I
— Бакенщик! Телята тут ходят?[42]
Круглолицый парень, усердно обстругивавший черемуховый прутик, даже вздрогнул от неожиданности и быстро повернул голову.
На тропинке, по которой он обычно поднимался от реки к лесу, стояла женщина с корзинкой. Женщина была в лаптях, в сарафане неопределенного «старушечьего» цвета и в белом, повязанном уточкой платке. Будничный крестьянский наряд, однако, казался малоподходящим и яркому лицу и всей стройной, ловкой и подвижной фигуре. Парень даже застыдился своей выгоревшей на солнце рубахи и обтрепанных галифе защитного цвета.
— Глухой, что ли? Тебя спрашивают. Телят видишь тут около будки?
— Ходят какие-то. Каждый вечер около будки спят.
— Сколько их?
— Да пять голов. Не прибыло, не убыло. Днем где-то по лесу путаются, а как вечер, так сюда и вылезут. Грудкой тут и спят. Видно, около человека им веселее.
— Один живешь?
— Один.
— Тоскливо, поди?
— Приходи вечерком. Сама увидишь, тоскливо ли.
— Замолол, — строго остановила женщина. — Его добром спрашивают!
— Что больно сердита?! Пошутить нельзя.
— Худые твои шутки. Человека в глаза не видал, а сейчас языком повел куда не надо.
— Ты и познакомься, чем ругаться. Подходи поближе, посидим, поговорим. Ты мне, я тебе расскажу, вот и выйдет знакомство. Не к спеху тебе с ягодами-то.
— Ласкобай ты, гляжу. Научился девок подманивать.
— Не ходят тут. Когда и появятся, так грудкой. Куда мне. Лучше постарше, да одну. Спускайся. Не скажу мужу-то.
— Нет у меня мужика. Вдова я.
— О-о! Тоже невесело живешь? Самая пара мне, горюну. Иди — чайку попьем. Ягоды твои, еда моя. Воды принесу, огонек готовый. Ладно?
— Дешевкой хочешь обойтись…
— Подкину коли. Для молоденькой не жалко. Чай у меня всех сортов. Фамильный… поджаренная морковка из бабкиного огороду, и фруктовый есть — земляничный, брусничный, черничный… Из прошлогоднего сору граблями нагреб. Куча! Густо заварить можно. Сахар есть. Из паренок конфетки вырежем. Не хуже шоколадных. Иди!
— Ну-ну, язык у тебя бойко ходит, — улыбнулась женщина и стала спускаться по песчаной тропинке к будке.
Будка бакенщика ничем не отличалась от сотен других, поставленных вдоль берегов многоводной, но все еще пустынной северной реки. Место выбрано на пригорке, чтобы можно было хорошо видеть все опознавательные знаки участка: два бакена, две вехи и перевальный столб. Ниже к берегу, вправо, на серой широкой полосе гравия блестело водяное окно. От него до воды тянулась мокрая дорожка. Это безыменный ключ. От него и будка называлась — «У ключа».
Водная равнина блестит миллионами маленьких зеркал, будто плавится под горячим июльским солнцем. Глаз отдыхает лишь на кудрявой кайме противоположного низкого берега. На всем огромном просторе, который охватывает глаз, ни одного признака жилья. О человеческой жизни говорят лишь сигнальные знаки на реке и берегу, да внизу маячит дымок.
Не скоро придет этот пароход. Он еще будет приваливать у деревни Котловины, которая скрылась за лесистым мыском. До этой пристани от будки считается шесть километров. Выше по реке, в пяти километрах, целый куст мелких деревушек, домов по двадцать — тридцать каждая. Но ни одной из них тоже не видно из-за леса и прихотливых извивов береговой линии.
Будка пришлась почти в центре пустынного лесного участка, который тянется вдоль берега километров на десять-одиннадцать от Нагорья до Котловины.
Лес этот раньше, до революции, принадлежал «большим барам» Шуваловым и назывался гордым именем охотничьего заповедника. На самом деле это была только громкая марка. У самого берега на высоком песчаном гребне растет действительно великолепный лес, а дальше по «нотным» местам уже начинался мендач, переходивший в корявую болотную растительность. Цепь торфяных болот и сделала этот участок заповедником.
Подойдя к крылечку будки, женщина спокойно протянула руку.
— Здравствуй, балакирь! Звать-то не знаю как.
— Иваном кличут, а батька Савелий. Складывай, коли понадобится. Иные и Ваней зовут. На молоденьких не обижаюсь. По фамилии Кочетков. А ваше имячко как будет? — неожиданно перешел парень на вы и почему-то покраснел.
Женщина заметила этот переход и это смущение. В больших серых глазах промелькнули искорки довольства.
— Фаиной меня зовут… Фая.
— Фая хорошо, а Фаина вроде монашеского.
— Что поделаешь! Поп такое выдумал. Сама не выбирала
— А по отчеству как?
— Никоновна, — быстро сказала женщина и в свою очередь смутилась. Парню показалось, что он понял причину смущения, но он сделал вид, будто ничего не заметил, и опять перешел на тон балагура.
— Вот и познакомились. Анкеты заполнены, только одной фамилии недостает. Иван Савельевич — Фаина Никоновна… Один холостой, другая безмужняя. Чем не пара? Хоть сейчас записывайся. Можно и без записи. Я на это пойду. Себя не пожалею
— Знаешь, давай без баловства, — попросила женщина. — Не за тем пришла, чтобы пустяки слушать. Поговорим по-хорошему. Только напоил бы ты меня сперва. Вода, говорят, тут у тебя хорошая. Жарко…
— Это в момент. Самой холодной принесу. — И парень, ухватив с костерка большой жестяный чайник, захрустел босыми ногами по гравию.
Пока бакенщик ходил к роднику, женщина успела осмотреть все его несложное хозяйство.
Избушка двумя маленькими окошками смотрела вверх и вниз по реке. Прямо против входа, у стены, стол и около него три табуретки. На столе стопка книжек, химический карандаш и какой-то стаканчик. Над столом портрет Ленина «За чтением „Правды“». Справа от входа маленькая печурка. За ней вдоль стены широкая скамья с мешком-сенничком и коричневой подушкой. Над постелью белый шкафик вроде больничного.
— Тут у него, видно, посуда и чаи всех сортов, — улыбнулась женщина.
Вдоль левой стены избушки длинная широкая скамья. Над ней, ближе к окну, два ряда деревянных брусьев с гнездами, в которых размещены разного размера ножи, стамески, шилья и другой инструмент корзиночника. В самом углу на скамье большая корзина с грибами.
Женщина поставила было сюда и свою с ягодами, но поспешно взяла ее опять на руку. Направляясь к выходу, взглянула на развешанную по гвоздям одежду, среди которой центральное место занимал зипун из домотканного сукна. С порога еще раз обвела взглядом покрашенные по бревнам стены, остановилась на плакате «Как крепить канат» и вслух оценила:
— Чисто живет! — Потом улыбнулась: — Иван… Савельич… Кочетков.
С крыльца было видно, что Кочетков шел обратно, заметно прихрамывая на правую ногу. Фаина поставила корзину на широкий брус крыльца, закрыла ягоды головным платком, поправила волосы и подошла к огнищу, который едва дымился. Сгребла угли грудкой, уложила в середину лежавший тут железный прутик-жигало, раздула угли, бросила пучок сухой ивовой коры и, когда весело заиграл огонек, принесла из поленницы от крыльца охапку мелких дровец.
Мимоходом заметила, что между поленницей и стеной будки — в тени — стояло большое деревянное корыто с водой, где замочены ивовые прутья.
— Хозяйство… Ни за избушкой, ни перед избушкой сору большого нет, — одобрила Фаина и села на ступеньки крыльца, где до этого сидел бакенщик. Перебрав разбросанные тут деревяшки, догадалась, что бакенщик делал трубку.
— Чудной он все-таки. Молодой, а живет тут один и трубку вон мастерит. Как старик какой! Может, из-за ноги-то…
Кочетков нес в одной руке чайник, в другой какой-то бесформенный серогрязный кусок.
— Нашлась моя потеря.
— Какая потеря?
— Да так, пустяки. Потом расскажу, — и, поставив чайник на крыльцо, поспешно ушел в избушку, принес чашку с синим ободком, налил и подал гостье с шутливым поклоном: — Кушай на здоровье! Водица первый сорт. Мертвого обмыть — так встанет, а молоденький умоется — плясать пойдет. На Кавказ ездить не надо. Каждый день приходи. Хоть пей, хоть обливайся.
Женщина жадно выпила две чашки, обтерла губы рукой, смахнула с груди крупные капли и только тогда засмеялась.
— Простой ты на воду, а сам звал чай пить!
— За этим дело не станет. Живо вскипит. А какой сорт заваривать, сама выбирай. Женщине в этом деле виднее. — И Кочетков стал устанавливать чайник на рогульках над огнем.
— Где у тебя чай-то твой?
— Там, — указал он на избушку. — На стене шкафик есть. В нем по сортам разложены. Там же сахар, картошка, посуда.
Когда Фаина ушла в избушку, Кочеткова нестерпимо потянуло туда же, но он вспомнил ее серьезную просьбу, строгие глаза при вольных шутках и остался.
Фаина вышла с посудиной и деловито спросила:
— За тенью собрать? По ту сторону будки?
— Как тебе лучше, — поспешил согласиться Кочетков и подумал: «Как жена спрашивает».
Фаина вновь показалась из-за будки и тем же тоном спросила:
— Зипун твой расстелю?
— Хозяйкино дело, как она стол соберет, — пошутил Кочетков.
— Опять ты! Брось, говорю… Не ходи в эту сторону!
— Да я вроде как — всерьез.
— То-то, вроде. Скорый больно. Повременить надо.
— До которой поры? Давно мне жениться время. Надоело в холостых ходить.
— Давно ты холостой? — спросила женщина, и в голосе послышалась необычная нотка.
— Отродясь холостой! По-честному говорю. Этому богу, чтоб жениться да разжениваться, не верую.
— Ой, врешь, Иван Савельевич! Знаем, поди, в каких годах парни по деревням женятся. Ты из той поры вышел. Кто тебе поверит.
— Хоть верь, хоть нет, а так вышло. Недаром тут сижу. Думаешь, весело семь дней дежурить. Кроме матерка с плотов, слова живого не услышишь. Попробуй, посиди… Готово! — вдруг закричал он. — Иди заваривай да команду принимай!
— Сейчас! — крикнула Фаина из-за будки и подошла с блюдцем, на котором лежали две неровные щепотки.
— Морковного для цвету, земляничного для запаху — вот и ладно будет, — проговорила она и «приняла команду».
