Убийство графа Каподистрия. -- Народная месть. -- Дух войска. -- Граф Августин. -- Сенаторы в испуге. -- Убежище преступника. -- Правительственная комиcсия. -- Обиженный Генерал. -- Навплийская ночь. -- Траур. -- Суд. -- Англичанин Адвокат. -- Твердость Георгия. -- Его жена. -- Казнь. -- Чувство толпы. -- Тело правителя. -- Песнь.
В воскресенье, 27-го сентября, граф Каподистрия пошел, по своему обыкновению, восьмом часу утра в церковь Св. Спиридиона, в сопровождении однорукого Кандиота, который, по особенной привязанности к графу, всегда любил за ним следовать с парою своих пистолетов. Узкие и неопрятные улицы ведут в сию церковь; поворотив у церковного угла, президент заметил, что два Мавромихали, Константин и Георгий, закутанные в своих горных плащах, угрюмо стояли у церковного помоста, вместе с приставленными к ним двумя солдатами полицейской стражи. Он мгновенно приостановился, будто споткнувшись, и опять спокойно продолжал свой путь; может быть, предчувствие удерживало его, но он не внял[164] голосу предчувствия. Сняв шляпу пред входом в церковь, он приветствовал майнотов; они оба водно время наклонились, чтоб снять пред ним свои фешки; из под плаща Константина раздался выстрел, но дрогнувшая его рука дала промах; президент беспокойно оглянулся, и в то же мгновение выстрел Георгия и второй выстрел Константина, оба в голову, и кинжал, воткнутый Георгием в бок несчастной жертвы, его повалили. Граф, не успев и вздохнуть, упал без жизни на руку кандиота. Шесть разрезных пуль с проволоками были в его голове, и кровь била ключом из перерезанной в левом боку жилы.
Вопль раздался в церкви; богослужение прервалось; толпа обомлела от ужаса. Один из убийц, Георгий, успел спастись, с двумя солдатами, его сообщниками, в темный переулок; другой -- исполинского росту, Константин, побежал за ним, но толпа его окружила и пресекла путь. Кандиот, опомнившись от первого испуга, опустил наземь бездыханное тело, и вынул своею левою рукою из-за пояса пистолет; оружие осеклось; он бросил его в голову убийце, который был уже в сорока шагах от него,[165] и успел выстрелить из другого пистолета, но ранил его легко.
Ни одного караула, ни одного солдата не было; между гражданами, которые бросились из церкви, нашелся отставной офицер нерегулярных войск; его сабля засверкала над головою преступника, и повергла его среди толпы, которая с яростью бросилась его терзать.
С одной стороны женщины, с плачем выходя из церкви, окружали труп президента, искали в нем еще дыхания, и омачивали свои платья в его мученической крови; а с другой ярость народа изливалась над израненным убийцей. Он долго еще жил, и смерть медлила отнять его из под ударов народной мести. Он умолял о помиловании, и издыхающим голосом произносил: я хотел вас освободить от тирана; но за каждым словом новые раны покрывали его истерзанное тело.
Между тем плач и тревога пронеслись по всему городу. Войско мгновенно было под ружьем, и в столь критическую минуту, единодушно отказавшись от повиновения главнокомандующему, генералу Жерару, просило градского коменданта, полковника Алмейду, принять[166] над ним начальство. Деятельность Алмейды спасла город от новых несчастий: в одну минуту были розданы патроны, затворились крепости, и роты были расположены на батареях, на площадях и по главным улицам.
Толпа связала тело убийцы, и таскала его полумертвого по улицам, как бы для того, чтобы успокоить жителей зрелищем ужасной казни его. Между тем другие, собравшись у места, где, вместе с телом президента, лежали убитые лучшие надежды отечества, составили носилки, и понесли тело во дворец. Это все происходило с неимоверной быстротою; все в городе двигалось и действовало по какому-то инстинкту. Извещенный о случившемся несчастии, брате президента, граф Августин, схватил свою саблю, и не дожидаясь своей cульотской стражи, поспешил удержать порядок в доме брата, и успокоить народ.
