(Из воспоминаний о нём)
Источник текста: "Русское Богатство", 1912, 9, с. 221-224.
Познакомился я с Николаем Фёдоровичем Анненским зимой 1897-8 года. "Да мы давно знакомы", -- с шутливой улыбкой сказал мне Н. Ф. при первой встрече у Короленка. -- "Помните, когда вам было пять лет, а может быть и меньше, я жил студентом на кондициях у вашего деда в деревне? -- Ваш отец тогда приезжал с двумя своими сыновьями -- одним из них, конечно, были Вы". Разумеется, я этого не помнил, но приветливая, брызжущая весёлым юмором фигура симпатичного старика, тут же разразившегося широким заразительным смехом, сразу как-то запала в душу. "Знаете что, продолжал Ник. Фёд., мы сделаем вид, как будто вы это помните, что мы давно знакомы. Милости просим ко мне во всякое время". И, действительно, отношения сразу установились как бы на почве очень давнего и прочного знакомства. Было в Николае Фёдоровиче что-то близкое, родное, что сразу располагало к нему, и, встретив этого человека, нельзя было с ним расстаться.
Я расскажу только одну из наших встреч, значительно позднейшего времени. Расскажу потому, что она характерна для морального облика Николая Фёдоровича, у которого, вообще, большинство его поступков, мнений, положений, даже усвоенное им учение стояли в непосредственной связи с этическими понятиями: отсюда чрезвычайная цельность облика.
Николай Фёдорович очень любил разные поговорки, которыми он как бы скреплял то или иное высказываемое им мнение, решая этим споры и сомнения. Между прочим, излюбленным им изречением была французская поговорка: fais ce que dois, advienne que pourra (исполняй свой долг, будь что будет). Часто слышал я от него этот присказ при самых разнообразных обстоятельствах; и не смущало его, что это advienne -- сводилось иногда то к синяку под глазом, полученному на Казанской площади во время избиения студентов, то к арестам, высылкам, заключениям, и т. д. Он знал, что за этими временными, хотя и ближайшими последствиями его выполнения того, что он считал своим долгом, будут иные дальнейшие следствия, иная оценка и его поступкам. Способность смотреть вдаль, за временным, преходящим различать будущий суд и будущую истинно-человеческую оценку происходящему теперь -- это качество сообщало ему удивительную стойкость, незлобивость, какую-то высшую примирённость с тем, что есть, во имя того, что должно настать. Но простое благодушие к превратностям жизни, а именно примирённость по высшему критерию, по сознательному убеждению, что творящим неправду потом самим стыдно будет. Преследовали его неоднократно, заключали то хотя бы по формально-приемлемому поводу, а иногда без всякого повода, по вымышленному предлогу. Помню один такой случай. Это было на другой день после литературных похорон -- хоронили Н. К. Михайловского. Николая Фёдоровича внезапно арестовали, куда-то увели, поставив ему в вину "зажигательную речь на могиле Михайловского с заключительным возгласом: да здравствует политическая свобода". Николай Фёдорович никакой речи не произносил. Он чувствовал себя в день похорон очень плохо, вследствие сердечного припадка, еле доехал до кладбища и даже не был в состоянии приблизиться к могиле. Арест при таких условиях был явным недоразумением по меньшей мере. Меня прямо так взорвало от этой невольной или умышленной подтасовки фактов и грубого насилия над больным стариком. Не зная, куда отвели Николая Фёдоровича -- в участок, в тюрьму, в дом предварительного заключения, я написал тогдашнему директору Департамента Полиции, Лопухину, письмо, в котором удостоверял, что произошло какое-то недоразумение, что Николай Фёдорович никакой речи не говорил и говорить не мог, что я беспокоюсь за его здоровье и надеюсь, что истина немедленно будет восстановлена. На другой день я получил в ответ от Лопухина, сообщавшего, что хотя моё утверждение расходится с показаниями агентуры, но будет принято во внимание, если я не откажусь подтвердить своё заявление в Жандармском Управлении. Разумеется, я этого только и желал; но проволочки раздражали. На следующий день вызвали в Жандармское Управление; я подвергся очной ставке с городовыми и помощниками приставов, которые путали немилосердно. Проходили по комнате какие-то субъекты. В то же время явился, казалось, решающий свидетель -- почтенный учёный и