Наш друг Хосе
Я и маленький Хосе, юнга с испанского парохода «Поллукс», сидим в гавани на тюках хлопка и глядим на парусный трехмачтовый барк, потерявший ветер на рейде Кептауна. Есть что-то грустное во внешности барка, потерявшего ветер: он похож на больную белокрылую птицу.
— Сегодня с утра там свистали в дудку — звали ветер, только ветер где-то загулял, лежит пьяный вверх брюхом… — улыбаясь, говорит юнга.
Он славный мальчишка. У него есть советская звездочка с молотом и серпом, неведомо как попавшая в эти далекие моря. Звездочку Хосе носит на шнурке под рубашкой.
— Иначе сеньор капитан прогонит меня с «Поллукса», — объясняет он. — Меня уже раз хотели прогнать с корабля из-за обезьянки Ниньи. Я ее научил показывать, как чешется Франко… Камарадос, ты знаешь, как моряки на парусниках еще делают ветер?
— Нет, Хосе.
— Заставляют юнгу плясать и кривляться на баке.
— Это сказки, Хосе.
— Да я не верю этому!
— Скажи, мальчик, не влетит ли тебе от капитана? Ты уже целый час со мной.
Но Хосе успокаивает меня:
— Старый кок Санчес сказал: «Хосе, я поработаю за тебя. Иди к советским морякам, пусть будет для тебя праздник».
— Значит, он хороший старик, твой повар?
— Да, камарадос, только он всех боится, он всегда дрожит, а когда на него кричит сеньор капитан, он плачет… Я не могу смотреть, как он плачет, камарадос. Моряк должен быть крепким, как скала!
— А ты разве не плачешь?
— Никогда слеза Хосе не упадет на палубу!
— Вот как…
— Да, камарадос. Сталин велит быть крепким!
— Верно, Хосе.
— Камарадос, я готов умереть, только бы раз увидеть Сталина!
— Сталин не любит, когда умирают его друзья… Не надо умирать, Хосе.
— Нет, нет, камарадос, я бы не умер — я жил бы тогда сто лет!
— Вот это верно, дружок. Сталин — это жизнь!
— Да, жизнь, камарадос! Я знаю, кто такой Сталин. Сталин — это когда победил народ, когда цветет сад, когда много солнца, — это все Сталин!
— Верно, Хосе.
Хосе все больше нравится мне. У него замечательное лицо. Когда Хосе весел — это живая, славная рожица с карими, чуть озорными глазами, а когда он взволнован, лицо у него становится по-девичьи мечтательным и красивым.
Хосе шестнадцать лет. Из этих шестнадцати он четыре года провел на море. Он плавал на испанских и американских кораблях и служил на рыбацкой шхуне в Бискайе. Родина Хосе — большой город-порт Барселона. Там у него сестренка Кончита, которой он посылает все свое жалованье.
— Она хорошая девчонка, камарадос. Будет день — мы возьмем винтовки и наведем на Франко… Но тебе, наверное, не нравится, что я много говорю. Ты думаешь, что твой Хосе болтун?
— Нет, ты не болтун, мой Хосе.
— Нет, не болтун! — сжав кулаки, говорит юнга. — Это твой Хосе поднял на «Генри Раллее» красный флаг, когда там заперли в карцер больного матроса-бельгийца. А что сделал Хосе в прошлом году в Барселоне, когда рулевой Сальвадор Гарсия с «Картахены» лежал в нашем дворе, на чердаке, раненный франкистами в грудь! Ну-ка, скажи, что сделал Хосе?
— Перевязал рану Гарсия?
— Нет, это сделала Кончита, моя сестренка. Так вот, когда Гарсия открыл глаза, он сказал: «Мальчик, достань мне ноле. Если сюда придут псы-франкисты, я дорого продам жизнь. Только клянись мадонной, что ты никому не скажешь обо мне». Я сразу сбежал по лестнице вниз, но на улицу нельзя было выходить: там солдаты искали Гарсия. Только твой Хосе проскочил мимо, как кошка. Я прибежал в Консепсион, к сестре отца, снял со стены кинжал и снова выскочил на улицу… Гарсия дал мне эту звездочку, камарадос. Гарсия жив. Он может сказать словечко о Хосе.
Я крепко жму руку мальчику.
Задумавшись, он глядит на барк с обвисшими парусами и, говорит:
— Я не люблю тишину — она предатель, камарадос…
В воздухе ни малейшего движения, все застыло, все висит. Даже чайки — и те сегодня молчат, изредка вскрикивая, словно жалуясь на неподвижность воды.
— Слушай, камарадос! — вдруг громко говорит Хосе. — Когда ты вернешься на родину, пожалуйста скажи всем советским мальчишкам, что у них есть друг Хосе!
— Обязательно скажу.
— А теперь, камарадос, расскажи мне о России, — просит Хосе.
И он спрашивает меня, как живут у нас дети, те, что носят красные галстуки и поют у костра песни, слова которых светлей огня. Ему нужно все знать: и какого цвета у нас моря, и в какое время плодоносят сады, и какие цветы на полях веселят глаз, и долги ли туманы, и во что одеваются русские камарадос, когда падает русский пушистый дождь…
Все надо знать Хосе.
2
Попрежнему на рейде Кептауна тишина. Молчат и волна и ветер, и чужое знойное небо, так же как и паруса барка, томится безветрием.
Кептаун — город рабовладельцев. На каждом углу — наглая кричащая роскошь, и тут же рядом — страшная нищета, при виде которой на глаза невольно навертываются злые, гневные слезы.
В порту множество баров. Бары для капитанов, штурманов, гарпунеров и простых матросов. Сейчас они полны: китобойные флотилии «Космос», «Туршаве» и «Балена» не сегодня-завтра уходят на промысел, и моряки пропивают остатки своих денег — кто знает, вернутся ли корабли назад!
На барке снова свистят в дудку. Но ветер молчит. Он не приходит и к вечеру. Огни кораблей причудливыми гирляндами отражаются в воде. С «Поллукса» доносится матросская испанская песня:
Не верь в просторах морских тишине,
Где синий смеется май:
Волна закипит, загремит — и тебя
Затянет в соленый рай…
Лишь компасу, солнцу верь, матрос,
Да звездам — твоим друзьям…
Голос сильный, юношеский, знакомый. Это поет Хосе.
3
Утром он снова со мной. Он весел и улыбается.
— Скажи, Хосе, это ты вчера пел?
— Да, камарадос. — С лица мальчика сходит веселая улыбка. — Эту песню любил мой отец, Антонио. Хочешь, я тебе расскажу о нем?.. Это было за Барселоной, в лесу… Слушай, камарадос…
— Я слушаю, Хосе.
— …Лес пел весну. Ты, наверное, знаешь, что это такое. Кажется — в каждом листике сидит птичий голос, звенит и веселит сердце. А ночью здесь был бой. Мой отец, республиканец, раненный в ногу в этом бою, попал в плен к франкистам.
На другой день их командир, полковник сеньор Перес Уберта, велел привести отца для допроса. Отец стоял и молчал и, может быть, слушал, как поют птицы. И ему, наверное, не хотелось умирать весной. Солдаты, по приказу полковника, привязали отца к дереву и поставили рядом банку с бензином.
«Ну, теперь ты разговоришься! — сказал сеньор Перес Уберта. — Ты сейчас станешь болтливым, как кумушка у колодца».
Но он, видно, плохо знал моего отца, камарадос.
«Несколько слов, и ты спасешь свою жизнь, — снова сказал полковник. — Не стоит молчать: вы все равно проиграли».
Тогда мой отец заговорил:
«Нет, мы не проиграли, ты врешь, сеньор! Это говорю я, Антонио!»
«На что же ты надеешься?» — рассмеялся Перес Уберта.
«Моя надежда — народ Испании, и у меня еще есть сын Хосе!»
Так сказал отец, камарадос. После этих слов его начали бить. Долго били, два часа подряд, но он все молчал. Потом на него вылили бензин из банки…
Хосе умолк и задумался. Мне показалось, что он плачет. Нет, он не плакал, мальчик. Это его глаза наполнились жарким золотым светом. И, быть может, это был отблеск того самого пламени, что когда-то охватило солдата-республиканца…
Мне не хотелось, чтоб Хосе молчал, и я спросил:
— Скажи, как ты узнал о своем отце?
— Мне рассказал это Карлос Охеда, друг моего отца, разведчик, который пробрался в лагерь франкистов. Я тогда был маленький, не больше флажка на рее, но я все хорошо запомнил, камарадос!.. Сеньор Перес Уберта до сих пор еще жив. Он сейчас большая персона в Мадриде — генерал. Но он никуда не уйдет от Хосе!.. Верно? Ведь плохо будет таким сеньорам, когда Испания поднимет красное знамя!
Смуглое лицо Хосе становится суровее и взрослее.
Солнце поднимается выше. Жара. Трудно дышать. Мы переходим в тень, к стене портового склада, и Хосе — он еще суров лицом — говорит:
— Испания будет свободной, камарадос!
— Да, мальчик!
Неожиданно с палубы «Поллукса» доносится громкий голос:
— Эй, Хосе, Хосе!
Хосе смотрит на море, затем переводит взгляд на меня и, сдерживая волнение, говорит:
— Прощай, камарадос! Видишь, на «Поллуксе» поднят сигнал к отходу. Это кричит Санчес. Скажи: можно тебя обнять?
— Да, Хосе, прощай. Мы еще увидимся с тобой, мой славный, маленький камарадос!
— Прощай… Ты не забыл мою просьбу?
— Нет, Хосе, не забыл. Когда я вернусь на родину, я скажу: «Советские мальчишки, у вас есть друг Хосе!»
— Так, камарадос!
Гремят якорные цепи, раздаются прощальные гудки, и «Поллукс», пеня за кормой воду, оставляет кептаунскую гавань.
Хосе стоит на спардеке[1], возле трубы, машет мне красным платком и в то же время указывает рукой на небо.
Там, над мачтами корабля, парит альбатрос — вестник большого ветра.
Жак-лисенок
1
…Нас было трое: я, Эрнест и третий, самый маленький из нас, Жак-лисенок, прозванный так за свои длинные рыжие волосы. Он был слабый мальчишка, камрад, часто кашлял, особенно когда наступало время дождей.
Нас кормила гавань. За три миски макарон мы красили борты, чистили котлы за несколько франков и собирали в гавани уголь. Родных у нас не было. Ночевали мы здесь же, в порту, в трюме старой, заброшенной баржи.
Осень выдалась скверная. Жак все кашлял, руки у него были горячие, но держался он молодцом.
— Вы не беспокойтесь обо мне! — весело говорил он. — Разве я больной? Ведь я могу слопать сразу целую булку. А кашляю я так просто, чтобы прочистить горло…
Как-то раз мы уговорили Жака показаться доктору. К нему мы пошли все трое. Он долго осматривал нашего Лисенка, хмурился и наконец сказал:
— В южные моря тебя нужно, приятель, в океан, на горячий ветер… Да что зря говорить! Вы не маменькины сынки… Скверно живется во Франции, ребятки…
Он махнул рукой и отказался от платы.
Шли дожди. Холодный ночной ветер врывался сквозь старые люковины трюма и тушил нашу коптилку, сделанную из консервной банки.
Вот такой ночью, когда над Шербургом шумел дождь, Эрнест, который не спал до самого рассвета и все ворочался с боку на бок, вдруг поднялся и закричал:
— Слушай, Жак, доктор прописал тебе океан! Так вот, клянусь, ты будешь там, дружок!
Жак не спал. Он удивленно посмотрел на Эрнеста, потом на меня и сказал:
— Да, океан мне снится. Но как это сделать? Ты, Эрнест, смеешься…
— И не думаю. В гавани много кораблей.
— Что же, я согласен, — поняв, на что намекает Эрнест, тихо ответил Жак.
Он сильно разволновался и, повысив голос, сказал:
— Я не так плох, как вы думаете. Я смогу работать там, в океане… Хорошо бы попасть на американский корабль? Верно, Селестен?
— За мной дело не станет, — ответил я. — Америка так Америка!
— Говорят, что там можно, заработать кучу долларов… Мы вернемся в Шербург во всем новом, — весело посматривая на Жака, размечтался Эрнест. — К тому же мы все говорим немного по-английски. Ведь так?
Признаться, камрад, сильно запала нам эта Америка в голову.
И тут еще, как назло, лавочник Шарль Журдан, который скупал у нас собранный в порту уголь, подлил масла в огонь: «В Америке, — говорит, — всего завал. Страна — первый сорт!»
То же самое нам сказал и Поль, официант из пивного бара, по прозванию «Мотыжка». Лишь один портовый сторож Филипп; услышав наш разговор об Америке, сердито сплюнул сквозь зубы.
Но мы тогда не обратили на него внимания.
Я, Жак и Эрнест были отчаянные мальчишки. Мы выбрали «Калифорнию», грузовое американское судно.
2
В море спустя сутки нас обнаружил вахтенный матрос, по виду голландец.
— Попали вы к чорту в зубы, — с трудом подбирая французские слова, сказал он, рассматривая нас. — Не сладко придется вам у капитана Флитта.
