Предисловие

Извещая читателя, что я провел детство и многие годы моей жизни в Константинополе, и был в этом городе в разные эпохи--я этим не надеюсь придать моей книге более цены, но единственно желаю показать причины, побудившие меня к пред-принятию сего труда.

В этих Очерках я соединил сохраненные мною воспоминания о Константинополе, дополнил их свежими рассказами, собранными мною на месте, о недавних любопытных происшествиях этой столицы, на которую уже несколько лет устремлены взоры всего просвещенного мира, и постарался изложить в нескольких картинах дела Султана-Преобразователя и его удивительную судьбу, равно и состояние его столицы в последнюю эпоху моего пребывания в ней, эпоху особенно занимательную для всякого русского, любящего славу и величие своего отечества. Целью моего труда было--представить нашей публике занимательное чтение о предмете, столь близком нам и так мало доселе известном.

Без сомнения нет города более достойного внимания наших соотечественников. Уже десять веков постоянно вперены взгляды России на Босфорскую столицу; то заманивает она наших баснословных рыцарей своим богатством, то изливает на обрадованный Север свет Христианства, то завещает Московскому Князю последнюю отрасль Императорского дома и улетевших от пленных берегов Босфора орлов древнего Рима, то занимает великие помыслы Екатерины II и обещаем миру повыл судьбы, удивленной Европе новую эпоху рыцарства; а в наши дни испуганный город Султанов с высоты своих холмов и минаретов видит дым русского войска, и победное отражение штыков; потом наше войско и наш флот приносят Востоку дар мира.

Константинополь, как средоточие великих перемен и перерождения обширной Империи, в одинаковой степени обращает на себя внимание политика, мыслителя и всякого образованного человека. Если записки путешественника возбудят любопытство читающей публики--это я припишу эпох, а не внутреннему достоинству моего труда. Говорят, что наш век любит говорить важным тоном даже о пустяках, так как прошедший век говорил шутя о предметах важных; но без поддельной скромности могу сказать, что я старался избегнуть всяких притязаний на ученость; если иногда читатель найдет сведения о законах, об обычаях турецкой старины, я был в необходимости поместить такие подробности, которые впрочем не легко достаются любопытству путешественника, что бы пояснить нынешние перемены турок. Сведения мои о Востоке весьма ограничены; меня успокаивает уверенность, что эта книга не должна сделаться предметом критики ориенталистов. Добросовестность моего труда заставила меня однако ж прибегнуть к некоторым ученым сочинением о Турции, чтобы поверять мои замечания, местные рассказы ж предания. Равным образом постарался я воспользоваться трудами моих предшественников, читал многотомные собрания путешествий различных эпох, и в них, среди кучи неточностей и ошибок, которых без сомнения и я часто не мог избегнуть, отыскивал иногда нужные мне сведения.

Считаю излишним напомнить читателю, что ему представляется здесь не "книга" и не "путешествие", а только "очерки Константинополя"; в них нашли место многие народные поверия, которые при всей своей легкости, по моему мнению, более заслуживают иногда внимание наблюдателя, нежели ученые исследования. В двух романических рассказах о приключениях Вероники и Ангелики, помещенных во второй части, л ничего не выдумал. Если некоторые подробности, впрочем совершенно истинные, придают им вид повисшей, я сохранил эти подробности, имея единственною целью, как и в целом сочинении, представить характер местностей, со всеми теми оттенками, которые наиболее оставили во мне впечатления своею оригинальностью или своею новостью, и передать читателю те картины, которые сохранились в моем воображении. Достигнул ли я моей цели-- это вы узнаете по впечатлениям, которые сохраните, пробежавши мои очерки. Не знаю: найдет ли читатель подробности о янычарах занимательными. Ноя знал Константинополь при них, в прежние годы; а потом, среди свежих еще следов ужаснейшего из кровопролитий, даже в летописях Стамбула, так часто облитых кровью, я был сильно поражен картиною этого великого события, которого влияние является во всем, которого подробности покажут наблюдателю всю важность нынешних перемен в Турции. Что касается до системы изложения,-- я в моем рассказе не следовал ни какому порядку; может быть иногда удачно, иногда случайно сошлись в одну раму разнообразные события и картины, так как все это вместе представляется вам, когда посещаете страну вам незнакомую, и еще более пленяет своим фантастическим сближением. За эпизоды и отступления никто не вправе упрекать путешественника; все его странничество есть продолжительный эпизод его жизни; все встречаемое им есть заблудившийся листок его собственная существования.

Нынешняя эпоха Турции самая любопытная, но вместе с тем и самая затруднительная для путешественника. Судорожная борьба старины и новизны происходить в ваших глазах; смесь обычаев, поверий, нравов и предрассудков эпох, совершенно между собою противоположных и усиленно сближенных, как бесконечная фантасмагория проходит пред вами. Живописный образ этой эпохи найдете только в течении Босфора, который при всякой перемен ветра, при всяком уклоне берега, представляет тысячу капризных изменений, которого волны, выбежав из одного моря, чтобы влиться в другое, встречаются на пути с волнами идущими обратно, борются с ними, и продолжают свою вечно-изменяющуюся игру под стенами Константинополя. Вчерашнее замечание сегодня уже не верно; старинные поверья то сохраняются с набожным уважением, то распадаются, как ветхая одежда. Таково первое, вторжение моды в народе, который доселе так ее чуждался.

С воспоминаниями лет проведенных мною в Константинополь, и с картинами замечательнейших эпох нынешнего царствования, соединил я, в моих "очерках" и несколько картин другого рода и воспоминания других веков. Мое пребывание в стране гробов и развалин научило меня любить следы прошедшего, и настоящее представляется живее в моем воображения, когда оно оттенено перспективою старины. В эпоху открытий новых земель люди соскучившиеся в нашем старом мире спешили к ним, прельщаемые их девственностью. Они хотели проложить первую тропинку в лесах, которые дотоле величественно росли в диком уединении, и гнулись под ветром а не под топором; моряк с гордостью измерял глубину берегов, у которых его якорь первый вцепился в морское дно, еще не оцарапанное железом, и многие Колумбы целовали новооткрытую землю со всем пламенем первого поцелуя любви. Но я не сочувствую этой поэзии. Так как душа земли есть человек, и без него она представится холодным трупом, так и следы, проложенные племенами по ней, представляются мне памятью и воображением нашей планеты. С несравненно большим удовольствием остановлюсь у ручья, которого имя на веки сочеталось с каким-нибудь великим именем истории, нежели у самой величественной реки нового мира. Отдохните в тени Адрианова платана в Пелопонезе, иди платана Готфрида Бульонского в Буюкдере-- это вам оставит на всю жизнь неоцененное впечатление.

ЧАСТЬ 1

ГЛАВА I.

Прощание с архипелагом. -- Троянское поле. -- Милорды. -- Скамандр и жатва. -- Аисты. -- Фонтаны. -- Мифология вод. -- Визит дарданельскому паше. -- Приветствие мира. -- Вечерняя молитва. -- Ересь носов. -- Поездка в седьмое небо. -- Мусульманский богослов. -- Евреи. -- Геллеспонт. -- Гомер и Данте.