Толпа покрывала площадь между дворцом и Сенатом. Тысячи голосов звали сенаторов, чтобы они помыслили о сохранении порядка. Но страх увеличивался опасением, нет ли обширного заговора; все ли войска верны; ужели темные убийцы, как стати, похитили правителя у[167] народной любви? Сенаторы боялись выйти из своих домов, и комендант отыскивал иных в подвалах, иных на чердаках. Они еще соединялись на совещание, когда народный суд совершался над Константином Мавромихали; он испустил дух после долгих мучений на большой площади. Тело его было брошено с батареи в море, и волны, долго еще терзав его, выбросили на необитаемый берег под Паламидою, где несколько месяцев остов лежал без погребения.
Все спрашивали: куда укрылся другой убийца? И с удивлением узнали, что он был в доме французского резидента барона Руана. Дом был тотчас окружен; с яростными криками требовали злодея. Барон Руан, не желая еще его выдать, и опасаясь грозы народного гнева, поднял над домом трехцветный флаг; в толпе кричали иные голоса, что должно будет сжечь дом, если убийца не выйдет. К счастью приспел комендант, и явясь к резиденту требовал от него преступника, скрывавшегося в его доме. Резидент обещался выдать его, как только восстановится порядок, и потребует его законным образом правительство. Алмейда[168] успокоил народ сим уверением; но толпа, окружив дом со всех сторон, злобно стерегла свою добычу.
Чрез два часа Сенат назначил временную правительствующую комиссию из трех членов: графа Августина Каподистрии, генерала Колокотрони, который был в отсутствии, и сенатора Колети. В знак народного благоговения к имени покойного правителя, брат его был назван президентом правительствующей комиссии; так было сказано в прокламации, немедленно изданной по сему случаю Сенатом.
Барон Руан выдал наконец убийцу, по официальному требованию Сената, в руки коменданта Алмейды; при сем особенно рекомендовал его покровительству военной стражи от разъяренной черни, и настоял на том, чтобы его заключить не в городскую крепость, а в замок Буржи, на море.
Барон Руан был принужден в сем случае уступить необходимости, и выдать преступника в руки правосудия, ибо он явно видел, что все усилия коменданта для укрощения народной злобы не могли обеспечить неприкосновенности дома французской миссии, и если бы[169] он долее продолжал давать в оном убежище убийце президента, то ни трехцветный флаг, развевавшийся, на его балконе, ни бывшие тогда на рейде французские корабли, построившиеся немедленно в линию в самом близком от берега расстоянии, не могли удержать толпу, которая беспокойно ожидала кругом дома его последнего ответа, чтобы в случае отказа вырвать свою добычу силою. Сии обстоятельства еще более подтвердили в умах народа нелепые подозрения, что убийцы были в тайном согласии с иностранцами. Но в последствии из показаний многих свидетелей сделалось известным, что Георгий с двумя сообщниками бежал из церкви, чтобы укрыться в дом генерала Жерара, французского офицера в греческой службе; что нашедши отворенною дверь соседнего дома барона Руана, бросился туда и с пистолетами в руках заставил, не знавших еще о приключившемся несчастии, хозяев принять его. В это время он яростно кричал: убили мы его, изрезали в куски нашего тирана! И в диком исступлении готовился защищаться в доме, обставил подушками и мебелью окна, держал в зубах саблю, и осматривал[170] пистолеты. Потом, как бы опомнившись, мгновенно бросился; чрез сад в дом барона Руана, уже пробужденного тревогою, и при виде его поцеловал свои пистолеты и вручил ему, говоря: я отдаю себя под покровительство ваше, спасите меня!
Город был объявлен в осадном состоянии; некоторые враги правительства вздумали показаться на улицах, и претерпели поругания черни. Генерал Жерар просил у Сената, у правительства и у резидентов, чтобы ему поручили главное начальство над городом; но войска никого не признавали кроме Алмейды, зная его искреннюю привязанность к покойному правителю, и перестали даже отдавать ружьем честь обиженному генералу.
