Флотилия мятежников. -- Их движения. -- Пожар. -- Спасенные суда. -- Колокотрони. -- Его рапорт. -- Армиро и рыбак. -- Мать Петрабея. -- Буря.
Тендер Соловей стоял у Корона вместе с греческим флотом. Вскоре он приспел к нам, и около вечера открыли мы пред городком Армиро флотилию мятежников, состоявшую из одного корвета (24-пушечного), трех бригов и трех больших канонерских лодок. Далее, в расстоянии трех миль, стоял пред Каламатою французский бриг.
Мятежники, увидев нас, притянулись к берегу. Корабли греческого правительства вступили под паруса, и чрез несколько часов обступили их. Им было велено едать флоту правительства вооруженные корабли, которые, вопреки прокламации о блокаде, тревожили мореплавание, а самим избрать средство для возвращения в свои дома, как покажется удобнее, или на судах правительства, или на канонерских шлюпках. Они медлили ответом; командир одного[141] из бригов явился к нашему адмиралу, и просил его покровительства, говоря, что часть его команды давно хочет отстать от преступных предприятий его соотечественников, что он был невольно принужден так долго оставаться сними, и искал только удобного случая удалиться. Замечательно, что это был тот самый греческий офицер, который остался с Миаулисом на Гелласе, и, исполняя его приказание, взорвал фрегат. Ему было позволено перейти по другую сторону под батареей нашего фрегата, и соединиться с флотом греческого правительства.
Между тем ночь темнее и темнее ложилась в заливе; густые облака кругом Тайгета предсказывали бурю; мы думали, что идриоты ожидают берегового ветра, чтоб вырваться из залива; но нас ожидало другое зрелище.
В 10 часу засветился огонёк на одном из бригов; пламя долго играло на палубе; потом обняло обе мачты, пробежало ванты и все веревки, и постепенно разлилось по рангоуту. При сем неожиданном освещении было видно, что команда на шлюпках оставляла корвет. Все догадывались, что он также был[142] приготовлен ко взрыву; однако ж один греческий офицер имел смелость отправиться на оный, и потушил свечу догоравшую над порохом. Спасенный корвет был немедленно отбуксирован, а когда обратили внимание на другой бриг, его уже не было; он был прорублен и потоплен; таким образом идриоты хотели дать нам в один вечер три различных зрелища, громкий взрыв, медленный, но блистательный пожар, и безвестную потерю красивого судна среди темноты воздуха и волн.
Пожар продолжался до рассвета; невозможно вообразить картины более великолепной. Среди совершенно черной ночи, с которою сливалась мрачность Тайгета, под густыми облаками, сошедшими гораздо ниже окружных гор, при совершенном безветрии, которое дает выражение смерти столь суровой погоде -- бриг во всех своих частях одинаково горел, без пламени, без шуму. Можно было подумать, что огнем нарисовали на черном грунте, с совершенною точностью, стоящий на якоре корабль. Смоленые его веревки представлялись огненными чертами, ванты горели решетками, и целый корпус был облит огнем почти[143] без пламени, ибо сильная роса не давала ему разгораться. От времени до времени раскаленные его пушки сами палили, и их ядра зажигали мгновенные фосфорические искры частыми рикошетами по недвижной воде.
Мятежники спаслись, но на пути их достойные союзники, горцы, совершенно их ограбили.
На другой день, греческие моряки начали спасать, что было можно, с погибших судов. Команда на спасенном корвете составилась частно из них, и частью из нашей команды с капитан-лейтенантом С--ным.
Корвет принадлежал братьям Кондуриоти, а передавшийся бриг другому богатому идриоту Бульгари, и был тот самый Аполлон, соименник идрейской газеты, который взбунтовал Майну. Сии корабли по праву принадлежали греческому правительству, по крайней мере взамен сожженных казенных бригов.
Вооружение сей флотилии было последнее усилие мятежного острова. В самую ночь нашего появления в заливе она намеревалась атаковать корабли правительства; к счастью, мы приспели предупредить новое кровопролитие![144]
И в Мессинском заливе и в Поросском порте развязка мятежей была та же. Грубая злоба идриотов выразилась пожаром, который им не приносил ни какой пользы, а истреблял лучшие корабли Греции. Это черта азиатская; почти все константинопольские пожары бывают следствием народных неудовольствий на вельмож; и не редко несколько голов, выставленных у Сераля в жертву народной мести, служат для тушения и пожаров, и страстей. Однако нашлись люди и журналы, которые, обращая все в упрек графу Каподистрия, видели и в столь варварском поступке его противников-- геройство и патриотизм.
