У нас за прудом одна логотинка с давних годов на славе. Весёлое местичко Ложок широконький. Весной тут маленько мокреть держится, зато трава кудреватее растёт и цветков большая сила. Кругом лес всякой породы. Поглядеть любо. И приставать с пруда к той логотинке сподручно: берег не крутой и не пологий, а в самый, сказать, раз — как нароком улажено, и дно — песок с рябчиком. Вовсе крепкое дно, а ногу не колет. Одним словом, всё как придумано.
Само место к себе тянет: вот-де хорошо тут на бережке посидеть, трубочку-другую выкурить, костерок запалить да на свой завод сдаля поглядеть, — не лучше ли наше житьишко покажется.
К этому ложку здешний народ спокон веку приучен. Ещё при Мосоловых эта мода завелась.
Они — эти братья Мосоловы, при коих наш завод строением зачинался, из плотницкого звания вышли. По-нонешнему сказать, из подрядчиков, видно, были да сильно разбогатели и давай свой завод ставить. На большую воду, значит, выплыли. От богатства отяжелели, понятно. По стропилам с ватерпасом да отвесом все три брата ходить забыли. В одно слово твердят:
— Что-то у меня ноне голову обносить стало. Годы, видно, подошли.
Про то, небось, не поминали, что каждый брюхо наростил, еле в дверь протолкнуться. Ну, всё-таки Мосоловы до полной барской статьи не дошли. Попросту жили и от народа шибко не отворачивались. Летом, под большой праздник, а то и просто под воскресный день нет-нет и объявят по народу:
— Эй, кому досуг да охота, приезжай утре на ложок за прудом. Попить, погулять, себя потешить! За полный хозяйский счет!
И верно, сказывают, в угощеньи не скалдырничали. Вина, пирогов и другой всякой закуски без прижиму ставили. Пей, ешь, сколько нутро вытерпеть может.
Известно, подрядчичья повадка: год на работе мают, день вином угощают да словами улещают.
— Уж мы вам, всё едино, как отцы детям, ничего не жалеем. Вы обратно для нас постарайтесь.
А чего постарайтесь, коли и так все кишки на работе вымотаны.
От этих мосоловских гулянок привычка к весёлому ложку и зародилась.
Хозяйское угощенье, понятно, не в частом бываньи, а за свои, за родные хоть каждый летний праздник езди. Запрету нет. Народ, значит, и приучился по малости. Как время посвободнее, глядишь, — чуть не все заводские лодчонки и батишки к весёлому ложку правятся. С винишком, понятно, с пивом. Ну, и закусить чем тоже прихватывали. Кто, как говорится, баранью лытку, кто — пирог с молитвой, а кто и луковку побольше да погорчее. Всяк по своей силе-возможности.
Ну, выпьют, зашумят. По-хорошему сперва: песни поют, пляшут, игры разные затевают. Одно слово, весело людям. Случалось, понятно, и разаркаются на артели. Не без этого. Иной раз и драку разведут, да такую, что охти-мне. На другой день всякому стыдно, а себя винить всё-таки охотников нет. Вот и придумали отговорку:
— Место там такое. Шибко драчливое.
К этому живо добавили:
— Веселуха там, сказывают, живёт. Это она всё и подстраивает: сперва людей весельем поманит, а потом лбами столкнёт.
Нашлись и такие, кто эту самую Веселуху своими глазами видел, стакан из её рук принимал и сразу после того в драку кинулся. Известно, ежели человек выпивши, ему всякое показаться может. И столь явственно, что поневоле поверишь, как сказывать станет.