Теневой треугольник за будкой удивил Кочеткова: так все показалось ему необычным. Даже его собственный зипунишко, раскинутый веером, смотрел привлекательно. Посуду пополнили широкие листья папоротника. На них холодный картофель, соль, ягоды, черный хлеб, откуда-то появившийся белый калач, нарезанный ровными кусками, и пара яиц.
— Садись, хозяин — гостем будешь, — пошутила Фаина. Было заметно, что она довольна произведенным впечатлением.
— Может, уху бы сварить? — предложил Кочетков. — Рыба у нас всегда есть. Живая… Вон там около заездка.
— Долгое дело. Съешь вот яичко, картофель в соль макни, и будем чаек попивать. С калачом… С ягодами… С разговором, — особо подчеркнула она последнее слово.
— О чем это?
— Поешь сначала, потом спрашивать стану.
Получив после еды из рук Фаины чашку с горячей жидкостью, кусочек сахара и калач, Кочетков напомнил:
— Ну, спрашивай.
— Расскажи вот, как ты в бакенщики попал? Такой молодой за стариковское дело сел?
— Да, видишь, бедность наша, — серьезно проговорил парень. — Ты это верно сказала, что в мои годы по деревням давно семьями обзаводятся, а как женишься да и кто за тебя пойдет… Сама посуди. В семье девять едоков, отец инвалид, мать хворая, еле по дому управляется, а работников только двое: я да сестренка старшенькая, по семнадцатому году. Лошаденка стрень-брень, коровы вовсе нет. Мастерства, кроме крестьянского, не знаю, грамота слабая, да еще и нога не в порядке. Вот и женись!
— Что у тебя с ногой-то? — участливо спросила Фаина.
— Это у меня от гражданской войны осталось…
— Ты разве воевал? — удивилась Фаина.
— Нет, я в ту пору подлетком был. По четырнадцатому году. А как тятя ушел с Красной Армией, на нас налетели. Я хотел спрятаться, да меня один наш же деревенский кулачище нашел и с сарая сбросил. Ногу я тут и сломал. Срослась она, только маленько неправильно. В армию из-за этого не приняли, подучиться не дали. А кулак тот сбежал вместе с колчаковцами. Может, и теперь живет, да ведь не узнаешь. Всю, можно сказать, жизнь испортил. Гонялся я за ним, да с дороги воротили.
— Как это?
— Когда наши обратно шли, я добровольцем объявился. Ростом-то, видишь, не из мелких, меня и приняли. Просто тогда с этим было. До Тюмени дошел, а там отчислили.
«Ворочайся, говорят, парнишка, домой. Молодых там организуй!»
Тут еще с отцом встретился. Он тоже домой направляет:
«Матери хоть поможешь, а то она совсем извелась на работе».
Так у меня с этим и не вышло, и дома толку не получилось. Недавно вон приезжал к нам один знакомый из окружного комитету, стыдил нас с отцом. «Какие, говорит, вы партийцы, коли у вас в деревне артели нет». А что сделаешь? Народишко-то у нас пригородный. На базаре привык сидеть больше, либо при реке какой случай ждут, чтоб сорвать. Дачником тоже разбалованы. Теперь, правда, с дачником на убыль пошло. По домам отдыха больше разъезжаются, а в отдельности по дачам редко кто живет.
— Это же и у нас, — подтвердила Фаина. — Земляника поспела, а в деревне только три приезжих семьи. А насчет спекулянтства декретного варначества промашки не дают.
— Вот я и придумал сюда поступить. Спрашивали тут человека. Все-таки тридцать три рубля в месяц и приварок готовый: грибов сколько хочешь, рыба есть, ягоды собираю. Корзины тоже плету — все копейка, а главное, при доме. Отоспишься здесь за дежурство, дома и воротишь без передыху. А дело какое?
Ходовая борозда тут широкая, надежная. Меньше двух метров глубины не бывает, перекатов нет. Когда-когда плотом белый бакен срежет. Поставишь его, за вехами следишь да вечером огни зажигаешь. Вовсе спокойное место. Только скука донимает. Одуреешь за неделю. То вот и присватываюсь.
Вздохнув, Кочетков продолжал:
— По-доброму отцу бы тут сидеть, да не может на столб залезать. На тот вон, — и пояснил: — фонарь зажигать и знаки переставлять.
— Знаю я, — откликнулась Фаина. — В Нагорье как раз против перевального столба живем. Присмотрелась. Большой шар — метр, крестовина — двадцать сантиметров, маленький шарик — пять. Всю работу изучила. Одно не знаю, как место узнавать, когда бакен плотом своротит. За этим вот к тебе и подошла, не научишь ли?
— Отчего не научить, только на что тебе?
— Дело-то у меня, парень, не лучше твоего, — и Фаина рассказала свою историю.
На эту угрюмую северную реку пришла она в голодный год с матерью. Мать тут большую промашку сделала — замуж вышла. Годы уж немолодые, а ребят прижила. Ее мужа в третьем году разбило параличом, и этот больной всех окончательно связал. Хозяйство, какое было, давно пролечили и проели. Теперь всю семью «прибрал» деревенский богатей, которому параличный в каком-то родстве.
— Не без расчету сделано, — пояснила Фаина. — Нам дал малуху под сараем. Все равно ее ни один дачник не возьмет. Ну, едим тоже у него. И за это с матерью круглый год работаем, а платы никакой. Он же из-за нас в сельсовете прибедняется. «Чужую семью, говорит, кормлю. Пять ртов, а работы спросить не с кого. Навязал себе камень на шею, да который год с ним и хожу».
— Ходит он! — сверкнула Фаина глазами. — Забыла, как ботинки носят; в лаптях шлепаю. А кто скажет, что на работу ленива. Обноски старушечьи переворачиваю да ношу, — рванула она себя за проймы сарафана. — Ножом бы полыснуть такого благодетеля, да мамыньки жалко.
И Фаина, может быть неожиданно для себя, добавила:
— Видишь, незаконная я у ней. Сколько она из-за меня раньше горя-позора приняла. Вот и жалко теперь оставить.
— Да-а, — посочувствовал Кочетков: — чистая петля. Вдовая, говоришь, сама-то?
— Давно уж вдовая. Совсем молоденькой выходила. В гражданскую войну моего Васеньку убили. Ничем не похаю. Хорош у меня муженек был. На фабрике в Бронницах… городок такой около Москвы есть… работал. В девятнадцатом году ушел на южный фронт, да только его и видела. Сюда уж вдовой приехала. Нахвалили: «хлеба да хлеба там», а вышло — одно горе хлебаем.
— Здесь не выходила?
— Пробовала, да удачи не вышло. Пьянчужка попался. Бить меня лезет, а я этого не дозволю. Отмутузила его самого пьяного катком и ушла. Теперь еще похваляется, — убью, говорит. На этом зареклась. Да и верно, за кого выходить-то в наших деревнях? Пригородные ведь, да еще при реке. Одни спекулянтствуют, а те, кто около реки бьется, — запились. И от дачников много разврату идет. Теперь вот их — дачников-то — мало, так иные рады с дачей хоть мужа, хоть жену сдать, лишь бы дачника приманить. Какие это крестьяне! Двенадцатый год советской власти идет, а у нас кулак в деревне все еще верховодит, только похитрее стал. Наш-то вон хозяин у себя внизу ясли открыл. Слава одна, а на деле советскую власть обмануть норовит.
— Такой же порядок, как у нас. Крестьянское хозяйство — видимость одна. По всем береговым деревням это же, — подтвердил Кочетков.
— Веришь? — заговорила опять Фаина: — до чего надоели эти спекулянты!
Не смотрела бы! Только и передышки, что в воскресенье в лес уйдешь.
— Одна ходишь? Не боишься?
— Не из трусливых. От одного отобьюсь, а больше налезут, товарища позову, — и перед Кочетковым сверкнул широкий нож с плотно охватывающим руку ремешком у черенка.
Кочетков даже отодвинулся и поперхнулся от изумления, а гостья похвалилась: «Бритва» и, сильно вытянувшись всем телом, черкнула ножом по кусту папоротника. Узорные листья на миг оставались неподвижными, потом разом посыпались, образуя почти правильный круг.
— Вот ты какая, — удивился Кочетков.
— Станешь такой, — усмехнулась Фаина с злым блеском в глазах, а нож уже исчез так же незаметно, как появился.
«Как у пароходного фокусника, — подумал Кочетков. — Злющая, надо полагать. Очень просто кишки выпустит, а то и по горлу цапнет».
Быстрые руки между тем заняты были самым мирным делом: перебирали освободившуюся после чаепития посуду, укладывали в мешочек сахар, завертывали в листья папоротника оставшийся хлеб, картофель. Казалось, что ножа не было, как не было и злого блеска в глазах, но ровная линия среза куста говорила, что нож хорошо отточен, а рука сильна и ловка.
«Довели бабу», — смягчил свою оценку Кочетков.
Точно читая его мысли, Фаина проговорила:
— Ты не думай худого… Около матерого волка живу… Нельзя мне без этого.
— У кого живешь?
— Евстюху Поскотина в Нагорье слыхал?
— Бурого-то?
— Ну, он и есть, наш благодетель. Без ножа спать не ложусь. И мужишко бывший грозится. Кисляк он, а все-таки…
— Понимаю… А без ножика как? — улыбнулся Кочетков. — Молодое ведь дело-то…
— Говорю, с души воротит глядеть на наших деревенских. Давно бы ушла в город либо на фабрику, если бы не такое мое положение. Давеча осмотрела твое хозяйство здешнее и позавидовала. Хоть бы лето мне так пожить с мамынькой. Дежурить бы без подмена стала.
— В бакенщики, что ли, хочешь поступать?
— Охота бы. То и прошу, чтобы все показал.
— Что ж, давай сплаваем. На месте все покажу. Только вот покурю из своей обновки. С утра у меня пост на табачок вышел. — И Кочетков, направив и закурив трубку, коротко пригласил: — Пойдем.
Дорогой он оживленно стал рассказывать.
— Утром принимал смену. Обошли участок, зашли в избушку, покурили, и другой бакенщик-старик уплыл на своей лодке. Как раз в это время буксир тянул плот, а навстречу шел дачный пароход. При таких встречах чаще всего плотами бакены режет, поэтому пришлось простоять на берегу, пока не разминутся. Обошлось благополучно, но волна показала, что дальний кол заездки еле держится. Занялся этим. Потом пришел к будке, развел костер, сходил на ключ, зачерпнул воды, поставил чайник. Хватился покурить, — нет бумаги. Обыскал себя, в будке все углы обшарил — нигде. А бумага была — четыре листа, запас на неделю. Со стариком из нее завертывали. Решил, что дедко по ошибке положил себе в карман. Делать нечего, придумал трубку сделать. Без привычки долго провозился, а ты пришла — нашлась моя потеря.
— Где?
