Интеллектъ и интуиція.
Grau, treuer Freund, ist alle Theorie,
Doch grün des Lebens goldner Baum.
Гете.
"Теорія, мой другъ, всегда сѣра, но зелено златое древо жизни"! Эти, на первый взглядъ, такія ясныя, такія житейски-тривіальныя слова Мефистофеля потеряютъ свою обманчивую простоту, развернуть передъ нами одну изъ труднѣйшихъ философскихъ проблемъ, если мы -- какъ это и слѣдуетъ дѣлать -- подъ "теоріей" будемъ понимать не какія-либо головоломныя формулы спеціальныхъ наукъ, а всякія вообще построенія нашего разума, всякіе продукты логическаго мышленія, все то, что создается нашимъ интеллектомъ.
Гдѣ эта вѣчно зеленѣющая жизнь, не подвластная сѣрой теоріи? Вѣдь иго интеллекта мы не сбрасываемъ съ себя даже тогда, когда вовсе не помышляемъ ни о какомъ "познаніи", а только подобно соблазненному Мефистофелемъ Фаусту ловимъ блаженныя мгновенья, или, слѣдуя совѣту нашего отечественнаго Мефистофеля, Ивана Александровича Хлестакова, "срываемъ цвѣты удовольствія". Является ли нашимъ побудительнымъ мотивомъ безкорыстная жажда истины или архикорыстная жажда наслажденія, во всякомъ случаѣ мотивъ этотъ выступаетъ передъ нами, какъ опредѣленная сознательная цѣль, заставляетъ подбирать подходящія средства, анализировать, сопоставлять, строить предположенія и провѣрять ихъ, однимъ словомъ, пользоваться всѣмъ аппаратомъ логическаго мышленія. Правда, схемы, создаваемыя нами въ житейской практикѣ, отнюдь не отличаются логической чистотой, но всегда загромождены ирраціональными данными непосредственнаго переживанія: не сводимыми другъ на друга качествами, не сравнимыми между собою чувствами, не подчиняющимися никакой іерархіи стремленіями и т. п. Наше житейское предвидѣніе очень далеко, поэтому, отъ научной точности и ясности,-- тускло, неопредѣленно, приблизительно, то и дѣло терпитъ крушенія передъ лицомъ всякаго рода, неожиданностей и случайностей. Но развѣ это безпомощное барахтанье въ хаосѣ логическихъ и алогическихъ элементовъ даетъ намъ свободу отъ интеллекта, поднимаетъ насъ надъ его притязаніемъ стереть живыя краски дѣйствительности своей мертвой символикой? Не спускаемся ли мы здѣсь ниже интеллекта? Не обнаруживаемъ ли просто наше неумѣніе познавательно овладѣть отличнымъ матерьяломъ? И когда въ результатѣ нашихъ житейскихъ расчетовъ и плановъ на мѣсто "цвѣтовъ удовольствія" оказываются одни только терніи да шипы, не смотримъ ли мы съ искренней завистью на тѣ "сѣрыя" математическія теоріи, которыя позволяютъ физику съ такой суверенной "аподиктической" увѣренностью управлять потокомъ событій въ своей спеціальной области?
Выходитъ, какъ будто бы, что вся наша алчная суетня вокругъ златого древа жизни есть такая же интеллектуальная дѣятельность, какъ и "самоотверженное служеніе наукѣ", но только плохая, несовершенная, безконечно далекая отъ того идеала апріори достовѣрнаго знанія и умѣнья, котораго уже достигаютъ математическія дисциплины. Въ жизни нашего сознанія -- а за предѣлами сознанія для насъ нѣтъ и жизни -- не остается, повидимому, ничего такого, что было бы принципіально отлично отъ интеллекта.
Естественно, что "раціоналистическая" тенденція, отожествленіе всякаго вообще сознанія съ интеллектомъ, съ "ratio", снова и снова возрождается въ философіи, несмотря на всѣ испытанныя ею крушенія. Неудачи заставляютъ раціоналистовъ осторожнѣе подступать къ рѣшенію вопросовъ, не слишкомъ торопиться съ построеніемъ законченной картины міра, но не колеблютъ ихъ убѣжденія въ правильности раціоналистической постановки вопросовъ. т. е. въ томъ, что логическое мышленіе есть единая и всеобщая форма сознанія.
Всего яснѣе эта тенденція обнаруживается у марбургской школы неокантіанцевъ. "Логика",-- говоритъ. Наторпъ,-- получаетъ у изъ высшій рангъ, она охватываетъ не только теоретическую философію, какъ логика "возможнаго опыта", но и этику, какъ логика формированія воли, а также эстетику, какъ логика Чистаго художественнаго формированія". Однимъ словомъ, единственное "формирующее", созидающее творческое начало въ человѣкѣ есть разумъ. Мало того, марбуржцы признаютъ вмѣстѣ съ Гегелемъ, что мышленіе въ основѣ своей совпадаетъ съ бытіемъ, логика съ онтологіей. Не существуетъ ничего фактически даннаго; всякій фактъ лишь постольку является фактомъ, поскольку онъ заданъ разумомъ. И все то, что въ нашей психикѣ или въ окружающей насъ природѣ кажется тамъ алогичнымъ, ни въ коемъ случаѣ не исключаетъ логики по существу, а наоборотъ, есть лишь х нѣкотораго познавательнаго уравненія.
Не столь рѣшительно и послѣдовательно проводитъ раціоналистическую точку зрѣнія фрейбургская школа. Она рѣзко противопоставляетъ мышленіе и бытіе, отысканіе истины и голую данность; она подчеркиваетъ алогичность непосредственнаго переживанія. Но и для нея все алогичное въ переживаніи есть только хаосъ, и только ratio можетъ внести въ этотъ хаосъ смыслъ и порядокъ. Конечно, этическія и эстетическія задачи отличны отъ научныхъ; однако, съ формальной стороны, какъ дѣятельность цѣлесообразная, направленная на осуществленіе опредѣленныхъ цѣнностей, служеніе морали, искусству и наукѣ представляетъ собой лишь различные способы примѣненія однѣхъ и тѣхъ же нормъ разума. Слѣдовательно, и здѣсь логика выступаетъ въ концѣ-концовъ, какъ единственная оформляющая сила; внѣ логики не можетъ существовать никакой связи, никакого смысла.
Да и какъ же иначе? Развѣ всякая попытка построить иную точку зрѣнія не включаетъ въ себя очевиднаго внутренняго противорѣчія? О какой формѣ, о какой связи можетъ быть рѣчь тамъ, гдѣ нѣтъ мѣста логикѣ? Вѣдь для того, чтобы установить связь, надо уже имѣть въ своемъ распоряженіи то, между чѣмъ эта связь устанавливается, т. е. по меньшей мѣрѣ два элемента, изъ которыхъ каждый отличенъ отъ другого и тожествененъ самому себѣ. Не очевидно ли, что операціи отожествленія и различенія, а слѣдовательно, и управляющіе ими логическіе законы тожества и противорѣчія, составляютъ предпосылку всякой связности и оформленности?
Однако, уже въ предыдущей статьѣ мы имѣли случай убѣдиться, что дѣло здѣсь обстоитъ не такъ просто. Мы видѣли, что существуетъ цѣлый рядъ психическихъ явленіи, организованныхъ, въ высшей степени гармоничныхъ, и, однако, построенныхъ такимъ образомъ, что оформляющая ихъ связь не носитъ логическаго характера, лежите, такъ сказать, "по ту сторону" логики. Сюда относится прежде всего "гармонія" въ строгомъ и узкомъ смыслѣ слова, гармонія музыкальныхъ сочетаній. Собственно говоря, съ чисто логической точки зрѣнія тутъ нельзя говорить ни о какихъ сочетаніяхъ или связяхъ. Отдѣльные звуки, слившись въ аккордъ, могутъ быть распознаны въ немъ, слѣдовательно, не исчезаютъ, какъ таковые; но съ другой стороны, они несомнѣнно исчезаютъ, какъ таковые, ибо аккордъ отнюдь не есть сумма составившихъ его звуковъ, но воспринимается, какъ нѣчто единое и качественно новое. То же самое слѣдуетъ сказать о мелодіи и всякомъ вообще музыкальномъ построеніи, какъ бы богато по содержанію оно ни было. Если мы зададимся цѣлью вполнѣ добросовѣстно выразить въ словѣ то, что мы здѣсь переживаемъ, мы неизбѣжно придемъ къ ряду логическихъ абсурдовъ; мы вынуждены будемъ говорить о "сложной простотѣ" или "простой сложности", о "тожествѣ различнаго" о "разложеніи неразложимаго"; всякому "да", по примѣру античныхъ скептиковъ, лротипоставимъ "нѣтъ", и въ результатѣ почувствуемъ, что мы рѣшительно ничего не достигли. Вѣдь музыкальная гармонія менѣе всего похожа на скептическую "изостенію", на "равносильность противоположныхъ сужденій", она. стоить внѣ логики, и тѣмъ не менѣе отнюдь не можетъ быть не подвластна самымъ логическимъ предпосылкамъ сужденія.
Стоитъ ли музыка выше или ниже логики,-- это вопросъ иной и едва ли имѣющій смыслъ. Несомнѣнно, во всякомъ случаѣ, что она стоитъ и и ѣ логики, и тѣмъ не менѣе отнюдь не можетъ быть отнесена къ "хаосу" непосредственнаго переживанія, но представляетъ своеобразный міръ эстетическихъ "цѣнностей", міръ строго, хотя и алогически упорядоченный и способный къ безконечному развитію.
Музыка особенно удобна въ качествѣ примѣра ирраціональной организованности не потому, что этотъ типъ организаціи свойствененъ ей по-преимуществу, а потому, что здѣсь онъ пользуется наибольшимъ признаніемъ. Почти всякій согласится съ тѣмъ, что сущность музыкальной гармоніи, какъ особой связи переживаемаго, не выразима въ словахъ или какихъ-либо иныхъ логическихъ терминахъ. Менѣе привыкли люди замѣчать подобнаго же рода связность въ другихъ областяхъ своего воспріятія. Между тѣмъ все то, что въ нашемъ переживаніи отчетливо сознается, какъ ирраціональное, и что многіе склонны считать хаосомъ, въ дѣйствительности -- вовсе не хаосъ, а наоборотъ, гармонія, совершенно подобная музыкальной: столь же мало выразимая черезъ посредство логическаго сужденія, и столь же очевидная для насъ непосредственно.
Въ основѣ этой "гармоніи непосредственнаго переживанія" лежитъ, по Бергсону, тотъ ирраціональный синтезъ множественнаго, который онъ называетъ реальнымъ временемъ или конкретной длительностью.
Мистая длительность, говоритъ Бергсонъ, есть та форма, которую принимаетъ послѣдовательная смѣна нашихъ состояній сознанія. когда наше "я" отдается потоку жизни, когда оно не старается раздѣлять свое настоящее состояніе и состоянія прошлыя. Для этого нѣтъ надобности забыть прошлое, дать поглотить себя чувству или мысли даннаго момента,-- ибо въ этомъ случаѣ "я" какъ разъ перестаетъ длиться. Достаточно, вспоминая прошлое, не ставить его возлѣ настоящаго, какъ одну точку возлѣ другой,-- и тогда пережитое само сорганизуется съ переживаемымъ, какъ это бываетъ, когда мы припоминаемъ тоны мелодіи. Тоны какъ бы сплавляются при этомъ вмѣстѣ; хотя они слѣдуютъ одни за другими, мы воспринимаемъ ихъ одни въ другихъ, и получающееся такимъ образомъ цѣлое похоже на живое существо, части котораго, хотя и отличныя другъ отъ друга, тѣмъ не менѣе проникаютъ другъ въ друга уже въ силу самаго факта своей органической солидарности. Въ самомъ дѣлѣ, нарушимъ строеніе музыкальной мелодіи, удлинивъ болѣе, чѣмъ слѣдуетъ одинъ тонъ: мы воспримемъ нашу ошибку не въ видѣ удлиненія даннаго тона, какъ такового, а въ видѣ качественнаго измѣненія, внесеннаго въ музыкальную фразу въ ея цѣломъ. Итакъ, возможно воспринимать послѣдовательность безъ раздѣленія на слѣдующіе другъ за другомъ элементы, возможно воспринимать ее, какъ взаимопроникновеніе, какъ солидарность, какъ интимную организацію элементовъ, каждый изъ которыхъ, будучи представителемъ цѣлаго, реально не отличается отъ него и можетъ быть изолированъ только мыслью, способной къ абстракціи. Результатомъ синтеза послѣдовательныхъ переживаній является не присоединеніе одного психическаго состоянія къ другому, не количественное возрастаніе нѣкоторой суммы, а непрерывное качественное обогащеніе единаго и нераздѣльнаго "я".