Но капитан Флитт встретил нас довольно любезно.
— Помыть, накормить, одеть мальчишек и выдать им по стаканчику, — приказал он боцману.
Затем капитан пригласил нас к себе в каюту и поднес нам еще виски, говоря:
— Моряк лишь тот, кто лихо пьет.
Мы выпили и совсем опьянели.
Капитан Флитт позвал боцмана — имя его было Хьюз — и своего лакея Пико и велел нам при них подписать какую-то бумагу.
Да, камрад, глупые мы мальчишки — подписали контракт сроком на три года, с жалованьем в двенадцать долларов в месяц, в качестве кочегарских учеников.
— Вот вам Америка и куча долларов! — сказал Эрнест.
Но Жак-лисенок только рассмеялся:
— Это ничего… Мы оставим «Калифорнию» в ближайшем порту…
В тот вечер мы стояли на палубе и любовались океаном. Тысячи звезд отражались в его воде. Все было очень красиво. Ветер дремал. С веселым гуденьем вращался винт. Чуть покачивало. Вдали приветливо светились огни встречных кораблей.
— Нет ничего лучше океана! — улыбаясь, говорил Жак. — Мы идем в Мексику. Там мы найдем работу на берегу залива.
— Да, Жак, видишь, мы завоевали для тебя океан, — сказал Эрнест. — Что же, завоюем тебе и Мексику, Лисенок!
Этим словам не суждено было сбыться.
Как только вдали показался мексиканский порт Вера-Крус, к нам подошел Пико.
— Ну-ка, пошли за мной! — предложил он, скаля на нас свои кривые желтые зубы.
Мы сразу почувствовали недоброе в его словах и отказались следовать за ним. Тогда Пико позвал на помощь боцмана Хьюза, и они затащили нас в тесную судовую кладовку. Массивная железная дверь с грохотом захлопнулась за нами.
Ночью Хьюз принес хлеб и холодный кофе.
— То же самое будет и в других портах, — сказал он, скорчив при этом свирепую рожу. — Так что привыкайте, джентльмены, и не кричите — вас все равно никто не услышит.
Мы месяцами не сходили на берег. Нас выпускали только тогда, когда за кормой «Калифорнии» оставались причалы порта.
Мы не слышали шума тех стран, куда приходил корабль. Бедный Жак, сидя в кладовке на куче пакли, рассказывал нам, как выглядят жители Мексики и какие у них обычаи: он когда-то читал книжку о них. А сама Мексика была от нас в десяти шагах, за массивной дверью кладовки.
Кочегарка на «Калифорнии» была хуже ада. Нередко, сменившись с вахты, мы не могли подняться наверх и тут же падали на кучу угля без сил, без дыхания. Эрнест, который считал себя виновником всего, порой плакал, как маленькая девчонка. Невесело было и мне. Лишь один Жак продолжал держаться молодцом.
— Все равно удерем от Флитта! Крепись, ребятки! — несколько раз в день говорил он мне и Эрнесту.
Мы пробовали объясниться с капитаном. Он ткнул нам в лицо контракт и обозвал облезлыми французскими крысами.
Трудно и, пожалуй, нет таких слов, чтобы передать все то, что мы пережили, сидя в душной, тесной кладовке.
3
«Калифорния» совершала рейсы между Вера-Крус и портами Латинской Америки. Брали кофе, экстракт квебрахового дерева, медную руду.
Лето на этих широтах выдалось особенно тяжелое. Невыносимым зноем наполнился океан, и к металлическим частям корабля нельзя было прикоснуться. Что-то неладное творилось с Жаком-лисенком. Он таял на наших глазах. Ночью он просыпался и кого-то звал. Его лицо сморщилось, словно у старика.
В начале августа, в воскресенье, Жак не вышел на вахту.
— Симуляция! — закричал Хьюз.
— Он болен, мистер!
— Болен? Хорошо. Я позову к нему доктора. Эй, доктор Пико!
Пико с концом веревки подошел к Жаку.
— Интересно, как тебе понравится это лекарство? — спросил он Лисенка.
— Не спрашивай! Сыпь, Пико, давай! — сказал Хьюз.
И тут, камрад, случилось неожиданное. На корабле был рулевой Нийл Гариссон, о котором среди матросов шел разговор, что он беглый каторжник, и Флитт, зная об этом, примял его на судно за половинную плату. Так вот, когда Пико поднял веревку, Нийл, который сидел на палубе и вырезал из дерева трубку, крикнул:
— Назад, Пико!
Пико побледнел. Хьюз почему-то отошел в сторону, бормоча:
— Нийл, ты снова захотел в горы — бить камни?
— Брось-ка веревку, Пико, — спокойно повторил Нийл. — А насчет гор — не вам это говорить… Ну, я не люблю ждать, Пико!
Выругавшись, Пико швырнул веревку за борт. Было непонятно, почему он, правая рука Флитта, исполнил приказание простого матроса.
Мы с благодарностью смотрели на Нийла. Но тот, даже не подняв головы, продолжал вырезать трубку.
Вечером он сам подошел к нам и сказал:
— Насчет гор, ребятишки, это верно. Я попал туда за матросскую забастовку.
— Ты хороший человек, Нийл, спасибо!
— Э, чепуха… И собака же этот Пико, не лучше Флитта!.. Да ничего, дай срок… Когда твоя вахта, Жак? Я стану за тебя. Мне шевелить лопаткой не трудно.
Нам хотелось обнять этого матроса. Но у него было суровое лицо, да и он сам нам сказал:
— Ладно, без нежностей, ребятки… Вы, наверное, все думали, что на американских кораблях рай?
— Да, Нийл, — ответили мы. — И нам еще сказали, что в Америке настоящая демократия.
Нийл рассмеялся. Он стянул с себя рубаху и показал нам свою спину, вдоль и поперек обезображенную глубокими бурыми рубцами.
— Вот она, «настоящая американская демократия», — сказал он и перестал смеяться. Его лицо сделалось серым, как; гребень волны.
Он молча надел рубаху и направился к кочегарке.
Теперь мы не были одинокими на «Калифорнии». В часы, когда Нийл был свободен, он рассказывал нам о своей родине — Америке.
— Она будет прекрасной страной, когда народ станет хозяином ее… А тех, кто наживается на войне, у кого вместо сердца — доллар, мы будем судить…
Вокруг нас собирались моряки. Они внимательно слушали Нийла. По-английски мы еще объяснялись плохо, но понимали хорошо все, что говорили матросы.
Они ругали Флитта. Он обсчитывал их, и каждый был у него в долгу за виски, которое Хьюз продавал в море по двойной цене в счет жалованья.
Кочегар Томас еще в марте пропил вперед все свое годовое жалованье. Это был высокий молчаливый человек, англичанин, семья которого погибла в Лондоне от немецкой бомбы. Томас сидел на палубе в стороне от команды и смотрел вдаль безжизненными глазами.
Команда «Калифорнии» помещалась в двух тесных кормовых кубриках с подвесными койками не шире сорока сантиметров каждая. Даже при свежем ветре здесь было сыро и душно и все покрывалось плесенью. Ночью по кораблю сновало множество крыс. Тесный, как клетка, камбуз был мало приспособлен для варки пищи. Зато капитанская каюта сверкала хрусталем.
Штурманский состав постоянно сменялся: никто не мог ладить с капитаном. Только боцман Хьюз, Пико да старый механик Нильсен водили компанию с Флиттом, связанные с ним какими-то подозрительными делами.
В конце августа Нийл взял расчет. Его контракт с Флиттом кончился. Он собрал свой матросский скарб в брезентовый мешок, обнял нас и сказал:
— Вы, ребятки, не падайте духом… Я думаю о вас…
4
Жак снова заболел. На этот раз всякому было видно, что ему недолго придется служить Флитту. В начале сентября, в полдень, у Жака пошла горлом кровь, и он свалился на железные плиты кочегарки, под ветрогонной трубой. Кочегары окатили его водой из шланга и подняли на палубу.
К вечеру Жака-лисенка не стало.
Эрнест рыдал. Кок-ирландец принес ему стакан рома. Эрнест выпил и растянулся на люковинах трюма в каком-то тяжелом забытьи.
Я сидел возле Жака. Всю ночь я провел возле него на палубе, и мне казалось, что вместе с ним умер и я.
Светили звезды. Широко, ровно дышал океан. Иногда за бортом что-то всплескивало, загораясь синими огоньками.
Утром команда собралась на палубе. Тело Жака зашили в мешок из-под риса и привязали к ногам груз.
Прощай, товарищ!
Океан сомкнулся над Жаком-лисенком. Колокол на баке пробил четыре двойных удара, и команда разошлась.
5
«Калифорния» продолжала свои рейсы. От Нийла не было никаких вестей.
Лишь месяц спустя — это случилось штормовой ночью — кок-ирландец передал мне письмо. В нем было всего несколько слов:
«Селестен, всем вам не убежать. Пусть первый Жак. Все устроит ирландец. Нийл».
Слишком поздно оно пришло!
Я спрятал письмо и спустился в кочегарку, где Эрнест выгребал из поддувала золу, отозвал его в сторону и сказал:
— Слушай, Эрнест. У кока-ирландца есть ключ от нашей кладовки. В Вера-Крус ты оставишь «Калифорнию».
— Я? По что будет с тобой?
— Обо мне не беспокойся. Я получил весточку от Нийла. Он пишет: пусть первым бежит Эрнест. Я убегу вторым. Так хочет Нийл…
Вера Крус показался на другой день к вечеру. Хьюз и Пико, как обычно, заперли нас в кладовку.
Наступила ночь. Прильнув ухом к замочной скважине, я с тревогой прислушивался к голосам матросов. Потом все стихло. Эрнест шумно дышал, положив руку на сердце.
В час ночи кок-ирландец осторожно открыл дверь кладовки.
Эрнест бежал…
Когда капитан Флитт узнал об этом, он велел привести меня в каюту и сказал:
— Скажи, кто помогал Эрнесту, и ты получишь двадцать долларов.
Я не ответил. Флитт вынул из ящика стола пистолет и навел его на меня. Я стоял, смотрел Флитту в глаза и ждал выстрела. Я не боялся. Слишком скверно жилось мне на «Калифорнии», чтобы бояться смерти. Может быть, сам Флитт понимал это и потому крикнул стоявшим за дверью Пико и Хьюзу:
— Эй, вы, уберите французского щенка! Он разговорится в океане!..
Но и в океане, несмотря на сорок ударов плетью, я не выдал ирландца.
Теперь во время стоянок меня запирали уже не в кладовку, а в карцер, как настоящего преступника.
Дольше на «Калифорнии» я не мог находиться. 29 октября 1948 года, на четвертые сутки по выходе из Буэнос-Айреса, в три часа ночи я вышел на палубу и надел пробковый пояс.
Я хорошо знал, на что иду. Если меня не подберет какой-нибудь корабль, мне суждено погибнуть в пучине. Пусть так. Это лучше, чем быть пленником Флитта. Только скорей за борт с проклятого корабля!
Но я почему-то медлил в эти минуты. Страх? Нет, Разные мысли приходили мне в голову… Мне хотелось оставить Флитту память о себе. Но меня могли задержать…
Я взял с собой бутылку вина, снял башмаки и ползком пробрался на спардек. Оттуда я прыгнул в воду. Меня сразу отнесло в сторону, и огни «Калифорнии» стали быстро удаляться.
Океан был спокойный.
В четыре часа утра звезды начали бледнеть. Когда взошло солнце, я извлек из кармана бутылку с вином, вытащил зубами пробку и отпил несколько глотков. Спустя час я разглядел на севере дым корабля. Но судно прошло стороной. Неожиданно я почувствовал под собой сильное движение волы… Акула… Нет, ничего не было, Я был с океаном один на один. Быть может, я плакал? Не знаю. Мысли путались. То я видел перед собой здания Шербурга, то мне вспоминался побег Эрнеста…
Дышать становилось труднее. Напрасно я всматривался в даль — никого. Лишь высоко в небе парили белые альбатросы.
Приблизительно часов в девять утра я увидел корабль. Мне показалось, что и он пройдет стороной. Я потерял сознание. Остальное вы знаете. Мне никогда не забыть советских моряков… У меня к вам просьба: дайте мне лоскут вашего флага. Я буду всегда носить его на груди… Спасибо, камрад…
* * *
Эту историю рассказал мне семнадцатилетний француз из Шербурга, Селестен Лебрен, спасенный командой нашего корабля в Атлантике.
Вечером, когда моряки собрались на юте, я дословно перевел им рассказ маленького француза.
— Он славный мальчишка! — сказали моряки.
А боцман Савельев, который первый обнаружил Селестена на поверхности океана, помолчав, добавил:
— Я думаю, он на верном пути!
Солнце садилось. Океан вспыхнул оранжево-золотисто-зеленым светом, и сразу, как это бывает в тропиках, наступила ночь, безветренная, вся вызолоченная звездами.