В ту незабвенную эпоху, когда тревоги Востока обратили на себя все внимание Европы, когда два новообразованные войска испытывали свои силы на полях Малой Азии, усеянных развалинами городов и костями мифологических героев, а потомки Олега и Игоря нашли давно забытый путь в Византию, и развернули[2] знамена Северного Царя над обрадованными волнами Босфора -- наш небольшой отряд, состоявший из двух фрегатов и нескольких бригов, простился с беспокойными морями Греции, чтобы чрез Константинопольский пролив возвратиться к Черноморским берегам России.

Архипелажские ветра, капризные и непостоянные, освежали июльский день; вечером мы плавали в виду Тенедоса; закат солнца был облит огнем и кровью, и над ним повисли лоскутья тучи. Последнее дыхание ветра замерло в усталых парусах фрегата; горизонт темнел и стенялся; море едва колыхав лось от ленивой зыби, и в этой тиши готовилось одно из величественных явлений южных морей. Наш колдун (Корабельный флюгер, и коему привязан делай хвост из перьев.) бессмысленно повесил свой хвост, и вся его наука не учила, предсказать откуда грянет ветер; наконец ожиданный гость ударил от запада по марселям фрегата, захохотал как бес в густых вантах, которые повисли от мачт бесконечной гривою, и чрез минуту[3] привел в судороги все море. В этой узкости между Тенедосом и Троей вздумал царь Архипелажских волн простишься снами, обхватил дрожащий фрегат могучими объятиями, и непременно хотел разорвать парус или сломать стеньгу своим бешенным прощальным поцелуем.

Когда все приутихло мы бросили якорь недалеко от устьев Геллеспонта; линия сто-пушечных кораблей англичан тянулась вдоль Троянского берега, и на том месте, где был расположен стан Ахеян, можешь быть там, где выплыли тенедосские змеи, чтоб измучишь жреца Минервы-Илиады, и подать художнику мысль совершеннейшего создания скульптуры, теперь прозаически раскинуты палатки Англичан для береговых работ экипажей.

С роскошным рассветом Геллеспонт открылся нам, как поэтическая аллея восточного мира. Безветрие приковало фрегата к Троянскому берегу; я съехал с двумя спутниками на берег, с намерением отправиться в Чана-Кале чрез области Приама, перешедшие по наследству к Султан-Махмуду, переехать Геллеспонт, и вдоль европейского берега[4] Мраморного моря с турецкой почтой поскакать в Константинополь.

Ага ближней крепости послал нам каваса (Кавасы заменили теперь в Турции янычар Ящакчи, бывших при посланниках и консулах, и сопровождавших Европейских путешественников.) с лошадьми и провожатыми, для отправления нашего в Чана-Кале. Провожатые были Мало-Азийские поселяне, вероятно от племени древних Троян; но на вопросы мои об Илионе и Скамандре они добродушно отвечали, что никто во всем околодке о них не слыхал; рассказывали что часто приезжают к ним м илорды (Это титул всех европейских путешественников в Леванте; есть английские, французам и русские милорды.) следить течение какой-то грязной реки, и осматривать береговые курганы, под коими должно быть хранится клад на неизвестную глубину (На Востоке существует поверие, что во всех древних могилах, саркофагах в развалинах хранятся сокровища. Славная ваза Пергама была найдена полна серебряных и золотых древних монет; а, старание европейцев приобретать древние статуи и самые их обломки заставляет жителей думать, что всякая древность наполнена золотом. Еще недавно один англичанин предлагал турку назначать какую угодно сумму за найденную им статую; тот упорно отказался, и разбил мрамор на мелкие куски, в уверенности отыскать в нем клад. Это поверие длится от глубокой древности; Тимон Афинский говорил, что когда мы роемся в развилинах, среди их ожидает нас Плутус с возмездием за труды.).[5]

Мы выехали в турецкие сады, которых группа ложится свежим оазисом среда полей иссохших от Южного солнца. За ними течет старик Скамандр, который так гордо ценил Ахиллеса, за то, что он мутил Троянской кровью его чистую влагу, в коей любили купаться нимфы; теперь вместо Нимф стадо огромных буйволов купалось в Скамандре. Греческие историки рассказывают, что войско Ксеркса не нашло в Скамандре довольно воды для утоления своей жажды; судя по теперешнему состояние этой реки, можно поверить их гиперболическому сказанию.

Несколько турецких деревень расположились на окрестных пригорках; это кучи домов низких, душных, неопрятных, более походят на погорелые развалины, нежели на сельские жилища; если бы не жатвы, которых желтые полосы сливаются с желтизною песков, и подобно им отражают дрожащий блеск солнца -- можно подумать, смотря на одичалость[6] Троянской степи, что накануне только снялся истребительный стан греков, или что следы десятилетней борьбы сделались вечны, как эпопея ее воспевшая.

Была пора первой жатвы; но вместо живой Шиллеровской картины сельского праздника, цветущего жизнью, веселием и здравием, мы видели только бледные и тощие фигуры хлебопашцев, измученных. от лихорадок и болотных испарений этих берегов. Никакая песня не одушевляла полевых работ: местами, как боги-термы древнего Рима, торчали на высоких шестах белые скелеты лошадей, для разграничения огородов и пашен и для удаления птиц; дайте им косу и они примут какое-то отвратительное сходство с изображением смерти, остановившейся полюбоваться своею жатвою на Троянском поле.

Многочисленные стаи аистов гуляли по полям и по болотам; они хотя и потеряли свои алтари, в древнем Египте, но и теперь пользуются во всей Турции неприкосновенностью, как благодетельные истребители болотных гадин, и так привыкли к человеку, что иногда целыми стадами сопровождали наш караван.[7]

После трехчасовой езды по Троянской степи мы придержались к морскому берегу, и поднявшись по скату гористого пояса Геллеспонта, увидели наконец его голубую полосу, которая сладострастно изгибалась и лилась среди живописных берегов. Тропинка, которую мы следовали, то с трудом ползала на прибережный холм, то спускалась к ласковым волнам Геллеспонта, и тогда они выбрасывали в нее, вместе со свежими брызгами, раковины морского дна.

Чрез каждые две или три версты мы находили фонтаны; по всем направлениям Турции основаны фонтаны благочестивыми Мусульманами, для утоления жажды пушника, и для необходимого совершения обрядов омовений, предписанных кораном. Эти Фонтаны служат путешественнику первым и единственным приветом восточного гостеприимства; часто не найдете приюта и пищи; ветхий развалившийся караван-сарай не защитит вас от сырости ночи; но при зное дня вы освежитесь чистою струей фонтана, и благословите память строителя. В каждом месте, где были турки, остались памятники постоянной,[8] набожной их заботливости о воде; вода и воздух, по их понятиям, вещи священные, которыми Создатель позволил человеку пользоваться без трудов; и потому по их законам вода не может быть собственностью; ее продажа непозволительна, и всякий процессе о воде считается преступным (Это только в законах; (см. Мураджа Охсона code religieux). В Пере при большой засухе бутылка воды продается по гривне). У турок есть и мифология вод; каждый ключ, каждый ручей имеет своего ангела-хранителя, но это не нимфы и не наяды, а духи зловредные, которые в вечерний час стерегут путника, и иногда жестоко над ним подшучивают.