— А как стал из чайника воду выливать, гляжу — охлопья какие-то. Это и есть моя бумага. Как она в чайник попала — не пойму. Старик, видно, сунул в пустой чайник. У него есть такая привычка в руках что-нибудь мозолить, когда разговаривает. Понимаешь, не просто намокла бумага-то, а совсем расползлась. Положил вон сушить, да едва ли толк будет.
— Какой уж толк. На игрушки только…
— Какие игрушки?
— А как же. Из такой бумаги много чего делается. Сама в детстве работала — знаю. У нас под Бронницами по деревням сильно этим занимались.
— Как это? — заинтересовался Кочетков.
— Да дело нехитрое. Покупали разную негодную бумагу. Тетради там исписанные, старые газеты, бумажную обрезь — и в котел. Варили с клеевой водой и размешивали, чтобы как жидкая каша стала. К этому прибавляли мелу, а то и глины. Получалось тесто, папье-маше называется. Им — этим тестом — и набивали разные формочки. Бывало и проще делали, без котлов. Вымажешь форму маслом и набиваешь ее размоченной в клеевой воде либо в клейстере бумагой. Как попало… Половинки склеят, выкрасят, отлакируют и на базар. Дешевые игрушки были. Легонькие такие. Лошадки, коровки, головки кукольные…
— Видал. Раньше их много было, а теперь что-то не часто видишь.
— Перестали, видно, делать. Кто первый успел, так большие деньги нажил, а потом чуть не все кинулись на это ремесло, игрушки и вздешевели. Из-за бумаги тоже стало трудно. Один у другого отбивал. Это еще до революции так-то, а теперь негодную бумагу, я слыхала, всю на фабрики сдают.
— Слушай, а ты не видала, как бумагу делают?
— Нет, не случалось. Знаю, что из тряпья. Тоже разваривают в котлах, отбеливают чем-то и черпают ситами особыми. Вода стекает, а разваренное тряпье остается тоненьким таким слоем… Как бумажный лист. Теперь, говорят, из дерева научились делать. И машинами, а не ситами.
— Из какого дерева?
— Из всякого будто.
— Из этого леса? Скажешь! Ха-ха-ха, — засмеялся Кочетков. — Тоже разварят его? а? Мне приходится березу загибать на рамы к коробьям, так я знаю, как лес-то разваривать. Паришь его, паришь, — а только и всего, что согнешь полегче. Так ведь то береза, толщиной в руку, а тут вон какие столбы стоят! Никогда не поверю, чтобы такой лес в кашу разварить можно. Что-нибудь не так сказываешь, — прибавил Кочетков, заметив, что Фаина обижена его смехом и недоверием.
— С кислотой, говорят, разваривают.
— А-а… Это дело другое, — согласился Кочетков, но было заметно, что сомнение осталось.
— Много же кислоты-то понадобится, — сказал он, усаживаясь в лодку.
— Ты вот смеешься, а Евстюха уж барыши считает. Четвертого дня нас малухой своей попрекал. Скоро, говорит, в барском лесу бумажную фабрику строить будут. Такая квартира сколько тогда будет стоить. А вы на готовеньком живете, работы не видать, а еще которые и нос воротят. Это он про меня…
— Брехня, поди, про фабрику-то?
— Кто знает. Постоянно ведь он в городе бывает. Знакомство у него везде. Разнюхает вперед других.
— Так это, — согласился парень и налег на весла, кинув Фаине: — держи на красный.
Когда подходили к бакену. Кочетков размечтался вслух:
— Хорошо бы, фабрику-то! Мастерство какое-нибудь узнал бы обязательно.
— То же и я думаю, — отозвалась Фаина, — а пока объясняй свое дело.
На реке пробыли два часа, потом ходили по берегу. Кочетков самым подробным образом рассказал о своей работе и особенно о всех трудных случаях. Фаина слушала внимательно, переспрашивала, проверяла на опыте. «Для практики» даже залезла по боковой качающейся лесенке на перевальный столб, не смущаясь тем, что Кочетков подсмеивался над ее не приспособленной для лазанья одеждой.
Прежнего настороженного отношения к шуткам Кочеткова у Фаины не было. Она давно поняла, что добродушный хороший парень своими грубоватыми шутками пытается скрыть смущение.
— Эх ты, телок! — оценила она одну из шуток Кочеткова. — Недаром евстюхины телята к тебе льнут. Сколько тебе годов-то?
— Двадцать семь, — с серьезным видом ответил Кочетков, но Фаина звонко расхохоталась.
— Забыл, что рассказывал? В восемнадцатом году по четырнадцатому году был. Да и мало прибавил. Все равно до меня не дотянуться, — лукаво прищурилась она.
— Тебе сколько?
— Мои-то годы легко считать. Никогда не забудешь. В семнадцатом году семнадцатый шел, а теперь…
— Двадцать девятый…
— То-то и есть, двадцать девятый. Тебе до моих годов не меньше пяти лет тянуться, мальчишечко! — И Фаина неожиданно мазнула Кочеткова рукой по пухлым, по-ребячьи оттопыренным губам. — Губошлеп!
Поняв этот жест, как разрешение к действию, Кочетков быстро ухватил Фаину за талию, но Фаина легко вывернулась и совсем другим тоном проговорила:
— Пора, видно, мне уходить, а то, пожалуй, рассоримся.
И она быстро зашагала к будке, за корзиной. Аккуратно повязала платок, вскинула корзину на руку и крикнула:
— Ну, я пошла. За науку спасибо!
Кочетков, все еще стоявший на прежнем месте, побежал догонять.
— Подожди, Фая… Не сердись… Не буду я… Когда придешь?
— Раньше того воскресенья не вырваться, а там смена не твоя. Полмесяца, видно, не увидимся.
— Долго… Приходи скорее! Урви часок… Ждать буду.
— Ну, ладно. Может, и приду… Телят попроведать, — улыбнулась она
— Зачем хоть здесь их держите?
— Евстюхины хитрости. Не записаны они у него в налог. Понял? Ну, прощай пока.
— Поцеловала бы хоть!
— Ладно и так. Еще во сне увидишь тебя… толстогубого. — И Фаина опять быстрым движением мазнула растерявшегося парня по губам и сейчас же предупредила: — За мной не ходи. Дальние проводы — лишние слезы.
Уже скрывшись в лесу, крикнула:
— Дня через два приду. Думай пока… как бумагу делают.
II
Нагорье — маленькая деревушка. В ней только тридцать два двора. И все-таки это едва ли не самый заметный поселок на сотню километров правого берега. Всякий, кому приходится плыть мимо, невольно заметит его и одобрительно, а то и с завистью подумает: ловко выбрали местечко
Холмистый, высокий берег здесь дает довольно обширную ровную площадку, образующую почти прямой угол по береговой линии. С запада площадки ровная, уходящая в гору грань высокого бора. С севера лес разорван прогалинами полей, смотрит не сплошным массивом, а колками, и от этого кажется более разнообразным и веселым.
Между крутояром берега и рекой — широкая травянистая пойма с причудливо разбросанными по ней клочьями кудрявых кустарников. Все тридцать два двора деревни расположены вдоль берега. Часть их смотрит окнами на восток и юг, часть на юг и запад. Лишь один дом, занимающий центральное место, глядит окнами двух своих этажей на три стороны. Этот дом заметно выделяется среди остальных построек деревни. Однако жалких хибарок с провалившимися крышами, осевшими пристройками, дырявыми воротами и кривыми загородками здесь почти не видно. Преобладает пятистенник на пять или четыре окна. У многих домов флигеля-малухи. Эти малухи тоже не смотрят грудами полугнилой трухи, как часто видишь по другим деревням.
Обращает внимание, что на пойме против деревни почти нет нижних огородов — капустников. Если кто-нибудь из проезжающих мимо на пароходе удивится этому, сейчас же найдется доброволец из местных жителей, который начнет объяснять:
— Легонько тут женщины живут. В верхних огородах, за избами, садят то, что без хлопот растет. Картошку, да морковку, да еще ягоду викторию разводят. А капусту ведь ее поливать надо, а им некогда. Положение такое, чтобы каждый день в городе на базаре сидеть.
— Чем же торгуют, когда, говоришь, огородом мало занимаются?
— У них найдется. Черпай, знай! — завидует рассказчик.
— Рыбаки, что ли, все? Место такое рыбное?
— Есть и это, а главное, у стены живут.
— Какой стены?
— А вон, — указывает рассказчик и, видя недоумение спрашивающего, объясняет: — Лес-то этот по берегу километров на десять да от берега до железной дороги где на три, где на пять километров. В середке хоть болото, а добренького тут много Птицы сколько хочешь. Зверек мелкий водится, а грибов да ягод не выберешь Они ближе всех живут, ну и пользуются. С весны до осени хватает. А больше того пользуются, что лес городского дачника подманивает. Строянка — то, видишь, у них на городскую стать. Под дачника и малухи приспособлены. И лодок у берега вон сколько! Тоже для дачника. С этого и живут. А огороды да пашня так только… звание одно… лишь бы крестьянами числиться. Скота раньше много держали. Место же у них на редкость. Там слева поскотина лесная большущая, а на пойме сена ставь, сколько сможешь. Вот и разводили скот. Теперь сильно сократилось с этим — от налогов уклоняются. А в остальном живут по старинке. Дачника доят, да на городском базаре спекулируют. Богатая деревня.
— Видишь, вон на самом юру домина! В любой город на хорошую улицу поставить не стыдно. Это Поскотина Евстигнея. Ох, и хитрый мужик! Ведь всякому с реки видно, что первый по деревне буржуй, а выкручивается. Флаги красные над воротами вывешены. Видишь? Это к чему?
— Ясли у него, — пояснила сидевшая рядом женщина.
— Для дачников?
— Зачем для дачников. Для своих деревенских.
— Та-ак, — протянул рассказчик. — Ловкач, что и говорить!
Когда Фаина вышла из лесу, этот ловкач стоял против своего дома у самого спуска к реке и, указывая рукой на лес, что-то рассказывал троим стоявшим около него городским.