На ночь жители Навплии предложили губернатору составить из среди их военную стражу для охранения города, и расположить войско по крепостям; все боялись, сами не зная основательно чего; подозревали, не откроется ли бунте, нет ли тайного согласия с мятежниками Идры, не набег ли горцев?
Но сей самый страх жителей удержал порядок в городе; отсутствие нашего адмирала[171] еще более их тревожило. Пароход Гермес был послан за ним.
29-го числа к ночи приспели мы на рейд Навплии. Сторожевые шлюпки составляли цепь кругом города; всю ночь к нам доходили клики часовых; дикое ночное слушай было как бы выражением мыслей перепуганного города. Первый посланный на берег офицер был окружен толпою жителей, которые требовали от него утешений. На другое утро весь город, собранный у пристани, ждал нашего адмирала, чтобы просить его покровительства. Для избежания смятения, могущего произойти в сем случае, адмирал съехал на другую пристань, чтоб видеться с нашим резидентом и с новым правительством Греции. Навплия успокоилась понемногу. Колокотрони заседал уже в Комиссии, которая издала прокламацию, побуждая народе сохранить во всех областях общественное спокойствие и прежний порядок.
Я видел Навплию два дня по смерти президента; состояние города наводило ужас. Я постигнуть не мог, каким чудом сохранился в нем порядок в столь критическую эпоху; войска не было более тысячи человек, и оно[172] было расположено в крепостях; интриганов и недовольных в городе было много, но или инстинкт народный внушал неизъяснимое согласие всем гражданам, или долголетние бедствия приучили их заботиться о своем самосохранении, или перст Божий чудом спас город от грабежа и беспорядков, как несколько разе уже спасал Грецию от погибели.
Вся Греция приняла траур о президенте на шесть месяцев. Граждане навплийские представили правительству адрес, в котором просили, чтобы злодей, чья рука надела на отечество одежду плача, был предан казни.
Георгий Мавромихали не признавался в своем преступлении; и хотя вдень убийства, он несколько раз в исступлении повторял, что он убил ненавистного ему тирана, потом, опомнившись, сказал, что он молился, когда близ него раздался пистолетный выстрел, и испуг заставил его бежать. Но подобные объявления, вовсе несогласные сего упрямым характером, были ему внушены людьми, которые принимали столь живое участие в судьбе убийцы.
Когда, по всем исследованиям, оказалось, что не было ни какого сомнения в его[173] злодеянии, правительство оставило дело на разрешение Сената, потому что граф Августин не хотел произносить в деле, которое так близко его касалось. Сенат предоставил военному суду на усмотрение, подлежит ли таковому суду преступление Георгия Мавромихали.
7-го октября военный суд заседал в крепости Ичь-Кале при многочисленном стечении народа. Простая палатка была раскинута на площади. Офицеры, составлявшие военный суд, были в блестящих мундирах образцового батальона, в гусарских красных доломанах, шитых золотом, в фешках, также вышитых золотом с золотыми кистями, в народной фустанеле. И судьи, и адвокаты, и все присутствовавшие носили глубокий траур; погода была мрачная и дождливая; все соответствовало суровому величию суда; скалы Ичь-Кале мрачно возвышались над ним, город безжизненно лежал у ног, а море и корабли, и Аргосская долина, и исполинская Паламида скрывались в тумане.