Еще два дня оставались мы в Мессинском заливе. Порою облака вставали с окружных гор, и под ними открывались селения майнотов; здесь горы более покрыты зеленью, но и она темна и печальна; притом во все время стояла погода мрачная, которая так соответствовала и виденным нами несчастиям, и свежим еще язвам Каламаты, и суровому виду Тайгета, и воспоминаниям, наводимым страною, которая осуждена со времен Аристомена беспрерывно страдать от соседства Спарты, от[145] нашествий варваров, крестоносцев, венециан, турок, египтян, майнотов. Богатство мессинских полей осуждает ее на подобные напасти; как часто счастливые дары природы бывают роковыми!
12-го числа берег оживился войсками правительства, и Колокотрони со многими другими начальниками посетил нас. Колокотрони было вверено усмирить сию часть Пелопонеза, и наказать мятежников майнотских; он был главнокомандующим войсками правительства, и носил титул пелопонезского маршала. Никогда наружность человека не имела во всех движениях, во всех чертах более выразительности. Он не высок, но широта его плечи плотность сложения дают ему сходство сего предком, Геркулесом. В чрезвычайных случаях надевает он шлем, и под темным забралом орлиный взгляд его приводит в замешательство. Серые кудри в беспорядке волнуются на плечах, глубокие морщины проведены по лицу; но всматриваясь в него, вы не знаете, какой ему дать возраст; огонь взгляда, живость движений, душа старого Клефта, кипучая и огненная, проницающая на его наружности и в[146] слове, так разительно отзываются молодой жизнью горца. Озирая его несколько минут, я не мог угадать цвета его глаз; он будто не хочет дать вам уловить в них его мысли; и улыбка его, как тайна его уст, тщательно скрылась под усами. В совершенной гармонии с такою физиономией две львиные головы занимают место эполет на его плечах. Он одет просто, без золотого шитья так любимого греческим солдатом. Колокотрони может служить типом сего племени, которое со времен Филопемена с орлами и с бурями сохранило свою свободу на утесах.
Его отец, все его братья и родные погибли в казнях после прежнего восстания Греции; ему было тогда не более шести лет; он скрылся от палачей в кустах; потом, зная все горные ущелья, как углы родного дома, он спасался около года от албанцев, которые отыскивали в них последний остаток мятежного племени. Он переправился в Зант; тогда Венеция владела еще Ионическими островами; на них были сверстники его отца, горные клефты, тогда в службе республики. Они приняли его как родного; но когда с ионических[147] полян он видел горы Пелопонеза, в которых так свободно развивалось его удалое детство, он горько плакал и просился туда. По взятии Ионических островов французами, он отказался от твердой земли, которая не представляла ему ни какого наслаждения по его вкусу; захватил какую-то венецианскую галеру; и сын потерянного племени клефтов, с пятидесятые товарищами, на старой галере потерянной республики, несколько лет был корсаром. Но и сей быть ему наскучил: он вновь хотел земли, и среди шуму весел, под тенью парусов, он вздыхал по шуму клефтского бивака, по тени горной ели. Русские формировали тогда милицию из его соотечественников; он получил командование одного батальона на Ионических островах. По отбытии нашего флота он вступил на службу англичан, и имел несколько раз случай драться с французами в северной Италии и в Сицилии; с того времени он питает непримиримую к ним ненависть; за несколько лет до восстания Греции он тайно пристал к берегам Майны, и не помышляя о готовившемся великом подвиге, рассуждал с начальниками разных племен о[148] возобновлении старинного поэтического быта клефтского в родных ущельях; потому что он предпочитал свои горы всему миру.
При восстании Греции открылось разгульное поле для его деятельности; сделавшись одним из первых военачальников, он не мог избегнуть междоусобной войны. В 1825 году он был осужден вести монашескую жизнь в монастырском заключения, и даже с досады отрастил себе бороду. Но Пелопонез не хотел драться без любимого вождя. Приняв начальство над войском, он ободрил напуганных Ибрагимом мореотов, и был идолом солдата. Старший сын его погиб тогда в междоусобной войне.