Евстигней Федорович Поскотин, невысокий, широкоплечий человек, крайне неопределенного возраста. Раньше, когда он носил бороду, за цвет которой его прозвали Бурым, возраст был виднее, теперь на бритом, продолговатом лице с крутым подбородком ничего не разберешь. Деревенские знают, что Бурому за пятьдесят, а тот, кто раньше его не видал, может дать лет сорок, даже меньше. Быстрые движения и бойкая речь сильно молодят его. Одевается Бурый, как говорят в деревне, под партизан. Брюки защитного цвета, заправленные в тяжелые сапоги, кожаная куртка с побелевшими швами и обрямкавшимися карманами, сдвинутая на затылок фуражка блином — таков его летний наряд. Зимой тужурка сменяется засаленным полушубком, фуражка — растрепанной шапкой с болтающимися наушниками, а брюки защитного цвета и сапоги остаются бессменными. Твердый шаг с легкой раскачкой туловища направо и налево усиливает сходство с людьми, проходившими военную подготовку, хотя Бурый никогда в армии не бывал. Встреться с ним кто-нибудь из прежних городских знакомых, он никогда бы не узнал в этом человеке с невыветрившимся налетом военной службы бывшего подгородного дачевладельца Поскотина. Тот ходил в платье городского покроя, носил кудрявую бороду — лопатой, сверкал перстнями на пальцах и золотой цепочкой на жилете, вежливенько поскрипывал рубчатыми ботинками скороходовской марки, но таким же бойким говорком сообщал:
— Новость у меня, Иван Захарович! Площадку для лаун-тенниса устроил. Нельзя без этого. Люди городские, образованные, одичать можно в лесу-то. Поклончик передайте Елене Константиновне, Марье Васильевне… Васечке и Мурочке скажите, что все устроил, как просили. Будут довольны. Хе-хе-хе. По-европейски желали. Так и сделано. Могут с любой компанией приезжать.
Подобных зазываний от нынешнего Бурого никто из городских не услышит. Совсем по-другому сейчас это делается.
— Самая у нас беззатейная деревнешка. Горка на солнышке, лес да река, и больше ничего. Охотишке как не быть, раз лес рядом. Сам бегаю иногда. Больше рыбачить любитель. Всякую снасть имею. Одна беда — некогда. Работников у меня в семье раз и обчелся, а едоков считай — пальцев нехватит. Старых да увечных чуть не со всей деревни собрал, а еще место в доме осталось. Комнатку? Это можно. Интересовались у нас раньше дачники. У каждого квартиры найти легко. А у меня дом большой. Настроили старики… Хе-хе-хе! Хоть телись! Замаялся с таким наследством. Путаешься в доме, как мышь в пологу. Радехонек, если кому удружить смогу. Цена? О чем говорить! Спекулянством не занимался.
В деревне, конечно, многие помнили, как Бурый затеял постройку необычного для деревни дома, как усердно хлопотал, чтобы все дачные пароходы останавливались у Нагорья, как умел подманивать особенно выгодных дачников. Помнили хорошо, что и одевался и жил Бурый тогда совсем по-другому. Но об этом молчали по разным причинам.
Одни одобряли и сочувствовали: «Трудно ему с таким-то домом. Улика налицо». Другие добродушно посмеивались: «Ох, и вьется». Была в деревне и третья группа, которая относилась к маскараду Бурого с ненавистью, но эта группа была очень малочисленна, да к тому же чуть не каждый был чем-нибудь связан. У кого жена на базаре торговала, у кого к водке слабость, а кто и в долгах у Бурого. Как про него скажешь?
Маскировка Бурого, однако, не ограничивалась одним внешним видом. Она была гораздо глубже.
Большое хозяйство, которое вели старики, он давным-давно ликвидировал. Не было у него прежних четырех лошадей, шести коров и целого стада овец. Не было и записанных батраков. Теперь у Бурого однолошадное хозяйство без найма рабочей силы. Лошадь — орловская кобылица полных кровей. Такую, как известно, налогом не облагают и в госконюшню водят вне всякой очереди. Жеребят Бурый воспитывает старательно и не жалуется на убыток, так как в десятимесячном возрасте продает их рублей за шестьсот-восемьсот. Корова тоже одна, из премированных тагилок, а быка этой породы содержит «бычье товарищество», организатором и председателем которого состоит Бурый. Телята чуть не на десять лет вперед расписаны между своими деревенскими. Две свиноматки йоркширской породы дополняют хозяйство Бурого.
Каждую осень он представляет на районную и окружную сельскохозяйственную выставки чудовищного размера овощи, выращенные матерью Фаины — Антоновной. Об Антоновке, понятно, нигде не упоминается. На дощечках около овощей отчетливыми буквами написано: «С огорода опытника Е. Ф. Поскотина из деревни Нагорье». Значится за Бурым и еще одна большая заслуга. Он не только сам перешел на девятиполье, но сумел и всю деревню убедить в выгодности такого севооборота. Правда, девятиполье Бурого условное. Как и в старину, оставалась половина земли под парами, но старый агроном, считавшийся тогда единственным научно-агрономическим авторитетом в округе, не видел или не хотел видеть здесь очковтирательства. Бурый же давал самый высокий урожай ячменя, спекулятивно рассеивая его первой культурой на участках, несколько лет находившихся в залежи.
Одним словом, в районе за Бурым давно установилось звание передового хозяина, опытника, агрикультурника.
Нечего и говорить о том, что он отзывчив на все мероприятия советской власти. Досрочно вносит налог, принимает деятельное участие в распространении займов, пишет в газету, когда можно похвалить кого-нибудь из районного начальства, выписывает газеты, книги, всегда отмечает советские праздники. Никто никогда не слыхал от него выражения недовольства властью, но всем в деревне все-таки было ясно, что это только маскировка. Чувствовали это и некоторые работники района, но только чувствовали, а доказательств не имели.
Лучше всех понимал свое положение сам Бурый. Давно уж искал он выхода, но никак не мог найти. Продать лошадь, корову — дело пустяковое, а вот с домом как? Кто его здесь купит? Оставить просто так и растаять где-нибудь в Сибири тоже нельзя. Обратят внимание и найдут. Пытался через своих многочисленных приятелей-охотников сбыть дом какому-нибудь учреждению, — тоже не вышло. А выбраться из деревни надо. С каждым годом труднее выкручиваться. Особенно когда в районном руководстве появилась молодежь из Красной Армии. Таких штанами да сапогами не проведешь, а больше насторожишь. Как быть?
Короткая заметка в окружной газете о проекте постройки бумажной фабрики подала надежду.
— Вот бы хорошо! Дом им под контору, самому немножко послужить тут, а потом… Семью в город, а сам в Сибирь. Ищи ветра в поле! Нашел бы место…
По сборке пушнины, на мельницах, вообще на заготовках… Ведь документы у меня хорошие.
— Фаину бы с собой! — окончательно размечтался Бурый, но потом недовольно нахмурился:
— Чего упирается? Ножиком еще взяла моду грозить. Подожди у меня — покажу тебе ножик!
Дня через два после появления газетной заметки Бурый уже был в окружном городе, узнал адрес конторы новостройки, явился туда и предложил свои услуги в качестве проводника.
Старик инженер даже умилился «такому, а? отзывчивому отношению, а?
местного населения» и обратился с вопросом к заведующему снабжением:
— Не можем мы, а? сегодня же выехать? на моторке всем составом, а?
Заведующий снабжением долго крутил рукоятку телефона, кричал, ругал телефонисток и в конце концов торжественно объявил:
— Есть моторка. В шесть часов можно выехать.
— Так и устроим? Соберемся здесь к пяти, а? Вы согласны? — обратился инженер к Бурому.
Подходя к дому, Фаина внимательно рассматривала приехавших. Появление их казалось ей необычным. «На охоту теперь еще рано, а если дачу посмотреть, так почему без женщин?» — раздумывала она. Странным казался ей и вид приезжих.
Один из них, с широкой седой бородой и длинными седыми волосами, выглядывавшими из-под фуражки, стоял, заложив руки за спину, и поминутно вскидывал головой. Полки белого кителя от этих резких движений расходились, и было видно выступающее брюшко, синюю рубаху, низко подпоясанную белым шелковым шнурком с кистями. «Какой-то старый барин», — определила его Фаина.
Рядом с Бурым стоял высокий костистый человек с непомерно длинным туловищем. Одет он был так же, как и Бурый, с той лишь разницей, что вместо фуражки-блина, у него была кожаная фуражка австрийского образца с широким околышем и очень маленькой тульей, отчего он казался еще длиннее.
«Ровно щука на ногах», — оценила эту фигуру Фаина. Третий, в мягкой серой шляпе, хорошо выглаженном костюме, с клетчатым плащом на руке, стоял безучастно, как посторонний, случайно остановившийся около группы говоривших.
«Это кто? — задала себе вопрос Фаина и, не найдя ответа, предположила: Не немец ли какой?»
Когда Фаина подошла близко, вся группа стояла, повернувшись к реке. Было слышно, что говорил Бурый.
— Это уж, поверьте, хорошо знаю. С малых лет на реке. Изучил ее, матушку. В случае можно и нашего бакенщика спросить. Вот будет зажигать фонари — и позовем.
Увидев подходившую Фаину, Бурый заговорил другим тоном:
— Вот и ягодки наши пришли… Свеженькие. Давно поджидаем. Соскучились… Долгонько что-то, Фаинушка. Тебе, видно, редко насыпано, а вон Нюрка Бачинова с ребятишками когда еще прошла. Полнехоньки корзинки тащат. Не твоей чета.
— Я ведь, Евстигней Федорович, телят ходила смотреть. Сам велел беспременно поглядеть.
— Ладно, ладно… Отговорку всяк найдет, — добродушно ворчал Бурый, а в глазах с колючими точками Фаина видела другое. — Иди-ка лучше приготовь гостям комнатку. Справь как следует. Сильно у меня гости-то дорогие. Да поставь с Тоней самовар, а рыбы на уху сам принесу. Есть где-то у меня для такого случая стерлядка.
Твердо глядя в злые евстюхины глаза, Фаина продолжала:
— Ничего телята-то! — Все пять штук веселенькие. Пестрик вовсе большой стал. К твоим именинам, гляди, нагуляет мяска-то.
— Хватит тебе оговариваться, — откровенно озлился Бурый. — Целый день проходила за пустяком, а теперь о приблудных телятах разговаривает.
Когда Фаина ушла во двор, Бурый насмешливо проговорил:
— Знаем мы, каких телят по лесу разведенки ищут!
Приезжий в кожаной куртке, которого все звали товарищ Преснецов, поинтересовался:
— Прислуга ваша?
— Нет, свойственница. Содержу их семью. Целых пять ртов кормлю. Отец-то у нее лежит, параличом разбило, а в родстве мы. Куда денешься? Помогать приходится.
— Работает все-таки она? — добивался своего Преснецов.
— Работает! — пренебрежительно усмехнулся Бурый. — Видели вон ее работу. Целый день в лесу прошлендала, а несет не больше ребячьего. Недаром такую работницу муж прогнал. Всего, говорит, разорила. А мужик хороший. Вон с того краю третья изба у него. Сам бы прогнал, да по родству жалко. Вот какая работница!
— На каком же она у вас положении?
— Да ни на каком… при родителях живет… Я им квартиру предоставил, да помогаю кое-чем по-родственному, работает она на себя.
Преснецов звучно хмыкнул, и нельзя было разобрать, что скрывается за его «хм»: поверил ли он Бурому, или нет.