В доках Лондона
Гудки автомобилей, выкрики звуковой рекламы и журчанье дождя, переходящего временами в ливень, — все сливается в один шепелявый и неумолчный гул Пикадилли. Под черными зонтами, в плащах, в дождевых накидках бредут лондонцы. Их лица озабочены и угрюмы. Редкий из них остановится на углу и нехотя взглянет на уличный экран, на котором то и дело возникают пестрые уродцы, чадящие сигаретами «Абдулла», и квадратные, похожие на кирпичи бутылки. Это новая марка пива. На бутылках нарисован дядя Сам, держащий в руках рог изобилия.
Старая, гордая Англия, владычица морей, угодливо лебезит перед дядей Самом.
В лондонских доках, в корабельном дыму, в тревожных отсветах автогенных огней перед вами встает другая Англия — Англия докеров и моряков.
Потоки дождя здесь отливают темной желтизной. Редки прохожие. Лишь у ворот судостроительных верфей толпятся худые, оборванные мальчишки. Кто знает, может быть их позовут на временную работу? Но это случается редко: работы нет. Горька осень для мальчишек лондонских доков. Летом жилось легче. Горсти риса, собранного возле зерновых складов, или тарелки супа, выпрошенного у моряков, хватало, чтобы прожить сутки… А солнце? А вечера с южным ветром и звездами, когда черная Темза становится золотой рекой? В животе пусто — наплевать! Куртка в заплатах — обойдется! В карманах ветер — ничего… Лишь бы светило солнце! Но лето проходит быстро. Наступает время дождей. Мальчишек на берегу все меньше, и те, что остались, тоскливо провожают глазами уходящие на юг корабли.
В Лондон наш корабль пришел в конце ноября вечером.
Дождь. Ревут сирены. Свет фонарей пятнами расплывается в сырой мгле. Хлюпает под ногами грязь, и от запахов угольной гари, нефти и паров смазочных масел кружится, голова. Холодно. На палубах кораблей безлюдно. Лишь вахтенные в зюйдвестках молча стоят у трапа, курят трубки и сердито сплевывают за борт. Иногда с берега доносится унылый мальчишеский крик: «Гербедж, мистер!»
Но остатки от матросского ужина уже розданы. Вахтенные молчат. Мальчик бредет дальше. От сырости ломит ноги, грудь разрывается от кашля. Как хочется в тепло, к огню! И все медленнее шаги мальчишки и все глуше и безнадежней крик: «Гербедж, мистер!»
Вечером, когда я бродил по гавани, позади меня раздался тихий простуженный голос:
— Не найдется ли у вас спичек, мистер?
Я оглянулся. У стены пакгауза стоял мальчик и, сгорбившись и дрожа от стужи, глядел на темную воду Темзы. На реке выли сирены, ревели тревожные гудки, лес мачт едва виднелся в тумане, и сама Темза тяжело текла к морю, без плеска, без шума, как неживая.
— Это ты просил спичек?
— Да, мистер.
— Что же, прикуривай, дружок.
— Нет, мне домой… Две-три спички… О, хватит! Спасибо!
Синяя куртка мальчика была порвана, непомерно широкие брюки пестрели множеством заплат, башмаки расползлись.
— Пойдем-ка, дружок, со мной, — сказал я. — На судне найдется для тебя куртка.
Мальчик недоверчиво взглянул на меня.
— Верно! Настоящая куртка, — пришлось повторить мне.
Мы подошли к кораблю. Мальчик остался на берегу, у фонаря, а я быстро поднялся на палубу. Найдя у себя в каюте ботинки, брюки, новую альпаговую куртку, я свернул все в узел и торопливо направился к трапу.
Внизу произошла заминка. Проходивший мимо таможенный охранник, однорукий инвалид, остановил меня, заинтересованный содержимым узла.
— Это вот для того мальчишки.
— Закон, мистер…
Ботинки и брюки были сейчас же возвращены мне, после чего инвалид занялся тщательным осмотром куртки. Наконец он с неодобрением произнес:
— Куртка новая. Контрабанда, мистер.
— Она мальчишке…
— Да, знаю. Юнец дрожит. Это Вильям, сын сумасшедшей вдовы — Брестон Вилли. Славный паренек, мистер. Но служба есть служба.
— Формальность.
— Да, ничего не поделаешь. Я бы рад душой…
— В чем же тогда дело?
— Э, в этом самом… Кто знает, не следит ли за мной таможенный инспектор, мистер? Эти инспекторы — сущие псы.
Таможенник отвернулся в сторону, давая этим понять, что разговор окончен.
Я собрался было отнести куртку, как вдруг, к моему удивлению, однорукий нашел выход:
— Ладно, мистер, швырните куртку на землю. Если слегка выпачкается — не беда, мальчишка почистит… Только где же он там?.. Эй, Вилли!
Мальчик, стоявший у фонаря, исчез.
Вот так штука!
— Видно, испугался, — с явным сожалением объяснил инвалид.
Я стоял с вещами в руках, не зная, что с ними делать. Признаться, мне очень хотелось помочь мальчишке.
— Куда же запропастился Вилли?
— Думаю, пошел домой. А жаль…
— Где же он живет?
— О, вы молодец, мистер! Спросите Блектраверс, отсюда кварталов шесть, через железнодорожный мост, потом свернете налево, угловой дом… не совсем дом — развалины. Там он и живет с матерью. А куртку можете не бросать в грязь…
Развалины на Блектраверс я нашел сразу. Но там не было жильцов. Я долго блуждал меж разрушенных стен, то взбираясь по грудам кирпичей вверх, то проваливаясь куда-то вниз, на кучи щебня. Никого. Не ошибся ли однорукий?
Вдруг я услышал вблизи глухие, идущие из-под земли удары. Повидимому, рубили дрова.
— Эй, кто здесь? — закричал я.
Удары смолкли. Спустя минуту я услышал гулкое и неприятное дребезжанье отодвигаемого листа железа, мелькнула полоска света, и кто-то негромко спросил:
— Это ты, Мак? Иди, иди… Мама спит, а чай вот-вот готов.
Я пошел на свет. Вилли — это был он — вздрогнул и подался назад.
— Не бойся, дружок, это я.
— Ох, мистер, как вы сюда попали?
— Взял и пришел.
— Ведь ночь, и вы совсем мокрый.
— Да, скверная погодка. Возьми-ка, дружок, сверток.
— Спасибо, спасибо, мистер… Только я не знаю, как вас отблагодарить! — взволнованно произнес Вилли.
— Как отблагодарить? Чашкой горячего чая — вот и все, мальчик.
Вилли смутился.
— Чай… да… — пробормотал он, опустив голову. — Я принесу вам сюда.
— Сюда? На дождь?
— О нет, нет! Идемте, — решительно сказал он и взял меня за руку. — Только не пугайтесь, у меня больная мама. Я скажу ей, что это Мак. Это мой друг, безработный…
В двух шагах от Вилли оказался узкий вход в подземелье. Под ногами загрохотали пустые банки. Свет шахтерской лампы, которую держал Вилли, побежал по мокрым стенам.
Пройдя несколько шагов, мы свернули влево и очутились перед каким-то подобием портьеры, сшитой из квадратных кусков рогожи. Мальчик поднял ее и сказал:
— Здесь, мистер. Входите.
Он вошел первым и припустил фитиль лампы. Стало светлее.
Я увидел каморку не больше шести квадратных метров, кровать, на которой лежала седая женщина, столик и возле него трехногий стул. На чугунной плитке стоял чайник. Стены этой каморки были старательно оклеены газетами, а на земляном полу лежала бамбуковая дорожка — единственное украшение этого бедного жилища. Солнечный свет никогда не заглядывал сюда.
Вилли достал кружку и стал наливать мне чай. В это время спящая женщина беспокойно задвигалась под одеялом.
— Спи, спи, Вилли, я никому тебя не отдам… — заговорила она. — Только не шуми, мальчик: они могут тебя услышать.
Женщина в ужасе взметнула руками, а затем всхлипнула и затихла.
— Не обращайте на нее внимание, мистер, — грустно сказал Вилли. — Бедная мама, это у нее от горя. В один день погибли отец и мой старший брат, Сид, в Дюнкерке.
Я молчал. Чай казался горьким, как полынь.
— Да, дрянная это штука — война, — продолжал Вилли. — Я все знаю… Сейчас в Лондоне поговаривают о новой войне. Я все понимаю.
— Что же ты понимаешь, дружок?
— Те, что кричат о войне против Советской России, — подлые скоты, мистер!.. Но такие, как я и Мак, всегда с вами, всем сердцем!
— Спасибо, Вилли, за дружбу! — взволнованный словами мальчика, сказал я.
— И вам спасибо. Когда я узнал, что вы советский моряк, я очень обрадовался. Не передать словами, какую я почувствовал радость, мистер!.. Потом я ушел, чтобы не было вам неприятностей с таможней… Мы знаем правду о вашей стране, где живет Сталин. Скажите, можно вам говорить «камрад»?
— Обязательно, камрад Вилли. Сколько же тебе лет?
— Семнадцать.
— Учишься?
— Нет, мне нужно смотреть за мамой. Но я читаю… я люблю читать. Мак иногда приносит книги. У нас с ним одна мечта — найти постоянную работу.
— Скажи, кем бы ты хотел быть, Вилли?
Неожиданно Вилли весело улыбнулся и сказал:
— Удавом.
— Удавом?..
— Да, камрад, удавом, чтобы налопаться сразу на десять дней и меньше думать о пище.
— Ого, да ты весельчак, Вилли!
— Это лучше, чем хныкать, камрад.
— Да, верно, но все же кем бы ты хотел сделаться, дружок?
— Штурманом. Я очень люблю море.
— Вилли, они идут! — вскрикнула женщина.
Я взглянул на нее. Только теперь я заметил ее сходство с сыном. Такой же строгий, красивый лоб, такие же губы и глаза на бледном лице.
— Вилли… спрячься, Вилли…
— Не обращайте внимания… Ей все кажется, что пришли взять меня в казармы, как когда-то отца и Сида.
— А не лучше ли поместить маму в больницу? Там врачи…
— В больницу? Нет, вы не знаете лондонских больниц, камрад, — с горечью произнес Вилли.
— Я тебя не отдам, сынок… — снова заговорила женщина.
— Не обращайте на нее внимания, — в третий раз сказал Вилли. — Я ухаживаю за ней. Ночами и по утрам я выхожу с ней на воздух… Мы в этом подвале четвертый год. Я работаю, где только придется, камрад. А нет — собираю в порту зерна, уголь… Так и живем.
Плита раскалялась. От мокрой одежды начал подниматься пар.
— И Мак так живет, — низко опустив голову, сказал Вилли.
— Кто такой Мак, дружок?
— Старик, безработный. У него золотая душа, камрад. С вашего позволения, я отдам ему брюки, а ботинки будем носить по очереди…
Голос матери перебил мальчика:
— Вилли, берегись!..
Она приподнялась с кровати, взглянула на сына тревожными и прекрасными глазами матери и вновь опустила голову на подушку.
— Спит, — сказал Вилли. — Она не совсем сумасшедшая… Идемте, камрад, поздно. Я проведу вас в док.
Попрежнему лил дождь. Надрывая душу, продолжали реветь сирены. Над гаванью клубился густой туман. Шагах в сорока от корабля Вилли остановился:
— Прощайте, камрад, и знайте, что если это самое произойдет, то, о чем кричат молодчики на Пикадилли, я не сделаю ни одного выстрела в русских. Пусть мне за это даже отрубят голову!
— Народ не хочет войны, мой мальчик.
— О, еще как не хочет!..
Утром мы отдали швартовы. Погода не изменилась. Матросы в венцерадах — просмоленных костюмах — были «все наверх» и, выстроившись вдоль бортов с кранцами в руках, сердито бранили какое-то голландское судно, едва не задевшее нас по левому борту. На Темзе во всех направлениях сновало множество катеров; почти на всех выли предупреждающие гудки.
И не переставая шел холодный, смешанный с туманом дождь.
А море встретило нас ровным и сильным ветром. Солнце прорвалось сквозь дождевые тучи, и волны, высокие и золотые, запели свои морские гордые песни.
Я стоял на баке и думал о нашем маленьком друге:
«Прощай, расти борцом, Вилли! Ты надежда Англии, дружок!»
Юнга Пьетро
1
Пьячча, капитан парусника «Поппея», сердито глядит на Пьетро, худого черноглазого юнгу, и спрашивает:
— Это ты пел песню, когда я ушел на рынок?
— Я, синьор.
— Так. Ну, а не скажешь ли, кому из матросов особенно понравилось твое пение?
Пьетро понимает, куда клонит синьор капитан, молчит и неуклюже топчется на месте.
— Кто еще поет ее? — уже визгливо кричит синьор Пьячча.
— Хорошо, я скажу, — улыбаясь, соглашается Пьетро. — Синьор, ее поет вся Италия!
Лицо синьора Пьячча вытягивается и морщится, и он кричит на юнгу еще визгливее:
— Я тебе покажу, Пьетро, как петь у меня на судне!.. Ты у меня еще запоешь, свинья!.. Ну-ка, собирай вещи!
Не проходит и десяти минут, как Пьетро с узелком в руках сходит на берег и медленно бредет вдоль набережной.
Пьетро — безработный…
Куда идти? Может быть, попроситься на «Ариету», что совершает рейсы между Катанией и Палермо? Нет, там не нужны мальчики. Надо шагать домой, к деду Джованни.