Продолжительно было чтение следствий, показания свидетелей и пр.; по оным оказалось, что два солдата полицейской стражи были уже более месяца бессменно приставлены к[174] Константину и Георгию Мавромихали; хотя их следовало, сменять чрез каждые три дня, об них забыли, и дали злодеям время убеждениями и деньгами сделать их соучастниками их замысла; что за несколько времени пред тем они купили две пары пистолетов; что купец, подозревая их, объявил о сем губернатору; что губернатор донес президенту, прося его взять предосторожности, а президент отвечал: "важного замысла у них не может быть, они не подымут рук на мои седины, но вероятно хотят бежать в свои горы;" что еще до того один из них просил позволения представиться президенту, и президент сказал: верно за деньгами опять, и велел по обыкновенно выдать ему некоторую сумму из своей казны; что и прежде рокового дня они два раза стерегли президента у церковного помоста, и пр. Наконец изложены были все кровавые подробности их злодеяния.
Уже за несколько дней пред тем было объявлено Георгию Мавромихали, что он будет судим, и что ему было предоставлено выбрать себе адвоката; но все адвокаты отказались от него, гнушаясь подобного процесса. Тогда был[175] призван адвокат Массон, давно поселившийся в Греции иностранец. Он опасался народного поругания при самом производстве дела, но правительство обязалось военной стражей охранять его. По крайней мере было утешительно то, что ни один грек не взял на себя быть адвокатом убийцы президента.
Массон с робостью употребил общие места, чтобы умилостивить судей над Георгием; говорил, что он невинен в преступлении своего дяди, что во всех показаниях могли быть недоразумения; исчислял прежние его заслуги отечеству, упоминало его жене, о малолетной дочери, о старом отце, который столько времени уже был в заключении, который потерял столько кровных в народной войне, и теперь мог лишиться лучшей надежды своего семейства. Однако все знали, что старик Петро-Бей, узнав о злодействе своего брата и сына, предал обоих проклятию.
Более всего Массон настаивал на том, что Георгий, как частный гражданин, ни в каком случае не мог подлежать военному суду, и что его следовало предать обыкновенным судилищам. Аудитор военного суда отвечал на сие,[176] что по военному уставу и гражданин, совершивший военное преступление, должен быть под военным законом; а президенту была вверена народом полная власть над войском, и потому убийство его включалось в состав военных преступлений.
Суд, основываясь на сем объявил, что дело Георгия подлежало его приговору. Преступник был призван из казармы, в которой дотоле содержался; все ахнули при его появления; он был спокоен, но бледнее воска; гордо и медленно приближался он в кругу солдат. Не давши еще судьям своим сделать ему ни одного вопроса, он сказал им: "Господа! Мне объявили, что я призван, сюда на суд; я вас не знаю: вы военные, я гражданин." Когда ему объявили, что сие было уже решено, он отвечал, что ему ничего не оставалось с ними говорить; что они могут располагать его жизнью, как игрушкою, что он ни на одно обвинение отвечать не будет. Потом смешался несколько, когда ему напомнили сказанные им слова в день преступления, которыми он сам обвинял себя, но он сухо от всего отпирался, и спешил удалиться.[177]
Военный суд приговорил к смерти его и одного из солдат бывших с ним, а другого солдата к десятилетнему заключению.
Я видел Георгия и после, когда ему был объявлен приговор суда, и когда его перевели в темницу. В спокойствии его духа было что-то адское; он хладнокровно смеялся над аудитором, которому препоручено было объявить ему, что следовало готовиться к смерти, и спросить последней его воли. Георгий сказал ему: "Помнишь ли та время, когда я был президентом греческого правительства, а ты мелким писцом военного министерства? Снилось ли тебе, что ты подпишешь мой приговор, что будешь вестником смерти майнотскому князю? -- Изготовь мне хорошую постель на ночь, дай поужинать, а завтра я увижусь с моей женою; если увидишь старика отца моего, скажи ему, что я спокоен."
Свидание Георгия с женою было холодно. Когда его схватили в день преступления, он послал сказать ей, что он умрет, и чтоб она вышла за другого, но чтобы постаралась его достойно заменить. Все знали, что он был зол в своем семействе; прощаясь навеки с[178] ним, он стыдился заплакать, и подавлял горесть принужденными шутками. С отцом своим он не хотел видеться.