— Стоим это мы с Матвеичем на бережке, у большой сосны. Разговариваем, как обыкновенно, про разное житейское. И видим, — идёт не то девка, не то молодуха. Сарафан на ней перепёстрый, цветастый. На голове платочек, тоже с узорными разводами. Из себя приглядистая; глаза весёлые, а зубы да губы будто на заказ сработаны. Одним словом, приметная. Мимо такая пройдёт — на годы её запомнишь. В одной руке у этой бабочки стакан гранёного хрусталя, в другой — рифчатая бутылка зелёного стекла, — цельный штоф. Ну, вот… Подходит эта молодуха к нам, наливает полнёхонек стакан, подаёт Матвеичу и говорит:
— Тряхни-ка, дедушко, для веселья!
У Матвеича, конечно, нет той привычки, чтоб от вина отказываться. Принял стакан, поглядел к свету, как вино в хрустале-то играет, и плеснул себе на каменку. Крякнул, конечно, да и говорит:
— Видать, от желанья поднесла. Легонько прокатилось, душу обогрело.
Бабёнка, знай, посмеивается. Наливает опять стакан, подаёт мне:
— Не отстанешь, поди, от старика-то?
— Зачем, — говорю, — отставать. Довольно смешной даже разговор. Таких-то, как Матвеич, на одну руку по три штуки — и то уберу!
Матвеич, понятно, в обиде на такие слова. Своё бормочет:
— Стар, да петух, а и молод, да протух.
Ну, и другое, что в покор молодым говорится.
— Нос, дескать, в аккурате держать не навыкли, а тоже с нами, стариками, равняться придумали!
Слово за слово, — разодрались ведь мы. Да ещё как разодрались! Вдолги уж на мировую полштофа распили и всё дивовались, как это промеж нас такая оплошка случилась и куда та бабёнка сгинула, коя нам по стакану наливала.
Только и другое говорили.
В нашем заводе, видишь, рисовщики по делу требуются. Иной с малых лет с карандашом. Ну, и расцветка тоже для тех, кто ножи в синь разделывает, дорогого стоит. Так вот от этих рисовщиков другое про Веселуху слышно было. И тоже будто кто-то въявь её видел.
Лежит это парень на травке, на небо глядит, а сам думает, — вот бы эту красоту в узор перевести.
Вдруг ему кто-то говорит:
— А это тебе не подойдёт?
Оглянулся парень, а в головах на пенёчке сидит Веселуха и подаёт ему какой-то листочек. Поглядел, а на листке точь-в-точь тот самый узор и расцветка показаны, о каких он думал. Вот от этих разговоров и повелось, — как появится новый хороший узор либо расцветка, так про Веселуху и помянут.
— Это, беспременно, она показала. Без неё не обошлось. Самому бы ни в жизнь не придумать!
Да вот ещё какая заметка была. Самые что ни есть крепкие заводские питухи дивовались:
— Ровно мы с кумом оба на вино дюжие. Хоть кого спроси. А тут конфуз вышел: охмелели, как несмыслёныши, еле домой доползли. Вспомнить стыд. И ведь выпили самую малость. Отчего бы такое? Не иначе, — Веселуха над нами подшутила. Вишь, лукавка! Кому вон хоть по стакану подносит, а нас и без этого пьяными сделала.
На деле-то, может, проще было. После заводской копоти да кислых паров разморило их на травке под солнышком, а вину на Веселуху сваливают.
Заводские девчонки да бабёнки тоже по-разному Веселуху поминали. Кои слезы лили да причитали:
— Обманула меня Веселуха! Обманула! На всю жизнь погубила.
Кто опять хвалил:
— Хоть не сладко живу, да муж по мыслям. Доброго мне тогда Веселуха парня подвела. С таким и в бедном житье не тоскливо. Дружно живём, Веселухе спасибо говорим.
Такая вот смешица и шла в народе. Кто ругал Веселуху: она людей пьянит да мутит, кто наоборот, хвалил: она, дескать, самую высокую красоту показывает. А про то, есть ли она, и разговору не было. Всяк про неё так рассказывал, будто сам видел её не один раз. Такая-сякая, молодая да весёлая. И про то помянуть не забудут, больно цветисто ходит. А девчонки да и молодые бабёнки сами норовят попестрее снарядиться, как за пруд собираются. Вот и разбери тут, которая из них Веселуха. А место это так и прозвали — Веселухин ложок. Ну, а кто всердцах на это место, те ругали:
— Веселухино болото. Чтоб ему провалиться!