литератор, тоже седовласый, как и Николай Фёдорович, и заявил, что это он говорил речь, хотя и не совсем в той редакции, которая объявлена как обвинительный акт Анненскому, но по смыслу близко. Дело однако на этом не кончилось: жандармский офицер потребовал от меня особых показаний, например, -- как были одеты Николай Фёдорович и оратор, в пальто или шубах, а если в шубах, то в каких именно и т. п. Я ответил, что различаю людей не по платью, а потому, что знаю того или другого человека; такие вопросы об одежде считаю совершенно никчёмными. Наконец, меня оставили одного, предложив самому записать всё, что я хочу и могу свидетельствовать. Через некоторое время возвращается жандармский офицер; он прочёл написанное мною и задал неожиданный вопрос: "А не хотите ли вы повидаться с г-ном Анненским?" - "Ещё бы, но как это сделать?" -- "Мне достаточно Вашего заявления и я постараюсь устроить вам свидание, только под условием ни слова не говорить о причинах и поводе его ареста". Оказалось, что Николай Фёдорович содержался тут же, в Жандармском Управлении, за переполнением мест в участках и в Доме Предварительного Заключения. Я пошёл на свидание, ожидая встретить Николая Фёдоровича взволнованным, негодующим, возмущённым. Ничего подобного. Николай Фёдорович встретил меня весело и радостно. Удивился, но тотчас же, по присущему ему такту, воздержался от всяких расспросов. "Подумайте, какая мне честь, -- сказал он: -- живу в том доме, где жил Пушкин. Посмотрите, какая у меня хорошая комната. Кормят здесь очень недурно"... Точно он въехал в новый отель или пансион и делал ему сравнительную оценку. "Вот только одно неудобство, -- продолжал Николай Фёдорович -- не захватил ночной рубашки, а с крахмальным воротником спать не совсем ловко". Жандармский офицер поспешил сказать, что разрешает мне доставить ночную рубашку сегодня же, хотя бы с - посыльным. "Ну и отлично, -- воскликнул Николай Фёдорович. -- Видите сами, как здесь ко мне внимательны, даже ночную рубашку буду иметь. А сейчас мне больше абсолютно ничего иного не надо. Давайте говорить теперь о делах Литературного Фонда". Николай Фёдорович в ту пору был казначеем Фонда и, захваченный врасплох, очевидно, должен был прекратить выдачи, что его особенно беспокоило. Он стал, с присущей ему изумительной памятью, выкладывать цифры; приходов было столько-то, расходы -- по пенсиям, продолжительным пособиям, ордерам и т. д. Я прервал его: "Николай Фёдорович, я помогу этого упомнить без книг. Если мне разрешат, я лучше завтра принесу вам приходорасходную книгу, вы тогда по графам мне укажете". Жандармский офицер вновь вмешался, заявив, что надеется и на завтра получить для меня свидание и разрешение принести документы по делам Литературного Фонда. "Вот видите, как хорошо, -- воскликнул Николай Фёдорович. -- Стало быть -- до скорого свидания. В котором часу вы придёте? Когда вам удобнее, а я ведь весь день свободен", -- пошутил он на прощанье, сам рассмеявшись своей шутке широким, раскатистым смехом. Мы обнялись и весело расстались; но по уходе, сдержавшись при Николае Фёдоровиче, я всё-таки негодовал: ведь факты выяснены, установлены. Вопрос не в свиданиях; почему прямо не отпускают его на волю, с извинениями за неправильное обвинение. Впоследствии выяснилось, что так называемым "блюстителям порядка просто нужно было на некоторое время изолировать Николая Фёдоровича в виду предполагавшегося возможным с его стороны влияния на возбуждение молодежи, по случаю кончины Михайловского. Манёвр был не из удачных; задумано и проведено всё было бездарно, с близорукой и скверной тупостью. Но и освобождённый Николай Фёдорович не сохранил зла на притеснителей. "Самим стыдно стало" -- сказал он уже по выходе из-под ареста. И смысл его слов был такой: разве из-за того, что человек просидел несколько дней в заключении он перестанет думать то, что думал, говорить то, что находит нужным говорить, поступать так, как ему велит долг: fais се que dois -- advienne que pourra!
И также во всех случаях, во всех сношениях с людьми, во всех выступлениях, принятых или подсказанных им решениях и резолюциях, внушённых голосом совести, честью и твердым сознанием своего долга, когда он отстаивал столь дорогую ему общественность.
Сколько душевной красоты было в этом человеке!