Накануне казни, его перевели в Паламиду. 10-го числа регулярный полк построился на гласисе вне города; кругом собрались все жители, и около полудня мы увидели группу солдат, которые спускались с высокой крепости по трудной лестнице, иссеченной на перпендикулярно-отлогой скале. Кортеж приостановился, сравнявшись с крепостью Ичь-Кале, против дома, в котором сидел в заточении Петро-Бей; Георгий, отличавшийся среди солдат высоким ростом, снял фешку и рукою послал прощальный поцелуй отцу.
Ему прочитали приговор; он спокойно разговаривал со священником, который во все время от него не удалялся; снял свой шалевый пояс и соболью шубку, и отдал ему говоря: молись за меня! Когда предложили ему завязать глаза, он отвечал, что не хочет быть одним в своем роде, который бы боялся смотреть в глаза смерти, и просил позволения командовать ружейным, которые были выстроены против него. Потом, обратясь к[179] народу, сказал: "Братия! Gростите, да Бог простить вас; ради Бога будьте единодушны!" С сим словом он сделал знак ружейным, еще раз успел воскликнуть: братья, единодушие! И упал без жизни.
Ни одной, слезы не вымолила его смерть у толпы. Еще день 27-го сентября кровавыми красками представлялся в воображении народа, который чувствовал свое сиротство, и беспокоился о своей участи. Я вслушивался в разговоры толпы; несколько голосов хотели послать преступнику громовое анафема в минуту смерти, но другие удержали их, говоря: жалейте над преступным орудием, и предавайте проклятию тех, которых ковы вооружили руку отцеубийцы.
Тело президента было бальзамировано и выставлено в его дворце на богатом катафалке (12 октября). Кто сомневался в народной любви к нему, мог бы увидеть тогда, как трогательно она выражалась: в продолжение недели дворец был наполнен людьми всех званий, которые плакали и молились над телом любимого Правителя. Пастухи и земледельцы далеких областей приходили тогда в Навнлию,[180] как бы на поклонение мученику. Эгинский орфанотроф послал туда депутацию сирот, которых слезы возбуждали самые умилительные воспоминания у гроба графа Каподистрия. Эгинский сирота, румельотский солдат, аравитянка пленница, освобожденная им из стана Ибрагимова, пастух Морейских гор -- оплакивали его одинаковыми слезами.
Все области выразили в трогательных адресах свою скорбь, и утешали простыми фразами народных чувств брата его. Румельотские капитаны и полки единодушно поспешили уверить новое правительство в своей преданности, и оплакивали потерю президента.
На Аргосской дороге нищий слепец пел песню, которой передаю здесь слова, хотя невозможно передать господствующего в ней чувства.
"У кого есть слова, чтоб выразить, чьи уста могут высказать всю нашу горесть? В несчастной Навплии убили правителя, когда он входил в церковь, чтоб молиться за нас. Будьте прокляты, Константин и Бейзаде (Сын Бея) Георгий; вы взяли на душу всех бедных! За то ли, что он вас кормил, вы убиваете его? Как мрамор[181] распался он у церкви; как кипарис свалился; земля вздохнула под ним, и прослезились горы, и все мы заплакали. И Корфу, и страна франков, и в России друзья его оплакали, и его училища, и его полки, и капитаны наши плачут вместе сего братом!"
В сей песне нет, может быть, высокой поэзии песен горцев; она не отличается резкими чертами народности и духа независимых воинов. Может быть, эпоха сих песен уже проходит для Греции; они только в первом младенчестве рождающегося народа сохраняют свой первобытный характер, и чисты и искрени, и поэтически выражают его душу, как первые улыбки и первые слезы младенца. Но всегда они дороги в истории народа, и должны цениться выше затейливых изысканий бытописателей его старины. Он -- вдохновенный от голосок народных чувств, завещанный векам; и всем отношении песня аргосского слепца служит лучшею панегирикой памяти президента. Нищий говорит убийцам: вы взяли на душу всех, бедных -- и как истинны его предчувствия!...[182]