Колокотрони устал уже в буре греческих дел; испытанный патриотизм внушил ему желание успокоить свою родину, и потому он был одною из первых опор власти графа Каподистрия.
Если положение его имело много сходства с Гетцом-Фон-Берлихингеном, если он мог досадовать иногда на слишком возрастающее моральное влияние президента, как германец досадовал на адское изобретение пороха, если и[149] Греция уподоблялась тогда Европе XV века -- теме более ему делает чести то, что он обратил все свое влияние на утверждение власти графа Каподистрия, и был всегда ему верен.
В Каритене он имел свою крепость, построенную во время восстания; он любил вести в ней независимую жизнь; но по старой привычке клефта, нередко забывая новый порядок вещей и новые права поселян, он посылал своих паликар выбрать из их стада лучшего барана, чтобы на их счет попировать по-прежнему. Такова жизнь, таков быть сего странного человека; его душа останется загадкою.
Почтительно окружали его Никита, Калержи, Хадчи-Христо, который прежде служил в турецкой коннице, и взятый греками в плен, сделался в последствии начальником нерегулярной кавалерии. Они имели с собою до четырех тысяч милиции, которая поспешила окружить Майнотские горы, и закрыть окрестности от новых набегов; они занимали город Нисси не далеко от Каламаты, и Колокотрони готовился с отборным отрядом занять некоторые ущелья.[150]
Колокотрони много говорило долготерпимости президента, о его ошибочной системе -- действовать одним убеждением; он готовил донесение к нему в самых резких выражениях, умоляя его взять строгие меры для обуздания мятежей, хранить отеческие чувства для мирного класса народа, а не для людей, которые так давно свыклись с ножом палача и с виселицей; я видел его, когда он подписывал сию бумагу; он так сжимал перо в своих исполинских пальцах, что казалось оно обратиться в ятаган; его наружность, выражение его лица составляли идеал человека подписывающего смертный приговор.
После сего посещения, уверившись, что не было опасности от разбойников в окружных местах, я посетил городок Армиро. Души в нем не было; жители укрылись в горы от нашествия майнотов, и еще боялись возвратиться; все дома были отворены и ограблены. Шайка разбойников оставила свои следы в нем, как Божье проклятие. Трудные тропинки пробираются к окрестным горам, на вершинах коих укрылись за облаками, как стати, селения горцев. Только старик рыбак на старой[151] лодке по-прежнему мирно продолжал пред ограбленным городом свое однообразное занятие; его убогий шалаш на голом камне среди волн не удостоился посещения майнотов; и он с своей белой бородою, в изодранной одежде, развеваемой ветром, уподоблялся седому Сатурну, который не прерывает своего необходимого шествия, среди всех перемен судьбы подвластного ему мира.
Я спрашивал у него подробностей его быта; его философия мне понравилась; он не находил ничего удивительного в нашествии майнотов, а удивлялся тому, что слишком три года царствовал покой. Таков образ мыслей всех жителей окрестных мест.
13-го числа мы снялись, и при тихом ветре придерживались левого берега залива. Горы Майны увенчаны укрепленными замками, в которых живут семейства удалых капитанов. Какая жизнь в этих пустынных жилищах, какие страсти тревожат дикий быт этих людей! Здесь ненависть длится постоянно из рода в род; здесь мщения мрачны и ужасны как Майнотские скалы.
Первая капля пролитой крови вооружает[152] мстительную руку целых семейств и племен, и родоначальник на одре смерти передает завет мщения своим ближним, как свое благословение. Есть люди, которые по нескольку десятков лет не выходят из своего замка; с ружьем у бойницы подстерегают друг друга, чтоб заплатить долг убийства, священнейший из долгов. Во время последнего путешествия президента по сим местам, в первый раз от роду вышли из своих домов, вместе с общим стечением народа, два старца. Их замки были на двух возвышениях, в расстоянии один от другого не более ста шагов; взаимная вражда с незапамятных лет существовала между двумя поколениями, и с каждым родом возрастала, питаясь новыми жертвами. Президент успел их примирить.