Какъ мы видимъ, отнюдь не логика организуетъ нашу духовную жизнь въ гармоничное цѣлое развертывающагося во времени "я"; вмѣшательство интеллекта можетъ только дезорганизовать, разбить на опредѣленное число внѣшнихъ и чуждыхъ другъ другу частей эту неразложимую "качественную множественность", которая, какъ таковая, совершенно ирраціональна, не имѣетъ ничего общаго съ числомъ или суммой и однако вполнѣ отчетливо сознается нами.
Психологи, для которыхъ душевная жизнь есть рядъ психическихъ состояній, ассоціирующихся между собой по смежности или по сходству, имѣютъ своимъ объектомъ продукты интеллектуальной переработки нашихъ переживаній, а не сами переживанія, какъ они намъ непосредственно даны. Законы ассоціацій примѣнимы не къ дѣйствительному живому "я", не къ нераздѣльному динамическому единству нашего становленія, а къ его мертвымъ искусственно фиксированнымъ кусочкамъ, которые получаются, когда мы временную послѣдовательность входящихъ другъ въ друга переживаній подмѣняемъ пространственной послѣдовательностью расположенныхъ другъ возлѣ друга психическихъ элементовъ. Пояснимъ это одной изъ приводимыхъ Бергсономъ иллюстрацій:
Я вдыхаю запахъ розы, и тотчасъ же смутныя воспоминанія дѣтства встаютъ въ моей памяти. Строго говоря, воспоминанія эти не "вызываются" запахомъ розы: я вдыхаю ихъ въ самомъ запахѣ; для меня онъ включаетъ въ себя все это. Другіе воспримутъ его иначе.-- Но все же это одинъ и тотъ же запахъ, скажете вы, но только ассоціированный съ различными идеями.-- Прекрасно, но не забывайте, что вы сначала выкинули изъ тѣхъ различныхъ впечатлѣній, которыя производить на каждаго изъ насъ роза, все, что въ нихъ было личнаго; вы сохранили только объективный аспектъ, только то, что въ запахѣ розы принадлежитъ всѣмъ. Вы должны были такъ поступить, ибо лишь подъ этимъ условіемъ можно дать имя розѣ и ея запаху. А затѣмъ, чтобы отличить наши индивидуальныя впечатлѣнія одни отъ другихъ, вамъ естественно понадобилось присоединить къ общей идеѣ запаха розы специфическіе признаки. И вы говорите теперь, что наши различныя впечатлѣнія, наши личныя впечатлѣнія, являются результатомъ того, что мы ассоціируемъ съ запахомъ розы различныя воспоминанія. Но ассоціація эта существуетъ только для васъ и только какъ пріемъ объясненія. Подобнымъ же образомъ, размѣщая другъ возлѣ друга извѣстныя буквы алфавита, общаго нѣсколькимъ языкамъ, можно, худо ли, хорошо ли, имитировать характерный для даннаго языка, звукъ, но ни одна изъ этихъ буквъ не въ состояніи произвести самый звукъ, какъ таковой.
Не надо, впрочемъ, думать, что результаты такой интеллектуальной переработки переживанія, эти раздѣльные и законченные психическіе атомы, способные комбинироваться по законамъ ассоціацій, могутъ существовать только въ умѣ, наблюдающемъ со стороны. И въ самомъ непосредственномъ переживаніи далеко не все охватывается конкретнымъ синтезомъ непрерывнаго становленія. И здѣсь на-ряду съ динамикой вѣчно творящаго себя "я" много статическихъ, застывшихъ, отдѣленныхъ другъ отъ друга элементовъ.-- до такой степени много, что зачастую подъ ихъ плотной корой совершенно скрывается жизнь подлиннаго "я".
Состоянія сознанія, говоритъ Бергсонъ, далеко не всегда сливаются между собой и съ нашимъ "я", какъ капля дождя съ водою пруда. Поскольку "я" воспринимаетъ однородное пространство, оно само какъ бы обладаетъ извѣстной поверхностью; и на этой поверхности могутъ зародиться и размножиться самостоятельныя произрастанія. Такъ, внушеніе, полученное въ состояніи гипноза, не инкорпорируется остальной массѣ фактовъ сознанія, но, одаренное собственной жизненностью, замѣститъ собой нашу личность, когда пробьетъ его часъ. Яростный гнѣвъ, пробужденный какимъ-либо неожиданнымъ обстоятельствомъ, наслѣдственный порокъ, внезапно всплывающій изъ темныхъ глубинъ организма на поверхность сознанія, дѣйствуютъ почти такъ же, какъ гипнотическое внушеніе. На-ряду съ этими отдѣльными образованіями, мы находимъ болѣе сложные ряды, элементы которыхъ, несомнѣнно, проникаютъ другъ въ друга, но которые, какъ цѣлое, никогда не сливаются съ компактной массой "я". Такова, напримѣръ, вся совокупность чувствъ и идей, созданныхъ въ насъ плохо усвоеннымъ обученіемъ, которое обращалось скорѣе къ нашей памяти, чѣмъ къ нашему сужденію. Эти внѣшніе, не ассимилированные нами продукты воспитанія, вліянія близкихъ людей, воздѣйствія соціальной среды образуютъ мало-по-малу на поверхности нашей психики густой слой, покрывающій наши личныя чувства, создаютъ въ самыхъ нѣдрахъ нашего основного "я" второе, паразитическое "я", все полнѣе и полнѣе подчиняющее себѣ первое.
Однако, нерѣдки случаи внезапнаго бунта противъ такого укоренившагося строя нашей психической жизни. Это -- "я" поднимается изъ глубинъ на поверхность сознанія. Это -- внѣшняя вора лопается, уступая непреодолимому толчку. Мы спрашиваемъ себя, какія основанія побудили насъ рѣшиться на бунтовщическій актъ, и находимъ, что приняли свое рѣшеніе безъ всякихъ основаній, и даже вопреки всякимъ основаніямъ. Но во многихъ случаяхъ это какъ разъ и есть наилучшее изъ всѣхъ возможныхъ основаній. Ибо выполненное нами дѣйствіе не выражается уже болѣе той или другой поверхностной идеей, почти внѣшней намъ, вполнѣ опредѣленной и легко поддающейся формулировкѣ: оно отвѣчаетъ совокупности нашихъ самыхъ интимныхъ чувствъ, мыслей и желаній, тому особому воспріятію жизни, которое равнозначно всему нашему прошлому опыту, однимъ словомъ, нашей личной идеѣ чести и блага.
Только такія дѣйствія и являются дѣйствительно свободными: мы свободны, когда наши поступки истекаютъ изъ всей нашей личности, когда каждый изъ нихъ выражаетъ ее цѣликомъ, когда онъ имѣетъ съ ней то неопредѣлимое сходство, которое наблюдайся иногда между художникомъ и его твореніемъ.
Но свобода наша сковывается не только извнѣ внѣдрившимися въ насъ мыслями или чувствами, которыя никогда не подвергались органической внутренней переработкѣ, всегда оставались вкрапленіями, чуждыми нашему "я", и, такъ сказать, сверху осыпали поверхность нашего сознанія, какъ мертвые осенніе листья воды лѣсной рѣки. Нѣтъ, броней внѣшней принудительности одѣваютъ насъ даже такія психическія образованія, которыя въ моментъ своего возникновенія явились подлинной эманаціей нашего глубокаго "я", но впослѣдствіи оторвались отъ него, перестали быть только нотами въ мелодіи цѣлостнаго сознанія, пріобрѣли для насъ обособленное, самодовлѣющее значеніе, и подъ вліяніемъ этого "опространствились", т. е. отвердѣли въ какой-либо законченной формѣ, утративъ способность длиться. Чтобы яснѣе представить себѣ сущность этого процесса, познакомимся вкратцѣ съ ученіемъ Бергсона о памяти.
Память организуетъ нашу психику въ живой, непрерывный потокъ. Благодаря памяти, пережитыя нами состоянія не исчезаютъ безслѣдно, но сохраняются, какъ прошлое, и, сливаясь съ настоящимъ въ одно недѣлимое цѣлое, устремляются въ будущее. Однако, на-ряду съ этой организаціей прошлаго, настоящаго и будущаго въ текучее единство нашей личности, намъ присущъ и другой способъ консервированія прошлаго,-- мы также называемъ его памятью, хотя его продукты не имѣютъ ничего общаго ни съ реальной длительностью, ни съ нашимъ глубокимъ "я". Бергсонъ иллюстрируетъ эту разницу слѣдующимъ примѣромъ:
Я изучаю стихотвореніе и, чтобы запомнить его наизусть, сначала читаю вслухъ каждый стихъ: затѣмъ повторяю урокъ нѣсколько разъ подрядъ. Съ каждымъ новымъ чтеніемъ дѣло подвигается впередъ; слова все лучше и лучше связываются между собой и въ концѣ-концовъ сливаются въ одно организованное цѣлое. Съ этого момента я знаю свой урокъ наизусть; тогда говорятъ, что я запомнилъ стихотвореніе, что оно запечатлѣлось въ моей памяти.
Но теперь я хочу представить себѣ, какимъ образомъ я изучалъ свой урокъ,-- и передо мной возникаютъ тѣ фазы, которыя я послѣдовательно прошелъ. Каждое изъ послѣдовательныхъ чтеній рисуется передъ моимъ умственнымъ взоромъ, какъ нѣчто совершенно индивидуальное; я снова вижу тѣ обстоятельства, которыя его сопровождали; оно отличается какъ отъ всѣхъ предшествующихъ, такъ и отъ всѣхъ послѣдующихъ чтеній уже самымъ мѣстомъ, занимаемымъ имъ во времени; однимъ словомъ, каждое изъ этихъ чтеній снова проходитъ передо мною, какъ точно опредѣленное событіе моей исторіи. И тѣмъ не менѣе объ этихъ образахъ также говорятъ, что я запомнилъ ихъ, что они запечатлѣлись въ моей памяти.
Выученное наизусть стихотвореніе хранится въ нашей родовой, безличной памяти. Оно лишено исторической даты: сегодня я его знаю совершенно такъ же, какъ зналъ вчера, и это знаніе состоитъ лишь въ томъ, что въ каждый данный моментъ я могу его произнести, если это понадобится. Это типичная "привычка", аналогичная всякимъ инымъ привычнымъ реакціямъ моего организма, напримѣръ, умѣнью ходить, писать и т. п. Такого рода привычки, не занимая хронологически опредѣленнаго мѣста въ моей исторіи, не входя въ мое, я", въ то же время всегда находятся у меня подъ рукой, всегда готовы выполнить присущія имъ функціи. Онѣ не длятся, но всегда, суть; существуютъ не въ реальномъ времени, а въ вѣчномъ настоящемъ, одна возлѣ другой, подобно вещамъ, занимающимъ опредѣленныя мѣста въ пространствѣ.
Совершенно иной характеръ носятъ конкретныя воспоминанія индивидуальныхъ событій прошлаго. Они составляютъ содержаніе моей реальной личности. Снабженныя опредѣленной исторической датой, они обусловливаютъ абсолютную неповторяемостъ каждаго отдѣльнаго момента въ моемъ бытіи, но съ другой стороны, они же создаютъ цѣльность моего "я", такъ какъ не располагаются подобно матеріальнымъ предметамъ другъ возлѣ друга, но входятъ одно въ другое въ реальномъ потокѣ времени.
Историческая личная память абсолютна. Никакое, даже самое мельчайшее, событіе личной исторіи человѣка не можетъ исчезнуть безслѣдно, но необходимо должно влиться въ составъ его "я", и въ той или иной мѣрѣ модифицировать это послѣднее. И дѣйствительно, опытъ показываетъ, что при нѣкоторыхъ исключительныхъ условіяхъ въ сознаніи человѣка воскресаютъ такіе отрѣзки его исторіи, которые казались вполнѣ забытыми,-- болѣе того, которые вообще никогда не запечатлѣвались въ его нормальной памяти. Такъ, напримѣръ, Тэнъ въ своей извѣстной работѣ "De l'intelligence" приводитъ такой случай: служанка одного филолога, любившаго декламировать вслухъ, цитировала въ болѣзненномъ состояніи цѣлыя страницы изъ древне-греческихъ авторовъ, а по выздоровленіи не могла произнести по-гречески ни слова. Сюда же надо отнести необычайно яркія воспоминанія "всей жизни", наблюдающіяся у нѣкоторыхъ утопающихъ, и т. д.