А кругом весна…
На склонах Этны цветут сады. Внизу — город, порт Катания. Здесь много солнца. Все пропитано им, словно рыжей смолой, и само море, спокойное и необъятное, до самого дна искрится солнечными лучами.
Дом, где живет дед, находится на спуске святого Петра. Этот старый сицилийский дом с деревянными галереями и тесным двором стоит рядом с высокой портовой башней, Подойдя к ней, Пьетро останавливается. Ему становится жарко. «Что скажет Джованни?» — думает он, нерешительно глядя на знакомые решетчатые ворота.
Но Джованни приветливо встречает внука. Он сразу понимает, что произошло с Пьетро:
— Тебя прогнали?
— Да, Джованни.
— Что же случилось? Ты, наверное, нагрубил капитану?
— Нет, я только пел песню.
— Песню? Какую же песню, Пьетро?
— Об американской кукле де Гаспери.
Глаза деда добреют, Все же он укоризненно качает головой и говорит:
— Эх, Пьетро, вот ты снова безработный…
Пьетро развязывает свой матросский узелок.
Там старая рубаха, рваные башмаки и зеленая шляпа.
Джованни, бывший моряк, ловец кораллов, с усмешкой осматривает пожитки внука и говорит:
— Видно, твой капитан Пьячча на самом деле собака… Таким был и мой капитан, Карло Бертини. Я работал у него десять лет, рискуя каждый день жизнью. Вот эти руки убили трех акул, а с четвертой мне пришлось здорово повозиться. Меня надо было лечить месяц, ну два — я бы еще вернулся на море. Но капитан Бертини принес мне на другой день бутылку вина и сказал: «Джованни, тебе вреден воздух моря»…
Из гавани доносится рокот кранов и визг якорных цепей. Над судоремонтным заводом стелется темная полоса дыма. На этом заводе работает Джованни — он чернорабочий в корпусном цехе.
Скверная жизнь. Жалованья едва хватает на хлеб. Горькая старость. Его единственный сын, Филипп, отец Пьетро, погиб в песках Ливии, а Пьетро еще мальчишка…
— Слушай, Пьетро, я ничего не могу дать тебе, кроме куска хлеба. Но этот хлеб твой. Ни одной минуты не думай, что ты мне в тягость. Слышишь, Пьетро?
— Да, Джованни, спасибо.
— Когда-нибудь наступят лучшие дни… Есть люди, которые сделают Италию счастливой. И ты, Пьетро, когда подрастешь, будешь бороться за ее счастье.
— Я и сейчас не маленький.
— Нет, ты еще мальчик.
Пьетро хмурится.
— Разве я не могу стоять за штурвалом? — с обидой обращается он к Джованни. — Может быть, я прячусь в кубрике или в трюме, когда волны заливают палубу и море, и ночь, и ветер от злобы сходят с ума?
— Ты еще мальчик, — повторяет Джованни, — да, мальчик, и ты должен себя беречь.
— Ладно, ты лучше скажи, что я должен делать для Италии.
— Люби ее, Пьетро!
— Это всё?
— Борись, против поджигателей войны. Они убили твоего отца. Они зарятся на тебя… Тот, кто борется за мир, борется за Италию.
— Это я знаю, Джованни. Я знаю, кто хочет войны. Мне Николо говорил.
— Твой Николо — хороший человек!
Джованни набивает табаком свою трубку, глядит на внука, и коричневое, морщинистое лицо старика светится каким-то особенным, теплым светом.
— Пьетро, — улыбаясь, говорит он, — тебе надо что-нибудь делать. Возьми удочку — может быть, море подарит две-три макрели безработному юнге.
За окном звонко щебечут ласточки. Вершина Этны окутана желтым, пахнущим серой дымом. Синее моря сегодня небо Катании.
2
Хорошо сидеть на молу, с длинной удочкой в руках, в компании Энрико и Антонио! Они, так же как и Пьетро, безработные юнги.
— Ловись, ловись! — напевает Пьетро. — Мне надо четыре штуки: одну — мне, другую — Джованни, а две — продать… Эй, кому свежей рыбы?
— Сюда, сюда, синьора Макрель! — кричит Антонио, живой синеглазый мальчик, сын портового грузчика.
Самый молчаливый — Энрико, узкоплечий, маленький, с крупными веснушками по всему лицу; и он, когда на крючок попадается макрель, радостно кричит:
— Ловись, ловись!
Но когда рыбы нет, на душе тоска. Неприветливым кажется море.
— Где бы найти работу? — хмуро спрашивает Антонио.
Его уволили с судна за то, что он назвал обед из испорченных макарон крысиной едой. А Энрико — за то, что он некрасивый.
— Мне так и сказал синьор штурман: «Энрико, ты наводишь уныние на пассажиров. На корабле должен быть веселый, красивый юнга», — рассказывает Энрико. — А моей сестренке сразу сделалось хуже. Все, что я зарабатывал, я отдавал ей на молоко. Она у меня совсем больная, Анжелика… Что делать, где бы найти работу? Я бы уехал на край света — в Лиму или Росарио.
Пьетро осуждающе глядит на Энрико и говорит:
— Ты не должен никуда ехать. Мы нужны Италии, Энрико!
В ответ Энрико горько смеется:
— Кто это сказал, что мы нужны Италии? У меня отец безработный, Анжелика больна, а я юнга без корабля.
— Мы нужны Италии! — твердо говорит Пьетро. — Нужны, чтобы сделать ее счастливой!
— Твоя правда, Пьетро, — соглашается молчавший все время Антонио. — А ты, Энрико, если только уедешь за океан, будешь человеком без родины… Пьетро, объясни ему, что это такое.
Пьетро плюет в сторону и говорит:
— Вот что это такое!
Маленький Энрико опускает голову, и слезы одна за другой катятся по его бледным щекам:
— Анжелика умрет… Она без молока…
На склонах Этны цветут сады. Не пройдет и шести недель, как на деревьях созреют сладкие золотые плоды. Но они не достанутся безработным ребятам Катании. Здесь много солнца. Но солнечный свет — не масло, его не намажешь на хлеб.
— Сюда, сюда… эй, синьора Макрель! — нетерпеливо зовет Антонио.
Но рыбы нет.
Больше всех огорчен Энрико. Он похож на маленькую больную чайку.
— Держись, Энрико! — ласково говорит ему Пьетро. — Хочешь, я тебе что-то скажу?
В знак согласия Энрико слабо кивает головой.
— Так вот, слушай. Вчера я видел Николо. Ты знаешь, что он мой друг, он плавал со мной на паруснике «Сирокко».
— Я знаю Николо. Он коммунист. У него доброе сердце!
— Он мне сказал: «Пьетро, народ победит. Но для победы надо собрать все силы».
Лицо Энрико оживляется. Он смотрит вдаль, где пестреют цветные рыбацкие паруса, и говорит:
— Значит, мы пригодимся. Я не уеду в Лиму или Росарио.
Веселеет и Антонио.
— Эй, Пьетро, — кричит он, — гляди, у тебя клюет!
Пьетро быстро выдергивает леску. На крючке шумно бьется макрель, серебряная, с радужной спинкой.
— Ловись, ловись! — кричит Пьетро.
— Тащи, Энрико!
— Тащи, Антонио!
Богатый улов. Вот так удача: четырнадцать макрелей!
— Две мне, — напевает Пьетро, — две Антонио и две Энрико, а восемь мы продадим и купим для Анжелики свежего молока! Так, Антонио?
— Ага, Пьетро!
Шумит морская волна. Она теплая, золотая. Солнце. Много солнца. Кажется, никогда не будет конца светлому дню весны.
Высоко в небе летят журавли. Летят на север. Пьетро, забыв об удочке, машет им рукой:
— Эй, журавли, журавли, не летите ли вы в Россию, через Москву, где живет Сталин?
«Летим, летим, Пьетро!» — весело отвечает небо.
О, какие счастливые эти птицы!
3
Приходят корабли. Пьетро встречает каждый корабль:
— Эй, синьор капитан, не нужен ли юнга?
— Нет, юнга, не нужен.
— Синьор, я пойду за одни харчи.
— Не надо, дружок…
Летят дни. Уже скоро Первое мая, а работы все нет. В синий морской простор уходят корабли.
— Эй, синьор капитан, не возьмете ли вы меня с собой? Я могу все делать.
— У нас скверные дела, парень, обойдемся…
Ничего не остается делать, как ловить в гавани рыбу. Что ж, и это неплохо…
— Сюда, Макрель, сюда, пожалуйста, синьора!..
Домой Пьетро возвращается вечером. Варит уху для себя и Джованни. После ужина Пьетро садится к окну и, улыбаясь, глядит на вечернее небо Катании. Там много звезд.
— Завтра — Первое мая, — говорит Джованни.
Он сидит за столом и режет для трубки табак, одобрительно поглядывая на внука.
Сегодня светлей, чем обычно, горит лампа с цветными подвесками из стекла.
На Пьетро чистая рубаха. Джованни надел свой синий хлопчатобумажный костюм с пуговицами из белых ракушек. С его морщинистого лица, до сих пор хранящего на себе следы морских ветров, не сходит улыбка.
Завтра — Первое мая.
«Да здравствует Сталин!»
«Живи сто лет, Пальмиро Тольятти!»
«Долой американскую куклу де Гаспери!»
Так скажет завтра народ Италии. А слово народа тверже стали.
Джованни что-то тихо напевает, заботливо вороша нарезанный тонкими ленточками табак.
— Ты поешь, Джованни?
— Да, мальчик. Отчего бы не петь мне! Когда-то всем нравились песни Джованни. Э, Пьетро, у меня еще крепки руки, и, может быть, я доживу, когда Италия станет счастливой…
Джованни весело щурит на мальчика свои зоркие, немного выпуклые глаза.
Пьетро молчит. Его внимание привлечено какими-то странными фигурами, крадущимися по крыше соседнего дома, напротив портовой башни.
— Эй, Джованни, что там такое?
Джованни подходит к окну и велит Пьетро прикрутить фитиль лампы. Он долго всматривается в сумрак вечера и наконец говорит:
— Солдаты, Пьетро. Их двое. У них ручной пулемет. Что все это значит?
На лбу Пьетро собираются морщинки.
— Джованни, — испуганно произносит он, — завтра здесь соберутся моряки с флагами и цветами! Я слышал — будет митинг. На флагшток башни поднимут красное знамя. Может быть, солдатам приказано стрелять в народ, а, Джованни?
— Похоже, что так.
— Надо сказать Николо.
— Верно! Лети к нему на всех парусах!
Спустя час Пьетро возвращается домой. Он тяжело дышит. Его мокрая от пота рубаха прилипла к телу.
— Джованни, я не нашел Николо. Его нигде нет.
Джованни сердито смотрит на внука:
— Николо — не иголка, он не может пропасть. Ты был у тетушки Сильвии?
— Она ничего не знает.
— Тогда Николо в порту у рабочих дока.
— Я там был, Джованни.
— А на пароходе «Кайспера» был?.. Что же нам делать, мадонна?
Джованни в отчаянии разводит руками и просит Пьетро:
— Набей-ка мне трубку, мальчик.
Джованни с жадностью курит трубку. Курит до конца.
— Хочешь, я позову Антонио и Энрико? — спрашивает его Пьетро.
Джованни не отвечает. Он выбивает о ладоши, пепел из трубки, усмехается и говорит:
— Пьетро, ступай в лавку и купи бутылку вина.
— Вина?
Пьетро удивлен. Он ничего не понимает: какое отношение имеет вино к солдатам на крыше?
— Иди, иди! — торопит его Джованни. — И еще, Пьетро, зайди в аптеку, к толстому Леонардо, и скажи, что вот Джованни не спит уже четвертые сутки. Он даст для меня лекарство.
4
Пьетро, с бутылкой вина в кармане, поднимается по деревянной лестнице на чердак дома, на крыше которого расположились солдаты. Лестница старая, отвесная, и ее ступеньки скрипят. Нужно подниматься тише, как можно тише.
Ночь. Над головой висят звезды. Они оранжевые, желтые, голубые. Над кратером Этны стоит темнокрасное зарево.
Тревожно стучит сердце Пьетро, плотно сжаты упрямые мальчишеские губы.
На чердаке сквозь залежи хлама он пробирается к чердачному окну, похожему на суфлерскую будку.
Солдаты сидят на пулеметных дисках один против другого и вполголоса говорят, потягиваясь и зевая:
— Проклятое это наше занятие, Алонсо! Можно сказать, самое паршивое дело.
— Такой приказ. После этого нас, наверное, наградят, Федерико.
Пьетро, высунувшись из чердачного окна, слышит каждое их слово.
— Видно, ты сильно хочешь выслужиться.
— Что ж, я не прочь.
— А мне все равно. Один из моих братьев пропал без вести в России. Его послал туда Муссолини, и я не хочу, чтобы синьор де Гаспери сыграл и со мной такую же точно штуку!
— Ты плохой солдат, Федерико.
— Мне все равно… Кошка там, что ли?
— Где ты видишь кошку?