Около вечера проехали мы по развалившейся плотине другую реку поэтической древности--некогда славного, ныне болотного Родиуса, омывающего стены крепости Чана-Кале. В этой крепости имеет свое местопребывание трехбунчужный Паша Дарданелл; мы застали его на террасе, перед киоском, в кругу офицеров и слуг. Быль час вечернего кейфа; светлая панорама Геллеспонта открывалась спокойному кругу мусульмане, и усталое солнце[9] играло светом и тенью Европейского берега, которого далекие горы полупрозрачной драпировкой одевали горизонт.

Мы были предуведомлены, что Дарданельский паша принадлежит к числу мусульманских староверов, и потому не удивились, что он не привстал нам; по его мнению было бы величайшим нечестием, чтобы последний из правоверных привстал пред лучшим из гяуров; он удостоил нас важным хошь гельди, сефа гелди, добро пожаловать; и когда мы уселись и нам подали трехаршинные жасминные чубуки, он спросил у каждого из нас о состоянии нашего кейфа -- Кефенезеим эфендим, на что мы по турецкому обычаю отвечали приложением правой руки к устам и ко лбу. Паша не сказал нам приветствия мира -- алейкюм селам, потому что строгие магометане только между собою употребляют это приветствие. По магометанскому преданию в тот день, когда Пророк в первый раз имел свидание с архангелом Израфиль, при возвращении его во всю дорогу, от горы Гира до его дома, в воздухе раздавались восклицания: приветствие мира тебе, о Пророк Аллаха; первые слова[10] этого приветствия приняты всеми магометанскими народами.

Мы поздравили пашу с счастливым окончанием междоусобной брани Мусульмане, которая прокочевала от Египта и Акры в соседство Дарданельского паши. Паша, как глубокомысленный мусульманский политик, владея наукою Востока оканчивать общими местами разговоры, в коих опасается уронить свою важность или лишнее слово, повторил несколько раз машаллах, иншаллах, аллах - керим, аллаха-манет, и тому подобные фразы, который заставили нас заключить, что слово Аллах служит основанием турецкого языка, как goddem английского, по мнению Фигаро; он кончил цитатой из Корана о предопределении; все его богословское красноречие лилось отрывисто и медленно; паша ронял свои умные слова как менялы роняют голландские червонцы, и вместе с речами из уст его вылетали облака дыма.

Было бы неучтиво ожидать второй трубки у такого важного лица, каков в Турции Паша, имеющий знаком своего сана три[11] лошадинпые хвоста (Читатель вспомнить, что бунчуки, по коим различаются чины пашей, суть не иное что, как лошадиные хвоста; всякий паша имеет один, два или три хвоста, называемые в Турции туи, и носимые пред ним в парадах); чтобы не прослыть невеждами в мусульманском этикете, мы раскланялись, получив позволение осмотреть батареи Чана-кале. В это время с минарета муэзым гнусливым припевом звал правоверных к молитве; был час вечера, и Аллах прислонился к своему любимому, народу, чтобы принять его моления.

Мы остановились на ближней батарее, полюбоваться зрелищем молитвы сорока офицеров на террасе паши. После омовения каждый из них стоял несколько минут в благочестивом спокойствии, и произносил молитвы, то заткнув уши руками, то сложив руки ниже груди; потом потуплял взоры в землю и наклонял голову, потом становился на колени и дважды простирался лицом к земле. При окончании молитвы, еще сидя на коленах мусульманин приветствует по обе стороны ангела жизни Накир и ангела смерти Мукир, которые стоят для принятия его молитвы, и освобождают его от труда[12] подпять глаза к небу; это совершенно в духе религии, которой самые надежды состоят в грубой чувственности.

Религиозная пантомима мусульман делается важно и медленно; имам стоит по средине, кругом его правоверные следуют его спокойным движениям, и при земных поклонах соблюдают, как советует Магомет в Коране, "не спешить и не быть подобными петухам, клюющим ячменные зерна". Величайшей опасностью считается также зевнуть во время молитвы: злой дух мог бы воспользоваться этим и вкрасться во внутренность правоверного; а в земных поклонах необходимо должно коснуться земли лбом, носом и устами, и потому большие носы, препятствующие исполнению сего обряда, составляют в Турции особенную ересь.

Магометанская религия сохранила в своих обрядах древнюю патриархальную простоту; вы невольно благоговеете при виде целого народонаселения, внимательного призыву неба среди заботь и трудов жизни и в час отдыха или увеселения, и приносящего вместе, как одно семейство, дань своей молитвы Творцу.[13]

Но вот что думают магометане о пяти своих ежедневных молитвах; Магомет в одном из путешествий своих по небесам на чудной кобылице Эль-бокар, проехавши первое небо, в котором встретил его Адам с приветствием: Селам-Алейкюм, величайший из пророков! и еще шесть небес, в коих увидел благословенного Исса (Иисуса Христа) (Известно что Магомет признает пророком нашего Спасителя и предвещает второе его пришествие. Вообще магометанские законники отзываются с особым благоговением о Нем, веруют в восшествии Его на небо, но не веруют в Его страдания и в смерть, в даже упрекают нас в вашем веровании, чтобы Бог допустил страдания своего пророка. Многие дервиши извлекают из Евангелия предметы назидательных речей, коими открываются религиозные их обряды в теккие. Достойно примечания что в 1526 году Христианская Религия была публично защищаема в заседании Дивана улемою Кабиз-Эфендием, который выставлял все ошибки и противоречия Корана, и доказывал, что истинное правоверие Исламизм находится в Евангельском законе. Ему был позволен богословский диспут с двумя казаскерами. Казаскеры пришедшие в замешательство от его доводов, вместо ответа кричали, что его следовало предать смерти; визирь заметил им, что они не были в состоянии уличить его в отступничестве, и на другой день по повелению султана сам муфти доказывал все беспрекословными цитатами из Корана, и увещевал Эфендия обратиться в веру в Коран; но он остался твердым, и пред дверьми Дивана был казнен как отступник. (См. Охсон, Tableau general de l'Empire Ottoman.)