Однако, нормальное сознаніе отмѣчаетъ въ переживаніи только такіе стороны или элементы, которые "останавливаютъ" на себѣ нашъ интересъ, которые представляется въ какомъ-либо отношеніи полезнымъ фиксировать; и обыкновенно самая отмѣтка сознаніемъ, самый актъ опознанія есть уже такое фиксированіе. Поэтому, какъ общее правило, на поверхность отчетливаго сознанія поднимается изъ глубины подсознательнаго только то, что наполовину уже отвердѣло, что является уже не чистымъ воспоминаніемъ, а воспоминаніемъ видоизмѣненнымъ, приспособленнымъ къ извѣстнымъ практическимъ нуждамъ, такъ сказать, зародышемъ нашего дѣйствія.
"Я" свободно лишь постольку, поскольку оно непрерывно созидаетъ себя въ многообразныхъ процессахъ нашей психической жизни, поскольку жизнь эта есть творчество, никогда не завершающійся процессъ оформленія. Лишь въ этихъ предѣлахъ наша воля довлѣетъ себѣ, намъ не противостоитъ и не можетъ противостоять ничего внѣшняго, "я" есть все, и все есть "я". Но какъ только въ нашей душѣ начинаютъ отлагаться оформленные продукты творчества, какъ только актъ отрыванія удачно завершается полезнымъ открытіемъ, свобода наша заканчивается: качественная тожественность цѣльнаго "я" становится количественной множественностью психическихъ привычекъ, которыя уже не сливаются вмѣстѣ въ потокѣ реальной длительности, но образуютъ какъ бы пространственный аспектъ нашей души, ту, по выраженію Бергсона, "поверхность", которой "я" соприкасается съ внѣшнимъ міромъ.
Однимъ словомъ, мы свободны, поскольку творимъ; мы автоматы, поскольку утилизируемъ продукты своего или чужого творчества.
Психическій автоматизмъ упрочившихся привычекъ составляетъ весьма важное въ практической жизни приспособленіе. Тѣ знанія и навыки, которые необходимы намъ въ нашей профессіональной дѣятельности; тѣ мысли и чувства, которыя устанавливаютъ наши отношенія къ окружающимъ людямъ; тѣ взгляды и убѣжденія, которыми опредѣляется линія нашего поведенія въ общественно-политической сферѣ,-- все это въ большей или меньшей степени отмѣчено печатью автоматизма, сводится къ психическимъ привычкамъ, вырабатываемымъ въ насъ родовою безличною памятью. И при нормальныхъ условіяхъ мы тѣмъ успѣшнѣе отстаиваемъ свое существованіе въ его наличныхъ, разъ сложившихся формахъ, чѣмъ наша психика автоматичнѣе, чѣмъ точнѣе, быстрѣе и отчетливѣе дѣйствуютъ наши отвердѣвшіе психическіе механизмы, чѣмъ меньше въ насъ подлиннаго творчества. Только въ эпохи исключительно глубокихъ кризисовъ въ моральной, интеллектуальной или общественной области могутъ имѣть практическую удачу творческія натуры; въ атмосферѣ прочно устоявшихся жизненныхъ отношеній они всегда запаздываютъ, "упускаютъ моментъ" и добродушно-презрительно третируются преуспѣвающими людьми-автоматами, какъ непрактичные мечтатели, жертвы чрезмѣрной рефлексіи и т. п. Не удивительно поэтому, что творческая свобода, присущая всѣмъ намъ безъ исключенія, составляющая реальнѣйшую основу жизни нашего "я", такъ рѣдко и такъ плохо нами сознается. Не удивительно, что многіе изъ насъ живутъ и умираютъ въ искреннемъ убѣжденіи, что они только сознательные автоматы, что въ человѣческой психикѣ нѣтъ, ничего, кромѣ закономѣрныхъ ассоціацій извѣстнаго количества опредѣленныхъ, разъ навсегда данныхъ психическихъ элементовъ.
Свобода, какъ абсолютная внутренняя гармонія, открываемая интуиціей въ творческіе моменты нашего бытія, не находится ни въ какой связи съ возможностью или невозможностью, такъ называемаго, "свободнаго выбора". И детерминизмъ, отрицающій свободу выбора, и индетерминизмъ, утверждающій ее, и всякія вообще логически выраженныя "проблемы" свободы воли неизбѣжно должны оказаться неправильно поставленными, не затрагивающими той ирраціональной реальности, о которой здѣсь идетъ рѣчь.
Въ самомъ дѣлѣ, детерминисты полагаютъ, что каждый нашъ поступокъ опредѣляется сильнѣйшимъ изъ дѣйствующихъ въ насъ мотивовъ съ такою же безусловной необходимостью, съ какою движеніе матеріальнаго тѣла опредѣляется равнодѣйствующей всѣхъ вліяющихъ на него физическихъ силъ. При этомъ, очевидно, тѣ мотивы, между которыми колеблется человѣкъ, прежде чѣмъ подчиниться сильнѣйшему, и самое это колеблющееся "я" мыслятся детерминистомъ, какъ вполнѣ опредѣленныя вещи, остающіяся тожественными самимъ себѣ въ теченіе всей операціи "выбора". Но если взвѣшивающее мотивы "я" неизмѣнно, и если два противоположныхъ чувства, опредѣляющія его поведеніе, также не мѣняются, то какимъ образомъ, спрашиваетъ Бергсонъ, это "я" можетъ когда-либо сдвинуться съ мертвой точки и принять опредѣленное рѣшеніе? Такой результатъ былъ бы безпричиннымъ нарушеніемъ разъ установившагося равновѣсія; слѣдовательно, онъ совершенно необъяснимъ какъ разъ съ точки зрѣнія тото каузальнаго принципа, къ которому апеллируетъ детерминистъ.
Въ дѣйствительности, "я", именно въ силу того, что оно испытало первое чувство, уже стало нѣсколько инымъ къ тому моменту, когда въ немъ возникаетъ второе чувство; "я" мѣняется и вмѣстѣ съ собою мѣняетъ тѣ два чувства, которыя въ немъ живутъ. Такъ образуется динамическій рядъ состояній, которыя проникаютъ другъ въ друга, взаимно усиливаютъ другъ друга, и этотъ ходъ развитія естественно завершается свободнымъ актомъ. Къ самому процессу "взвѣшиванія" мотивовъ, гдѣ все течетъ, гдѣ А идентично не-А, цѣлое равно части, а часть цѣлому, не примѣнимы ни законы логики, ни принципъ причиннаго объясненія. Но мы называемъ словами и тѣ противоположныя чувства, которыя раздираютъ "я" и самое это "я". А такъ какъ, по правиламъ логики, слова должны въ теченіе всей операціи мышленія сохранять свое значеніе неизмѣннымъ, то детерминистъ, примѣняя свои категоріи къ этимъ застывшимъ символамъ, воображаетъ, что онъ уловилъ то текучее содержаніе, которое ими символизируется. Но и послѣ такой подмѣны ему, какъ уже было упомянуто, не удается достигнуть своей цѣли. Вѣдь логически необходимо признать одно изъ двухъ: или побѣдившій мотивъ съ самаго начала былъ сильнѣйшимъ, или же онъ сталъ сильнѣйшимъ лишь послѣ того, какъ его взвѣсило "я". Въ первомъ случаѣ онъ сразу долженъ былъ бы вызвать соотвѣтственный актъ, и никакого взвѣшиванія, никакой пріостановки дѣйствія не могло бы произойти,-- ибо эта послѣдняя означала бы, что "я" свободно и безпричинно, "изъ себя самого" создало силу, которая временно подавила этотъ мотивъ, уменьшила его напряженіе. Во второмъ случаѣ, наоборотъ, оказалось бы. что та же самая свободная и безпричинная энергія "я" способна усилить мотивъ.
Правы, повидимому. защитники liberum arbitrium indifferentiae, отстаивающіе способность "я" дѣлать свободный выборъ между различными мотивами. Нетрудно, однако, убѣдиться, что теорія свободнаго выбора опирается на ту же самую схематизацію психологическаго процесса, на которой базируетъ и детерминизмъ, а слѣдовательно, стоитъ и падаетъ вмѣстѣ съ этимъ послѣднимъ. Въ самомъ дѣлѣ, обѣ теоріи представляютъ себѣ путь, избранный человѣкомъ послѣ колебаній между различными побужденіями, почти буквально, въ видѣ заранѣе проложенной въ пространствѣ дороги. Сторонники свободы выбора, помѣщая человѣка какъ бы на распутьи двухъ дорогъ, разсуждаютъ такъ: "Человѣкъ еще не вступилъ на опредѣленный путь, слѣдовательно, пока оба направленія для него одинаково возможны". Они забываютъ, что "путь" или линія поведенія есть не дѣйствительная, въ пространствѣ проведенная, линія, а только абстракція отъ поступковъ, уже свершившихся; слѣдовательно, о "возможности" какого бы то ни было пути имѣетъ смыслъ говорить лишь съ того момента, когда человѣкъ фактически вступилъ на данный, опредѣленный путь, когда поступокъ уже осуществился. Детерминисты говорятъ: "Разъ человѣкъ пошелъ именно по этой дорогѣ, то возможнымъ для него направленіемъ было не какое-либо произвольное направленіе, а только то, которое онъ избралъ на дѣлѣ". На это опять-таки приходится возразить: пока дорога еще не была пройдена, не было, вообще, ни возможнаго, ни невозможнаго ея направленія, по той простой причинѣ, что не могло еще возникнуть самаго вопроса о дорогѣ.!
Отвлекаясь отъ того грубаго пространственнаго схематизма, власти котораго мы здѣсь невольно поддаемся, легко замѣтить, что аргументація детерминистовъ сводится, въ сущности, къ слѣдующему наивно-безсодержательному положенію: "поступокъ, разъ свершившійся, свершился". На это ихъ противники возражаютъ: "пока поступокъ не свершился, онъ не былъ еще свершонъ". Вопросъ о свободѣ остается незатронутымъ этимъ опоромъ, какъ бы та и другая сторона ни модифицировала свои аргументы. Свободу надо искать въ извѣстной окраскѣ или качествѣ самого поступка, а не въ его отношеніи къ чему то такому, что не есть онъ самъ. Вся путаница происходитъ оттого, что обѣ спорящія стороны представляютъ себѣ обсужденіе мотивовъ въ формѣ какихъ то маятникообразныхъ колебаній между двумя точками, тогда какъ въ дѣйствительности оно есть прогрессъ, въ которомъ "я" и его мотивы испытываютъ непрерывную эволюцію, какъ настоящія живыя существа. "Я", непогрѣшимое въ своихъ непосредственныхъ утвержденіяхъ, чувствуетъ себя свободнымъ и провозглашаетъ это; но какъ только оно пытается объяснить себѣ свою свободу, оно уже не можетъ воспринять себя иначе, какъ преломленнымъ въ пространствѣ. Отсюда этотъ мертвый схематизмъ, одинаково не пригодный ни для того, чтобы доказать свободу поступка, ни для того, чтобы ее опровергнуть, ни для того, чтобы просто понять, въ чемъ она заключается.