Хотя приезжие в Нагорье были постоянным явлением, но деревенские ребятишки все-таки не упускали случая поглазеть на каждого новоприбывшего. Около группы, стоявшей с Бурым, собралась уже целая стайка ребячьей мелочи. Они сосредоточенно и молча глядели на приезжих. Занимало их постоянное вскидывание головой старика, с удивлением глядели на жердеобразного Преснецова и особенно упорно следили за неподвижным щеголем, который стоял, «как статуй».
Один из этих белоголовых созерцателей неожиданно отозвался на слова Бурого:
— Дяденька Евстигней! Давеча как мы из лесу шли, Петька две набирушки ягод схамкал. Из корзины насыплет да и в рот. Не жалко, говорит, хозяйского…
— Ах он, стервец, — усмехнулся Бурый, принимая тот ласково — снисходительный вид, с каким обыкновенно взрослые разговаривают с детьми. — Скажу вот матери, она ему покажет, как ягоды из корзинки брать!
— Я ему говорил, а он мне плюнул вот в это место, — продолжал жаловаться мальчуган, показывая на подоле рубашки то место, куда плюнул Петька.
— Это какой же Петька? — опять заинтересовался Преснецов, обращаясь на этот раз непосредственно к обиженному.
— Антоновны парнишко… Это которая у дяди Евстигнея живет. Рублевы их фамилия.
— Ты пожаловался петькиной матери?
— Нету ее. Она на котором-то огороде у дяди Евстигнея полет.
— У нас тоже ноне полют, — вмешался другой карапуз. — Дедушка говорит: нечего праздники разбирать, коли трава силу взяла.
— Кш вас! — преувеличенно притопывая ногами, побежал на ребячью стайку Бурый, широко расставив руки: — Не мешайте разговору. Кш! Я вот вас!
Ребятишки отбежали и, стоя в отдалении, закричали:
«Не поймать, не поймать!»
Бурый еще потоптался на месте, помахал руками в сторону ребят, потом обернулся к приезжим, силясь изобразить самое добродушное лицо.
— Пойдемте-ка в дом, а то эти шалыганы и поговорить не дадут.
Несчастьем Бурого была его жена Антонина.
Брал он ее из деревни Сумерят, выше по реке, у знаменитого в этих краях пароходовладельца Истомина.
Об Истомине в деревнях любили поговорить. Говорили, что смолоду он был рядовым крестьянином деревни Сумерят и каждый год уходил на сплав. Сначала плавал на плотах, потом был водоливом на барках и баржах.
Был он тогда большим весельчаком, балагуром и первым «горлохватом». «Никому его не перелаять… Так обложит, что только держись! Не голос — труба! Рупора не надо!» Потом этот весельчак и матершинник оказался содержателем кабака в деревне, а дальше уже совершенно неожиданно для всех купил двухэтажный пароход и стал «работать на дачной линии».
Через несколько лет пароходов стало три, а зимой в затоне около деревни Сумерят можно было найти кой-какую работу по ремонту.
Ставши владельцем пароходов, Истомин не потерял связи с своей родной деревней. Тут он сидел зимой и летом, устроив на речушке-притоке водяную мельницу. Жил по-крестьянски, ходил в сермяге, в разбитых сапогах, а летом в лаптях, нарочито подчеркивая, что он «простой» мужик, которого «за труды и бережливость господь наградил».
Никого это, разумеется, не обманывало. Прежние товарищи Истомина откровенно рассказывали о происхождении его богатства.
— Так дело было. На низу где-то разбило несколько барок с железом. Архип тогда водоливом ходил, и его баржи как раз к тому же месту подходили. В газетах печатали о несчастье, да и припечатали много лишку. Насчитали «убитых» барок гораздо больше, чем их было. Архип под эту фирму и подвел дело. Дал хозяевам телеграмму, послал газеты, какие ему надо, а сам подговорил кой-кого да и продал железо. Потом подвел пустые баржи да и ухнул их в ту же кашу, где затопленные были. Разбил, значит. Разбирай потом, было тут железо или не было. Оттуда у Архипа и пароходы появились. А что он торговал пивом да вином, так это один отвод глаз.
Все, кому приходилось работать на Истомина, хорошо знали, куда вела его сермяга и лапти. Под этим прикрытием старик самым жестоким образом ужимал копейку и постоянно жаловался на свое «тяжелое житье-положение».
— Связало меня с пароходами, а какая от них корысть! Людей кормишь, а сам впроголодь живешь — и спасиба не жди.
С рабочими в затоне и с своими служащими на пароходах старик обращался ласково:
— Ну, как, ребятушки, работенка? Идет ли? — а сам глазами зырк-зырк, и углядит какую-нибудь оплошку: сейчас же «усовещивать» начнет.
— Это у тебя, парень, ровно бы не ладно. Почему так? Али чужую копейку не жалко. Хозяин, дескать, все стерпит. Ох, пожалеть его надо, хозяина-то!
Он к тебе всей душой, а ты вон что. Пустяк, говоришь? Поправить можно? Вот и поправь. А за эту за порчу, — не обессудь уж, — заплатить причтется. Нельзя без этого, мил-человек.
Если рабочий будет возражать, старик тоже не повысит голоса.
— Ну, что же, ступай с богом. Без тебя жил… Авось, и дальше проживу, не понуждаюсь.
Бурый знал об этой прижимистости старика. Но не менее хорошо знал и другое. В городе старик вел себя совсем не так. Правда, и там он не расставался с своей сермягой и лаптями, зато представитель фирмы — его сын — был поставлен совершенно в другие условия. Жил в просторном, хорошо обставленном доме на одном из видных мест города, совсем на барскую ногу, часто устраивал всякого рода празднества, имел великолепный выезд.
Бурый мог ожидать, что старик постарается и свою дочь поставить в такое же положение. К затее Бурого устроить в Нагорье мощное дачное место старик относился одобрительно. Одобрил и то, что Бурый по своей затее держится на городскую ногу.
Учел все это Бурый, взвесил и присватался к дочке пароходовладельца. Девица была из таких, о которых деревенские свахи осторожно говорят: «На личико она средненькая, зато хороших родителей и здоровая. Как клюковка, бог с ней, налилась. Смотреть любо». Старик отец в минуты недовольства говаривал своей разнаряжеяной дочери:
— Чистое ты чучело, Антонидка! На огород только поставить. Вся в мать покойницу вышла. Экая же краля была. О пасхе ее через платок поцелуешь, так до вознесения отплевываешься.
«Средненькая» красота краснолицей, белобрысой, жидковолосой, смолоду расплывшейся невесты долго останавливала и Бурого, но в конце концов истоминские капиталы перетянули. Бурый женился и… жестоко просчитался.
Старик не пожалел денег на свадебный шум, не поскупился на приданое женское тряпье, но денег не дал ни копейки.
— Умненько жить станете — сами наживете.
Надежда получить наследство тоже не оправдалась. После Октябрьской революции и гражданской войны даже в ближайших к Нагорью деревнях осталось лишь туманное и какое-то очень далекое воспоминание о деревенском богаче-пароходовладельце.
— Точно, был такой… а куда он потом делся — не знаю. Убежал, может быть, а то и умер. Старик ведь. Давно такому по годам пора в могилу. Пароход один у красных был, и теперь он ходит по дачной линии в верхнем плесе. Другие два, которые у белых были, сгорели. Это, когда они из города отступали, так флот речной жгли. Нефть в реку выпустили. Мост еще тогда подорвали… Одним словом, поминки себе справили… Мельница у старика была, так она за риком теперь. Только это пустяковое дело. От скуки, что ли, держал старик эту мельницу. Маломальская мельниченка. Ничего по-настоящему не осталось.
Когда такие разговоры велись при Буром, он их неизменно поддерживал:
— Чему и остаться, коли все деньги в пароходах были, — а сам думал: «Оставил старый чорт наследьице… Куда бы только сбросить… Никто не подберет».
«Наследьице», действительно, было не из важных. Безобразие жены и то, что она к тридцати годам превратилась в пыхтящую пирамидку из трех шариков разного размера, было еще вполгоря. Хуже, что она отличалась необыкновенной страстью к нарядам, и каждому встречному готова была сказать: «А у моего тятеньки свои пароходы были».
Бурый, случалось, бил ее за такое непонимание своего настоящего положения, но это мало помогало. Стоило кому-нибудь из городских заехать в Нагорье, как Антонина Архиповна нарядится и уж как-нибудь ввернет заветное словечко: «Тятенька у меня пароходы содержал. Слыхали, может быть, — истоминские?»
III
Уводя своих гостей от неприятных разговоров на улице, Бурый не знал, как ему быть дальше.
«Выпалит дура про пароходы при таком вот, — думал он о Преснецове. — Сплавить бы колоду куда-нибудь».
Чтобы выиграть время. Бурый предложил приезжим осмотреть свое хозяйство. Рассчитывал показать, какой он «культурный хозяин» и как «помогает советской власти».
Удачи, однако, и здесь не вышло. Приезжие, видимо, мало знали сельское хозяйство и в самых чувствительных местах разглагольствований Бурого безразлично поддакивали.
«Пропал заряд», — решил про себя Бурый. Вороная, белоногая красавица Стрелка тоже не произвела должного впечатления. Оживился лишь «немец», который заговорил на самом чистом русском языке.
— Такую на Московском ипподроме выпустить не стыдно. Картинка! Кто наезжал? Откуда вы умеете? С секундомером? Сколько дает? Без сбоев?
Старик инженер даже удивился:
— У вас-то это откуда, Валентин Макарович, интерес этот, а?
— Люблю, знаете, Платон Андреевич. Предпочитаю, этот вид спорта всем остальным.
— Вот я и спрашиваю, откуда это, а? Инженер строитель, и вдруг — секундомер, сбои и прочие штучки? В кавалерии были или в тотошке, а?
пристрастье имеете?
— Каждый развлекается как умеет, — сухо ответил «немец» и добавил: — Кто на Казбек лезет, а кто на дно, рюмки глядит. Не стоит разбирать, почему один любит арбузы, а другой кружева на живой подкладке. — И замолчал, приняв тот деревянный вид, с каким не расставался с начала поездки.
Преснецов, с любопытством прислушиваясь к разговору инженеров, протянул длинную руку к лошади и ухватил ее за челку, но Стрелка вскинула головой и показала зубы.
— Ишь ты! Не признала, видно, хозяина! — усмехнулся Преснецов.
Бурого передернуло от этих слов, но он сдержался. Дальше ведь еще хуже будет. «Придется свою колоду показать, а она ляпнет о пароходах. Убить мало, холеру».
Неожиданно выручила Фаина. Высунувшись из окна верхнего этажа, она спросила:
— Евстигней Федорыч, низом пройдете или парадное открыть?
— Приготовила все?