— Да вон что-то шевелится…
Солдат, которого зовут Алонсо, вздрагивает и шепчет товарищу:
— Ложись, ложись, Федерико!
Солдаты плашмя ложатся у пулемета.
На крыше появляется мальчик. Это Пьетро. В руках у него бутылка вина. Он садится на крышу и с лукавым видом лакомки-вора не спеша принимается вытаскивать из горлышка пробку.
Солдат Федерико, с трудом сдерживая смех, толкает приятеля в бок и бормочет в самое его ухо:
— Гляди, мальчишка стащил у кого-то бутылку. Наверное, вино!
— Эге, Федерико.
— Сдается, что оно контрабандное, а? Наш долг — арестовать такое вино.
— Это наш святой долг. Заодно задержим и мальчишку.
Сердито кашлянув, солдат Федерико поднимается и идет к мальчику:
— Эй, кто ты такой?
— Я… я… я… — пытаясь встать на ноги, с деланным ужасом произносит Пьетро. Он съеживается и дрожит всем телом, словно на него выплеснули лохань холодной воды.
— Откуда вино? — схватив Пьетро за шиворот, грозно спрашивает Федерико.
— Я… я… — жалобно скулит Пьетро. — Я скажу… Только не выдавайте меня, синьор военный… Я взял у лавочника Джузеппе.
— Отдай-ка бутылку.
— О, пожалуйста, синьор!
— Вот так фрукт! — говорит второй солдат, Алонсо, пытливо разглядывая Пьетро. — Ты чей?
— Ничей, синьор.
— Бродяга?
— Да, синьор… Только не выдавайте меня… У лавочника Джузеппе здоровенные кулаки…
— Так и быть, не выдадим, если будешь сидеть спокойно. Посидишь с нами до утра.
— О, с удовольствием! Я люблю смотреть, как стреляют.
— Садись да помалкивай, дурак!
Пьетро покорно садится возле солдат. Они пьют вино и смеются.
Спустя минут тридцать смеется и Пьетро. Он, Джованни, Энрико и Антонио связывают уснувших солдат, а пулемет они сбрасывают на мостовую.
— Ну, что ты скажешь, Джованни? — весело спрашивает Пьетро.
Джованни набивает трубку табаком, закуривает, затем вытирает платком вспотевшее лицо и говорит:
— Вы любите Италию. Она скажет спасибо вам, мальчишки!
Горят над Катанией звезды. Ярко горят.
Пожар на «Магдалене»
В Геную мы пришли рано, почти с зарей, и стали вблизи зерновых складов, позеленевших от времени и похожих на бронзовые, опрокинутые вверх дном чаши. Множество голубей сидело на складских крышах, воркуя, расправляя крылья и нежась в сиянии теплого утра.
Как всегда, первым к нашему кораблю подошел лодочник Алесандро, коричневый от солнца старик, мой друг и постоянный спутник в прогулках по Генуе. После таможенного осмотра Алесандро предложил мне побродить по городу. И вот мы неторопливо шагаем с ним по живописным генуэзским улицам.
Мы побывали на плацца Корветто и на виа Гарибальди, смотрели на домик Колумба и любовались башнями святого Лоренцо, на которых нередко появляются флаги с изображением белого голубя.
— Их поднимают моряки, мои друзья, — сказал Алесандро, — братья Альбано и Теофильо, смелые люди. Не зря говорят, что Генуя богата солнцем и храбрецами…
Было жарко. Мы возвратились в гавань и долго сидели у воды, глядя на далекие паруса. На берегу слышалась песня.
— Это поет Леония, бравая девчонка, — улыбнувшись, сказал Алесандро.
Я посмотрел на Леонию. Она сидела шагах в двадцати от нас, одетая в голубое хлопчатобумажное платье. На вид ей было не больше шестнадцати лет. На ее смуглом, как у большинства генуэзок, лице я не нашел ничего бравого и спросил:
— Скажите, Алесандро: почему Леония бравая девчонка?
— Вы знаете «Магдалену»? — ответил вопросом на мой вопрос Алесандро.
— Большое старое судно?
— Верно. Так вот, эта самая «Магдалена», которой давно пора на кладбище кораблей, подошла на прошлой неделе к угольному причалу. Началась погрузка. Вдруг старшина грузчиков, Винценто, закричал:
«Кончай, парни, работу!»
«В чем дело, Винценто?»
«Дело такое: идет «Магдалена» в Корею и берет с собой «добровольцев», молодчиков прямо из-за решетки…»
Алесандро закурил, глубоко затянулся дымом и сказал:
— Я плохой рассказчик. Слишком много говорю… Так вот, генуэзские грузчики сказали: «Ни одной корзины угля не дадим «Магдалене»!» — и остановили погрузку.
В это время полувзвод солдат оцепил место стоянки корабля, а спустя каких-нибудь четверть часа, под охраной портовой полиции, привезли на машинах партию «добровольцев».
Это были жалкие люди. Изможденные, бледные, все в грязных лохмотьях, похожие на бандитов. Многие из них были сильно пьяны, так что солдатам стоило немало трудов погрузить их в трюм «Магдалены». Леония первая бросила в них кусок угля и громко крикнула:
«Эй, вы, будьте прокляты, воинство Уолл-стрита!»
На палубу «Магдалены» полетели куски угля. Тут на спардеке появился капитан Бако Террачини, огромный, толстый. Ему стали кричать:
«Эй, за сколько серебреников тебя купили, иуда?»
Синьор Террачини вместо ответа принялся набивать табаком свою трубку.
«Свинья! Свинья! Свинья!» — неслось снизу.
Надо сказать, что капитан Террачини привык к ругани. Ругали его часто, во всех портах. Он был дерзким и упрямым, как мул, и сам ругался не хуже дьявола. Я хорошо знал его: лет десять тому назад я плавал с ним на одном судне. Он всегда был таким грубияном, и даже после смерти своих сыновей нисколько не изменился, а только стал чаще напиваться. За ним водились и странности. Он никогда не появлялся в кают-компании, а обедал всегда один, у себя в каюте, куда никого не пускал. С виду синьор Террачини был всегда спокоен: гляди на него хоть сутки, не скажешь, что творится у него на душе, но на этот раз я заметил, что его обычно бледное, жирное лицо побагровело. Он ушел, отдав команду к отходу.
Но в море «Магдалена» не вышла, а стала на рейде, потому что на портовой башне развевался штормовой сигнал.
Вода темнела. Рыбацкие лодки спешили к берегу. Начался дождь, и грузчики, довольные тем, что «Магдалена» не взяла угля, разошлись кто куда.
К вечеру шторм не на шутку разыгрался. Я лежал на диване, слушал, как гудит море, и — странное дело! — мысль о побагровевшем лице Террачини почему-то не выходила у меня из головы. В чем же здесь дело? Неужели он испугался? Вдруг слышу — открывается дверь. Поднимаю голову — Леония.
«Тебе что?»
«Лодку».
«В такую погоду?»
«Ага. Только, пожалуйста, поскорее!»
«Не дам, ты сошла с ума».
«Нет, Алесандро, ты дашь, — сказала Леония. — Мне надо на «Магдалену». Меня послал народ…»
Алесандро умолк, вытер платком вспотевшее лицо и, помолчав с минуту, сказал:
— Да вот, пусть сама она расскажет об этом… Эй, Леония!
Леония не отозвалась. Пока Алесандро рассказывал о ней, она спрыгнула в рыбачью лодку и была уже далеко от нас.
— Коза, — проворчал Алесандро, правда не очень сердито. — Вы спрашиваете, что делает Леония? Она крановщица на угольном причале. Она храбрая девчонка. Она борется за мир… Завтра я обязательно вас познакомлю с ней.
— Спасибо, Алесандро, — сказал я. — Значит, вы дали лодку Леонии?
— Да, мне пришлось уступить… На море было темно, Леония осторожно подвела лодку к борту «Магдалены», привязала к якорной цепи и по ней, никем не замеченная, взобралась на палубу.
Леония направилась прямо к каюте капитана.
Синьор Террачини сидел за столом и пил вино. Приход Леонии удивил его. Он спросил:
«Тебя кто-нибудь прислал ко мне, а?»
«Да, синьор, — ответила Леония. — Меня прислал народ».
«Народ? Зачем же он прислал тебя, девчонка?»
«Чтобы я еще раз крикнула вам в лицо: «Синьор Террачини — иуда и свинья!»
Террачини поднялся. Вид у него был такой, словно он вот-вот бросится на Леонию. Но он почему-то стоял неподвижно, тяжело дыша, и на его лбу выступила испарина.
«Ну, что еще там сказал народ? Ну-ка, скажи?» — спросил он глухим голосом.
«Народ сказал: «Леония, иди и узнай, не забыл ли синьор Террачини, как у него погибли на войне в Африке сыновья?»
«Так, — багровея лицом, как днем на причале, произнес Террачини. — Это всё?»
«Нет, — сказала Леония, — народ еще сказал: «Бако Террачини смелый моряк, и если он захочет, то все молодчики окажутся в воде».
«Меня назвали иудой и свиньей! — закричал Террачини. — Иди, девчонка, и скажи, что капитан Бако Террачини никого не боится!»
Леония вышла на палубу. Море гудело. Из трюма неслись пьяные вопли «добровольцев». На корме, под брезентовым тентом, дремал матрос. Вдруг под ногами Леонии что-то загремело. Наклонившись, Леония увидела банку с краской.
Потом Леония мне сказала: «Когда я увидела банку с краской, я рассмеялась, вернулась к каюте капитана и написала на ее двери: «Террачини — иуда и свинья».
Леония хотела написать то же самое на капитанском мостике, но нужно было спешить. Она бросилась к лодке и обомлела. Лодки не было. Конец веревки перетерся об якорную цепь. В это время тяжелая рука Террачини опустилась на плечо Леонии. Он молча протащил ее через всю палубу и велел ей стереть ладонями то, что она написала.
Леония отказалась. Тогда Террачини стал крутить ей уши, приговаривая:
«Вот тебе «Террачини — иуда и свинья»!»
Он, наверное, совсем открутил бы ей уши, не вырвись Леония из его рук. Она мигом перемахнула через борт и, вынырнув, крикнула на прощанье:
«Вспомните о ваших сыновьях, синьор!»
В ту же минуту пробковый круг полетел вслед Леонии и упал возле нее. Бросил его капитан Террачини. Но Леония отказалась от его помощи. Она хорошо держалась на воде.
Леония пришла ко мне вся мокрая, с водорослями в волосах, настоящая сирена, и рассказала все, что произошло с ней на «Магдалене». О лодке я не спросил, хорошо зная, что ее унесло в открытое море.
Я дал Леонии вина и уложил в постель, а спустя часа два, когда уже начинало светать, в гавани раздались тревожные гудки. Я разбудил Леонию и вместе с ней бросился к морю. «Магдалена» горела. Над ее палубой стояли черные столбы дыма, и с ее борта, опережая друг друга, прыгали в воду «добровольцы». Леония стояла рядом со мной, задумчиво смотрела на пожар, и когда из трюма вырвалось пламя, она сказала:
«Да, капитан Террачини смелый моряк!»
Вот какая она, Леония, бравая! Верно?
— Верно, — ответил я, — вы правы, Алесандро… Да, Генуя богата солнцем и храбрецами!
Настоящие друзья
Скучно старому негру Уиллоку, ох как скучно! Он стоит в гавани на безлюдном причале и ждет не дождется прихода «Мирры», которая совершает рейсы между Кептауном и Сиднеем.
Ночь теплая, звездная. Над водой поднимается месяц и прокладывает на ней серебряную дорожку. Губы негра шевелятся. Он глядит на месяц и говорит:
«Я старый, старый негр, Томас Уиллок, и я направляюсь в Сидней… Эй, месяц, ты любопытный, тебя не зря зовут Золотые Уши! Я знаю, ты хочешь меня спросить, как я попал в Кептаун? Э, ладно, я скажу… Я живая контрабанда. Моряки «Балены» привезли меня на дне трюма, Отсюда я должен попасть в Сидней, к Орленку.
Кто же такой Орленок, а?
Его зовут Бен, Бен Грэйс. И когда станет побольше таких, как Бен, то все старые негры смогут свободно жить, а не ходить вот так…»
Вздыхая, старый негр втягивает голову в плечи, весь сжимается и показывает, как ходят бездомные, большие негры. После этого Уиллок подходит ближе к воде, закуривает трубку и продолжает свой рассказ об Орленке.
«Его зовут Бен, — повторяет он, — Бен Грэйс. Ему шестнадцать лет. Он родом из Сиэтла. Бен служил юнгой у капитана Дэва, а Дэв богатый человек, у него в Нью-Йорке много друзей… Я сказал «друзей»? Э, нет, разве могут дружить скорпионы в банке? Это у Бена много друзей, их столько, сколько звезд на небе, и самый верный друг Бена — юноша негр Теодорико…
Все случилось на «Белой стреле». Красивая шхуна. Ты, наверное, видел ее, Золотые Уши? Так вот, мы тогда стояли в Нью-Йорке, на парусном молу. Капитан Дэв выпил виски и сказал:
— Юнгу негра Теодорико я перевожу в матросы за ту же плату. А ты, Томас, ступай на берег и приведи нового юнгу.