Свободный актъ отнюдь нельзя мыслить себѣ такъ же, какъ "цѣлесообразный", въ точномъ значеніи этого слова. Финалистская концепція, видящая въ каждомъ сознательномъ актѣ изысканіе средствъ для осуществленія датой опредѣленно представляемой цѣли, какъ и теорія свободнаго выбора, покоится на детерминистической основѣ. Въ самомъ дѣлѣ, разъ цѣль заранѣе задана намъ съ полной опредѣленностью, то наша дальнѣйшая работа можетъ заключаться лишь въ научномъ расчлененіи дѣйствительности на элементы и въ отысканіи такихъ сочетаній элементовъ, которыя находятся съ искомою цѣлью въ причинной связи, т. е. производятъ ее, какъ свое необходимое слѣдствіе. Послѣдовательный финализмъ исключаетъ все непредвидимое и творческое не въ меньшей степени, чѣмъ отожествленіе нашей психики съ механизмомъ. И тамъ, и здѣсь руководящимъ принципомъ является причинность, въ основѣ лежитъ тезисъ: "все уже дано". Между тѣмъ въ дѣйствительности цѣль, достигаемая творческимъ актомъ, вовсе не предносится сознанію, какъ заранѣе опредѣленное представленіе о томъ, что нужно сдѣлать, какъ какой то идеальный образчикъ, которому остается только дать матеріальное воплощеніе. Творчество всегда направлено въ ту или другую сторону, но направленіе это не слѣдуетъ мыслить пространственно, заранѣе начертаннымъ и готовымъ, хотя бы въ идеѣ. Направленіе творчества переживается какъ логически неопредѣлимый жизненный порывъ (élan vital), какъ такое жизненное устремленіе, цѣль котораго скрыта въ немъ самомъ и уясняется для нашего интеллекта лишь по мѣрѣ ея фактическаго осуществленія.
Чтобы получше всмотрѣться въ эту основную особенность творчества, сопоставимъ дѣятельность ремесленника и художника.
Задача ремесленника, какъ такового, состоитъ въ томъ, чтобы возможно точнѣе скопировать опредѣленную модель (матерьяльную или идеальную). У него дѣйствительно имѣется вполнѣ готовая цѣль, и ему остается только найти средства для ея осуществленія. Разумѣется, и здѣсь возможны и даже необходимы чисто творческіе акты, поскольку техническіе пріемы воспроизведенія модели не вполнѣ разработаны или не вполнѣ извѣстны данному ремесленнику, такъ что кое-что ему приходится изобрѣтать самому. Но такія творческія вкрапленія уже не относятся къ ремесленной работѣ въ собственномъ смыслѣ этого слови. Въ той мѣрѣ, въ какой ремесленникъ создаетъ заново, изобрѣтаетъ, онъ является уже не ремесленникомъ, а артистомъ, какъ бы ни былъ скроменъ размахъ его творчества. Чистая ремесленность есть комбинированіе вполнѣ выработанныхъ и прочно усвоенныхъ операцій для достиженія цѣли, предустановленной во всѣхъ деталяхъ. Это царство строжайшаго детерминизма и въ то же время строжайшей цѣлесообразности; здѣсь дѣйствительно "все дано" еще до начала работы, какъ дана геометрическая фигура въ условіяхъ ея построенія; непредвидѣнное и непредвидимое, если таковое возникаетъ, не можетъ войти въ составъ ремесленнаго акта, а явится лишь его внѣшнимъ нарушеніемъ, лишь порчей матеріала; автоматизмъ внѣвременныхъ психическихъ привычекъ достигаетъ сувереннаго господства.
Совершенно иначе работаетъ артистъ. Было бы наивно думать, что картина заранѣе предносится воображенію художника во всѣхъ деталяхъ, такъ что задача творчества сводится къ тому, чтобы найти сочетанія красокъ и контуровъ, дающія точную копію этого умственнаго образа. Художественный замыселъ вовсе не есть точное предвосхищеніе результата грядущей работы живописца. Не представленіе, не "идея", а стихійный порывъ влечетъ художника. Порывъ этотъ несомнѣнно несется въ какую то одну сторону, въ какомъ то одномъ направленіи,-- ибо при каждой неудачѣ въ выборѣ выразительныхъ средствъ внутренній голосъ ясно говоритъ художнику: "это не то!". Но въ какую именно сторону надо итти, какое именно направленіе избрать,-- это не можетъ быть опредѣлено заранѣе съ полной точностью. Мы знаемъ, что зачастую интуитивное "не то" касается не только какой-нибудь детали внѣшняго выраженія, но и всей концепціи въ цѣломъ: живописцу приходится совершенно уничтожать начатую работу, приступать къ ней заново, мѣняя самый стиль картины. И это нерѣдко, какъ разъ въ тѣхъ случаяхъ, когда художникъ стремится выявить свое самое задушевное, глубокое и личное, когда, казалось бы, въ основномъ направленіи творчества уже съ самаго начала не должно быть никакихъ колебаній или сомнѣній. Опытъ, повидимому, показываетъ, что чѣмъ глубже, цѣльнѣе, а слѣдовательно, опредѣленнѣе въ себѣ самомъ порывъ творчества, тѣмъ труднѣе эту опредѣленность опознать. И уже во всякомъ случаѣ ея полное опознаніе, какъ сова Минервы, вылетитъ не ранѣе "ночи", не ранѣе того момента, когда огненная лава творческаго устремленія перестанетъ свѣтить и двигаться, окончательно застывъ въ удавшихся твореніяхъ. Только въ день седьмый, почивъ отъ дѣлъ своихъ, творецъ убѣждается, что все, сдѣланное имъ, добро зѣло есть. Только тогда звучитъ увѣренное: "теперь такъ!", "теперь то, что было нужно!". При чемъ это "то" и это "такъ" являются нераздѣльными моментами интуитивной художественной оцѣнки: художникъ лишь въ то мгновеніе узнаетъ, что именно ему было нужно создать, когда получаетъ увѣренность, что онъ создалъ именно такъ, какъ нужно. "Цѣль" творчества, замыселъ картины окончательно опредѣляется для автора съ послѣднимъ мазкомъ кисти, довершающимъ воплощеніе этого замысла въ краскахъ.
Но не одни только акты собственнаго творчества находятся по ту сторону причинности и цѣлесообразности, логики и телеологіи; то же самое надо сказать и объ усвоеніи чужого творчества. Знакомясь съ какимъ-нибудь новымъ для васъ поэтомъ, вы поступите очень неблагоразумно, если начнете съ логическаго изученія его высказываній, съ анализа, сопоставленія и классификаціи его мыслей, чтобы отсюда сдѣлать выводъ о значеніи его поэзіи въ цѣломъ. Такимъ путемъ вамъ, быть можетъ, удастся узнать взгляды поэта по тому или другому отдѣльному вопросу, но вы не получите ни малѣйшаго представленія о вашемъ главномъ искомомъ, о "цѣломъ", о томъ, что такое этотъ поэтъ, какъ художникъ, какъ творческая индивидуальность. Изъ сложенія отдѣльныхъ Частей -- мыслей или чувствъ -- никогда не составится единаго "я". Поэтому смыслъ "всего" сказаннаго поэтомъ надо уяснить себѣ ранѣе, чѣмъ смыслъ его отдѣльныхъ высказываній; надо прежде всего проникнуть въ его глубокое "я", схватить основную гармонію его души. Какъ же этого достигнуть? Вѣдь поэзія знаетъ, повидимому, только одно выразительное средство: слово,-- то же самое слово, которое употребляетъ наука, и которое, какъ мы видѣли, можетъ символизировать лишь отвердѣвшія психическія образованія, извергнутыя живымъ "я", а отнюдь не самую жизнь "я". Да, орудіе одно, но примѣненіе его въ томъ и другомъ случаѣ совершенно различно. Наука требуетъ строгаго соблюденія логическаго закона тожества, она требуетъ, чтобы каждое употребляемое въ ней слово имѣло одно только, точно опредѣленное значеніе. Но логическая очевидность есть художественный абсурдъ. Поэзія тотчасъ же перестала бы быть искусствомъ, если бы вздумала подчиниться этому требованію однозначности терминовъ. Слова поэта всегда многозначны,-- и не въ томъ смыслѣ, Что они имѣютъ нѣсколько легко опредѣлимыхъ значеній, какъ въ плохо продуманныхъ разсужденіяхъ, такъ называемыхъ, "паралогизмахъ", или "софизмахъ",-- а въ томъ смыслѣ, что они имѣютъ, безчисленное множество сливающихся другъ съ другомъ значеній, что они текучи, или, по крайней мѣрѣ, стремятся быть столь же текучими, какъ то переживаніе, которое ищетъ въ нихъ своего воплощенія. Игра эпитетовъ и сравненій, ритмъ и риѳма, стиль и мелодія художественнаго языка,-- вотъ что даетъ путеводную нить, показывающую, куда течетъ душа поэта, какъ сливаются отдѣльныя ея струи въ цѣлостное "я". И когда вы уловили эту нить, когда передъ вами раскрылся душевный строй художника и нашелъ достаточный резонансъ въ вашей собственной душѣ,-- а эти двѣ стороны здѣсь нераздѣльны, ибо "понять" строй чужой души, не переживая его, конечно, не мыслимо,-- тогда и только тогда, вы имѣете право сказать, что начали свое знакомство съ поэтомъ. Отдѣльные мысли и взгляды послѣдняго предстанутъ теперь передъ вами въ совершенно новомъ свѣтѣ: они уже не будутъ "отдѣльными", вы не только поймете ихъ отвлеченный, застывшій смыслъ, но почувствуете также, какъ этотъ смыслъ формулируется, увидите, какъ, они сплетаются между собой, "входятъ другъ въ друга", образуя единый потокъ. И какъ разъ тѣ мысли и взгляды, которые при чисто логической оцѣнкѣ были для васъ неубѣдительны или неинтересны, казались вамъ противорѣчивыми или скудными, могутъ стать теперь самыми захватывающими и яркими, полными глубокой и мощной внутренней гармоніи. Наоборотъ, многое изъ того, что, на первый взглядъ, старательно продумано и согласовано, изящно, колоритно и богато выражено, окажется послѣ такой интуитивной провѣрки бѣднымъ и жалкимъ, истекающимъ изъ мелкой, скудной и клочковой души. Сопоставьте, напримѣръ, Льва Толстого, который такъ элементаренъ и бѣденъ въ своемъ послѣднемъ логическомъ выраженіи, и такъ необъятно богатъ, въ перевеиваніи, съ какимъ-нибудь утонченнымъ поэтикомъ нашихъ дней. Послѣдній почти навѣрное дастъ вамъ довольно обильный и оригинально скомпактованный матеріалъ для умственной гимнастики,-- что же касается души, то ваши поиски въ этой области неизбѣжно приведутъ къ результату, напоминающему открытіе одного щедринскаго вольнодумца, который взрѣзалъ лягушку, и хотя нашелъ въ ней душу, но "видомъ малую и небезсмертную".
Искусство принято считать творчествомъ par excellence. И это правильно въ томъ смыслѣ, что жизнь искусства -- въ отличіе отъ науки и техники -- ни на какой своей стадіи не вливается въ русло логическаго автоматизма. Не только созиданіе произведенія искусства, но и самое это произведеніе въ готовомъ видѣ, и художественное усвоеніе его публикой есть настоящая "качественная множественность", носитъ характеръ того алогическаго и ателеологическаго единства, которое составляетъ отличительную особенность творческаго акта. Но отсюда никоимъ образомъ не слѣдуетъ, что внѣ искусства нѣтъ и подлиннаго творчества. Творческій жизненный порывъ есть нервъ всякой человѣческой дѣятельности, поскольку она идетъ впередъ, раздвигаетъ свои горизонты. Передъ нами физикъ, охватившій новыми формулами кругъ явленій, до тѣхъ поръ не сведенныхъ къ единству. Излагая свое открытіе, онъ постарается, конечно, держаться, какъ можно дальше, отъ художественныхъ пріемовъ выраженія, онъ будетъ строго слѣдитъ за однозначностью своихъ терминовъ, избѣгать всякой образности, текучести или неопредѣленности языка; вездѣ, гдѣ это возможно, онъ предпочтетъ мертвый и неподвижный алгебраическій значокъ живому и подвижному слову. Но если бы онъ захотѣлъ познакомить насъ не съ результатами, а съ самымъ процессомъ своего открытія, если бы онъ захотѣлъ разсказать, какъ пришелъ онъ къ своимъ дифференціальнымъ уравненіямъ и интеграламъ, ему пришлось бы апеллировать не къ нашей логикѣ, а къ нашей интуиціи, позабыть о существованіи алгебры и превратиться въ поэта: онъ вынужденъ былъ бы говорить образами и сравненіями, прибѣгнуть къ непрерывнымъ перевоплощеніямъ смысла, пустить въ ходъ все оружіе художественнаго арсенала. Открытіе формулы всемірнаго тяготѣнія такой же творческій, никакой логикѣ и никакой телеологіи не подвластный актъ, какъ и созданіе Венеры Милосской.