Строгие мусульмане не почитают обращение евреев в магометанскую веру искренним, ибо для этого нужно чтобы они предварительно веровали в Иисуса Христа.), Юсуфа (Иосифа), Хануха (Еноха), Аарона, Моисея и Авраама, вступил наконец[14] в тот свод небесный, в коем растилаются ветвями величественного древа туба; один плод этого древа может насытить все земное поколение; здесь пребывание духов; каждый день семь тысяч ангелов приходят в это небо петь хвалы Аллаху, и однажды сменившись, уже во всю вечность они не дождутся своей очереди, чтобы вновь вступить в эти светлые храмины. За тем Магомет въехал в изумрудное жилище Аллаха, и получил повеление, чтобы правоверные творили ему пять десять молитв в день. Магомет задумавшись ехал обратно с этим строгим повелением; в шестом небе Моисей осведомился о его кейфе, и узнав причину его задумчивости, сказал ему: видно разгневанным застал ты Аллаха; возвратись, упроси что бы это число молитв было уменьшено. Магомет[15] доложил Аллаху, что смертным тяжело будет творить пятьдесят молитв; Аллах спустил десять, и постепенно убавляя в пять поездок к нему Магомета, определил наконец пять ежедневных молитв. За то, правоверные не должны пропускать ни одной из них, и если, болезнь или другие обстоятельства воспрепятствуют их исполнению, то непременно должны они потом отплатить Аллаху оставшийся за ними долг.

О нашей молитве магометане имеют самые невыгодные понятия; Охсон приводит следующий любопытный случай из Багдадских летописей: при Абд-Уллахе III была засуха; трижды халиф со всеми мусульманами выходил из города молить Аллаха да ниспошлет на землю дождь; Аллах не внял его молитвам; тогда Халиф велел чтобы все подданные не-мусульмане совершили молебствия; в тот же день небо ниспослало им обильный дождь. Халиф удивленный созвал улемов и требовал у них объяснения этого руда. Никто не был в состоянии отвечать, и сомнения поколебали веру Наместника Пророка. Но один старец, "благочестивый и мудрый,[16] вдохновенный небом", как говорит летописец, растолковал халифу, что Аллах так любит мусульман, свой избранный народе, их молитвы ему так приятны, что иногда нарочно отлагаешь их исполнение, чтобы заставить их повторить; напротив того, он так ненавидит гяуров, их молитвы ему так несносны, что он спешит исполнить их требования, чтобы они перестали докучать.

В сопровождении нашего консула и турецкого артиллериста мы осматривали батареи Чана-Кале, и любовались чудовищными размерами бронзовых орудий, покрытых арабесками и надписями из Корана. Они лежат недвижные, может быть со времен взятия Константинополя. Батареи во многих местах обветшали, и каждый паша Дарданелл, не заботясь об их возобновлении, старался только выбелить их извивистые зубчатые стены, как будто бы для того только они улеглись змеями вдоль пролива, чтобы служить ему проспективной декорацией.

Еще в полдень фрегат княгиня Ловичь успел при слабом дуновении от юго-запада войти в пролив, и бросил якорь под[17] европейским берегом. Мы решились возвратиться на фрегате, в надежде попутного ветра; в Чана-Кале узнали мы, что дорога в Константинополь была театром разбоев; в это время возвращались из Малой Азии разбитые полки Султанской армии, а в Турции народ не знаешь разницы между нашествием неприятелей или своих. В Чана-Кале после паши и батарей ничего не оставалось нам видеть; если бы нам вздумалось справишься о древней Дардании, прародительнице всемирной столицы, отечестве Анхиза и Энея, городке, который, по словам Страбона, долго скитался с места на место, и без вести пропал в окрестностях, завещав свое имя Дарданеллам--наш археологический вопрос возбудил бы только улыбку сожаления к бесплодному любопытству путешественников на бесстрашном лице Дарданельского паши. С жителями Чана-Кале не стоило знакомиться покороче; первую роль между ними играют евреи, которые по своему языковедению занимают разные должности при консульствах, и иногда служат представителями европейских держав. Не помню где-то читал я, что Трояне при[18] нашествии греков отправили посольство в Иудею просить помощи, и евреи послали им наемное войско; может быть на этом старом союзе с владельцами страны основывают Дарданельские евреи свои важные привилегии.

Летние ночи юга спускаются поспешно, почти без сумерек; едва потухнет закат солнца, и темнота подвигается с Востока, как на театре декорация ночи. Горизонт не представляет этой долгой поэтической игры света с мраком, которая предшествует ночам Севера кокетным и нерешительным, как северные красавицы. Когда мы были на фрегате крупные звезды уже горели на темном небе, и горы Фракии и Малой Азии сомнительными силуэтами очертили наш горизонт; облака спустились на ночлег на них вершины, как запоздалые пушники, и первый огонек пастуха, засветившиеся на поэтической Иде, напомнил мне того пастуха этих гор, которого богини выбрали судьей красоты.

Если днем вас утомляет вид сухой, однообразной степи, на коей случайно замечен путешественниками холм, как могильный памятнике на том месте, где была Троя -- ubi[19] Ilion fufl-- за то ночью великие явления Илиады предстанут вам стройным сновидением; ибо Троя, есть первое эпическое сновидение древнего мира. Этот широкий амфитеатр, на оконечности азиатского материка, в виду Европы, был будто приготовлен Провидением для того, чтобы вся Греция, с своими беспокойными племенами, с патриархальными царями в с целым Олимпом, пришла вылить первое буйство кипучей молодости на лоне старой Азии, и сохранила потом одни светлые воспоминания, слитые в эпопею вечного ее слепца, как в скрижаль героических веков человечества.

И когда Гомер новой Европы, мистический рапсоде индо-германских племен, созидая эпопею христианского мира, бросил основания ее в глубину языческого ада, и воздвиг готическую вершину до недоступных высот католического рая, он избрал Троянскую Иду, чтобы в лице старца, стоящего на ее вершине с очами вперенными в Рим, представить древний мир, присутствующий при божественной комедии новых веков (Dentro dal monte sta dritto un grand veglio и проч.).[20]

Два гения, Гомер и Данте, певцы первых юношеских дней древнего и нового миров, встречаются на вершине этой горы, которая десять лет была Олимпом скитавшихся племен Эллады. Но в Греции всякий пейзаж, ознаменованный древней музою, сохранил какие-то невыразимые следы своей поэзии, и эти следы отрадно проглядывают сквозь кору варварства, как полигоны пеласгических акрополисов под бойницами венецианских цитаделей. Ее долины, ее заливы, цепи ее гор расположены классическими формами амфитеатров и стадий, и Элленическая жизнь впилась навсегда в сладострастные изгибы почвы, и порою видимый на горизонте одинокий портик распавшегося храма, таинственный хранитель мыслей и религии древнего народа, заменяет вам утраченные прелести искусства и праздничную жизнь племен его воздвигших. В Троянской долине видны только обширные размеры той эпопеи, которой служила она театром; она, как кладбище, сберегла одни воспоминания и гробы Гомеровых героев над Геллеспонтом.

ГЛАВА II.

Плавание по Геллеспонту. -- Замечание англичанина. -- Дорога завоеваний. -- Музей и Байрон. -- Оргии и ослы Лампсака. -- Каталаны и подвиги женщин. -- Аргонавты. -- Гробница Ганнибала. -- Селиврея. -- Первый вид Константинополя и пристань мертвецов. -- Башня сераскира. -- Сераль и кипарисы. -- Босфор. -- Румелихисары. -- Ночная казнь.