— А как же… Помыться с дороги… самовар, поставлен. Вели уху варить, рыбы надо.
— Тоня там?
— Нет еще… Не управилась, видно, — улыбнулась Фаина.
— Отвори тогда. Удобнее будет. А я за рыбой сбегаю. Когда приезжие поднимались за Фаиной по крутой лестнице в верхний этаж, Бурый забежал вниз и зашипел на жену:
— Разукрасилась, куча! Отрепье последнее надо, а она шелковое напялила. Как у березового пня ума-то… «У тятеньки свои пароходы были», — передразнил он. — Ляпни только про это — изувечу! — И в виде задатка Бурый сунул кулаком в среднюю шаровидность.
Антонина вскрикнула, но Бурый так свирепо посмотрел на нее, что она сейчас же стихла, только прошептала:
— Что ты, что, Евстюша?
— А то… Сдирай эту шкуру, надень самое простое… Слышишь? Да о пароходах у меня чтоб — ни-ни… Знаешь, — перешел Бурый на ласковый тон, — лучше бы ты совсем не показывалась…
— А как же?.. Чай кто разливать будет?
— Фаинка пусть разольет…
— Вон что! — вдруг визгливо вскрикнула Антонина. — Это чтоб в своем-то доме… полюбовницу завел… за хозяйку допустить. Не бывать этому. Пока жива буду, не допущу.
Бурый зажимал рот жене, но она вырывалась и продолжала выкрикивать.
Как большинство некрасивых женщин, Антонина была ревнива и уже давно подозрительно смотрела на отношение Бурого к Фаине. Предложение Бурого оказалось последней каплей, переполнившей чашу, и Антонина перестала стесняться. Бурый избил бы ее, если бы не было правды в ее словах. В мыслях он давно уже ставил Фаину на место своей постылой жены. Обратился к сидевшей тут же старухе матери.
— Хоть бы ты, мамонька, образумила дуру. Кричит ни-весть что, а вверху посторонние люди. Да замолчи ты, куча! — уж сам крикнул он на жену.
Старуха, мать Бурого, казалась равнодушной. Перебирая спицы вязания, она откликнулась на какие-то свои старушечьи думы.
— Я же тебе, Тонюшка, говорила, а ты все спорила! Печь видеть, — беспременно к печали. — И, немного оживившись, стала рассказывать: — Сажу будто я хлебы, а печка долгая-предолгая… конца ей нету…
Бурый махнул рукой и вышел.
Крик внизу был слышен приезжим, и Преснецов спросил у Фаины:
— Наследство делят?
— Кто их знает, — ответила Фаина. — Из-за нарядов, поди…
— Из-за нарядов? — с недоумением спросил Преснецов.
— Да, видишь, хозяйка у нас любит барыней рядиться, а самому это не по нраву. Он совсем у нас по-другому ходит.
— А-а, — понимающе протянул Преснецов. — Из барского роду, видно?
— Пароходы у отца-то были. В Сумерятах затон…
— Архипа Фадеича дочь? — как будто испугавшись, спросил Преснецов.
— Знавали, видно?
— Да так… работал у них немножко, — небрежно ответил Преснецов, а Фаине опять показалось, что он чем-то встревожен и потерял прежнюю свою уверенность.
«Как костью подавился», — подумала она и еще более удивилась, заметив, что Преснецов украдкой поглядывает на люк из нижнего этажа.
«Боится будто», — сделала вывод Фаина и тоже насторожилась.
Когда Преснецов спросил, на каком положении она живет у Поскотиных, Фаина уклончиво ответила:
— При своей семье живу. Квартиранты мы. Помогаю по малости.
— Так, так, — кивал головой Преснецов, но было видно, что ответы нисколько не интересуют его, что он спрашивает только для того, чтобы скрыть свою внутреннюю тревогу.
Инженеры после размолвки около лошади, видимо, дулись друг на друга. Старик, заложив руки за спину, расхаживал по комнате и время от времени останавливался перед стеной, где были развешаны фотографии с видами окрестностей Нагорья. Молодой стоял у раскрытого окна в прежней позе отчужденности, полного безразличия ко всему. Даже клетчатого плаща не снял с руки. Старик изредка взглядывал на него, чаще обыкновенного взмахивал головой, но ничего не говорил.
Когда Фаина через люк спустилась вниз, Преснецов сейчас же вышел по парадной лестнице во двор.
Пройдя к противоположной стене двора, он сел на сложенные тут бревна и достал папиросу. Похоже было, что поджидает хозяина, но глаза бегали по окнам нижнего этажа. В этой половине как раз приходилась кухня, и Преснецову хорошо было видно старуху с вязаньем и стоявшую около печки Фаину. Посидев с минуту, он медленно поднялся, вышел за ворота, прошел мимо окон лицевой стороны дома и куда-то исчез.
Появился почта одновременно с Бурым, который поднялся с берега реки.
— Ну, как улов, Евстигней Федорыч? В садке-то ловко ловится? — добродушно встретил он хозяина. Заглянув в кошелку, одобрительно крякнул: — Ого! Для больших купцов такую раньше варили, — и вздохнул: — Только… как ее есть-то теперь?
— А что?
— Плавала ведь, — осклабился Преснецов. Будто редине в облаках после затяжного ненастья обрадовался Бурый.
— Это-то? Хе-хе… Если пожелаете, в лучшем виде подливчик соорудим…
Хе-хе… Расстараюсь для дорогих гостей… Шутник вы… Плавала, говорите…
Хе-хе… Поплывет и у нас…
Такой переход, видимо, не понравился Преснецову, и он охладил восторг Бурого.
— Не для себя я… Старик наш большой на это любитель. Нельзя не уважить — специалист. Знаете ведь, все им предоставлено… Работай только…
— Понимаю, — подтвердил Бурый, — водочку потребляет, или как?
— Светленькое больше…
Фаина, вышедшая из кухни, стояла у воротного столба и из-под руки смотрела в сторону леса, как будто кого ждала. На самом деле — ей хотелось узнать, о чем говорит приезжий с хозяином.
— Что ты, Фаинушка?
— Петюньки где-то нет у нас. Вот и смотрю, не идет ли.
— Давно дома ваш Петюнька, ребята сказывали, — говорит Бурый и передает ей корзинку с рыбой. — Вот передай Тоне. Пусть сейчас же уху варит, а покрупнее стерлядок разварными пусть подаст. Да пошевеливайтесь у меня…
Живой рукой, чтобы было… А я сбегаю кой-куда, — обратился Бурый к Преснецову, — расстараюсь, не беспокойтесь.
— Ладно, ладно. Устрой как-нибудь. Специалисты, сам понимаешь…
Итти Бурому было незачем, запасы водки и вина у него всегда имелись «на всякий случай», но этого не хотелось показывать Преснецову, да и казалось выгодней подчеркнуть: сам послал, по всей деревне искать пришлось. К тому же не надо было заходить в кухню, где Бурый боялся не выдержать разговора с женой.
— Будь что будет, — решил он и развалистой своей походкой направился в восточный край деревни.
— Там, видно, больше? — спросил Преснецов.
— К городу ближе, богаче живут, — отшутился Бурый.
Фаина, слышавшая разговор, легко разгадала маневр Бурого, но не удивилась этому. Не особенно удивилась сна теперь и приезжему, который с первого взгляда чем-то не понравился ей.
— Как есть щука на ногах, — повторила она свою оценку, глядя в спину проходившего к парадному крыльцу Преснецова. — Пьяница, должно быть, не последний, а, может, вроде нашего — пристроился, — добавила она про себя.
Гораздо больше удивила Фаину хозяйка. Она ходила по кухне с припухшими глазами, но казалось, что ее так и распирает от какой-то радости. Фаина, передавая рыбу, даже пошутила:
— С праздником вас, Антонина Архиповна!
— С праздником и есть, — отозвалась было та, но сейчас же спохватилась, — с каким это?.. Чего мелешь? Городские приехали — невидаль, подумаешь!
Хотела приодеться, да и то раздумала. А она — с праздником. У самой, знать, на уме только праздничать. Целый день проходила, а что принесла?
— Не за ягодами я, а телят смотреть, — ответила Фаина, с трудом сдерживаясь; чтобы не сказать лишнего. Уж очень ей хотелось послушать, о чем будут говорить городские приезжие. Верно ли, что станут строить фабрику, и когда?
Сдержанность Фаины успокоила хозяйку, и она стала подробно расспрашивать о телятах. Фаина не менее подробно рассказывала о том, чего не видала, и этим окончательно задобрила хозяйку. До того расчувствовалась Антонина, что даже пожаловалась:
— До чего довели! Телятишек своих, и то в лесу приходится держать. А раньше-то… Хоть бы взять того же… — И она вдруг смолкла, взглянув на Фаину испуганными глазами, — не проговорилась ли.
В кухню вошла Антоновна, мать Фаины. С ней худенький ясноглазый мальчуган лет семи.
— Это, Фая, какие приехали? Зачем? — сейчас же спросил он.
— Не знаю, Петюнька. Вон Антонину Архиповну спроси.
— Говорят, завод строить будут. Бумагу будто делать? Верно это? — не унимался мальчуган.
— Какой тебе, сопляку, завод! — неожиданно накинулась на мальчика Антонина. — Болтает, чего не понимает, а мать стоит, будто и дело не ее. Закликнула бы. Его ли дело про заводы расспрашивать!
— Маленький ведь. Что слышит, то и говорит, — пыталась защитить братишку Фаина, но только растравила этим свою хозяйку.
Из отцовского дома, кроме страсти к нарядам, Антонина вынесла огромный запас всяких ходячих слов на разные случаи жизни и любила их кому-нибудь повторять. Теперь это выпало на долю Петюньки, и она усердно стала вытряхивать из себя всякую премудрость.
— Смолоду не научишь — потом покаешься. Учи малого, говорят, покуда поперек скамейки уложить можно, вдоль скамейки класть — в волость ходить. От людей — покор и себе-досада…
Петюнька не раз слыхал такие разговоры хозяйки и относился к ним с полнейшим равнодушием. А ждать приходилось — иначе хозяйка обидится и еще больше станет — донимать своим поученьем. Когда запас слов на тему о воспитании детей пришел к концу, Антонина набросилась на Антоновну.
— Ты что, стоять пришла; а не помогать? — И опять полился поток всяких присловий о хозяине и его работниках.
Петюнька, как только мать перестала держать его за руку, шмыгнул к двери и с порога крикнул Фаине:
— Не могла сказать! Жалко тебе! — и, переменив тон, похвалился: — А я и без тебя знаю! Слышал, как тетя Тоня с приезжим дядей разговаривала. Бумажную фабрику в лесу строить приехали!
— Что? Что ты, свиненок, плетешь? С кем я говорила? — вскинулась хозяйка.