Не надо также думать, что жизненное творчество есть непремѣнно то Творчество съ большой буквы, которое мы считаемъ удѣломъ геніальныхъ художниковъ и артистовъ, изобрѣтателей и ученыхъ, философовъ и основателей религій,-- однимъ словомъ,,.великихъ міра сего" въ духовной іерархіи человѣчества. Лишь очень немногіе изъ насъ могутъ создать что-нибудь художественно или научно цѣнное. Говорятъ -- хотя это болѣе, чѣмъ сомнительно,-- будто попадаются люди, абсолютно неспособные къ художественному воспріятію произведеній искусства. Но, во всякомъ случаѣ, нѣтъ среди людей такого кретина, который былъ бы окончательно лишенъ способности воспринимать новое, котораго нельзя было бы обучить никакой работѣ, никакому спорту. Между тѣмъ, каждое усвоеніе новаго, хотя бы оно касалось самой примитивной операціи ручного труда, есть уже творческій актъ, безконечно отличный по степени отъ тѣхъ, которые реализовались въ Венерѣ Милосской или принципѣ всемірнаго тяготѣнія, но тожественный съ ними по существу. И на- этихъ элементарнѣйшихъ проявленіяхъ творчества стоить остановиться, такъ какъ здѣсь всего легче уловить сущность творческаго акта не только въ его отрицательномъ аспектѣ, со стороны его независимости отъ логики и телеологіи, но и -со стороны его, такъ сказать, положительнаго содержанія.
Припомните, какъ вы научились какой-нибудь новой для васъ координаціи движеній, напримѣръ, управлять рулемъ велосипеда, или, катаясь на конькахъ, дѣлать кругъ на одной ногѣ. Какъ и во всякомъ творчествѣ, прежде всего бросается въ глаза антиинтеллектуальный характеръ интересующаго насъ "обученія". Всякія попытки выполнить задачу цѣлесообразно, т. е. сначала теоретически построить планъ того, что вамъ надо дѣлать, а затѣмъ строго слѣдовать этому плану на практикѣ, неизмѣнно терпятъ крушенія, не помогаютъ, а мѣшаютъ вашимъ успѣхамъ. Стоитъ начинающему велосипедисту сосредоточить свою мысль на томъ, какъ надо поворачивать руль,-- и велосипедъ, до тѣхъ поръ катившійся относительно благополучно, тотчасъ же начнетъ подъ вліяніемъ этого интеллектуальнаго контроля вихляться во всѣ стороны самымъ безпомощнымъ образомъ. Стоитъ конькобѣжцу, впервые пробующему сдѣлать кругъ, умышленно привести тѣло въ то положеніе, которое оно по его теоретическому расчету должно принять въ данный моментъ для успѣха дѣла,-- и онъ навѣрное растянется на льду.
Очевидно, не разумомъ усваиваются эти своеобразные уроки, требующіе отъ насъ прежде всего, чтобы мы не думали о томъ, чему хотимъ выучиться. Но только "не думать", конечно, мало, надо сдѣлать какое то положительное усиліе. Какова же его природа? Обыкновенно его называютъ "инстинктивнымъ". Анализировать инстинктъ, разложить его на какія-либо элементарныя составныя части, установить какіе-либо законы ихъ сочетанія, само собой разумѣется, не мыслимо. Вѣдь въ инстинктѣ мы по ту сторону разума и логики. Но всмотрѣться въ инстинктъ, сосредоточить на немъ свое вниманіе до извѣстной степени возможно и небезполезно. Бергсонъ, разсматривая проявленія инстинкта у животныхъ, говоритъ, что оса, безошибочно поражающая жаломъ нервный узелъ насѣкомаго, за которымъ она охотится, дѣлаетъ это безъ малѣйшаго "представленія" о нервной системѣ своей жертвы, но исключительно при помощи "симпатіи" въ буквальномъ смыслѣ этого греческаго слова, т. е. при помощи особой способности непосредственно, интуитивно "вчувствоваться" въ чужой организмъ и сразу схватить въ немъ то, что нужно. Поскольку дѣло идетъ объ осѣ, трудно сказать, въ какой степени характеристика Бергсона правильна. Объективныя біологическія данныя далеко не вполнѣ соотвѣтствуютъ Бергсоновскому ученію. Провѣрить же его непосредственно до крайности затруднительно, такъ какъ для этого мы должны вызвать въ себѣ "симпатію" къ осѣ, убивающей насѣкомое, вчувствоваться въ ея переживаніе этого акта,-- Что для насъ, при колоссальной разницѣ въ психо-физіологической организаціи, едва ли достижимо.
Но если взять Бергсоновское изображеніе инстинкта у животныхъ не какъ общую біологическую теорію, а лишь какъ символическое описаніе нѣкоторыхъ проявленій нашей собственной -- человѣческой и между-человѣческой -- интуиціи, то нельзя не признать его правильнымъ. Въ самомъ дѣлѣ, выучиться чему-нибудь новому отъ другихъ людей вы можете только посредствомъ того акта "симпатіи", который Бергсонъ приписываетъ осѣ. Пока вы только смотрите, какъ вашъ учитель, опытный конькобѣжецъ, описываетъ круги, пока вы только со стороны "любуетесь" его движенія#, или интеллектуально "изучаете" ихъ, ваше собственное обученіе искусству не подвигается впередъ ни на Іоту. Но вотъ наступаетъ моментъ, когда вамъ, подъ вліяніемъ какого-то внезапнаго наитія, удается "вчувствоваться" въ круговое движеніе вашего учителя, отожествиться съ нимъ, конкретно пережить его,-- и не въ себѣ, а въ немъ самомъ; тогда вы сдѣлали самый важный тагъ, вы совершили творческій актъ открытія. Правда, и послѣ этого вашъ опытъ сдѣлать кругъ почти навѣрное не удастся, по вы уже знаете, "въ чемъ тутъ секретъ". А секретъ въ томъ, что вы интуитивно усвоили себѣ то единое и нераздѣльное движеніе, которое до сихъ поръ вамъ было незнакомо, и которое вы тщетно пытались построить интеллектуально, путемъ сложенія или координированія нѣсколькихъ привычныхъ вамъ движеній, являющихся, будто бы, его "составными частями". Вы упускали изъ виду одно: вашъ интеллектуальный анализъ, если онъ даже и безупреченъ, есть только методъ объясненія уже осуществленныхъ дѣйствій,-- для живого воспроизведенія акта онъ не годится, ибо тутъ "составныя части" не складываются, а вкладываются другъ въ друга, порождая новый, качественно отличный отъ нихъ и внутренно простой актъ. Теперь, послѣ открытія "секрета", вамъ это становится вполнѣ ясно, хотя безъ помощи мастерской символики Бергсона вы и не сумѣли бы этого выразить. Что же касается практическихъ неудачъ, все еще продолжающихъ васъ преслѣдовать, то онѣ происходятъ просто оттого, что вы не успѣли выработать автоматической привычки подавлять въ зародышѣ всякія сокращенія мускуловъ, мѣшающія вновь усвоенному вами движенію. Посторонній наблюдатель можетъ вовсе не замѣтить вашего прогресса, но для васъ самихъ не подлежитъ уже больше никакому сомнѣнію, что въ принципѣ задача рѣшена. Творчество закончено, остается техническая шлифовка: изъ темной ирраціональной стихіи жизненнаго порыва вы перешли въ свѣтлое царство разума, неумолимой логики и строжайшей цѣлесообразности.
Такимъ образомъ, творчество и техника, художественность и ремесленность раздѣлимы только въ абстракціи. Это не двѣ самостоятельныя области, а двѣ стороны всякой человѣческой дѣятельности. Творчество есть дѣйствительно универсальная жизненная стихія, а не какое то особое проявленіе исключительнаго дарованія, присущаго лишь привилегированнымъ натурамъ.
Мы творимъ до тѣхъ поръ, пока мы живы, пока мы "длимся". И яркость нашего жизнеощущенія опредѣляется не столько цѣнностью продуктовъ нашего творчества, сколько напряженностью его актовъ. Вотъ почему такъ интенсивны "всѣ впечатлѣнія бытія", и такъ безупречно функціонируетъ историческая память въ дѣтствѣ и отрочествѣ, когда намъ приходится усваивать столько новаго, хотя наши "шедевры", самыя зрѣлыя и объективно цѣнныя изъ нашихъ произведеній, относятся обыкновенно къ болѣе позднему возрасту. По той же причинѣ историческая память почти не проявляется въ старости, когда жизненное творчество угасаетъ, и существованіе сводится къ привычнымъ реакціямъ на привычныя раздраженія. Говорятъ, что у стариковъ память слабѣетъ. Это не совсѣмъ вѣрно. Историческая память не можетъ ослабѣть. Ей просто нечего дѣлать, нечего запечатлѣвать, разъ исторія даннаго человѣка завершилась, разъ онъ пересталъ длиться и, строго говоря, уже больше не живетъ во времени, а лишь существуетъ, какъ машина, въ вѣчномъ настоящемъ автоматическаго удовлетворенія автоматически возникающихъ потребностей. Любопытно, что какъ разъ "выжившіе изъ памяти" старики нерѣдко съ особенной яркостью помнятъ событія своей ранней юности. Они "живутъ въ прошломъ" въ самомъ буквальномъ смыслѣ этихъ словъ. Историческая память -- всегда непогрѣшимая -- и въ данномъ случаѣ отражаетъ въ себѣ все то, что еще есть, что еще осталось отъ жизни, т. е. тотъ прошлый періодъ, когда жизнь дѣйствительно творилась, когда человѣкъ реально длился.
Итакъ, какъ бы жалки, убоги и скудны ни были наши переживанія, какимъ бы ограниченнымъ ни казался нашъ кругозоръ, всякій разъ, когда мы дѣлаемъ, хотя бы ничтожнѣйшій шагъ впередъ, мы являемся частицами великаго мірового порыва, струйками мощнаго потока вселенской жизни, брызгами той царственной волны, которая вздымаетъ на своемъ гребнѣ героевъ духа. А такъ какъ эта сила раскрывается намъ нашей интуиціей въ видѣ "качественной множественности", такъ какъ она едина и нераздѣльна, абсолютно проста въ безконечной сложности своихъ созданій, и все цѣликомъ присутствуетъ въ самомъ крошечномъ своемъ проявленіи, то и малѣйшій между нами равенъ величайшему, и въ потенціи есть Богъ. Все несчастіе наше въ томъ, что мы не умѣемъ методически развивать въ себѣ эти потенціи; наши обычная сознательная воля, руководимая интеллектомъ, скорѣе мѣшаетъ намъ въ этомъ дѣлѣ, чѣмъ помогаетъ. Оттого то и случается, что столь многіе благополучные люди-автоматы сотни жизней должны прожить, сотни разъ должны возродиться въ своихъ потомкахъ все въ томъ же благополучно-автоматическомъ видѣ, пока какое-нибудь исключительное стеченіе обстоятельствъ не всколыхнетъ ихъ глубокаго "я" и не вызоветъ наружу тѣхъ божественныхъ возможностей, которыя цѣлые вѣка дремали тамъ "подъ порогомъ сознанія". Рабъ превращается тогда въ героя, incipit Tragoedia,
"Tragoedia" потому, что сознаніе божественности нашей и всеобщей жизни, какъ только разсѣется восторгъ перваго блаженнаго озаренія, неизбѣжно становится трагичнымъ и притомъ въ двухъ отношеніяхъ.
Трагична, во-первыхъ, борьба свободнаго творческаго порыва съ вселенской косностью. Косная матерія не только тяготѣетъ надъ творчествомъ, какъ гигантское внѣшнее давленіе, но въ то же время парализуетъ, его изнутри, какъ тотъ единственный матеріалъ, въ которомъ творчество вынуждено воплотиться и, воплотившись, застыть, разбиться на куски, умереть.
Трагична, во-вторыхъ, невозможность овладѣть своимъ творчествомъ, подчинить его себѣ, сдѣлать сознательнымъ и планомѣрнымъ. Чѣмъ больше сознанія и цѣлесообразности пытаемся мы внести въ несущій и творящій насъ жизненный потокъ, тѣмъ глубже скрывается онъ отъ нашего взора, тѣмъ яснѣе мы чувствуемъ, что овладѣваемъ вовсе не жизнью, а тѣми омертвѣвшими ея отложеніями, которыя она выбрасываетъ наружу на потребу нашему интеллекту.
