Начало зимнего вечера. Мать только что окончила «управляться» с коровой и зажгла огонь. Окна по заводскому обычаю закрыты ставнями.

Слышится осторожный стук. Мать и бабушка тревожно переглядываются. Одна подходит к окошку и кричит через двойные рамы:

— Кто, крешшеной?

— Отвори, Петровна. Поговорить надо. По голосу слышно, что это соседка, по уличной кличке Сануха Турыжиха.

Бабушка все же еще раз спрашивает:

— Сануха, ты?

Мать поспешно идет во двор, и вскоре обе входят в избу.

Сануха, видимо, чем-то взволнована и начинает шептаться с матерью и бабушкой.

Меня отгоняют, но я слышу повторяющиеся слова: кольцо, царь, письмо. Любопытство возбуждено до крайности, но мать и бабушка выпроваживают меня в горенку. Мать даже зажигает там огонь и дает мне «смотреть картинки» — любимую книгу «Луч».

Однако картинки на этот раз меня не привлекают, и я в дверную щель слежу за тем, что делается в кухне.

Сануха из-под шали вытаскивает какую-то смятую бумажонку, сует матери и шепчет: «Вот прочитай-ка, Семеновна».

Мать у меня по улице слывет грамотейкой.

Она развертывает бумажку и начинает шопотом разбирать слово за словом.

Сначала идут ругательства, которые, однако, мать, к моему удивлению, прочитывает без пропусков, и, строгая ко всяким «цамарским» словам, бабушка на этот раз слушает без возмущения.

Дальше начинаются угрозы: «переломать ноги, разбить башку, ссадить в домну».

Женщины в ужасе. Забывают обо мне и уже говорят полным голосом.

Из разговоров узнаю, что письмо вытащено Санухой из воротного кольца у дома заводского надзирателя — по прозвищу «Царь».

— Ходила вечером за водой и увидала — в кольце что-то белеется. Думала — платок, а оказалось письмо. Из любопытства вытащила письмо, и теперь получилось трудное положение. Нести обратно — можно попасться, а не снести — значит огневить тех, кто писал письмо.

Все трое оживленно обсуждают, как быть, и попутно делают догадки: кто это писал. Оказывается, сделать это мог чуть не каждый грамотный рабочий, так как Царь всякому насолил. Кончается тем, что бабушка решает: «В железянку бросить — и делу конец. Ежели получит, лучше не будет, а ежели накроют, так это — собака — и заслужил».

И письмо летит в железную печку, которая с начала вечера топится.

Сануха, получив напутствие: «Чтобы ни гугу! молчок об этом деле!», уходит. Мать с бабушкой продолжают разговаривать о письме.

Гудит вечерний свисток. Вскоре по ставню два резких отчетливых удара: отец пришел. Мать, не спрашивая, бежит отворять калитку.

Пока отец раздевается и отмывается, ему рассказывают о письме.

Отец матерно ругается по адресу Санухи: «Колоколо ведь!» — и садится за стол. Через некоторое время он, однако, вполне одобряет решение сжечь письмо.

— Ладно и так. Нечего упреждать-то. Сторожиться будет. А накрыть давно пора. Этакую собаку жалеть не будем. Нашелся бы только добрый человек.

И «добрые люди» находились, хотя и не часто. Разыскать их не удавалось, так как каждый рабочий и мелкий служащий, если даже подозревали его, старались не подвести других.

Расправа обыкновенно производилась зимой по вечерам, в то время когда заводской администрации приходилось являться на завод к ночной смене. Шли по гудку — в шесть часов вечера, когда зимой уже темно. Старались выходить с попутчиками — рабочими, чтобы иметь поддержку или по крайней мере свидетелей.

Порядок был уже установившийся. Свидетели разбегались, потом являлись на фабрику и, выждав время у входа, вбегали, запыхавшись, и докладывали по начальству, что вот-де такого-то бьют. Дело обыкновенно к тому времени было кончено. Каждый об этом знал, но тем не менее все, кому можно было из работающей смены и поголовно все успевшие прийти в ночную смену, бросались «спасать».

В результате получалась каша, в которой даже зоркие глаза заводских прихвостней не имели возможности различить, кто пришел раньше, кто запоздал.

Шли оживленные разговоры. Оказывалось, что чуть не каждый чем-нибудь «услужил» пострадавшему, хотя кто-то успел-таки проломить ему голову или пересчитать ребра.

Попутно начинались разговоры об Агапыче. Его видели как-то сразу в разных концах: около Воробьевской заимки, на Зверинце, у Панова, на Полевской дороге. Каждый говорящий осторожно прибавлял, что хорошенько разглядеть не мог — он ли, или указывал на сомнительный источник: «Бабы видели».

Как бы то ни было, разговоры об Агапыче шли по всем цехам. Это имя переплеталось с именем избитого заводского холуя. Припоминались случаи, что вот тем-то Агапыч был недоволен, когда работал на фабрике; тогда-то грозился. А теперь вот и сделал.

— Беспременно его это работа!

— Ищи теперь каторжника!

— Уж, поди, где свищет!

Создавалось что-то похожее на правду и окончательно сбивало с толку заводских заправил.

Эти встряски заводских холуев все-таки были полезны рабочим, напоминали другим слишком усердным, что терпению «мастеровщины» есть конец и выслуживаться перед начальством надо с оглядкой.

Нужно сказать, что вообще рабочие были очень терпеливы и расправлялись только с теми, кто окончательно «стал собакой». Да и тут еще почти всегда было предупреждение — посылалось сперва «подметное письмо», и если перемены в обращении с рабочими не замечалось, производилась «учь».

Насмерть, однако, не били. Ограничивались обыкновенно хорошей взбучкой.

Озлобление чаще всего направлялось против мелкой заводской сошки, которая служила палкой-погонялкой в руках вышестоящих.

Не помню, чтобы задевали «большое» заводское начальство, кроме одного случая, когда пытались произвести расчет с последним из управляющих.

И можно думать, что верхи пользовались такими особенностями по-своему. На расправу с заводским начальством — мелкотой — смотрели сквозь пальцы. На всех, дескать, слез не хватит, да и на место одного десяток других подыскать можно. Ну, и не беспокоились, даже и на пособия в случаях инвалидности не слишком тратились. Может быть, тут было кой-что и от боязни за собственную шкуру: если не давать выхода недовольству рабочих, так, пожалуй, себе опаснее. И выход давался «расчетами по мелочишкам».

Производилось потом, конечно, следствие, но обыкновенно виновных не находилось. За все отвечал неуловимый Агапыч. На его голову по заводским традициям разрешалось валить всякую вину: все равно ему уж хуже не будет.

В агапычев счет, кажется, был записан и случай с заводским надзирателем Царем, у которого в одну зимнюю ночь были «отбиты вздохи».