На рассвете мы снялись, в с попутным ветром поплыли между Дарданельских крепостей. Два берега местами сводятся довольно близко, и эта заставило одного англичанина сказать, что Геллеспонт в том смысле назван у Гомера широким, в котором дамы, говоря о вечности, подразумевают шесть недель. Европа с Азией сошлись здесь так близко, для того чтобы от времени до времени перебрасывать чрез пролив враждующие волны своих народов. То персы оковывают свободный Геллеспонт, и воспевая гимны солнцу идут на Европу; то Греция с своим двадцатилетним героем переплывает его на кораблях, чтобы представить в хаос древнего мира быстрый метеор Всемирной монархии; то орлы Рима его перелетают, чтобы[22] разгромить Понтийского героя. Потом наступает другая эпоха: короли и императоры Запада нашивают на свой мантии алый крест, и с целыми народами идут по трудному пути в Палестину, на завоевание гроба, как всякий христианин, по примеру Спасителя, неся свой крест, идет ко гробу по утомительной тропинка жизни. И на том месте где волны Геллеспонта приветствовали воинов Христа, спустя два века фанатическое племя с мечем и с Кораном переходит впервые пролив, чтобы стереть с Европы одинокий, обветшалый след древнего мира, и водрузить полумесяц над столицей христианства (Фредерик Барбарусса в третьем Крестовом походе прошел Геллеспонт между Галлиполи и Лампсаком со всем своим войском. Потом Солиман, сын султана Орхана с восьмидесятые воинами в темную ночь, как тать, пристал к Сестосу; это был первый шаг завоевателей на Европейский материк, на том самом месте где был построен мост Ксеркса.).

Но среди этих кровавых воспоминаний сияет над Геллеспонтом неугасимый луч воспоминаний поэтических. Звучный, пролив древнего Абидоса еще оплакивает любовь и смерть[23] зло получного Леанидра (Музей). На одичалом берегу, где плющь обвивает бледную развалину, праздновались игры Венеры и Адониса, и на этих играх родилась страсть Леандра к Венериной жрице. Сладострастные ночи Геллеспонта были свидетельницами их любовных восторгов, в факеле зажигался на этом берегу, как звезда любви путеводительница смелого пловца. После той бурной ночи, которая завистлива потушила факел влюбленной жрицы -- она встревоженная увидела на рассвете тело своего друга, принесенное привычными волнами к ее башне. Геро бросилась в волны, чтобы разделить с ним последнее ложе любви в смерти.

Вот предание, родившее одно из самых нежных творений древней музы. В поэме Музея любовь выражена со всем чувством антологического века поэзии; она дышит тем избытком страсти, в котором излились последнее вздохи жизни древнего мира, когда поблекли все его величия, когда усталый человек, как бы в предчувствии рокового потока, долженствовавшего разрушить стройное[24] здание стольких веков, поспешно допивал последние капли из чаши наслаждений, и оставил нам одни отрывистые отголоски своей поэзии.

Байрон создал на этих берегах другую мечту; и это поэтическое выражение, нашего века поставлено подле светлых картин древности, так как на берегу Геллеспонта растут вместе кипарис и томный мирт, эмблемами суровых дел и сладострастной неги.

И как живо, как поэтически отражаются в этих двух поэмах эпохи их породившие; в одной спокойное сладострастье древности, одетое роскошными образами мифологии, в другой буйное сладострастье Востока, очерченное кровно. Одна оканчивается плачем Нимф, когда молодая жрица тонет в волнах, другая-- пистолетным выстрелом.

Поворотив при одном из изгибов Геллеспонта, мы, с усиливавшимся южным ветром, прошли между двумя последними его городами. Галлиполи и Лампсак сидят на двух материках при устьях Мраморного моря. Любовные воспоминания Абидоса невольно были заменены в моем воображении грубыми оргиями[25] древнего Лампсака; он и теперь тонет в богатом прозябании садов, напоминающих любимое божество его жителей, цинического Приапа в его ослов..... Как бы для противоположности, Галлиполи пользуется всеобщим уважением правоверных, по находящимся в нем гробницам дервишей-святош. Но и Галлиполи имеет свои романтические воспоминания; он служил место пребыванием Каталан, когда эти искатели приключении пришли от Запада защищать и грабить Восточную империю. Подобно нордманам северных морей, соединяя пылкое, беспокойное геройство и рыцарскую честь с жаждою грабежа и с неугомонной склонностью к разбою, они выбрали Галлиполи гнездом своим, и как хищные орлы вылетали отселе на Фракию, на Малую Азию и на Грецию. Однажды в крепости оставалось только двести воинов с семействами товарищей. Генуэзский адмирал Дория замыслил тогда овладеть ею, чтобы избавить империю от беспокойных гостей; а Генуя называла тогда империю своим садом. Кашаланки вооружились, и как львицы дрались на бастионах, и покрыли стыдом храброго[26] Дория; а мужья их нашли потом, что рубцы придают особенную прелесть женскому лицу (Это с большими подробностями описано у Муншамера, историка Калтланов; он сам начальствовал женским гарнизоном.).

Герои и героини отправлялись в те времена на Восток искать приключений и драться, так как теперь мирные путешественники идут смотреть на чудеса Востока, и искать других приключений.

Два дня плавали мы в Мраморном море, более придерживаясь азиатского берега, по следам того корабля, на коем Колумб древности вел первых рыцарей предприимчивой Греции к неизвестным им берегам. Золото Колхиды манило их тогда, как золото Перу манило испанцев. Бедные селения заменили города упоминаемые в плавании аргонавтов, и ознаменованные кулачным их боем в разными проказами. Но все эти предания и рассказы старины одеваются новою жизнию, когда случайно увидите на берегу городок, и при вопросе вашем лоцман ответит классическим именем древности, не подозревая того, что оно возбуждает в вас какое-нибудь[27] потерянное воспоминание уроков, затверженных в детстве.

На азиатском берегу укрылся в глубине своего залива за громадою Мраморного острова, тот город, в котором одержала первое торжество религия Христа, в котором вдохновенный сонм Святителей завещал ликующей церкви ее вечный символ.

Около вечера открылись на горизонте нашем холмы и минареты Стамбула. Свежее дыхание мусульманских зефиров Босфора заставило нас чертить бесполезные галсы. Приближаясь то к Европе, то к Азии, мы при всяком повороте находили на берегах какой-нибудь городок, и вспоминали заблудшее его имя в истории. Берега Мраморного моря были усеяны городами, это целая область предместий всемирной столицы. Сим берегам завещал и великий Аннибал свою гробницу, вдалеке от враждебного Рима; его не тревожило предчувствие, что здесь воцарится новый императорский город с торжествующими орлами, со всеми своими величиями, что сюда склонит к успокоению главу исполин всемирной империи соскучивший в Италии, что столица мира,[28] нося в себе зародыш неисцелимого недуга, перейдет к этим берегам, чтоб почерпнуть в живительном воздухе Босфора жизненные силы, и влачить болезненное существование целое тысячелетие.