От Мосоловых наш завод Лугинину перешёл. Этот, сказывают, вовсе барского покрою был. Веселухин ложок ему приглянулся. Сразу стал там какое-то заведение строить, да незадачливо вышло. Раз построил— сгорел, другой раз строянку развёл — опять сгорело. На третий раз самую надёжную свою стражу к строянке поставил, а до дела всё-таки не довели. Построить-то построили, только как последний гвоздь забили, ночью опять всё сгорело, и верные барские слуги изжарились.
Какая в том причина была, настояще сказать не умею, а только на Веселуху показывали, будто она не допустила. Про Лугинина старики сказывали, что был он какой-то особой барской веры и от народу скрытничал. Ну, а барская вера. — это уж сдавна примечено, — завсегда девчонкам да молодухам, кои попригожее, горе-горькое.
После третьего пожара больше уж Лугинин не строился. Потом его самого за что-то судили, а завод в казну перешёл. А тут чья-то Дурова голова придумала немцев к нам на завод навезти, и опять с Веселухиным ложком поворот вышел.
Приехали немцы. Зовутся мастера, а по делу одно мастерство видно, — брюхо набивают да пивом наливаются. Живо раздобрели на казённых харчах и от безделья да сытости стали смышлять себе какую по мыслям потеху. Заприметили — народ по воскресным дням за пруд ездит. Поглядели. Место, видно, поглянулось, только постройки никакой нет. Разузнали, что зовут это место Веселухин ложок. И про то им сказали, что строенье тут заводилось три раза, да Веселуха не допустила: всё сожгла. Немцы, понятно, спрашивают:
— Кто есть этот Веселюк?
А в те годы на заводе был мастер Панкрат. Человек не то, чтобы в больших летах, а и не вовсе молодой. Давно бы ему, по заводским обычаям, пора семьёй обзавестись, а он всё в неженатиках ходил. Его уж поддразнивать стали: старый парень! Только Панкрату это нипочём.
— Что ж такого! Хоть старый, а всё-таки парень. Хуже, коли молодой в стариках числится. То и не женюсь, что боюсь молодость окоротить, веселье потерять. Пойдут хлопоты да заботы, не успеешь оглянуться, — в доски забьют, а тут всё-таки туда-сюда поглядишь, сердце порадуешь.
— Не до седых волос, — говорят ему, — за весельем гоняться!
У Панкрата и на это ответ припасён:
— Молодому-то веселью цена пяташная, а старому — рублёвая.
Побалагурить, песенок попеть, поплясать охотник был. Наперебой Панкрата на свадьбы звали. С ним, дескать, и тоскливому весело станет. Панкрат и не отказывался, веселил людей до той поры, пока бутылочное веселье верх возьмёт. Как зашумят вовсе по-пьяному, Панкрата и след простыл. Он, конечно, и сам от выпивки не чурался, только большой приверженности не имел, потому и уходил, как начнётся бестолковщина по пьяному делу. Если случится — задерживать станут, у Панкрата одна отговорка:
— Недосуг мне. На Веселухине ложке дело поспело. Никак пропустить нельзя.
Ружьишко у Панкрата было, рыболовный снаряд тоже имел, только заправским охотником либо рыболовом его не считали. Иные даже подсмеивались:
— Больше всех на охоту да на рыбалку бегаешь, а ни в сумке, ни в корзинке не видно.
— Ружьё у меня жалостливое, — отвечает Панкрат, — и крючочки незадевистые. Да и несподручно мне тяжело носить: руку для рисовки берегу. Ещё, пожалуй, сумку прорвёшь и у корзинки дно продавишь. То ли дело, когда в голове несёшь: ногам легко и рукам свободно.
