судариков заиграл вдруг разгульный, плясовой мотив.

Сашу сначала поразил неожиданный переход, но потом он остановился возле окна, откуда наносило сыроватым вечерним теплом, и почувствовал в груди вдруг пробудившуюся напряженную бодрость. Судариков между тем разошелся, начал с присвистом подпевать себе, притоптывать ногами, и во всей его фигуре и движениях рук было то ли неудержимое веселье, то ли непристойная, бесшабашная удаль.

Тень молчаливого ожесточения, лихой злобы медленно легла в то же время на лицо Саши, который в разгуле звуков не мог уже почувствовать ни успокоения, ни тоски.

И только когда Судариков, решительно оборвав игру, бросил: "а теперь айда!", резко отодвинув стул, встал из-за рояля и с шумным звоном захлопнул одну и другую крышки его, Саше опять стало легче, и от вновь нахлынувшего радостно-жуткого предчувствия закружилась, поплыла голова.