— А с дядей, который в кожаной фуражке! Еще Филей его звала, — крикнул мальчуган и захлопнул за собой дверь.
— Вот, стервец! — хлопнула себя обеими руками по обширному животу хозяйка и опять набросилась на безответную мать Петюньки. Та отмалчивалась и вместе с Фаиной хлопотала у печки. Поток чужих слов нашел отклик только у матери Бурого. Старуха поддакивала снохе:
— Верно, Тонюшка, сказываешь. Так, так… — Вскоре, однако, потянула на свое: — А печь видеть — это беспременно к печали… Помяни мое слово. И печь-то долгая-предолгая… Конца-краю ей не видно…
Люк сверху открылся, торопливо стал спускаться Бурый. Плотно закрыв за собой западню, зашипел на жену:
— Говорил тебе, — гости особые, а она расселась, сны с мамонькой распутывает! Пока уха варится, закусочку бы подала. Да получше, смотри! Из запертого шкапчика на погребице возьми две коробки. Грибочков тоже, огурчиков. Чтоб, значит, по-хорошему. Да переваливайся поживее, а то люди томятся.
— Ох ты, господи! — вздохнула Антонина и стала «переваливаться» — сначала за ключом от шкапчика, потом вышла на погребицу.
— Ну, скоро у вас? — спросил Бурый у Фаины.
— Не задержим, не беспокойся, — ответила та и в свою очередь спросила: — Который высокий-то… в кожаной фуражке… Его как зовут?
— Не знаю, — небрежно ответил Бурый, потом добавил: — Все слышу: товарищ Преснецов да товарищ Преснецов… По-другому не зовут… Партийный, надо полагать… А тебе что? Зачем понадобилось?
— Думала, — знакомый какой, — раз Антонина Архиповна с ним разговаривала…
— Разговаривала? Где? — явно встревожился Бурый.
— Петюнька сказывал… Из окошка будто…
Дальше Бурый не мог слушать. Он выбежал из кухни, сильно хлопнув дверью.
— Будет теперь разговор, — сказала Фаина матери, на что та с укором отозвалась:
— И чего ты, Фая, встреваешь в это дело… Пусть их живут, как им надо.
— Нельзя, мамонька, не встревать… Вижу, что тут какой-то обман советской власти подстраивают… А мне что? В стороне стоять да поглядывать?
У меня, поди-ка, Вася за эту власть голову положил, да и нам с тобой она не чужая.
— Молчи-ка ты, — кивнула Антоновна на старуху.
— Не до нас ей, — успокоила Фаина, — свою долгую печь видит. Что-то у них разговор затянулся. Пойти послушать. — И Фаина, захватив таз с рыбьей требухой, выскользнула во двор. Там увидела у погребицы мирно разговаривающих хозяев и услышала последний наказ Бурого:
— Ты виду не подавай, что знаешь… Будто отродясь не видала.
— То же и он говорил, — ответила Антонина и нарочито громко проговорила: — Ишь, вылетела подслушать, о чем хозяева беседуют. Житья мне не стало от роденьки-то твоей. Давеча вон их мозгленок успел подглядеть, как я с Филей перемолвилась. Прямо в гроб меня скоро загонят.
«Дай-то бог», — подумал Бурый, но вслух сказал совсем другое:
— Христос терпел и нам велел. Не прогонишь ведь по родственному положению. — Обратившись к Фаине, Бурый строго приказал: — Без зову вверх не показывайся, а подавать станешь, не застаивайся.
— Какой мне в том интерес? — ответила Фаина.
— Кто тебя знает… На что-то вон спрашивала, как приезжего зовут.
— Полюбопытствовала, не старый ли знакомец какой.
— А хоть бы и так… Не твое дело нос совать. Помни это.
— Буду помнить, Евстигней Федорыч! Хозяйское одно, наше другое. — И мысленно обругала себя: «Дурой была, что им подсказала. Теперь легче спеться».
Однако тут же утешила себя:
«Все равно, вижу теперь, что тот этому пара. Тоже, видно, деревенский кулачище, только уж в город пробрался и к большому делу прилипает. Как вот отлепить такого?»
С этим вопросом Фаина не расставалась весь вечер, а он выдался хлопотливым. Антонина Архиповна после разговора с мужем проявляла необыкновенную энергию. Она вытащила самую лучшую посуду, придирчиво требовала, чтоб все было «собрано, как при тятеньке», посылала Фаину в огород за укропом и тмином и даже обратила внимание на лапти Фаины.
— Ты бы ботинки надела для такого случаю.
— Нету у меня, — угрюмо ответила та.
— Мои старенькие надень, — милостиво разрешила хозяйка, но Фаина сдерзила:
— На лапти, что ли, твои-то надевать? Иначе спадут.
В других условиях это вызвало бы целую бурю, но теперь хозяйка только поджала губы:
— Вон что! Ей добром, а она зубы скалит!
Поднимаясь не один раз вверх, Фаина больше всего следила за приезжим, которого назвала про себя щукой, видела, конечно, и других, но они ей казались менее интересными: «старый барин» быстро опьянел и чаще прежнего мотал головой и говорил одно и то же:
— Приятно это, а? Этакая отзывчивость, а? в деревне, а?
«Немец» большого усердия к напиткам не проявлял, но сильно налегал на еду. Ему, видно, нравилось, как «собран стол». С большим аппетитом ел уху, а когда Фаина, сменив тарелки, подала на большом блюде разварную стерлядь, «немец» даже встал и раскланялся с хозяйкой.
— Благодарю вас, хозяюшка! В московских ресторанах и то такое блюдо редко увидишь.
Антонина старалась молчать, лишь изредка повторяла;
— Не обессудьте, гостеньки дорогие, на нашем деревенском угощении. Это приводило в восторг старика, и он бормотал:
— Деревенское, а? Выпьем за хозяйку, а?
Бурый сидел рядом со стариком и усердно подливал ему в рюмку. Щука держался как-то в стороне, словно хотел показать свое невысокое служебное положение и каждый раз, принимая рюмку, вставал и кланялся инженерам: — Будьте здоровы, Платон Андреич! Будьте здоровы, Валентин Макарыч! — Заметно было, что он «сторожится». Бурый не раз укорял, что он не допивает, а уносившая посуду Фаина заметила, что остатки в его тарелке сильно пахнут водкой.
— Боится, видно, напиться — выливает, — отметила она.
Заметно «сторожился» и Бурый.
— Не снюхались еще. Боятся один другого, — решила Фаина.
Из отрывков разговора, который ей удалось слышать, Фаина поняла, что строительство будет большое, в пяти километрах от Нагорья, а Бурый старался доказать, что надо строиться тут, рядом с Нагорьем.
«Немец», которому надоели разглагольствования Бурого, даже сказал:
— Вы, любезнейший хозяин, просто не понимаете, какое это будет строительство. Для него нужна очень большая строительная площадка.
Бурый все-таки понимал «площадку» по-своему и обещал завтра показать сколько угодно «площадок» под самой деревней и «на ладошку выложить» все неудобства строительства в намеченном месте.
— Сами увидите, что там вовсе и строиться нельзя, — уверял он.
Засиделись чуть не до рассвета. Было уже светло, когда Фаина, перемыв посуду, пошла к себе в малуху. Ее удивило, что калитка не заперта засовом. Выглянув, она увидела вдали на спуске к реке Бурого и Щуку.
«Спелись, ироды! — подумала Фаина. — Как бы им руки-то отшибить?»
С этим вопросом она и ушла в малуху, но уснуть долго не могла, слышала, как вернувшийся с берега Бурый уговаривался с гостем.
— Лошадку-то, думаю, не рано понадобится запрягать?
— Куда там рано. Наш Платоша наверняка к полдню раскачается. Ты его завтра не подпаивай. Неловко в город пьяного везти да еще на моторке. — Все-таки начальство. — говорил гость.
— Ладно. Скажу, что достать не мог. Малость-то, конечно, будет.
При расставании Бурый проговорил:
— Будем, значит, в знакомстве, Филипп Кузьмич.
— Свой своему поневоле друг, Евстигней Федорыч, — ответил приезжий.
Фаине дело представлялось гораздо хуже, чем было. Она не знала, что вся эта тройка в сущности не имела никаких полномочий, и приезд был скорей увеселительной прогулкой. На деле руководители намечавшегося строительства еще не приехали в город, но просили Горсовет подготовить помещение для конторы и чертежной. Горсовет и поручил это бывшему городскому архитектору. Все знали, что старик, схоронив на одном месяце сына и жену, сильно опустился, но знали и то, что большая часть лучших городских зданий строена им, и продолжали ценить его вкус и строительные навыки. Помнили также честную и самоотверженную работу старого архитектора, когда надо было исправлять повреждения, нанесенные городу колчаковцами.
Валентин Макарыч Мусляков вовсе не был инженером. Он был только чертежником-практиком «с острым глазом и быстрой рукой». Культуру он понимал, главным образом, в галстуках, покрое платья и так называемых манерах. Его отчужденность объяснялась обидой, как это его, «урожденного столичного человека, запятили в какую-то глушь», откуда он надеялся, впрочем, скоро вырваться.
— Как только подыщу «подходящих» чертежников на месте, так и домой — в столицу, — утешал он себя.
Преснецов был, действительно, парой Бурого, с той лишь разницей, что этот деревенский кулак, державший раньше в кабале бедноту многих деревень соседнего округа, брал подряды на плотничьи и лесозаготовительные работы. Пароходовладельцу Истомину он приходился дальним родственником и не раз «гащивал» в Сумерятах.
В годы гражданской войны Преснецов перекочевал в другой округ и «вышел с топором», объявив себя плотником. Платон Андреич стал знать его уже бойким, расторопным десятником и принял его к себе, громко назвав начальником снабжения.
Об инженерах Фаина не судила. Ей казалось, что они и должны быть «вроде бар». Не нравилось, что оба не видят, как вьются около них кулаки. Зато кулаков знала хорошо и боялась, что они будут поворачивать строительство, как им надо.
— Как бы им руки отшибить? — в сотый раз задавала она себе вопрос. Последние слова Преснецова «свой своему поневоле друг» заставили подумать: «А кто у меня свой?»
— Мамонька?.. Что она может… От Петюньки больше толку… Может, Кочетков? Иван Савельич, — улыбнулась опять Фаина. — Не больно силен парень, а все-таки… Трудного житья… из бедняков, как я… в партии, сказывал, состоит… знакомство с городскими партийными имеет и районных знает…
Верно! Вдвоем-то, может, и придумаем, что сделать… Посмотрю завтра, что будет, и сбегаю к нему. Посоветуемся… с толстогубым, — вспомнила она лицо добродушного парня.