Которые люди постепеннее, те Панкрата вовсе за пустого человека считали. Ну, и они не спорили, что по рисовке и расцветке он в головах идёт.
— Этого у него не отнимешь. Что правда, то правда.
Про дело в Веселухином ложке Панкрат не зря говорил. Там у него не то что весной да летом, а и в осеннее ненастье и в зимнюю пору какое-то дело. Чуть свободный час выдастся, он непременно туда. Когда спросят: зачем? — ответит шуткой:
— Пенёчки у меня там облюбованы. До того ловко на них сидится, что и сказать не могу. Пойдём, уступлю на подержанье. Посидишь, — сам увидишь, сколь хорошо.
За эту приверженность к Веселухину ложку Панкрата и прозвали Веселухин брат.
Вот как немцы стали дознаваться о Веселухе, им, шутки ради, и говорят:
— Про то лучше всех знает Панкрат, Веселухин брат.
Немецкое начальство сейчас же велело позвать Панкрата. Тот пришёл. Видит, — сидят за столом четверо брюхастых да один пожиже. Тот, что в середине сидит, строго так спрашивает:
— Твой есть сестра Веселюк?
Панкрату это забавно показалось, он и ответил свадебным обычаем по-балагурному:
— Сестра не сестра, а сродни приходится. Обоих нас со слезливого мутит, с тоскливого вовсе тошнит. Нам подавай песни да пляски, смех да веселье и прочее такое рукоделье.
Немцы, ясное дело, шутки не поняли, спрашивают, что за Веселуха, какая она собой?
Панкрат тоже не стал обычая менять, говорит шуткой:
— Бабёнка приметная: рот нарастопашку, зубы наружу, язык на плече. В избу войдет, — скамейки заскачут, табуретки в пляс пойдут. А коли ещё хмельного хлебнёт, выше всех станет, только ногами жидка: во все стороны покачивается.
Немцы даже испугались:
— Какой ушасни шеньщин! Такой песпорятки делайт. Тюрьма такой брать надо.
— Найти, — отвечает Панкрат, — мудрено: зимой из-под снегу не выгребешь, летом — в траве не найдёшь.
Немцы все-таки добиваются, — скажи, в каком месте живёт и чем она занимается. Панкрат и говорит:
— Живёт, сказывают, в ложке, за прудом, а под которым кустом, — это каждому самому глядеть надо, да не просто так, а на весёлый глаз. В ком весёлости мало, можно из бутылки прибавить.
Это немцам по нраву пришлось:
— О, из бутилка можно!
— А ремесло у Веселухи, — говорит Панкрат, — такое. С весны до осени весь народ радует сплошь, а дальше по выбору. Только тех, у кого брюхо в подборе, дых лёгкий, ноги дюжие, волос мягкий, глаз с зацепкой и ухо с прихваткой.
Немцы про дых да брюхо мимо ушей пропустили, потому каждый успел брюхо наростить и задыхался, как запалёная лошадь. Про мягкий волос им не по губе пришлось, потому — у всех наподбор головы ржавой проволокой утыканы. Зато, ногами похвалились. Хлопают себя по ляжкам, притопывают:
— Это есть крепкий нога. Как дуб! На такой нога стоять много.
— Не такие, — объясняет Панкрат, — требуются, чтоб много стоять. Дюжими у нас такие ноги зовут, что сорок вёрст пройдут, вприсядку плясать пойдут да ещё мелкую дробь выколачивают.
Насчёт глаза да уха немцы заспорили:
— Такой бывайть не может.
Панкрат на своём стоит:
— В вашей стороне, может, не бывает, а у нас случается.
Тут немцы давай спрашивать, какой это глаз с прицепкой и ухо с прихваткой.