Селиврея, городок европейского берега, разделил несколько времени с Константинополем славу, быть столицей империи, когда эта столица была уже вдова всемирного царства, вдова сохраняющая только грустное воспоминание своих торжеств, и как тень исчезала пред полумесяцем.

На рассвете мы штилевали между предместьем Св. Стефана и Скутарским кладбищем. С какой стороны вы ни войдете в мусульманский город можете быть уверены, что дорога вата лежит между кладбищ; пристань предместья названа пристанью мертвецов; от нее ежедневно гробы правоверных переплывают море к берегам успокоения; к материку Азии, где пребывают все мусульманские святыни, и благочестивые города Мекка и Медина. Светлый Босфор здесь представляет картину Ахерона; есть и особенные лодки для[29] мертвецев, и старики Хароны также взимают с них свой обол.

Утреннее дыхание Босфора шутило одну за другою последние звезды, и осторожно снимало с гор дымчатое покрывало тумана. Мечети венчающие холмы города оделись первыми лучами восходящего солнца, но местами еще лежал сомнительный полусвет, как ленивое облако над утренними снами и утреннею негою Стамбула.

Между широкими куполами и тонкими минаретами Константинопольских мечетей поднимается тяжелая башня Сераскира; массивная, оловянная, коническая крыша надета на ней, как дервишская шапка. Это памятник последнего великого переворота турецкой империи; башня Сераскира построена после истребления янычар, и она первая приветствует взоры путешественника над столицею Махмуда, отражая новую ее физиономию, так как купол Святого Петра над католическим Римом, как готические шпицы над германскими городами, как золотой шпиц северной столицы над гробом северного Великана.

Несколько часов мертвое безветрие держало[30] фрегат неподвижным пред входом в Босфоре. Необъятная картина Константинополя с его цветущими предместьями, единственное и самое величественное в мире зрелище, было раскинуто пред нами, освещенное праздничным блеском июльского дня. Широкий полуостров выдается в море, обтянутый каменным поясом древних стен. Босфор и Мраморное море смиренно омывают эти стены; воздушные сады с высоты террас смотрятся в прозрачную воду, и промеж темной зелени кипарисов выглядывает золоченная кровля и непроницаемая решетка. Несколько зданий, то тяжелых и раздавленных под свинцовыми куполами; то стройных и легких и фантастически разнообразных, сбежались в группу чтобы очаровать взор.

-- Это Сераль; его кипарисы не бросают своей грустной тени на кладбище; они как стражи ревниво закрывают под неувядающею зеленью игры и шалости серальских затворниц, коих жизнь укрылась в тени, как во гробе. Смотря с этой стороны на дворец Султанов, который занимает[31] пространство целого города (На месте занимаемом серальскими зданиями была древняя Византия: на противолежащем берегу Азии незначащее селение Кадикьои заменило древний Халкидон. О первоначальном основании Византии древние рассказывали, что Дельфийский оракул посоветовал Лакедемонским переселенцам основать новый город насупротив слепцов. Этого долго не могли понять; наконец пошли отыскивать городе слепцов; пришедши к устьям Босфора, и пораженные выгодами местоположения европейского берега, растолковали, что Пифонисса назвала слепцами халкидонян, за то что предпочли азиатский берег.), и в котором живут несколько тысяч невольников, невольниц, стражей и придворных, вы подумаете, что в нем нет живого существа, или что в нем все уснуло, как в заколдованных дворцах арабских сказок; султан Махмуд соскучился в неге этого эдема; его любимое местопребывание в новопостроенном дворце на азиатском берегу и в босфорских предместьях; может быть ему тяжки воспоминания юности, проведенной здесь в заточении....

Местоположение сераля превосходить всякое описание; с одной стороны взоры утопают в горизонте Мраморного моря, и его беспредельность внушает чувство отрадного успокоения, которое как капля росы освежает душу. Потом группа Княжеских островов[32] и азиатский берег -- эта цепь широких, цветущих холмов, предместий, долин и садов, переносит взоры в Босфор, кипучий жизнью, с его легкими гондолами, со стаями чаек, с мирными дельфинами, которые следуют за кораблем из Черного моря, с султанским флотом, с дворцами, и с кладбищами и с террасами садов; потом залив составляющий Константинопольский порт и названный золотым рогом, представляет глубокую перспективу многих тысяч домов и кораблей, по коей усталый взор бежит до мирного предместья Эюб, и над которою возвышаются холмы Стамбула в Перы и громады мечетей. Среди этих чудесь Константинополя, в центре амфитеатра составленного из Европы и Азии, небольшие здания сераля, перемеженные садами, производят самый живописный эффект. Никакая архитектура не могла бы лучше согласоваться с магической гармонией столь разнородных видов; и если бы огромный дворец стоял на этом месте, его масса казалась бы мелкою и ничтожною, он бы терялся в хаосе пейзажей.................... В начале прошлого века французТурнефор хотел, чтобы[33] серальские здания были разрушены до основания, в выстроился бы на этом месте дворец во вкусе Лувра.

Около полудня подул свежий ветерок; наш фрегате прошел пред султанским флотом с громом салютов; несколько раз ветер изменял ему в извивистом проливе, в лавируя в его узкости, легко накренившись, он грациозно летел под полными парусами к домам предместий, и при быстрых поворотах едва не задевал бушпиртом легких домов и киосок, в коих османлы, сидя на мягких диванах, курили свои вечные трубки и освежались дыханием Босфора.

Есть дома построенные над самым морем; брызги волн влетают в отворенные окна; занавесь надувается от ветра, как парус, и при порывах бури нередко шаткое деревянное здание трещит и гнется как корабль.

Пред вечером мы бросили якорь у замка Румели-Иссар, построенного на европейском берегу, против азиатского замка Анатоли-Иссар. Он сидит падь пленным Босфором, как каменная печать завоевателя. Каждая из[34] пяти башен соответствует одной из букв его ужасного имени. Он построен Магометом II не задолго до взятия Константинополя, когда империя Константинов заключалась вся в стенах столицы. Рассказывают о его построении старую басню Дидоны с кожею быка (Кантемир. Кн. 3., Гл. I); но Магомет не нуждался тогда в позволении греческого императора, чтобы строиться на его земле. Румели-Иссар памятен тем, что сам султан и все вельможи работали при его постройке, а поселян, которые не были довольно усердны в работе, иди падали изнеможенные, застраивали в основаниях. Европейцы назвали его потом замком забвения, потому что в нем содержались в вечном заточении преступники.

Каикчи (гребцы константинопольских кайков) турок, который вез меня в тот вечер с фрегата в Буюкдере, об этом ничего не знал; но он с особенным ужасом показывал мне низкие ворота у моря, из которых в одну ночь выбросили в море несколько тысяч янычар; их уверили,[35] что они помилованы, что каики их ожидают для перевоза в Азию; узкий коридор под крепостной стеною ведет к этому выходу, и по мере того как они нагнувшись выходили, палачи их хватали, душили и бросали в Босфор.