— Есть, сэр!
— И чтобы он был веселый и умел на чем-нибудь играть к примеру на мандолине. Я люблю музыку.
— Да, сэр.
— И чтобы он был терпелив, как мул: у меня крепкие кулаки.
— Да, сэр.
Я сошел на берег. Первым, кого я увидел в гавани, был мальчик, на вид лет шестнадцати, который сидел на сваях и жевал сырые зерна маиса. Я хотел пройти мимо, но что-то удержало меня. Я присел рядом с ним и сделал вид, что смотрю на стрелу пловучего крана.
Мальчик даже не повернулся в мою сторону. Глаза у него были совсем тусклые, но когда я сказал о том, что мне нужен юнга, они загорелись, как две звезды.
— Меня зовут Бен, — сказал он, весь дрожа. — Здесь, в Нью-Йорке; меня свалил приступ лихорадки, и меня прогнали с корабля…
— Можешь ли ты играть, ну, скажем, на гармошке? — спросил я.
— Нет, не пробовал… А вот погляди, ведь у меня скрипка!
И правда, рядом с ним лежал матросский мешок, а оттуда выглядывал гриф скрипки.
Ну, что бы ты сделал на моем месте, Золотые Уши? Я знаю, ты бы поступил, как и старый негр Уиллок, верно? Вот, я и сказал:
— Вставай, паренек, пойдем-ка на «Белую стрелу».
Капитан Дэв, как только увидел Бена, сильно рассердился:
— Разорви тебя дьявол, Томас! Разве у меня на шхуне больница?
Но я не испугался. Я сказал:
— Он крепкий мальчишка, сэр, и я ручаюсь за него головой. Он просто отощал малость…
— Молчи, Томас! — еще злей закричал Дэв. — Убирайся ты вон с мальчишкой!
Бен, не сказав ни слова, направился к трапу. Тогда я снова сказал:
— Сэр, он может играть на скрипке.
— На скрипке? — удивился Дэв. — Что же, это, пожалуй, неплохо… На «Белой стреле» бывают важные гости… Верни, Томас, мальчишку.
Теперь у нас стало двое мальчиков на корабле — Бен и Теодорико.
О, Золотые Уши, как они крепко друг с другом подружились! Где Бен, там и Теодорико. Где Теодорико, там и Бен. Они вместе стояли на вахте, взбирались на мачту, крепили паруса, а в часы досуга лежали на люковинах трюма и читали какую-нибудь веселую книжку.
Мы совершали рейсы между Нью-Йорком и Панамой. Из Нью-Йорка возили виски, из Панамы — каучуковую смолу.
Бен нравился команде — рыжему Биллу, и Филиппу, и толстяку Сиду, и только мне одному, признаться, сначала не понравился Бен, совсем не понравился.
Отчего же он не понравился мне, Золотые Уши?
Ладно, я скажу. Он о чем-то часто шептался на корме с рыжим Биллом и толстяком Сидом. Нередко вместе с ними сидел и Теодорико. А я не люблю тех, кто тихо говорит, совсем не люблю. Еще мне не нравилась дружба Бена с Теодорико. Мне казалось, что он только жалеет негра, словно котенка. Ну что же, а в остальном он был отличным юнгой. Бен хорошо играл на скрипке. Ох, какие он играл песни! Все замирало вокруг: и волна, и ветер, и даже чайки — и те старались кричать потише.
Лишь один боцман, Джон Кенан, оставался равнодушным к музыке. Это был человек, словно вырубленный из дуба. Я прослужил с ним на «Белой стреле» шесть лет и ни разу но видел улыбки на лице Кенана. Его даже прозвали «Деревянный». Он мало говорил. «Да», «нет», «гей, парни, все наверх, ставь паруса!» — других слов он, казалось, не знал. Ему было безразлично все на свете. Он не курил, не пил, редко сходил с «Белой стрелы» на берег, и капитан Дэв считал Кенана самым надежным боцманом на всем парусном флоте.
Но о Кенане позже.
Однажды, когда я стоял возле мачты и курил трубку, ко мне подошел Бен, один, без Теодорико.
— Эх, Томас, Томас, — сказал он, — ты, наверное, плохо думаешь обо мне?
— Да, Бен.
— Отчего же ты так думаешь, а?
— Ладно, я скажу: я не люблю тех, кто часто шепчется на корме.
— Ах, вот оно что… — залившись краской, сказал Бен. — Что же ты еще скажешь?
— Твоя дружба с Теодорико — баловство. Есть белые, которые повсюду кричат о своей любви к людям, а потом травят гончими негритянских девушек…
— Да, есть и такие, — кивнул головой Бен. — Продолжай, Томас.
— Очень плохо быть негром, — сказал я. — Разве ты не видел, как сжигают на костре негра? Разве ты не слышал, как плачет черная мать над пеплом весной, когда цветут сады и каждый цветок велит сердцу веселиться?
Бен вздрогнул и сказал:
— Я все видел и слышал, Томас, но я, Бен, не такой. Мой отец в тюрьме. Он коммунист. Знаешь ли ты, что это такое!
— Да, знаю, Бен, но ты об этом молчи. Капитан Дэв узнает, не сладко тебе придется…
— Таких, как Дэв, — тысячи, а таких, как мы, — миллионы, — сказал Бен. — Эх, Томас, Томас, ты хороший рулевой, «Белая стрела» слушается тебя, как дочь, а на тебя жалко смотреть, когда Дэв говорит с тобой…
— Он может оставить меня без хлеба. Скажи, кто возьмет на службу старого Уиллока? Может быть, ты, Бен, позабыл, как грыз в гавани зерна маиса?
Бен задумался, долго думал, а потом сказал:
— Хорошо, Томас, я тебе скажу, о чем мы говорили на корме. Надо бороться за свое счастье! Есть немало смелых людей…
— Молчи, Бен, молчи! — сказал я. — Ты ведешь опасные разговоры.
— Ладно, я пойду, — ответил Бен. — А что касается Теодорико, знай, Томас Уиллок, он навсегда мой друг!
С этими словами Бен ушел, а я стоял, Золотые Уши, пока не взошла над мачтой твоя сестра, Золотая Сковорода.
На другой день утром мы вышли в море. Погода сначала выдалась скверная. Пришлось много возиться с парусами — у всех матросов руки были в ссадинах и крови. На четвертые сутки подул ровный ветер. И тут капитан Дэв вышел на палубу и увидел Бена и Теодорико. Они сращивали на корме стальной трос и весело смеялись.
— Эй, Джон! — обратился Дэв к Кенану. — Что-то мне не нравится дружба белого с черным. Надо разбить их дружбу. Ну-ка, скажи Бену, пусть принесет скрипку.
Бен принес скрипку, и Дэв сказал:
— Юнга, сыграй песню о том, как «джентльмены вешают черного Джека вечерком». Сыграй с душой, пусть послушают ее черномазые Томас и Теодорико…
Ты, Золотые Уши, наверное, слышал эту песню. Ее поют люди в белых балахонах перед тем, как убить какого-нибудь негра. Кровь стынет в жилах, когда слышишь ее… И вот Бен удивил команду.
— Я не буду играть эту песню, сэр. Пусть играют ее убийцы! — сказал он, прижав к груди скрипку.
— Играй, Бен, — заорал Дэв, — играй, а не то ты забудешь свое имя!
А что сделал Бен, а?
Он поглядел в сторону, где стоял Теодорико, улыбнулся и сказал:
— Не беспокойся, я ни за что ее не сыграю!
Ноздри капитана Дэва раздулись и побелели. Он поднял свой здоровенный кулак и что есть силы опустил на голову Бена. Мальчик сразу упал на палубу, упал без крика.
— Ну как, вкусно? — со смехом произнес Дэв. — Эй, Теодорико, взгляни на своего друга!
По лицу Теодорико текли слезы. Робкий, всегда послушный, он приблизился к Дэву и вдруг прыгнул на него, словно тигренок.
Он бы задушил капитана. Но рыжий Билл и толстяк Сил оттащили в сторону Теодорико. Они хотели унести в кубрик и Бена, но капитан Дэв отдал команду:
— Привяжите мальчишек к мачте!
О, что мы могли сделать, Золотые Уши? Мы не могли ослушаться хозяина.
Капитан Дэв как будто успокоился. Он подошел к Бену — тот уже пришел в себя — и сказал:
— Теперь ты, Бен, сыграешь. У меня есть время, я подожду до завтра. А нет — я протащу тебя вместе с Теодорико через киль, подвешу головой вниз к рее, а потом сгною вас в тюрьме.
— Что же, в тюрьмах Америки сидят и честные люди, — ответил Бен. — Да, честные люди!
Ноздри капитана Дэва снова раздулись и побелели. Но на этот раз он не ударил Бена.
— Эй, Кенан, — сказал он, — ты слышал красные словечки? Ты будешь свидетелем… И Теодорико красный…
— Есть, сэр! — ответил Кенан.
— А ты Билл? — спросил Дэв.
— Нет, сэр, — отказался Билл: — я далеко стоял и ничего не разобрал, дул ветер…
— А ты, Сид?
— У меня болят уши, сэр.
— Ладно, хватит и одного свидетеля, Кенана.
Капитан Дэв собственноручно забил рты мальчишкам паклей, велел Кенану стеречь Бена и Теодорико, а сам отправился ужинать к себе в каюту.
Темнело. Зажглись звезды. Кенан стоял за рулем неподвижно. А я сидел на корме, и мне было стыдно, ох и стыдно, Золотые Уши, что я не верил Бену!..
Я собрался было подойти к мальчишкам, но Кенан шевельнулся. Он показал мне рукой, чтобы я убирался прочь, в кубрик.
Я ушел. В кубрике было тихо. Подвахтенные матросы угрюмо молчали. Никто не хотел говорить, лишь один рыжий Билл спросил:
— Ты плачешь, Томас?
— Нет, Билл. Разве у меня мокрые глаза?
— Плач у тебя вот где, — сказал Билл и показал рукой на сердце.
Он раздобыл где-то бутылку джина, налил мне полный стакан и сказал:
— Спи, негр, так-то лучше.
Я лег. Долго лежал, пока матрос Филипп не подошел к моей койке.
— Вставай, твой час стоять на руле, — сказал он. — Вставай, старый Уиллок!
Я поднялся и сменил на руле Кенана. На вахту вышли и Сид и Билл, а Кенан — будь он проклят! — остался на палубе.
Жаль, Золотые Уши, что ты тогда скрылся за облака. Стоило бы тебе поглядеть на Кенана. Он ходил по палубе от борта к борту, от борта к борту и вдруг, подойдя к мальчишкам, остановился, вытащил из кармана нож и двумя взмахами рассек веревки…
— Ты, Бен, — орленок, — сказал он Бену. — Орленок и Теодорико… Вы настоящие друзья!
А мальчики, вытащив изо рта паклю, взглянули на звезды и обнялись. Я смотрел на них, и у меня в груди все запело, будто там заиграли веселые дудки. «Вот это Америка, какой она должна быть!» — думаю. Ох, и хорошо стало у меня на сердце!
А боцман Кенан сказал:
— Станьте снова к мачте, я вас привяжу для вида. К рассвету, когда мы войдем в ворота панамской гавани, бросайтесь за борт и плывите к молу…
Что же дальше было, а?
Ладно, я скажу. Мы пришли в Панаму, и Бен и Теодорико бежали с корабля. А на обратном пути капитан Дэв выбил мне кулаком два зуба и рассчитал в Нью-Йорке. Кенан, Билл и Сид тоже остались без работы… Да, Золотые Уши, тебе хорошо, тебе не приходилось искать работу, а вот Томасу Уиллоку пришлось. Ох, как пришлось!»
…Уиллок вздыхает и набивает табаком трубку. На причале попрежнему безлюдно. А негру хочется говорить. Он, Уиллок, не может молчать. Он снова глядит на месяц и говорит:
«Что же, Золотые Уши, Бен и Теодорико научили старого Уиллока, как надо жить. Надо бороться — вот как надо жить! Я получил письмо… Оно всегда при мне… Хочешь, я покажу?»
Томас Уиллок бережно вытаскивает из кармана куртки письмо и улыбается.
«Вот оно, погляди. Но ты, Золотые Уши, наверное, плохо читаешь. Ладно, я прочту тебе сам, ты слушай:
«Дорогой Томас Уиллок, мы тебя не забыли. Ты хочешь узнать, где мы? Далеко. В Сиднее. Мы работаем на паруснике «Тайфун» матросами. И боремся за мир. Мы хотим, чтобы все народы жили счастливо и дружно, как живут в Советской России. Слушай, Томас, ты старый и одинокий. Ну вот и приезжай к нам, тебе матросы помогут, и ты будешь нам отцом, ладно?»
И вот я еду к друзьям. С Беном и Теодорико я вернусь в Америку, и с ними я буду ходить вот так!»
Уиллок гордо поднимает голову. Большими матросскими шагами он ходит по причалу, как по палубе корабля, и звезды южного неба щедро льют на него матовый, нежный свет. А океан тихо шумит и поет каждой своей волной.