Является ли эта трагедія непреодолимой по самому существу своему, или же можно, по крайней мѣрѣ, искать путь къ ея преодолѣнію?-- этимъ вопросомъ мы займемся въ слѣдующей статьѣ. Теперь же попытаемся подвести итоги нашей оцѣнкѣ интеллекта, уяснить себѣ въ цѣломъ его роль въ нашей жизни, его отношеніе къ нашему жизненному творчеству.
Бергсонъ показываетъ, что величайшія недоразумѣнія, запутаннѣйшія мнимыя проблемы возникали въ философіи вслѣдствіе тото, что интеллекту приписывалась чисто содержательная, спекулятивная природа. Въ дѣйствительности наше логическое мышленіе совершенно не пригодно для того, чтобы созерцать или отражать въ себѣ вещи, какъ онѣ суть,-- оно есть служебный аппаратъ, помогающій намъ цѣлесообразно реагировать на окружающую среду.
Главнѣйшее орудіе мышленія -- обобщеніе -- представляется въ высшей степени загадочнымъ, если его разсматривать съ чисто "спекулятивной" точки зрѣнія. Обѣ господствующія теоріи -- и номиналистическая и концептуалистическая -- запутываются въ неразрѣшимомъ противорѣчіи, пытаясь разъяснить природу и происхожденіе абстракціи. Номинализмъ утверждаетъ, что общимъ въ понятіи является только имя, только условный знакъ, прилагаемый къ нѣсколькимъ индивидуальнымъ предметамъ, между которыми, какъ таковыми, нѣтъ рѣшительно ничего общаго. Но тогда представляется непонятнымъ, почему же символъ охватываетъ именно данную группу предметовъ, а не какую-либо иную, произвольно набранную; тогда нельзя постичь, чѣмъ опредѣляется та граница, внутри которой индивидуально различныя вещи могутъ быть обозначены однимъ именемъ, какъ "сходныя". Очевидно, сходство между вещами надо какимъ бы то ни было образомъ установить ранѣе, чѣмъ мы наклеимъ на нихъ ярлыкъ общаго наименованія.
Основываясь на этомъ, концептуалисты утверждаютъ, что "общее" содержится не только въ названіи рода, но и въ самой реальности входящихъ въ него индивидуумовъ. Анализируя эти индивидуумы, расчленяя ихъ на отдѣльные признаки или качества, выдѣляя затѣмъ качества, общія многимъ отдѣльнымъ индивидуумамъ, мы и получаемъ тотъ реальный базисъ абстракціи, символическимъ выраженіемъ котораго служитъ общее обозначеніе рода.
Но при этомъ упускается изъ вида, что общихъ качествъ,- въ строгомъ смыслѣ слова, не существуетъ. Бѣлизна простыни -- не то, что бѣлизна снѣга; онѣ останутся бѣлизной снѣга и бѣлизной простыни даже послѣ того, какъ мы абстрагируемъ ихъ отъ всѣхъ прочихъ признаковъ простыни и снѣга. Мы совлечемъ съ этихъ двухъ качествъ индивидуальность лишь тогда, когда, обращая вниманіе исключительно на ихъ реально неуловимое сходство, назовемъ ихъ общимъ именемъ "бѣлизна". Но это -- опять номинализмъ. Очевидно, мы вращаемся въ порочномъ кругу: обобщеніе можетъ быть осуществлено лишь путемъ извлеченія общихъ качествъ, но, чтобы оказаться общими, качества эти уже должны предварительно подвергнуться операціи обобщенія.
На самомъ дѣлѣ въ основѣ абстракціи лежитъ не мнимая общность качествъ, какъ они существуютъ сами по себѣ, а общность реакцій организма на качественно различныя вещи. Такого рода "обобщеніе" извѣстно уже животнымъ, но тамъ оно еще совершенно не связано съ "отвлеченіемъ". Травоядныхъ привлекаетъ къ себѣ "трава вообще"; въ запахѣ и вкусѣ травы они безъ сомнѣнія ощущаютъ единство реакціи своего организма на всякій съѣдобный матеріалъ, но вовсе не представляютъ его себѣ, какъ качество, общее всѣмъ индивидуумамъ рода "трава". На этой стадіи обобщенія переживаются, а не мыслятся, разыгрываются реально, а не представляются идеально.
Особенность человѣка, какъ существа мыслящаго, состоитъ въ томъ, что онъ не столько приспособляетъ свой организмъ къ окружающей средѣ, сколько видоизмѣняетъ самую среду примѣнительно къ требованіямъ своего организма. Въ соотвѣтствіи съ этимъ сознаніе уже не сливаетъ человѣка съ природой въ примитивной цѣльности конкретныхъ актовъ, реальныхъ дѣйствій, но протипоставляетъ ему міръ, какъ арену возможныхъ дѣйствій, какъ тотъ матеріалъ, къ которому человѣкъ долженъ примѣнять свои искусственныя орудія.
Эта воздвигнутая между нами и міромъ преграда, которая зачастую кажется намъ непреодолимой, эта невѣдомая животнымъ двойственность замысла и выполненія, цѣли и средства, нормы и факта есть источникъ всѣхъ трагедій и драмъ нашего сознанія, источникъ нашихъ мучительныхъ сомнѣній, нашихъ горькихъ разочарованій, нашего безнадежнаго отчаянія, она окружаетъ насъ жуткой атмосферой неувѣренности, и только въ этой zone d'indetermination, какъ называетъ ее Бергсонъ, ярко горитъ наше сознаніе, почти угасая, когда мы укрываемся отъ жизненной тревоги подъ кроткой сѣнью автоматическихъ привычекъ. Но здѣсь же источникъ нашего самаго чистаго восторга, нашего титаническаго порыва, нашего стремленія къ сверхчеловѣку. Только zone d'indetermination открываетъ людямъ ихъ божественныя возможности; только поднятый сознаніемъ надъ безусловной властью единичнаго конкретнаго акта, человѣкъ можетъ ощутить то вселенское творчество, которое, входя въ каждый человѣческій актъ, безгранично расширяетъ его и уноситъ съ собою вдаль и ввысь. Но если интеллектъ является, такимъ образомъ, необходимой предпосылкой интуитивнаго проникновенія въ сущность жизни, то самъ онъ обращенъ лицомъ не къ сущности и бытію, а къ практикѣ и ея методамъ. По способу своего обнаруженія интуиція напоминаетъ скорѣе инстинктъ, нѣмъ интеллектъ. Это и хотѣлъ выразить Бергсонъ въ красивыхъ словахъ, которыя многимъ кажутся загадочными: "Есть вещи, которыя одинъ только интеллектъ способенъ искать, но которыхъ онъ, предоставленный самому себѣ, никогда не найдетъ. Вещи эти могъ бы найти одинъ только инстинктъ, но онъ никогда не станетъ искать ихъ". Интеллектъ одаряетъ насъ ищущимъ сознаніемъ, но направляетъ его не на обладаніе реальностью, а на практическое преобразованіе ея; инстинктъ обладаетъ реальностью, но не сознаетъ этого. Источникомъ подлиннаго откровенія могъ бы быть лишь вполнѣ зрячій инстинктъ, слабый намекъ на который даютъ вспыхивающія въ насъ порой искорки творческаго самосознанія.
Итакъ, отрывая насъ отъ инстинктивно-органическихъ переживаній и пробуждая по пути философскую спекуляцію, поэтическую мечту и. мистическую грезу о скрытой сущности міра, интеллектъ, самъ, вовсе не интересуется этой сущностью. Его задача -- увеличить нашу власть надъ природой, дать намъ средства по произволу распоряжаться вещами, какъ пассивнымъ и послушнымъ матеріаломъ нашихъ искусственныхъ построеній: изъ всего, что угодно, дѣлать все, что угодно. Основныя орудія интеллекта, его обобщенія, "понятія", говорятъ намъ не о томъ, что есть независимо отъ насъ, а о томъ, что мы должны дѣлать; это правила нашихъ операцій, схемы нашего возможнаго воздѣйствія на міръ.
Всего яснѣе практическая природа обобщенія обнаруживается въ наиболѣе совершенныхъ, чисто математическихъ понятіяхъ, которыя можно назвать орудіями для изготовленія орудій. Если вы будете разсматривать, напримѣръ, различные треугольники, какъ они суть, какъ цѣльные зрительные образы, вы не замѣтите ничего "общаго" между вытянутымъ тупоугольнымъ треугольникомъ и, скажемъ, треугольникомъ правильнымъ; съ другой стороны, вы никогда не поймете, почему, едва замѣтно надломивъ одну изъ сторонъ даннаго треугольника, вы должны полученную такимъ образомъ фигуру, почти тожественную съ первоначальной, отдѣлить отъ послѣдней цѣлой логической пропастью и отнести къ новому классу "четвероугольниковъ". Но все тотчасъ же станетъ ясно, если вы вспомните, что операція счета сторонъ и угловъ, а также операціи построенія по даннымъ сторонамъ и угламъ, тожественны для всѣхъ безъ исключенія треугольниковъ, но рѣзко мѣняются при переходѣ къ четвероугольникамъ. Понятіе треугольника и есть правило его построенія.
Таково же ближайшее назначеніе всякихъ условныхъ знаковъ, всякой интеллектуальной символики. Чего добиваемся мы, выражая качественную множественность аккорда или слова количественной множественностью поставленныхъ одна надъ другой нотъ или написанныхъ одна за другой буквъ? Что это? Подражаніе дѣйствительности, ея отраженіе, проникновеніе въ ея сущность? Ничуть не бывало. Это просто указаніе на то, какіе клавиши надо нажать, какія движенія ртомъ и горломъ выполнить, чтобы воспроизвести аккордъ или слово на практикѣ.
Въ неразрывной связи съ практицизмомъ интеллекта стоитъ и его стремленіе разбить текучій міръ на неподвижные миги, "опространствить" реальную длительность. Для цѣлесообразнаго приспособленія окружающихъ вещей къ нашимъ даннымъ потребностямъ-привычкамъ мы и въ этихъ вещахъ должны выдѣлить то, что въ нихъ есть даннаго, неподвижнаго. Индивидуальность, какъ таковая, насъ здѣсь не интересуетъ; намъ важно лишь повторить и воспроизводимое въ мірѣ, лишь то, что можно заранѣе строго предвидѣть или точно приготовить по логическимъ рецептамъ интеллекта. Универсальная формула, въ которой, какъ въ уравненіи кривой, математически предопредѣлены всѣ точки дальнѣйшаго движенія вселенной, въ которой "все дано", изъ которой все можетъ быть выведено, и на основаніи которой все можно сдѣлать изъ всего,-- вотъ естественный идеалъ научнаго познанія, идеалъ, имманентный интеллекту, какъ "безконечной способности разлагать по любому закону и сочетать въ любую систему". Къ признанію этого идеала высшимъ регулятивнымъ принципомъ всякой науки и сводится сущность "прагматизма", какъ общей теоріи интеллекта.
Уже отсюда видно, насколько неосновательно широко распространенное мнѣніе, будто прагматизмъ уничтожаетъ всякую объективность въ познаніи, сводя критерій истины къ субъективной пользѣ или удовольствію. Правда, нѣкоторые прагматисты даютъ вполнѣ достаточный поводъ къ такому упреку; но въ этомъ виноватъ не прагматизмъ, а неудачные его защитники, которымъ въ данномъ случаѣ приходится сказать: "не знаете, какого вы духа!". Вѣдь именно прагматическая тенденція интеллекта въ томъ Чистомъ видѣ, въ какомъ обрисовываетъ ее Бергсонъ, и отрѣзываетъ научное познаніе отъ всего индивидуальнаго и субъективнаго, отъ всякихъ частныхъ симпатій и антипатій, желаній и чувствъ, дѣлаетъ его совершенно безличнымъ или, какъ любятъ выражаться гносеологи, "общезначимымъ" орудіемъ для достиженія любой человѣческой цѣли. Для познанія, какъ такового, совершенно безразлично, какъ будетъ "потребленъ тотъ или другой его продуктъ, послужитъ" ли онъ добру или злу, сонному удовлетворенію привычныхъ потребностей или творческому росту души Человѣка. "Потребительная цѣнность" какого бы то ни было, рода есть качество непосредственнаго переживанія, и потому не только не можетъ быть критеріемъ логической истины, но, какъ и все непосредственное въ переживаніи, лежитъ, очевидно, по ту сторону истины и заблужденія, внѣ логики, и научное мышленіе, при всемъ желаніи, не можетъ унизиться или возвыситься (это дѣло вкуса) до такихъ оцѣнокъ. Познаніе, подобно матеріальному производству, выдвигаетъ на первый планъ техническое совершенство самого акта, самодовлѣющую "производительность труда". Но познавательныя цѣнности еще полнѣе, чѣмъ цѣнности хозяйственныя, эмансипированы отъ какого бы то ни было подчиненія потребительнымъ критеріямъ: если условіе существованія вторыхъ, какъ цѣнностей, есть способность удовлетворять любую изъ наличныхъ потребностей общества, то отъ первыхъ требуется только, чтобы они удовлетворяли какой-либо возможной потребности.