— Глаз, — отвечает, — такой, что на всяком месте что-нибудь зацепить может: хоть на сорочьем хвосте, хоть на палом листке. А ухо, которое прихватывает и держит всё, что ему полюбится. Ну, мало ли: как ронжа звенит, как трава шуршит, как сосна шумит.
Немцы, конечно, ничего из этого не поняли. Спрашивают, почему надо на сорочий хвост смотреть, какая польза от палого листа, коли ты не садовник и не огородник. Панкрат хотел им втолковать, да видит, — ни на порошинку не понимают, махнул рукой и говорит прямо:
— Коли такое ваше разумение, никогда вам нашей Веселухи не повидать!
Немцы с этим не согласны, своё твердят: — все, дескать, кусты повыдергаем, корни выворотим, а найдём. Без этого нам никак нельзя.
— Этот Веселюк ошень фретный шеньщин. Она делает пожар.
Панкрат видит, — вон куда дело пошло. От этих дубоносых всего жди. Могут хорошее место испортить. Тогда Панкрат и говорит:
— Да ведь это я с вами шуткой разговаривал. Никакой Веселухи нет. Одна выдумка это.
Ну, немцы не верят:
— Какой выдумка? Пожар есть — Веселюк есть.
— Что ж, — отвечает, — пожар всегда случиться может. Не доглядели с огнём, — вот и пожар. Последний вон раз, сказывают, вся барская стража пьянёхонька была.
Немцы к этому и прицепились: — откуда, дескать, знаешь? Панкрат объясняет: — в народе такой разговор идёт. Немцы своё: — скажи, кто говорил? Панкрат подумал, — не подвести бы кого ненароком, и говорит: — не упомню.
Немцам это, видно, подозрительно показалось. Долго меж собой долдонили: не то спорили, не то сговаривались. Потом опять стали спрашивать о приметах Веселухи. Панкрат ещё раз сказал, что это выдумка. Ну, всё-таки объяснил, как про Веселуху сказывают. Немцы вроде обрадовались, закричали: — попался, дескать. Теперь видим, что знаешь, где Веселуха живёт. Показывай её квартиру!
Панкрат тут вовсе осерчал и говорит:
— Коли вы такие чурки с глазами, не о чём мне с вами разговаривать! Делайте со мной, что придумаете, а от меня слова не дождётесь.
Время тогда крепостное было. Немецкое начальство и давай Панкрата мытарить. Чуть не каждый день спросы да расспросы и всё с пригрозью. Других людей тоже потянули. Кто-то возьми и сболтни, что про Веселуху ещё такое сказывают, будто она узоры да расцветку показывает. И про Панкрата упомянули, — сам-де сказывал, будто ходовую расцветку на ноже с Веселухина ложка принёс. Немцы давай и об этом доискиваться. По счастью ещё, Панкратова расцветка им вовсе не глянулась. Всё-таки спрашивают:
— Сколько платиль за такой глюпый расцветка?
Панкрат на допросах давно отмалчивался, а тут за живое взяло.
— Эх, вы, — говорит, — слепыши! Разве можно такое дело рублём мерить! Столько и платил, сколько маялся. Только вам этого не понять, и зря я с вами разговаривать стал.
Сказал это и замолчал. Сколько немцы ни бились, не могли больше от Панкрата слова добыть. Стоит белёхонек, глаза вприщур, ухмыляется и ни слова не говорит. Немцы по столу кулаками молотят, ноги оттопали, грозятся всяко, а он молчит.
Ну, всё-таки на том, видно, решили, что никакой Веселухи нет, и зимой стали подвозить в ложок брёвна и другой материал. Как только обтаяло, завели постройку. Место от кустов и деревьев широко очистили, траву тоже подрезали, а чтоб она больше тут не росла, песком речным засыпали. Коротенько сказать, попортили ложок, сколько разуменья хватило. Народу на постройку довольно нагнали и живёхонько построили большущий сарай на столбах. Пол настлали из толстенных плах, столы, скамейки и табуретки такие понаделали, что, не пообедавши, с места не сдвинешь. На случай, видно, чтоб не заскакали, если Веселуха заявится в этот сарай. В заводе тоже по этому делу старались: лодки готовили. Большие такие. Человек на сорок каждая.