Ты молодец, Анита!
1
Маленькая Анита ничего не ела с самого утра. Голодна и ее кошка, рыжая Бьянка.
— Ладно, потерпи немного, — говорит ей девочка, — ты у меня умница, верно?
С кошкой на руках Анита ходит по двору, заглядывая в окна соседей.
Она видит сеньору Марию, которая сидит на краю дивана и пристально смотрит в одну и ту же точку на стене. В другом окне видна седая голова сапожника Мануэля. Он приветливо улыбается девочке.
— Эй, дядюшка Мануэль, — подняв над головой кошку, кричит Анита, — нет ли чего-нибудь для нее?
Нет. Ничего нет. Ни крошки. Вот если заказчик принесет деньги, тогда что-нибудь и найдется.
Сапожник Мануэль опускает голову. Он пришивает к мужским сандалиям ремешки, почти не глядя на иглу.
А есть хочется все сильнее, и чтобы не думам, об этом, Анита то поет, то разговаривает со своей рыжей Пьянкой.
Бьянка умная кошка. Она может прыгать через обруч от бочки, стоять на задних лапах и притворяться мертвой, словно лиса. Но не всегда она нравится Аните. Вот сейчас, сузив глаза, ее Бьянка чересчур долго глядит на крышу, где отдыхают голубь с голубкой.
— Не смей на них так смотреть! — говорит строго Анита. — Разве ты не знаешь, что они славные птицы? Ведь недаром моя Фернана рисует голубей… Но ты об этом помалкивай… Держи язык за зубами.
Фернана, сестра Аниты, поднявшись с зарей, ушла к морю. Она помогает рыбакам тянуть сети, за что получает немного рыбы. Уже скоро полдень, а Фернаны все нет.
— Где же она, Бьянка?
В ответ кошка тихо мурлычет, щуря на девочку свои круглые зеленые глаза.
— Ладно, потерпи, — прижимая ее к груди, говорит Анита. — А что, если мы с тобой поспим? Во сне не так хочется есть…
По ржавой винтовой лестнице они поднимаются на чердак. Там в небольшом чулане, где жильцы дома держали когда-то кур, лежит на полу ворох сухих водорослей. Это постель Аниты и Фернаны. У них больше ничего нет. Лишь в углу, возле окна, стоит ящик из-под макарон, который им служит столом. Но это не печалит Аниту. Она знает — и для детей Испании настанут светлые дни.
— Да, Бьянка, у меня будут книжки с картинками, и твоя Анита станет ходить в школу. Не веришь? Спроси Фернану. Она у меня молодец!
Но Бьянка уже спит, А маленькой Аните хочется говорить. Она подходит к окну и машет рукой сидящим на крыше голубям.
— Моя Фернана учит меня быть сильной, — словно обращаясь к ним, улыбается Анита. — Да, сильной! Она говорит: «Анита, если ты вдруг устанешь или тоска когда-нибудь войдет в твою душу, говори: «Сталин» — и ты будешь крепко держаться!»
Голуби глядят на Аниту, воркуют и расправляют нежные и сильные крылья.
Во дворе тихо. Сегодня совсем не слышно ее друзей. Где Хосе? Где Пепита? Наверное, ушли в гавань глядеть, как грузятся корабли.
Над крышей синеет небо, и нет ему ни конца ни края. Оно, как море, волнует и зовет, но маленькая Анита не смотрит на него. Неужели она не любит небо? Нет, любит! Она просто не хочет глядеть ввысь и грустить оттого, что у нее нет крыльев.
Дай крылья Аните, она бы с быстротой ветра помчалась в Кадикс, куда уехала ее мать из-за того, что в Валенсии нет работы. И Анита бы сказала:
«Мама, вели Фернане дать мне белую краску. Разве я не могу рисовать белых голубей?».
Дай крылья Аните, она полетела бы в Барселону, на могилу своего отца, республиканца. Она принесла бы ему цветы и сказала:
«Отец, каудильо Франко еще жив, он толстый и веселый… Но ты не грусти. Ему недолго еще осталось веселиться!»
Дай крылья Аните, она бы через моря, сквозь тучи понеслась на восток, навстречу солнцу, где живет друг всех детей земли.
«Камарадос Сталин, — спросила б его Анита, — не прилетает ли к тебе из Валенсии наша песня «Бандера Роха»? Я тоже ее пою».
Отчего же Фернана и Мануэль всегда заставляют сидеть ее дома, с Бьянкой, а сами уходят к рулевому Бентосу, у которого собираются моряки? Разве она не видит, что они борются против Франко? Нет, Анита не слепая. Она тоже хочет бороться!
Усмехнувшись, она отходит от окна, будит свернувшуюся в клубок Бьянку и, кого-то передразнивая, с обидой в голосе говорит:
— Ты маленькая… Маленькая… Ты, Анита, галчонок… Ладно, Бьянка, спи!
Она ложится рядом с кошкой, на ворох морской травы и закрывает глаза.
Ей снятся белые голуби. Весенним солнцем вызолочены их крылья…
2
— Анита! — слышится во дворе голос сапожника Мануэля.
Проснувшись, Анита подходит к окну. Уже поздно. Четыре часа. Солнце перешло на другую сторону улицы. Но во дворе попрежнему жарко.
— Эй, Анита, пришла ли Фернана? — кричит Мануэль.
— Нет, не пришла. Но вы не беспокойтесь. Она задержалась на берегу.
— Тогда приходи ко мне.
— С Бьянкой?
— Можно и с Бьянкой.
— Проснись, Бьянка, идем! — зовет Анита. — Да где же ты, глупая? Удрала?
Сапожник Мануэль угощает Аниту хлебом и горстью маслин, а сам, шагая по комнате, пропитанной запахом кожи, с улыбкой глядит на девочку. Он доволен тем, что раздобыл для нее еду, а когда он доволен, то каждая морщинка на его лице смеется.
— Ешь, ешь, — говорит он Аните. — Жаль, что твоя Бьянка удрала, — ну, ничего, мы оставим и для нее.
— Долго ли я спала? — спрашивает Анита. — Ты, наверное, ходил без меня к морю гулять, да?
— Нет, я просто ходил по городу. На улицах много американцев. Богатые сеньоры. Всё покупают. Они хотят купить всю Испанию! — Морщинки на лице Мануэля перестают смеяться. Он сурово и взволнованно говорит: — Нет, Анита, Испания не продается! Народ скажет свое слово. Но что я с тобой говорю? Ты маленькая, Анита, галчонок…
Она на самом деле похожа на большеротого галчонка.
Но Анита сердится. Ее смуглое лицо заливается краской.
— Ладно! — в ответ Мануэлю кричит она. — Пусть! Зато я все понимаю! Я умная!
— Верно, верно, ты умная, — сдержав улыбку, соглашается Мануэль.
Он садится на табурет, берет в руки ботинок и, вбив в подошву несколько деревянных гвоздей, говорит:
— Да, Анита, я знал хорошие дни. Я шил обувь солдатам-республиканцам, храбрецам, как твой отец, Карлос, мой друг… Ты была тогда меньше Бьянки. Но то время еще вернется. Я снова буду работать для храбрецов. В моих башмаках они пройдут всю Испанию!
— Что же, и я не буду сидеть дома, — уверенно заявляет Анита.
Мануэль отрицательно кивает головой:
— Нет, ты будешь сидеть дома. Ты маленькая.
На этот раз Анита гневно сжимает кулаки.
— Я больше не буду, ладно… — спешит успокоить ее Мануэль. — Не сердись. Лучше скажи, что пишет мать из Кадикса?
У маленькой Аниты доброе сердце.
— Мать прислала нам вчера деньги, — забыв о своей обиде, отвечает она. — А Фернана сейчас же отослала их назад в Кадикс. Она сказала: «Анита, матери тяжело, она больная, и ей нужны деньги на лекарства, а мы с тобой как-нибудь проживем».
— Твоя Фернана славная девушка… — говорит Мануэль. — Но постой, слышишь, к нам, кажется, кто-то идет… Это шаги Ниньи Роситы…
Анита встает из-за стола. Ее охватывает волнение. Сейчас она увидит самую храбрую девушку Валенсии, коммунистку Роситу. Отчего же Мануэль никогда не говорил о ней? Боялся? Ну, да ведь за ней вот уже второй год как охотятся полицейские.
Дверь открывается. Но это вовсе не Росита.
В комнату входит мальчик в голубой куртке. У него много веснушек на лице, а сам он живой, веселый.
Анита разочарованно смотрит на него и замечает, что мальчик не так уж весел, каким показался ей с первого взгляда. Как жаль, что не пришла Росита! Но что это, не ослышалась ли она?..
— Садись, Росита, — приветливо говорит Мануэль.
Росита? Верно. Ведь это девушка. Веснушки на ее лице нарисованные. Она совсем маленькая. И некрасивая. Нет, красивая! Только не сразу открывается ее красота. Веснушки портят ее лицо.
А Росита, в свою очередь, разглядывает Аниту.
— Это сестра Фернаны? — спрашивает она. — Да? Так вот, Анита, можешь ли ты не плакать?
Анита удивлена. Странный вопрос. За ним, наверное, что-нибудь скрывается. Не хочет ли Росита послать ее с письмом к забастовавшим матросам на «Риего»? Что же, она прошмыгнет по трапу, как ящерица. А если полицейские ее схватят и начнут бить, она не уронит даже слезинки.
— Я никогда не плачу, — задержавшись на целую минуту с ответом, говорит Анита.
Тогда Росита подходит к ней ближе и кладет руку на ее плечо.
— Анита, твоя Фернана в тюрьме, — стараясь говорить спокойно, произносит она. — Ее взяли в полдень…
В комнате становится тихо. Очень тихо. Слышно, как жужжит муха. Анита не выполняет своего обещания. Слезы одна за другой бегут по ее лицу.
— Не плачь. Не надо… — утешает Мануэль. — Что же, Росита, случилось? Нашли белую краску?
— Да, Мануэль… Но как ни крепки стены тюрьмы, Фернана не одинока. Мы думаем о ней…
Обняв Аниту, Росита нежно гладит ее черные волнистые волосы.
— Не плачь, будь такой, как твоя Фернана, — говорит она. — А ты, Мануэль, передай Бентосу, чтобы он взял участок Фернаны. Каждый белый голубь для франкистов как нож в сердце. Прощайте, мне нельзя долго оставаться…
Плечи Аниты дрожат. Ее рот широко открыт — вот-вот она закричит. Но она молчит, сжав кулаки и прижавшись к Мануэлю.
— Пойдем-ка к морю, — говорит Мануэль.
На улице пыль, желтая, горькая. Ветви деревьев шумят, заглушая птичьи голоса.
Девочка и старик направляются к морю.
Там они долго сидят у воды. Мануэль курит все время, курит, глядя, как к гавани приближается судно. А маленькая Анита все еще вытирает рукавом слезы.
— Эй, Анита! — быстро поднявшись, вдруг говорит Мануэль. — Посмотри, видишь?
Он поднимает Аниту на плечи, и та сейчас же отвечает:
— Да, вижу… Большой белый голубь на борту «Картахены». Он взлетает над волнами, как живой!
На лице юной испанки высыхают слезы. Она долго смотрит на «Картахену», которая по всем океанам пронесла на своем борту белого голубя.
3
По жарким дорогам Валенсии бредет девочка с кошкой. Это Анита и Бьянка. Их можно видеть в рыбацких поселках, в садах, у заводских ворот и на палубе кораблей, среди суровых матросов.
Девочка поет песни, а ее Бьянка стала артисткой. Она показывает, как сеньор Трумэн играет с мышью — Франко…
На ногах Аниты деревянные башмаки — работа старого Мануэля. Она сама заказала ему такие. В них удобно ходить. Они звонкие, как кастаньеты.
Вокруг Валенсии много дорог. Днем и ночью шагают по ним моряки, рабочие и крестьяне. Они с добродушной улыбкой глядят на деревянные башмаки Аниты:
— Не взяла ли сеньора с кошкой башмаки из музея?
— Неужели они такие скверные? — смеется в ответ Анита. — Это славные башмаки. Они дороже золота, сеньоры!
Анита охотно заводит знакомства. Вот вчера она весь день прошагала с девушкой Карменситой. А сегодня идет с безработным батраком Пабло.
Слева шумят сады, а справа — море. Над ними широко раскинулось небо Валенсии, и оно прекрасно. Пожалуй, во всей Испании нет неба выше его и синее. Весна. Хочется петь и веселиться. Но Пабло хмуро глядит на сады и море, словно не для него во всей своей силе и красоте пришла весна.
Лицо Пабло покрыто густыми каплями пота. В груди у него хрипит и всхлипывает, словно там кто-то играет на полежавшей в воде флейте. Он устало бредет по залитой солнцем дороге, угрюмый и молчаливый.
— Отчего ты молчишь? — спрашивает Анита. — Хочешь, я тебе что-нибудь спою?
— Нет, не надо, — еще больше хмурится Пабло. — Ты мне лучше скажи, где найти работу? Я обошел всю Валенсию, и мне осталось одно… — Он замедляет шаги и, чертя рукой в воздухе петлю, другой указывает на веревку, которой опоясаны его рваные брюки.