Можетъ, конечно, найтись Человѣкъ, которому "удобнѣе" вѣрить, что солнце ходитъ вокругъ земли, чѣмъ наоборотъ. Но это удобство личнаго чувства не проницаемо для безличнаго удобства интеллекта. Заставьте такого субъективнаго прагматиста рѣшить какую-нибудь астрономическую задачу, и онъ немедленно согласится съ вами, что для научнаго предвидѣнія небесныхъ явленій система Коперника гораздо "удобнѣе" Птолемеевой или библейской. Но, скажутъ намъ, зачѣмъ здѣсь этотъ вводящій въ заблужденіе терминъ "научное удобство"? Почему не сказать просто, вмѣстѣ со всѣми здравомыслящими людьми, что система Коперника правильна, что она соотвѣтствуетъ тому, что дѣйствительно есть?-- Такъ не слѣдуетъ говорить потому, что высказываніе это кажется простымъ исключительно въ силу своей привычности, а на самомъ дѣлѣ не только не "просто", но даже абсолютно непостижимо. Какъ разъ въ примѣненіи къ объективному бытію вопросъ о томъ, что именно движется, земля или солнце, лишенъ всякаго уловимаго смысла. Въ матеріальной дѣйствительности никакого движенія нѣтъ, а существуютъ только различныя разстоянія въ различные моменты времени. И очевидно, будемъ ли мы мѣрить разстояніе отъ земли къ солнцу, или отъ солнца къ землѣ,-- результатъ получится одинъ и тотъ же. Но стоитъ намъ поставить вопросъ не подъ угломъ зрѣнія данности или бытія, а подъ угломъ зрѣнія выбора наиболѣе цѣлесообразныхъ методовъ предвидѣнія грядущихъ разстояній между планетами,-- и тотчасъ же станетъ ясно, что наши формулы значительно упростятся, если мы поставимъ въ центрѣ планетной системы солнце вмѣсто земли. Революція, произведенная Коперникомъ, не открыла намъ рѣшительно ничего новаго о бытіи небесныхъ тѣлъ; она была лишь гигантскимъ усовершенствованіемъ научной техники. И ея результаты совершенно подобны тѣмъ поразительнымъ упрощеніямъ, которыя вноситъ иногда въ уравненіе кривой, перемѣщеніе начала координата или болѣе удачный выборъ самой ихъ системы.
Болѣе убѣдительно, повидимому, другое возраженіе, которымъ неизмѣнно сокрушаютъ прагматизмъ всѣ сторонники самодовлѣющей истины. Пусть такъ, говорятъ они, пусть познаніе есть функція чисто практическая, и нѣтъ никакого другого критерія истины, кромѣ познавательнаго удобства.. Но какъ же быть съ самымъ этимъ положеніемъ, что "всякая истина есть удобство"? Истинно оно или только удобно? Если истинно, то прагматизмъ сразу рушится, ибо самъ вынужденъ опереться на антипрагматическуго, абсолютную истину. Если только удобно, то спрашивается: а положеніе, которымъ вы устанавливаете это удобство, въ свою очередь истинно или удобно? Если вы отвѣтите "удобно", то вамъ поставятъ тотъ же самый вопросъ относительно вашего отвѣта и т. д. до безконечности. Получается regressus in infinitum, т. е. прагматизмъ опять-таки рушится.
Передъ лицомъ этого, на первый взглядъ, дѣйствительно сокрушительнаго аргумента возникаетъ прежде всего вопросъ: да есть ли такая теорія познанія,-- мало того, имѣетъ ли смыслъ искать такую теорію познанія,-- которая бы могла сама обосновать себя, не впадая въ regressus in infinitum? Несмотря на то, что модное теченіе "антипсихологизма" превратило идею гносеологическаго "самообоснованія" или, какъ выражаются еще, гносеологической "безпредпосылочности" почти въ idée fixe современной нѣмецкой философіи, представляется въ высшей степени сомнительнымъ, чтобы подобнаго рода предпріятіе могло когда-либо достигнуть хоть малѣйшаго успѣха. Изслѣдованія современныхъ антипсихологистовъ изобилуютъ величайшими аналитическими тонкостями, которыхъ мы здѣсь не можемъ касаться. Однако, основной скелетъ той проблемы, вокругъ которой все здѣсь вращается, очень простъ и сводится къ слѣдующему.
Какъ бы мы ни представляли себѣ абсолютную истину -- онтологически или телеологически, какъ особое логическое "бытіе", или какъ "цѣнность".-- несомнѣнно во всякомъ случаѣ, что истинность всякаго сужденія гарантируется соблюденіемъ логическихъ нормъ. "Обосновать" истинность сужденія -- значитъ, демонстрировать его логическую корректность, свести его къ аксіомамъ мышленія. Спрашивается, чѣмъ же обоснована, истинность самихъ логическихъ аксіомъ? Въ доброе, старое время на это отвѣчали, не мудрствуя лукаво: "аксіомы самоочевидны".-- Но тутъ выступаетъ на сцену коварный психологистъ. Прекрасно.-- говоритъ онъ,-- я совершенно согласенъ съ вами, что положеніе "А=А" самоочевидно, я такъ же мало могу мыслить, что "А есть не-А", какъ и вы; но вѣдь эта самоочевидность есть только мое чувство, только психологическая данность,-- конечно, очень упорная, очень постоянная, практически не устранимая изъ моего сознанія,-- но все-же только данность, не болѣе, какъ фактъ, и "обосновать" на этомъ фактѣ какую-то апріорную ни отъ чего даннаго не зависящую истину, очевидно, не мыслимо. Позвольте,-- горячится сторонникъ абсолютной истины,-- ваша ссылка на факты въ данномъ случаѣ не только неубѣдительна, но даже совершенно неумѣстна. Вы забываете, что для научнаго констатированія любого факта уже необходимо имѣть въ своемъ распоряженіи весь логическій аппаратъ мышленія. Вы побиваете себя, пытаясь обосновать на какомъ то фактѣ то, что является апріорной предпосылкой установленія всякаго факта.
Дальнѣйшія реплики психологиста насъ не интересуютъ. Намъ важно лишь отмѣтить, что послѣдній аргументъ рыцаря самодовлѣющей истины поражаетъ самъ апріоризмъ, во всякомъ случаѣ, не менѣе, чѣмъ психологизмъ. Вѣдь именно попытка безпредпосылочно обосновать апріорность истины и привела насъ сначала къ психологическому факту самоочевидности, затѣмъ опять къ тѣмъ аксіомамъ, которыя мы хотѣли на немъ утвердить, и т. д. до безконечности. Утвержденіе, что самоочевидность истины есть психологическій фактъ, очевидно, ни мало не опровергается необходимостью прибѣгнуть къ этой истинѣ для самого констатированія интересующаго насъ факта. Необходимость эта указываетъ лишь на то, что логическое самообоснованіе истины не осуществимо, что оно неминуемо приводитъ къ такому же regressus in infinitum, какъ и въ приведенномъ выше побѣдоносномъ ниспроверженіи прагматизма.
Въ этомъ тупикѣ и бьются логисты съ психологистами, все болѣе и болѣе оттачивая свое аналитическое оружіе. Утонченіе анализа выражается въ томъ, что логисты выдѣляютъ одну за другой такія стороны истины, которыя, по ихъ мнѣнію, никакъ нельзя перетолковать психологически, и такимъ образомъ, разрываютъ порочный кругъ,-- а ихъ противники съ неменьшимъ искусствомъ истолковываютъ эти логическія данности психологически, и такимъ образомъ снова замыкаютъ порочный кругъ. Само собой разумѣется, эта работа даетъ много интереснаго для разныхъ побочныхъ вопросовъ, но съ точки зрѣнія основной проблемы, съ точки зрѣнія построенія безпредпосылочной гносеологіи картина получается довольно безотрадная: "Носъ выдернешь -- хвостъ увязнетъ; хвостъ выдернешь -- носъ увязнетъ!". И, пожалуй, правъ былъ Гегель, когда сравнивалъ самообоснованіе гносеологіи съ попыткой человѣка выучиться плавать а priori, т. е. не бросаясь въ воду.
Гносеологія не можетъ быть безпредпосылочной. Или она должна просто принять логическія аксіомы, какъ предпосылки, неизвѣстно откуда взявшіяся, не поддающіяся никакому дальнѣйшему изслѣдованію, или обоснованію съ точки зрѣнія ихъ истинности; или она должна выйти за свои предѣлы; и ей придется тогда опереться на болѣе широкое сознаніе, которое охватываетъ на-ряду съ логическимъ мышленіемъ алогическую интуицію, и само не является еще ни тѣмъ, ни другимъ. Если такое сознаніе существуетъ, если на-ряду съ логической закономѣрностью мы знаемъ иныя, не подлежащія логикѣ, связи бытія или становленія,-- тогда и только тогда.-- можемъ мы говорить объ особой природѣ интеллекта, можемъ постичь, въ какомъ смыслѣ онъ независимъ отъ данности, въ чемъ состоитъ апріорность его аксіомъ, какова его специфическая функція. Природа научной истины можетъ быть только интуитивно усмотрѣна, а отнюдь не логически объяснена или -- тѣмъ паче -- "обоснована". Отсюда, конечно, вовсе не слѣдуетъ, что интуиція истины не допускаетъ никакой логической провѣрки со стороны своей правильности и полноты. Провѣрка возможна и нужна, но не апріорная, а апостеріорная. Мы должны систематически разсмотрѣть пріемы научнаго мышленія во всѣхъ областяхъ его примѣненія, изслѣдовать постановку проблемъ и основные методы ихъ рѣшенія въ естествознаніи, общественныхъ наукахъ, исторіи, и посмотрѣть, охватываетъ ли наша интуиція всю совокупность фактическихъ обнаруженій истины. Правда, такого рода провѣрка никогда не дастъ намъ абсолютной, логической достовѣрности. Но пора же, наконецъ, признать, что требованіе такой достовѣрности примѣнительно къ основнымъ, а не выводнымъ истинамъ, лишено всякаго смысла. Вѣдь уже болѣе полустолѣтія даровитѣйшіе умы даровитѣйшаго въ философскомъ отношеніи народа вертятся съ зажмуренными глазами, какъ бѣлки въ колесѣ, въ порочномъ кругу логическаго обоснованія логики, маскируя безплодность этого занятія сложной паутиной схоластическихъ хитросплетеній.
По укоренившейся, хотя во многихъ отношеніяхъ крайне неудобной, традиціи всякое сверхнаучное сознаніе принято зачислять по "метафизическому" вѣдомству. Слѣдовательно, въ традиціонныхъ терминахъ тезисъ, къ которому мы пришли, гласитъ такъ: теорія познанія можетъ базировать только на метафизикѣ. При чемъ положеніе это не зависитъ отъ того, признаемъ ли мы правильной прагматическую, или какую-либо иную теорію познанія.
Что же касается собственныхъ задачъ гносеологіи, какъ таковой, то ихъ, думается намъ, можно свести къ двумъ основнымъ проблемамъ.
Предоставивъ метафизикѣ рѣшать "что есть истина?", гносеологія должна прежде всего выяснить наличный составъ первыхъ истинъ и опредѣлить ихъ взаимную связь (или безсвязность),-- проблема, разрабатываемая на-ряду съ неокантіанской гносеологіей, особой, отвѣтвившейся отъ теоретической математики, дисциплиной, которая за послѣднее время получила названіе "логистики".
Второй основной вопросъ теоріи познанія можно формулировать такъ: "какимъ образомъ не ложное и не истинное, а просто данное становится предметомъ безусловно достовѣрнаго сужденія?" Кантъ всего отчетливѣе намѣтилъ ядро этого вопроса въ главѣ "Schematismus der reinen Verstandesbegriffe"; въ настоящее же время въ этомъ важнѣйшемъ своемъ аспектѣ онъ разрабатывается не столько профессіональными гносеологами, сколько теоретиками математическаго естествознанія.