С таким решением Фаина заснула, а часа через три уже «толклась» в кухне, где на этот раз готовился «праздничный» обед. Хозяйка, намолчавшаяся вчера, теперь старалась наверстать упущенное. Сначала она высыпала запас пословиц на тему: люди обижают, да бог помогает; потом расхвасталась:
— Думали Поскотиных под голик загнать, а что вышло? Филя-то мне троюродным братцем приходится. Вместе, можно сказать, росли. А ему теперь вон какой подряд сдают. Разве он забудет своих?
Фаина не удержалась, чтоб не поддразнить хозяйку:
— Большой-то, большой, да как бы им не подавился твой братец!
— Не твоего ума дело, — отрезала хозяйка.
— Известно, где нам за умными угнаться, — улыбнулась Фаина и этим окончательно рассердила хозяйку. Та запыхтела, как будто поднялась на крутую гору, и погрозила:
— Доведешь ты меня, Фаинка, что из дому выгоню!
— Без даровых работниц останешься? — не унималась та.
— Ф-фы, ф-фы… — долго пыхтела хозяйка и, отдышавшись, накинулась на безответную Антоновну. Долго донимала ее своими наставлениями, но та по обыкновению молчала.
После утреннего чая Бурый запряг свою Стрелку, и все четверо отправились осматривать место, намеченное под строительство. Архитектор и Мусляков поместились на заднем сиденье, а Бурый с Преснецовым взгромоздились на козлы.
— Повезли кулаки строителей, — отметила про себя Фаина.
Часа в четыре был обед. Обильный, но напитков на этот раз было мало: граненый графин с мутноватой жидкостью и распочатая бутылка с пестрой этикеткой. Мусляков ел, похваливая хозяйку, старик архитектор выпил рюмку, но не больше, и не ел, а только «ковырял вилкой». Он заметно был недоволен и к концу обеда откровенно стал ворчать:
— Площадка? Танцевать можно, а? Десятка два таких домов поставить, а? С огородами? Лишь бы к своей деревне поближе, а?
Все это относилось, как видно, к Бурому, который, несомненно, показывал свои «площадки», но дальше пошли вопросы о намеченном участке строительства.
— Одна береговая полоса, а? Поселок куда? На торфяное болото, а?
Опротестовать надо, а?.. Вы как думаете, а? — неожиданно обратился он к Муслякову.
— Стараюсь не вмешиваться не в свое дело, — ответил тот.
— Напрасно, молодой человек, — вспылил старик и даже перестал акать. — Подлое правило жизни у вас… Подлое-с…
— Вы не имеете права меня оскорблять, — поднялся из-за стола Мусляков.
— Таких, а? оскорбить невозможно. — И старик тоже вышел из-за стола.
Бурый пытался «затушить огонь», — он вдруг припомнил, что у него где-то есть «коньячок хорошенький, от старых времен остался». Но это усилило недовольство архитектора.
— Коньячок на площадку, а? Дешев стал Платон, дешев, а?
Старик направился к выходу, бросив Преснецову:
— Уплатите за ночлег, еду и поездку по их счету… Без ряды! Разницу против государственных, возмещу; — за отзывчивое отношение местного населения, а? — горько пошутил над собой Платон Андреич и вышел.
Мусляков сходил за своим клетчатым плащом и остановился у окна, откуда ему видно было, что старый «пьянчужка», как он называл своего начальника, стоит на спуске к берегу и смотрит по реке в сторону города. Около него уж толпились ребятишки, глазея на чудного дедушку, который поминутно взмахивал головой и что-то бормотал. Мусляков поблагодарил хозяев, извинился за «беспокойного гостя» и тоже вышел. За ним вышли Бурый и Преснецов, но эти довольно долго задержались на лестнице.
Моторка пришла даже раньше назначенного времени и без задержки отправилась обратно. Бурый вызывался «проводить до города», но получил отказ.
— Зачем, а? Совершенно не нужно.
Обескураженный всем случившимся В последний час, Бурый, придя в кухню, пожаловался:
— Зря, надо полагать, потратились. Едва ли толк будет…
— А Филя-то? Настоит же, поди? — откликнулась жена.
— Что твой Филя! Сегодня при строительстве, а завтра сгонят. Слышала, как старик-то разъехался. До всего ему, видишь, дело, даром что из старых да и с большой слабостью.
Спохватившись, что его слушают посторонние. Бурый поправился:
— Может, самого старика прогонят. Не спустит ему Валентин Макарыч, да и Филипп постарается втравить по слабости.
Сказав эти утешительные слова, Бурый не удержался, вздохнул:
— Жить не дают.
Как запаленная лошадь завздыхала и жена. Безучастная ко всему старуха, мать Бурого, услышав вздохи, оживилась и заговорила о своем:
— Я говорю, — печь видеть — беспременно к печали…
— Да будет тебе, мамонька, со своей печью… Себе и людям в тягость живешь, — проговорил Бурый.
Но старуха, попав на привычное, уж не могла остановиться;
— Сажу будто хлебы, а печь долгая-предолгая…
Кончить рассказ о вещем сне старухе и на этот раз не удалось. Хозяин с хозяйкой ушли наверх «допивать и доедать, чтоб не пропало», Антоновна вышла на погребицу. Фаина осталась одна
Фаину встревожило, что старик архитектор недоволен выбором места под строительство, но ей понравилось, как он «отчитал клетчатого» и раскусил Бурого. Поняла и то, что кулаки не особенно «твердо сидят», но все-таки опасение осталось.
— Подведут старика-то да этого «клетчатого» и поставят, а он, может, обоих кулаков хуже. Надо все-таки посоветоваться с Ваней, — неожиданно для себя назвала она Кочеткова уменьшительным именем.
На рассвете следующего дня Фаина шепнула проснувшейся матери:
— До вечера не жди меня. В случае, если спросят, скажи что в город уехала.
— Куда ты? — спросила было мать, но Фаина быстро вышла и направилась в сторону будки «У ключа». Несмотря на ранний час. Кочетков возился на реке у своего «заездка» Увидев Фаину, он обрадованно крикнул:
— Смотри-ка, Фая! Щуку-аршинницу поймал! На твое, знать, счастье.
— Везет мне на щук-то. Я тоже видела чуть не саженную.
— Во сне?
— Зачем во сне, наяву.
— Пойдем к будке, попьем чайку, как в тот раз, тогда расскажешь, какую такую щуку видела, — приглашал парень, но Фаина, присев на борт лодки, отказалась:
— Сперва послушай да посоветуй, что делать.
Озабоченное лицо Фаины встревожило парня.
— Что ты, Фая?
— А вот… — И Фаина подробно рассказала о том, что видела в Нагорье за последние два дня. Выслушав ее, Кочетков раздумчиво произнес:
— Этак, значит бумагу делают. Не успели начать, а коршунье уж высматривает, нельзя ли что урвать… Это ты верно придумала, что надо кулакам руки отбить. Только как быть? Надо бы мне побывать в городе, поговорить кой с кем, да, сама знаешь, до воскресенья нельзя. Может, ты съездишь? На дачном пароходе. Я тебе расскажу, куда сходить, а к вечеру домой, и мне расскажешь. Мешкать тоже в таком деле не годится. Так съездишь?
— Да у меня, стыд сказать, и на билет нету.
— На передний путь наскребу, а на обратный рыбину дам. Продашь ее в городе, вот тебе и билет, да еще и мне курительной бумаги купишь.
— Сроду не торговала.
— Да ведь это не торговать, а свое продать.
— К кому хоть там сходить-то?
— Это я потом скажу. Тебе, думаю, не с Нагорья надо садиться, а с Котловины. Тут ближе, да и по воде. Живо сплывем. К отвалу поспеем. Дорогой и расскажу, к кому сходить в городе, а пока беги-ка вон за корзинкой. Ту принеси, которая с крышкой, да травки нарви, чтоб чешуя не сохла. Кормовое весло не забудь! — крикнул он вдогонку.
Когда плыли по реке, Кочетков, усердно работая веслами, рассказывал, к кому надо зайти в городе. Особенно настаивал, чтоб побывала у Козыревых.
— Иван-то старше меня годов на пять, в гражданскую войну вместе с моим отцом были, а теперь выучился по агрономической части и в Окружном комитете по этим же делам, а жена у него из нашей деревни. Раньше ее Гланькой Лешачихой звали, а теперь учительница она и тоже в партии. Они помогут. А в случае никого не застанешь, иди прямо в Комитет и скажи: «Желаю секретаря видеть по важному партийному делу».
— А сама беспартийная…
— Что ж таксе! У партии на это запрету нет. Там скажи насчет Бурого и про этого — Щуку-то… Пусть поглядят, что за человек. Может, он от колчаковцев остался, а дома вроде того был, какой мне ногу попортил и в армию дорогу загородил.
Фаина, слушая это напутствие, даже похвалила парня.
— Ты, гляжу, расторопный и смекалистый.
— Погоди, — поженимся, так ребята у нас сразу грамотные пойдут.
— Только толстогубые, поди, — отшутилась Фаина.
— Может случиться, — согласился парень, — потому мать тоже не из тонкогубых. Оно, может, и лучше, коли подгонка есть. Как думаешь?
Фаина с удивлением почувствовала, что краснеет, и, чтобы скрыть смущение, строго проговорила:
— Замолол! Дело большое, а он о пустяках.
— Сама начала, — отозвался Кочетков и добавил: — Дело делом, а ребята ребятами. Без них тоже не бывает.
Подплыли к пристани как раз вместе с пароходом. На берегу стояло десятка полтора пассажиров. Посадка была нетрудная, но у Кочеткова оказались знакомцы. Один из них усиленно начал расспрашивать, что за женщину он привез.
Чтоб отвязаться, Кочетков сказал:
— Щука вчера мне попалась подходящая, так вот посылаю свойственницу продать. Хранить-то ведь мне негде.
Объяснение показалось понятным, и знакомец попросил:
— А ну, покажи!
Аршинницу-щуку посмотрели и другие, и разговор на пароходе пошел «по рыбацкой линии» — «а у нас…» Кочетков из этого сделал свой вывод:
— Коли на пароходе кто вздумает купить, продавай. Можно и с корзинкой. — И назначил цену.
Пароход отвалил «в минуты», и Кочетков, стоя на берегу, пошутил:
— Со щукой на Щуку поехала. — Серьезным тоном прибавил: — Не сомневайся. Найдутся рыбаки и на твою Щуку. Выловят. А с этой щукой не канителься. Скинь в случае, чтоб она тебя не вязала. Не за тем ведь поехала, чтоб на базаре сидеть. К Козыревым первым делом зайди, а потом, как я говорил.
— Не забыла, не беспокойся.
— Вечером мне скажешь?
— Сюда же с вечерним сплыву.
— Ну, счастливо — против воды плыть!
— Спасибо, Ваня! Не сробею. Решилась я! Перешагну деревенскую межу.