Подобными воспоминаниями изобилует Константинополь; среди восторгов возбуждаемых роскошной природой Босфора, они обдают вас холодом.

ГЛАВА III

Отправление русского флота и войска из Босфора. -- Дела Ибрагима и Мехмед-Али. -- Рекруты и верблюды. -- Памятник нашего лагеря. -- Праздник, бал и рассказы. -- Встреча с Махмудом. -- Перемены в его наружности. -- Александр Грозный. -- Его взгляд. -- Костюм. -- Этикет плащей. -- Успехи моды. -- Наследник Махмуда. -- Просьбы. -- Речь имама. -- Дочери Махмуда. -- Разлука с супругами. -- Судьба османова племени. -- Решётка. -- Султанское стремя. -- Воспитание и юность Махмуда. -- Селим. -- Мустафа. -- Мустафа-Байрактар. -- Первое утро. -- Кровопролития и пожар. -- Твёрдость султана. -- Чудесные предания.

За несколько дней до нашего прибытия в Босфор Черноморский флот поплыл обратно к берегам России, вместе с войском, которое было расположено лагерем в долине азиатского берега Хункяр-Скелеси (Или Султаниэ-скелеси, пристань Султана. ). Воля императора исполнилась; благородная, великодушная цель была достигнута в глазах изумленной Европы; мир водворился в соседнем государстве, и древняя династия Османа удержала свои нрава.[37]

Африканский полководец, победитель веггабитов и бич Пелопонеза, смирился пред орлами Севера; одной Африке были незнакомы эти орлы, которые недавно обтекли всю Европу, и влетели в сердце старой Азии. Смуглые полки потомков Сезостриса, которым приснился сои его баснословных походов, пробыв несколько времени в бездействии после Иконийской битвы, отступили, наконец за черту сирийского Пашалыка, дарованного по новым договорам Мехмед-Алию, и возвратились в свои знойные степи рассказывать седому Нилу о чудесном появлении неведомых им сил на защиту Византии.

Так кончилась эта война, прозванная войною инвалидов; с одной стороны народ состарившийся в славе сделался рекрутом в своей регулярной обмундировке, с другой--честолюбивый полководец задумал опрокинуть Оттоманский колосс, солдатами, которых, по свидетельству очевидца, привязывали десятками к хвосту верблюда, чтобы буксировать на поводы. И всю эту суматоху Востока кончила русская дивизия с небольшим отрядом казаков и с Черноморским флотом;[38] египетская конница не прискакала растоптать прекрасные берега, покровительствуемые нашим силами.

Я поспешил к тому месту, которое недавно было занято лагерем; будущая весна набросит свою зеленую мантию на пыльный след казака. Это одна из лучших долин Босфора; свежая речка Токат бежит по ней среди каштановых дерев и платанов; она называлась Босфорским Нимфеем, в ту эпоху, когда нимфы Босфора были не мусульманки. При ней расположилось лагерем Крестовое войско Людовика VII; промышленники столицы открыли пред лагерем свои лавки, и были ограблен крестоносцами (Michaud.). Эти воспоминания теперь оживляются свежими воспоминаниями другого христианского лагеря и других воинов, которые впрочем никого не ограбили. При крестоносцах стоял здесь какой-то памятник, названный золотой колонной; огромный отломок гранита поставлен теперь на высоком холме памятником нашего войска.

Граф Орлов дал праздник пред[39] отправлением русских в возвратный путь, праздник, какого еще не видали берега Босфора, в котором Европа и Азия соединили блеск своих огней, и эхо двух миров согласно разливало в пятидесяти роскошных долинах Босфора гром русской артиллерии и русское торжественное ура! Блистательный поход, увенчанный полным успехом, достойно заключился подобным празднеством. Несколько дней прошло, и Буюкдерский праздник принимал уже в рассказах простого народа тот колорит, которым одеваются на Востоке, в стране чудес и волшебников, предания старины и воспоминания о дворе халифов.

Это был первый европейский праздник, в котором присутствовал халиф Востока; султан Махмуд около полуночи прибыл в Буюкдере на своем пароходе, и был зрителем, и изъявил свое удовольствие нашим генералам и посланнику. Недавно видели его в азиатском лагере, где он делал смотр двум союзным войскам, и слушал рапорты русских гренадер, и приветствовал по-русски их стройные ряды.

С 1826 года образ жизни этого[40] необыкновенного человека совершенно переменился; одетый просто, европейским офицером, он столько же занят своими полками, сколько его предшественники занимались гаремами; и в деятельном порыве своих преобразований, он более имеешь движения в несколько дней, нежели многие из них во все свое царствование. Самая его физиономия значительно изменилась; лице его прежде было покрыто болезненною бледностью -- цветом гаремов; а окружавшая его пышность сераля еще более увеличивала природную его суровость. В мое последнее пребывание в Константинополе я не мог надивиться найденным мною переменам в нем. Первый раз случайно я встретил султана в одном из предместий, в Бестиктате, на набережной; он выходил от султанши, любимой сестры. Сперва я его не узнал, однако ж успел во время остановиться и поклониться ему; на поклоны европейцев и своих подданных он обыкновенно отвечает ласковым взглядом и улыбкой, но головою даже не кивает. Теперь лице его приняло легкий колорит лагерной жизни; его выражение сделалось живо и проницательно; но его взгляд[41] неподвижно и тяжело падает на вас, и в нем таится что-то, напоминающее судьбу янычар. Царедворцы называют его Александром Грозным (Грозный в Турции имеет то же значение какое имело в России в старину.); один его взгляд остановил бы, словно каменная стена, сто тысяч яджуджи (яджуджи и маджуджи, или готи и магоги, баснословные народы, от нашествий коих, по мнению восточных, Александр Македонский построил стену. Это выражение турецкого историографа.). Его огромный фес, на коем рассылалась шелковая кисть, спускается до самых бровей, и придает лицу его еще более мрачности. Он теперь носит бороду весьма коротко остриженную; она совершенно черна; подозревают что он ее красит, чтобы сделать свою физиономию более мужественной; он роста среднего, но плечист и хорошо сложен; говорят, что он весьма здорового сложения, и ненавидит медицину и медиков. Он гораздо красивее на лошади, и с того времени как принял новый костюм и ездит на европейском седле, он легко и свободно на арабском жеребце скачет пред фронтом.[42] Султан одевается с большим вкусом, и на нем может понравиться введенный им костюм, который нередко плачет, по выражению Монтеня, на важных османлы. Особенной изящностью отличается его французский сапог и золотая шпора. Долго не хотел он при европейском своем костюме надеть перчатки, наконец и перчатки вошли в число нововведений. Редко можно его видеть без плаща, как и всех знатных людей в Турции. Турки так много издевались над узкой одеждою европейцев, человек казался им так мелок, так непристоен в немецком платье, что и теперь они все как-то совестятся показываться в куртках и в казакинах, особенно пред народом, и чтобы не потерять своей важности, накидывают легкие круглые плащи ярких цветов на свой новый костюм. Прежний этикет требовал, чтобы к важным людям и вообще к высшим являться всегда в дорожном плаще, бенише. Когда даже были церемониальные аудиенции европейских посольств, при выходе из залы надевали на Посланников и на всю свиту почетные кафтаны, как бы из сострадания к их наготе. В[43] этих аудиенциях европейцы не имели даже обычая снимать шляпы; было бы весьма неучтиво сидеть с открытою головою, как будто в бане, в присутствии такого важного лица, каков например великий визирь.