Прагматизмъ считаютъ врагомъ современнаго научнаго духа не только потому, что онъ отрицаетъ самодовлѣніе истины, но и потому еще, что онъ суживаетъ самыя рамки научнаго изслѣдованія.
Въ рамкахъ науки о мертвой природѣ этотъ упрекъ, очевидно, не правиленъ. Здѣсь прагматизмъ изъемлетъ изъ вѣдѣнія науки только такія проблемы, какъ "сущность движенія", "сущность силы", и т. п., то-есть проблемы, которыя давно уже признаны "метафизическими", научно-мнимыми, не стимулирующими, а сковывающими полетъ научной мысли. Здѣсь Бергсонъ только завершитель того движенія, которое началось въ самой наукѣ уже со временъ Ньютона ("Hypotheses non fingo!") и достигло рѣшительнаго успѣха, за послѣднія 50 лѣтъ. Бергсонъ только поставилъ точки надъ тѣми і, которыя онъ нашелъ въ трудахъ Кирхгофа и Маха, Дюгема и Пуанкаре, и многихъ другихъ.
Иначе выглядитъ дѣло въ сферѣ наукъ о жизни и сознаніи. Бергсонъ несомнѣнно выступаетъ ярымъ противникомъ научной біологіи и психологіи, не устаетъ вскрывать погрѣшности дарвинистовъ и психо-физіологовъ, возстаетъ противъ самой идеи построить научное объясненіе эволюціи или психическихъ явленій. Однако, если мы будемъ слѣдовать не слову, а духу Бергсонснскаго прагматизма, то легко убѣдимся, что "въ данномъ случаѣ онъ не отнимаетъ у науки ни одного изъ тѣхъ объектовъ, которые она до сихъ поръ считала своими.
Творческая эволюція живыхъ существъ, какъ самый процессъ творчества, конечно, не можетъ быть предметомъ научнаго изслѣдованія. Но вѣдь объ этомъ и не помышляетъ дарвинизмъ. Онъ хочетъ только найти какія-нибудь закономѣрности въ смѣнѣ жизненныхъ формъ, являющихся продуктомъ творчества, тѣмъ отвердѣвшимъ слѣдомъ, который оставилъ въ пространствѣ élan vital. И какъ астроному вовсе не надо знать, что такое движеніе кометы an sich, но достаточно имѣть въ своемъ распоряженіи путь, пройденный кометой, чтобы заранѣе вычислить траекторію ея дальнѣйшаго полета, точно такъ же и біологъ, сопоставляя различныя органическія формы, осѣвшія на пути эволюціи, можетъ искать общаго закона ихъ движенія, такъ сказать, уравненія кривой біологическаго развитія. На практикѣ біологія еще безконечно далека отъ постановки такихъ задачъ, но важно то, что даже этотъ крайній предѣлъ мыслимыхъ успѣховъ эволюціонной теоріи въ принципѣ ничуть не противорѣчивъ представленію о жизненной эволюціи, какъ свободномъ, алогическомъ творчествѣ.
То же самое приходится сказать и о психологіи. Само собою разумѣется, наукѣ нечего дѣлать съ нашими переживаніями, поскольку они, какъ неповторимые моменты личной исторіи, входятъ въ нераздѣльное единство реально длящагося "я". Но сторонникамъ той научной психологіи, съ которой воюетъ Бергсонъ, ассоціаціонистамъ и психофизіологамъ, и въ голову никогда не приходило искать законовъ переживанія въ этомъ его аспектѣ, не приходило просто потому, что о возможности такого аспекта они даже не подозрѣвали. Для нихъ "я" было просто "пучкомъ перцепцій"; они брали своимъ объектомъ не само текучее "я", а тѣ его застывшія отложенія, которыя поднимаются на поверхность сознанія въ видѣ привычныхъ психическихъ реакцій. Бергсонъ самъ признаетъ, что такія психическія привычки уже не длятся, а повторяются, не сливаются, а комбинируются но законамъ ассоціацій.
И какія бы погрѣшности ни допускали Фехнеръ и его послѣдователи, принципіально они безспорно правы, когда пытаются подчинить эти типичные "элементы" психики символикѣ научныхъ измѣреній.
Интуиція Бергсона,-- а также Джемса, который, какъ психологъ, раньше добился извѣстности и признанія,-- научила насъ лучше вглядываться въ наше "глубокое я", сознательнѣе переживать многое такое, что раньше ускользало отъ нашего вниманія.
Но эта алогическая интуиція рѣшительно ничему не можетъ научить логику и познаніе, не вносить рѣшительно никакихъ принципіальныхъ измѣненій въ постановку проблемы научной психологіи.
Мнѣ остается еще коснуться одной теоріи, которая нѣкоторыми своими формулировками какъ будто приближается -къ ученію Бергсона, но по своему основному заданію находится съ нимъ въ непримиримомъ противорѣчіи. Я имѣю въ виду теорію "историческаго познанія", выдвинутую Виндельбандомъ и Риккертомъ, наиболѣе обстоятельно изложенную въ трактатѣ послѣдняго "Ueber die Grenzen der Naturwissenschaftlieben Begriffsbildung" и пріобрѣтшую затѣмъ широкую популярность, особенно въ Германіи.
Согласно ученію Риккерта, историческое познаніе по направленію своего научнаго интереса примо-противоположно естественно-научному. Въ то время, какъ для естествознанія представляетъ интересъ только общее и повторяемое, только то, что можетъ быть подведено подъ законъ,-- въ исторіи научнымъ законамъ нѣтъ мѣста. Для историка цѣнно лишь имѣющее опредѣленную дату во времени, т. е. неповторимое, никакимъ законамъ не подлежащее, строго индивидуальное, -- "индивидуальное" въ двухъ смыслахъ: и въ смыслѣ единственности (Einzigartigkeit), и въ смыслѣ единства (Einheit). Поэтому Риккертъ рѣзко возстаетъ противъ тѣхъ ученыхъ, которые строятъ общія теоріи историческаго развитія, выдвигаютъ на первый планъ исторію соціальной культуры, изслѣдуютъ массовыя явленія я вообще пытаются установить въ исторіи какія бы то ни было закономѣрности. Презрительно третируя этихъ "Moderne", авторъ съ тѣмъ большей теплотой относится къ историкамъ стараго типа, которые безъ всякаго теоретическаго лже-мудрованія описывали въ простотѣ сердечной "то, что было, и такъ, какъ было".
Однако, исторія -- наука, а Риккертъ -- неокантіанецъ. Слѣдовательно, остаться при одномъ описаніи и увильнуть отъ апріорнаго для всякой науки требованія отыскивать причинную зависимость явленій Риккертіанская исторія не можетъ. Но что же такое причинная зависимость въ примѣненіи къ единственному и единичному? Это отнюдь не причинная "закономѣрность" (Gesetzmässigkeit), а именно только зависимость, связь (Zusammenhang), отвѣчаетъ Риккертъ,-- и апріори достовѣрно, что связь эта имѣется во всякой временной послѣдовательности событій. Допустимъ, что это такъ. Но вѣдь намъ надо не только вѣритъ въ апріорное логическое бытіе этой связи, а и фактически обнаружить ее въ каждомъ частномъ случаѣ; мы должны укапать, какія изъ предшествующихъ событій А, B, C, D... были причинами послѣдующихъ событій K, L, M, N... Какъ же это сдѣлать? Если отвлечься отъ высшихъ, математическихъ формъ символизаціи дѣйствительности, при которыхъ причинность растворяется въ синтетическомъ сужденіи а priori, то единственнымъ доступнымъ намъ способомъ нахожденія причинныхъ связей будетъ методическое наблюденіе повторяемости. А такъ какъ А, B, C, D съ одной стороны, K, L, M, N съ другой стороны по условію не разложимы (einheitlich) и не повторимъ! (einzigartig), то мы попадаемъ, повидимому, въ совершенно безпомощное положеніе.
Оказывается, однако, что "единство" и "единственность" историческаго событія надо понимать eum grano salis. Это не абсолютная неразложимость конкретной индивидуальности, а только совокупность извѣстныхъ родовыхъ и повторимыхъ признаковъ, которые въ данномъ сочетаніи встрѣтились въ исторіи одинъ единственный разъ. Неразложимость этого разложеннаго на части индивидуума носитъ лишь характеръ заповѣди: какъ историкъ, ты долженъ "цѣнить" всю совокупность данныхъ частей и не выкидывать ни одной изъ нихъ въ своемъ изысканіи причинъ. Изысканіе это становится теперь вполнѣ возможнымъ. Установивъ причину каждаго повторяющагося родового элемента въ отдѣльности, и изложивъ одно за другимъ всѣ добытыя такимъ путемъ объясненія элементовъ, мы и получимъ исчерпывающее объясненіе цѣлаго: "историческое", только связующее, но отнюдь не законополагающее, объясненіе неповторимаго событія.
Остается непонятнымъ только одно: въ чемъ же принципіальное отличіе такой суммы причинныхъ "закономѣрностей" отъ каждаго изъ ея слагаемыхъ? Почему эта сумма въ противоположность слагаемымъ только связь, а не законъ? Вѣдь и астроному можетъ встрѣтиться порой нѣчто "единственное", напримѣръ, мчащаяся по гиперболѣ комета, которая ни разу не была въ нашей солнечной системѣ и никогда уже болѣе не вернется въ нее. Какъ данное сочетаніе элементовъ, это астрономическое событіе строго исторично въ Риккертовскомъ смыслѣ: у него есть одна только дата во времени, это -- индивидуумъ. Не менѣе очевидно, что астрономъ, вычисляющій путь кометы, поступаетъ въ строгомъ соотвѣтствіи съ принципами "историческаго образованія понятій": онъ не опускаетъ ни одного изъ тѣхъ родовыхъ элементовъ, изъ суммированія которыхъ образуется индивидуальность событія. Неужели же онъ въ силу этого перестаетъ быть представителемъ законополагающаго естествознанія и становится "идіографомъ" астрономической исторіи?
Между тѣмъ, и въ примѣненіи къ историческимъ событіямъ въ узкомъ смыслѣ этого слова причинное познаніе носитъ совершенно тотъ же характеръ. Возьмемъ примѣръ, приводимый самимъ Риккертомъ: отказъ Фридрихъ-Вильгельма. IV отъ императорской короны. Что значить "причинно объяснить этотъ фактъ"? Это значить показать, что данный человѣкъ (совокупность однихъ родовыхъ элементовъ: "психическихъ привычекъ") при данныхъ условіяхъ (совокупность другихъ родовыхъ элементовъ: "внѣшнихъ вліяній") неизбѣжно долженъ отказаться отъ предлагаемой ему парламентомъ короны. Другими словами, если я воображу себѣ, что въ какой-нибудь иной моментъ времени, на какой-нибудь иной планетѣ точно воспроизведены тѣ же самыя условія, то повтореніе отказа отъ короны будетъ мыслиться мною, какъ безусловное необходимое послѣдствіе этихъ заданій. То обстоятельство, что фактически такое повтореніе не наблюдалось, не представляетъ для меня, какъ познающаго подъ категоріей причинности, никакого значенія, лишено всякой познавательной цѣнности. При всякомъ причинномъ объясненіи научный интересъ направленъ исключительно на повторяемое. Риккертъ самымъ наивнымъ образомъ смѣшиваетъ принципіально неповторимую конкретную индивидуальность, какъ она раскрывается нашей интуиціей, и комплексъ произвольно повторимыхъ и воспроизводимыхъ абстракцій, съ которыми въ данномъ ихъ сочетаніи намъ еще ни разу не приходилось и, по всей вѣроятности, никогда уже больше не придется имѣть дѣла.
А разъ это такъ, цѣлесообразнѣе было бы, пожалуй, не издѣваться надъ историками культуры, теоретиками исторической эволюціи и т. п. а выразить имъ благодарность за то, что они своими трудами выясняютъ тѣ закономѣрности родовыхъ элементовъ, изъ которыхъ складывается и причинное объясненіе чисто историческихъ событій.
Математическій идеалъ установленія абсолютной законосообразности присущъ историческому познанію въ такой же степени, какъ и всякому другому.
"Современникъ", кн. VII , 1913