— Нет, Пабло, нет! — сердито кричит на него Анита. — Веревка пригодится для тех, кто предал Испанию!
Пабло с удивлением глядит на девочку с кошкой и молчит, тревожно озираясь по сторонам.
— Сколько тебе лет? — наконец спрашивает он. — Ты говоришь, как взрослая.
— Мне двенадцать лет, Пабло, но я все понимаю.
— Будь осторожна.
Пабло становится стыдно, что девочка учит его, как надо жить. Она права. Славная девчонка! Но где же найти работу? И снова, весь во власти горестных дум, батрак устало идет по дороге.
Тогда Анита берет его за руку и говорит:
— Слушай, Пабло, я знаю одно такое слово, от которого тебе сейчас же сделается веселее. Хочешь, скажу?
— Что же, говори.
— Ладно, слушай. Если ты сильно устал, если тоска вошла в твою душу, говори: «Сталин» — и ты будешь крепко держаться!
На этот раз Пабло останавливается. Он обнимает Аниту так, слоено нашел сестру. Подняв голову, он весело смотрит на сады и море и говорит:
— Ведь пришла весна…
Да, давно пришла. Во-всю пылает солнце Валенсии. Цветут сады. Быстрей и тверже становятся шаги Пабло. Прощаясь с Анитой, он крепко, по-мужски, жмет ее маленькую смуглую руку.
Лицо Аниты потемнело от солнца. Оно совсем бронзовое. У нее черные глаза, зоркие, смелые. Она уже не похожа на галчонка. Нет! И никто не скажет, что она маленькая. Правда, Анита попрежнему любит разговаривать со своей Бьянкой.
— Горячий денек выдался сегодня, верно? — провожая глазами Пабло, говорит она. — Отчего же у тебя грустные глаза, Бьянка? Да, я знаю: ты скучаешь по Фернане. Я тоже скучаю… Она уже двадцать дней в тюрьме…
Бьянка ласково глядит на девочку.
— Ну, ничего, не беспокойся, — говорит ей Анита. — Наша Фернана вернется, Ладно, пора домой, а то Мануэль будет сердиться. А помнишь, как совсем недавно он на меня кричал; «Анита, не смей рисовать белых голубей, ты маленькая!» А теперь он мне говорит: «Ты молодец, Анита!» Я ловкая, осторожная…
Анита на ходу снимает с себя деревянные башмаки, выстукивает ими ритм веселой пляски и повторяет:
— Я ловкая, Бьянка! Ведь никому не придет в голову, что мои башмаки с секретом: в одном лежит кисть, а в другом — краска… Ну, пошли, я что-то долго с тобой болтаю…
Клубится пыль. Жарко. Анита идет, несет на руках свою рыжую Бьянку и поет песни. Ни жара, ни дожди не останавливают ее. Зато на стенах домов, на башнях и на стволах деревьев каждый день появляются вестники мира и освобождения Испании — белые голуби.
Их рисует маленькая солдатка мира, Анита.
Горсть земли
Денизу я видел еще вчера. Она стояла в компании моряков у трапа «Виргинии» и нервно вертела в руках какой-то небольшой предмет, завернутый в красный фуляровый платок.
— Это земля Вьетнама!.. — донесся до меня ее звонкий и, как показалось мне, необыкновенно взволнованный голос. — Я знаю, вы отправляетесь на Восток…
На лицах матросов было удивленье. Один из них, положив руку на плечо девушки, сказал:
— Дениза, расскажи толком, в чем дело… Ну-ка, пойдем с нами.
Признаться, я долго думал о странных словах девушки, случайно услышанных мной в марсельском порту.
С ней я познакомился на другой день, Вместе с группой французских работниц она пришла к нам на корабль. Я отвел ее к борту и, — может быть, это было не совсем вежливо с моей стороны — спросил:
— Скажите, Дениза, что вы рассказывали вчера матросам?
— Вы видели меня? Верно, это была я… — почему-то смутившись, ответила она. — Я рассказывала им о своем брате Луи. Я расскажу и вам… Да?
— Я слушаю, Дениза.
Мы поднялись на бак и присели на круг свернутого каната.
— Мой отец — батрак, — сказала Дениза, — он и сейчас работает на виноградниках господина Жеру, в шести километрах от Марселя, Я живу с отцом, а работаю здесь, в такелажных мастерских порта. Матери я не помню. Моего старшего брата звали Луи. С виду он был очень веселый парень, моряк, красивый и сильный. Он всегда пел и ничего не боялся… Я сказала, что он был очень веселым парнем, камрад. Нет, это не совсем так. Однажды я видела, как он плакал… Луи, возвращаясь из рейса, всегда приходил к нам домой. И вот как-то раз, когда созревал виноград, Луи поднес к лицу спелую гроздь, и глаза его наполнились слезами. Мы с отцом испугались — думали, что он заболел. Отец спросил:
«Что с тобой, Луи?»
«Отстань! — крикнул он так, словно отец обидел его. — О, ты ничего не понимаешь!»
«Я пойму, Разве ты не мой сын, Луи?» — сказал отец.
Луи крепко сжал отцовскую руку и ответил:
«Земля… Я хочу землю… свой маленький виноградник… Хочу слушать, как поет жаворонок… ухаживать за лозой… Ведь ты же знаешь, что я не люблю моря!»
Да, камрад, Луи не любил моря. Он любил землю и страстно мечтал о ней. Ради нее он шесть лет скитался по далеким морям… Франция переживала трудные дни, камрад, боролась против фашистов и предателей, а Луи находился за океаном, на бразильских парусниках, между Сатосом и Форталесой, и копил деньги, чтобы приобрести землю.
Но он ничего не скопил. Луи вернулся в Марсель без гроша в кармане. Ему немалых трудов стоило устроиться на «Терезу». Он стоял за штурвалом, пел песни. Кто смотрел на него со стороны, мог подумать, что он веселый матрос, а на самом деле на сердце Луи лежала тоска.
Его ничто не интересовало, кроме земли, и матросы прозвали его «блаженным». Отец также был неважного мнения о нем. «Дениза, — говорил он мне с огорченном, мой Луи — самый глупый парень в нашем роду…»
Вот какой был Луи…
Так вот, камрад, когда Луи еще раз сказал: «Ты ничего не понимаешь», — отец нахмурился и велел мне принести кружку вина. Я принесла. Луи выпил и повторил:
«Нет, ты ничего не понимаешь…»
«Луи, брось море. Иди работать на виноградник, как работаю я», — сказал отец.
Лицо Луи побелело, и он не своим голосом закричал:
«Я не продаю душу!»
«А на корабле разве ты не продал душу?» — спросил отец.
«Нет, там я продал только руки… Моя душа здесь… Я не хочу работать на хозяина и любить его землю…»
Он раздавил гроздь винограда, которую держал в руке, и розовый сок полился на землю.
После этого Луи допил из кружки вино, лег на траву и сказал:
«Отец… я готов на все, для того чтобы иметь свой клочок земли. Готов на все… Слышишь? Я сделаю все, что хочешь».
Мне почему-то стало страшно. Я ушла. Ушел и отец. Мы оставили Луи одного, думая: пусть уснет. Но он не уснул. Он лежал и все время плакал, а когда стемнело, поднялся и, не попрощавшись с нами, отправился на судно.
Случись это сейчас, я бы помогла Луи. Я бы ему сказала, что надо делать. Я бы сказала: «Луи, землю надо завоевать, как это сделали русские». Но тогда, камрад, я была темной деревенской девчонкой, которая ходила к попам и слушала их сказки…
С тех пор мы редко виделись с Луи. Он стал много пить, сидел в тавернах в компании каких-то подозрительных людей, и отец все говорил:
«Дениза, наш Луи доверчивый, как ребенок, его могут запутать в какую-нибудь историю».
И тут, камрад, грязные скоты затеяли войну с Вьетнамом. Луи взяли в солдаты и послали убивать вьетнамцев.
Луи ничего не боялся. Война так война. Однажды он сказал: «Там, во Вьетнаме, много богатств. Может быть, там мне привалит счастье. Я достану денег, куплю виноградник…»
Его посадили на пароход и отправили к далеким берегам Вьетнама. Я уже говорила, что Луи ничего не боялся. Там, на Востоке, он пришелся по душе своему начальству, особенно капитану роты Симону Понсе.
Вы спро́сите, откуда я знаю о нем? Я скажу после… Этот Симон Понсе посылал Луи на разные опасные вылазки, а когда тот возвращался, он хвалил его перед строем, давал спирт и говорил:
«Луи, ты храбрый солдат. Когда мы уничтожим этих желтых дьяволов, тебя наградят. Тебе дадут денег, много денег».
И Луи верил этому. Он, наверное, подсчитывал эти деньги, думая купить на них виноградник.
Однажды рота, в которой служил Луи, была остановлена вьетнамцами на широкой лесной поляне.
Среди вьетнамцев была девушка. Капитан Понсе первый увидел ее — увидел ночью, при свете ракет, когда она ползла под огнем, забрасывая гранатами его солдат, и он приказал Луи убить ее.
«Ступай подстереги эту чумазую Жанну д’Арк. Она что-то действует мне на нервы», — сказал Понсе.
Он налил Луи полный стакан коньяку и, когда тот выпил, сказал:
«Когда ты закончишь кампанию, тебя наградят. Тебе дадут землю во Вьетнаме».
Капитан Понсе бил в самую точку.
Перед рассветом Луи вылез из-за прикрытия и выдвинулся на середину поляны. Он занял воронку, накрыл себя сверху ветвями кустарника и притаился.
На поляне после ночного боя стояла тишина, Луи лежал спокойно, не шевелясь. Ему грезился виноградник, земля…
Многие солдаты знали о слабости Луи и смеялись. Больше всего смеялся над ним батальонный повар Гильом, с которым Луи обычно делился своими мыслями.
«Получишь ты землю, жди! Держи карман шире!» — говорил Гильом.
Но Луи словно помешался. Пусть повар смеется, это он говорит из зависти. Гильом — злой человек. Зато он, Луи, не такой. Когда он получит землю, он позовет повара к себе, выкатит бочонок вина и скажет: «Купайся, Гильом!»
Лежать в воронке было неудобно — мешали длинные ноги. Из траншеи вьетнамцев никто не показывался. Луи стал глядеть на поляну. Кругом лежало много мертвецов. Почти все французы.
«Они сами виноваты: их никто не звал в эти леса». Кто это сказал? Наверное, повар Гильом. Нет, не Гильом. Так говорим маленький черномазый солдат из Гавра, Леон, которого капитан Понсе обещал расстрелять за длинный язык. Что ж, может быть это правда?
В эту минуту рядом с воронкой разорвался снаряд. Но Луи не слышал взрыва…
Спустя несколько минут Луи пришел в себя. Он лежал на спине. Его длинные ноги высовывались из воронки. Луи подобрал их внутрь, хотел повернуться на бок и не смог; и тут он увидел, что у него нет кисти правой руки.
Луи закричал. Его крик слышали все солдаты, но ни один из них не хотел вылезти из-за прикрытий.
Надо было левой рукой достать из кармана платок и с помощью зубов туго перетянуть обрубок правой руки. Но Луи лежал неподвижно.
Рана кровоточила. Он не чувствовал боли. Он лежал и думал: «Я, Луи, калека…» Он увидел себя в Марселе нищим на пристани…
В это время застрочили пулеметы.
Вот тут Луи поднялся. Он поднялся во весь рост, страшный, весь в крови, с судорожно открытым ртом, и закричал:
«В меня!.. В меня!.. Эй, капитан Понсе!.. Так вот она, земля!» — Он поднял винтовку, плюнул на нее, швырнул на землю.
Он слишком поздно понял, что такое война.
Пуля попала в сердце Луи. Он упал грудью вперед, схватив левой рукой горсть чужой, раскаленной солнцем земли…
Год спустя эту самую горсть земли привез нам в кисете солдат Леон, который служил вместе с Луи.
Отец спросил, для чего он ее привез, и Леон ответил:
«Позови соседей — узнаешь».
Я позвала соседей. Пришло человек десять. Солдат Леон взял кисет, высыпал из него на ладонь землю и сказал:
«Глядите, вот земля, чужая земля, которая никогда не приносит счастья захватчикам…»
И Леон рассказал нам о Луи.
Я плакала, камрад. Как-никак, а Луи — мои брат… Потом я вспоминала о девушке-вьетнамке, которую ему велели убить, и перестала плакать. Я всю ночь думала о ней.
Отец тоже не спал. Утром он передал мне кисет с горстью вьетнамской земли и сказал:
«Дениза, иди в гавань, найди там судно, уходящее на Восток, и отдай землю матросам. Пусть они, возвратят ее Вьетнаму…»
Корабельные склянки пробили полдень, Дениза поднялась.
— Но я не исполнила просьбу отца, — сказала она. — Горсть вьетнамской земли со мной. С ней я прихожу на каждое судно, уходящее на Восток, показываю ее солдатам или матросам и рассказываю им о своем Луи… Прощайте, камрад, мне пора.
Была весна. Чуть слышно шумело море, и высокое синее небо над ним становилось еще синее.