Ну, вот… Как поспело, немцы всей оравой и поплыли на лодках к Веселухину ложку. Дело было в какой-то праздник, — не то в троицу, не то в семик. Нашего народу в ложке немало было. Песни поют, пляшут. Девчонки хоровод завели. Одним словом, весна. Увидели, что немцы плывут, сбежались поглядеть, как у них будет.
Подъехали немцы, скучились на берегу и давай истошным голосом какое-то своё слово кричать. По-нашему похоже на «Дритатай». Прокричали это своё «Дритатай» и убрались в сарай. Что там делается, народу не видно, потому— сарай хоть с окошками, да они высоко. Неохота, видно, немцам своё веселье показывать.
Наши всё-таки исхитрились, пристроились к этим сарайным окошечкам, глядели и другим сказывали. Сперва, дескать, немцы-мужики пиво пили да трубки курили, а бабы да девки немецкие кофеем наливались. Потом, как все надоволились, плясать вроде стали. Смешно против нашего-то. Известно, в немце ловкости, как в пятипудовой гире, а баба немецкая вроде перекислой квашни: вот-вот тесто поползёт. Ну, толкутся друг против дружки, аж половицы стонут. Мужики стараются один другого перетопнуть, стукнуть, то-есть, ногой покрепче. У баб своя забота, как бы от поту хоть маленько ухраниться. Все, конечно гологруды, голоруки, а комар своё дело знает. По весенней поре набилось этого гнуса полнёхонек сарай, и давай комар немок донимать. Наши от гнуса куревом спасаются, да и на воле-то его меньше бывает, потому — ветерком относит. Ну, а тут комару раздолье вышло. Тоже и одёжа наша куда способнее. Весной, небось, никто голошеим да голоруким в лес не пойдёт, а тут на-ка — приехали наполовину нагишом. Туго немцам пришлось, а они всё-таки крепятся, желают доказать, что комар им — тьфу. Только недаром говорится, что вешний гнус не то что человека, — животину одолеет. Невтерпёж и немцам стало. Кинулись к своим лодкам, а там воды полно. Принялись откачивать, да не убывает. Оказалось, все донья решетом сделаны. Какой-то добрый человек потрудился, — по всем лодкам напарьей дыр навертел. Вот-те и Дритатай!
Пришлось немцам кругом пруда пешком плестись. Закутались, кто чем мог, да разве от вешнего гнуса ухранишься. А на дороге-то ещё болотина приходится. Молодяжник заводский тоже маленько потешился, — добавил иным немцам шишек на башках.
Только немцы, конечно, не сразу отступились от своей затеи. Не раз ещё всем скопом пробирались на Веселухин ложок. И на лошадях приезжали, и на лодках приплывали, а конец один: то лошадей угонят, то лодки прорешетят, и немцам обратная дорога солоно придётся. Панкрата к ответу тянули, других мастеров тоже всяко застращивали, иных опять подговаривали сказать, кто это им ходу в Веселухином ложке не даёт. Ну, ничего не добились. Так и пришлось немцам забросить свой сарай.
На память об этом немецком веселье в народе только и осталось одно слою, какое они кричали, как в первый раз приплыли. Теперь ещё заводские старики нет-нет и скажут:
— Это ещё в ту пору было, как немцы хотели в Веселухином ложке свой Дритатай устроить, да Веселуха не допустила.
А сарай немецкий долгонько место поганил. Потом его растащили потихоньку. Опять хороший ложок стал. Без вина людей пьянит, а иным и самую высокую красоту даёт поглядеть.
1943 г.