После мщения за убийство, первым долгом между майнотами почитается карточный долг. Они играют с зверской страстью, подобно дикарям Северной Америки. Проигрывают все, сначала отцовский дом, потом жену и детей, потом отцовское ружье, и за ним самого себя. Впрочем, так как теперь проигрыши выигрыш жены и детей почитается между[153] лучшими из них церковным грехом, они передают из рода в род и карточный долг; и сын, отягощенный подобными долгами, по смерти отца, клянется на гробе его быть верным последнему завету.
Если бы подобные образы не омрачали сих берегов, можно бы было найти приятными многие из местоположений Майны; особенно где зубчатые башни выходят из среди небольшого круга деревьев, или где цветущая поляна живописно раскинулась кругом опустевшего отмести замка.
Греческие корабли за нами следовали; мы легли в дрейф пред городом Лимени, где имеет свое местопребывание семейство Мавромихали. Намерение адмирала было попытаться еще примирить сие семейство с правительством, и посредством его влияния восстановить спокойствие в Майне. Я отправился в Лимени на военной шлюпке; почетнейшие из граждан и священники вышли на встречу к нашему флагу, и повели меня в дом, или, как они выражались, во дворец бея. Здесь все дома построены наподобие майнотских замков, частью с подъемными мостами, и вообще укреплены с[154] большим тщанием. В глубине залива построена жалкая батарея из четырех пушек без станков; кругом ее стояли майноты, готовые палить по греческим судам, в случае входа их в бухту; пред городом стояли на якоре две старые разреженные шхуны и несколько канонерских лодок, которые составляли морскую силу владетельного князька, и не раз отличались пиратским удальством,
Меня приняла мать старика Петробея в многочисленном кругу своего семейства. Ей отроду около ста лет; но она в полном здравии, и крепка как спартанка. Еще не давши мне выговорить ей ни одного приветствуя, начала горькие жалобы материнского сердца на президента. Во многом заблуждалась она; она не была в состоянии понять великого человека, и видела в нем только тюремщика своих сыновей и внуков; она полагала, что зависть к светлому ее Княжескому дому побудила его так обидно унизить ее племя; потом вычисляла она, сколько детей, сколько внуков и племянников ее погибли в народной войне; их числом тридцать три. Когда сыновья и родственники упрашивали ее прекратить этот разговор,[155] чтобы узнать желания нашего адмирала, она им отвечала, что ей нужно все высказать русским, что она помнить еще графа Орлова-Чесменского и слезы, которые пролила она, увидев впервые православный флагу спартанских берегов, что она хранит вместе с семейным образом письма русского адмирала и Всемилостивейшую грамоту Императрицы Екатерины, что она только от покровительства нового русского адмирала ожидает освобождения своих родных.
После подобных предисловий и долгих убеждений со стороны адмирала, майноты согласились наконец оставаться в совершенном бездействии и в покое, доколе решится дело их родственников, бывшим, в Навплии, и со своей стороны умаливали ходатайствовать у президента об их освобождении.
Зная, что закон Ликурга о воздержании получил теперь новую силу в Лимени, если не по вкусу, то по необходимости, адмирал послал старухе много провизией и французских вин, а она к нему свое благословение, препоручая передать оное и президенту по освобождении Петробея.
У Матапана встретила нас сильная буря;[156] греческие суда, следовавшие дотоле за нами, должны были укрыться в ближний порт; но наш бодрый фрегат гордо боролся с нею. Матапан и Малей были величественно-ужасны среди взволнованного Океана. Порывы ветра с ревом спускались сих угрюмых высот, и их ущелья трещали при всяком дуновении. Нигде, может быть, мореплавание не представляет столько опасностей, как у этих берегов. Древние знали, что Архипелаг, при всех своих приятностях, был ужасен для мореплавателя, и географ Дионисий замечает, что в нем волнение тем опаснее, что оно со всех сторон задавлено массами островов, и не находя пространства, чтобы разлиться вместе с ветром, мучит неправильным качанием корабль.
На рассвете 15-го числа мы были между Цериго и мысом Малеем; на высоте последнего творил свою утреннюю молитву таинственный пустынник. Ветер развевал его рубища и его белую бороду. В своем восторженном положении он казался стариком Эолом, который, оставив цветущий Тинос, поселился у оконечности спартанских берегов, чтобы терзать море порывами бурных страстей новой Спарты.