Теперь любопытнее всего следить в Константинополе каким образом пересиливаются по немногу эти старые, наследственные понятия турок. Мода начала борьбу свою с ними; доведет ли она и турок до того, чтобы, подобно европейцам, каждое поколение не могло без смеха смотреть на костюмы своих отцов?.....Говорят, что это необходимо для образования и для успехов гражданственности.

Подобны я мысли невольно навещают вас, когда видите пред собою великого халифа, о пышности и восточном великолепии коего столько наслышались с детства, когда его видите в наряде, в котором он более похоже на казацкого офицера, нежели на Оттоманского падишаха. Черный восьми-весельный каик без всяких украшений ожидал султана у пристани; гребцы были греки, в легкой одежде босфорских моряков. Он быстро прорезал Босфор до нового дворца на[44] азиатском берегу в Беглербе, где теперь любимое его местопребывание.

Я вспомнил еще недавние годы, когда двадцать пышных гондол горели как жар на волнах Богаза (Пролива), и мчали султана с его двором из Сераля в предместья или в мечеть. Двадцать шесть бостанджи (Так назывался корпус внутренней стражи сераля; бостанджи собственно значит хранители огородов.) гребли золоченными веслами на золоченном Качамба; под алым балдахином сидел повелитель правоверных, и пред ним на коленах рабы и придворные. Бостанджи-Баши, мрачный исполнитель тайных казней, управлял рулем; впереди ехал серальский сановник Девленд-Ага, и с благоговением держа в руках богатую чалму, наклонял ее по обе стороны, в знак султанских приветствий народу; за Качамбою летела легкая султанская гондола, которая от остроконечной формы своей получила название Кирлангич, ласточка, и которая должна была везти султана обратно в Сераль. Батареи адмиралтейства, батареи Сераля гремели, и регулярные артиллеристы топчи, выстроенные пред[45] красивыми казармами Топханы, стройно и мерно кланялись до земли своему Падишаху. Теперь только по пятницам, когда султан едет в мечеть, его окружает некоторая пышность, впрочем весьма изменившая свой восточный характере.

Он с каждым годом уменьшает придворные чины прежнего многосложного перемотала его Двора, в коем соединились обычаи татарских ханов с бесконечным этикетом византийцев: тот должен быль несши чалму и кланяться народу, другой серебряный кувшин с водою для утоления жажды султана, другой подножие на которое становился он садясь на лошадь, другой сыпать пред ним народу горсти монеты; строй мрачных усачей чауш окружал его, и когда слезал он с коня, они хором кричали: да сохранит Аллах падишаха, нашего господина, что так верно напоминает полихронисон, провозглашаемый телохранителями цезарей.

В первых числах июля праздновал Сераль переводе из одного класса учения в другой султанского наследника Абдул-Хамида. Я был с толпою народа у мечети Махмудиэ,[46] в которую султан повел в этот день своего сына. Первый раз показывался публично народу молодой принц, коему совершилось тогда десять лете. Гвардейские полки были выстроены с обеих стороне улицы; шахзаде (Сын шаха; так именуются дети султанов.) в костюме регулярного офицера ехал впереди своего отца, и весь двор сопровождал в этот день своего повелителя в мечеть, где наследник должен был принять благословение имама при начале новых уроков.

Несколько просьб были представлены султану пред входом его в мечеть; это всегдашний обычай в Турции; шествие во храм-- это единственный случай, в котором подданные приближаются к монарху; тогда ему приносят свои жалобы, как будто бы преде часом молитвы сердце его доступно всем несчастным его державы.

В речи, которую имам произнес в тот день султану, он называл молодого принца "прекраснейшим из цветков на великом цветнике правоты и державы; драгоценнейшим отростком в саду величия и побед; красивейшей перлой монархии,[47] блистательнейшей звездою на ясном небе народного благополучия и мира. В нем все дышит благородством и великолепием его грозного отца, (да ниспошлет ему победы великий Аллах!) Молодая ветвь его существования, так величественно растет в глазах удивленного его совершенствами Двора, и украшает собою виноградник халифата, обещая покрыть весь мир своей тенью". Подобные напыщенности Востока остались у турок вместе с преданиями о древнем их могуществе; может быть тогда имели свое значение, теперь это просто риторические фигуры, присвоенные языку; литература переживает народ.

Махмуд с нежностью любит своего сына и дочерей, особенно старшую из них, о замужестве которой с Халиль-Пашею уже поговаривали в Стамбул. Встарину султанши (султаншами называются сестры и дочери султанов; равным образом титло султана принадлежит всем принцам крови.) были выдаваемы за владетельных Князей, своих вассалов; Магомет III стал их выдавать за своих сановников, потому что у[48] него было двадцать пять сестер и множество дочерей. С того времени замужество княжен вошло в финансовую систему Сераля; их обручали еще в колыбели с самыми богатыми Пашами, которые должны были ежегодно вносить значительную сумму на их содержание. Нередко молодая княжна до эпохи своего замужества успевала пережить многих старых женихов, и когда выходила замуж, паша доживший до этой чести, должен был оставить в скором времени столицу, и не имел права взять с собою супругу. Теперь это изменилось; Халиль-Паша, зять султана, живет в Константинополе со своей супругой.

Султанши дочери Махмуда жили в это время в новом дворце в Беглербее; несколько разе мой каик проезжал под их окнами, и за решеткой мелькали сомнительные силуэты женских лиц. Дочери султана едва ли пользуются в своей молодости большей свободой, нежели серальские одалыки; но Махмуд часто их навещает; любит отдыхать в кругу своего семейства от забот престола, занимается как уверяют сам их воспитанием, и подобно спартанскому царю[49] принимает участие в играх малолетних детей.

Остается увидеть: изменить ли султан внутреннюю, семейную политику Сераля, или будет руководствоваться правилами своих предшественников. В таком случае человеколюбие заставляет пожелать, чтобы семейство его не умножалось. Скажем здесь несколько слов о судьбе султанского племени в Турции.

Было время когда сыновьям и братьям султанов вверялось управление пашалыков и войска, как делалось прежде в Аравийском Халифате, как и теперь делается в Персии. Нередко бунтовались они, как например, Джем, брат Баязета, столь известный в Европе под именем султана Зизими, в отравленный Папою Боржия в Риме, и многие другие. Так как наследство в Турции принадлежит по закону не сыну султана, но брату его, и старшему в роде, были примеры, что султаны изменой освобождались от всех своих братьев, чтобы оставить престол любимому сыну. Солиман II ввел систему держать принцев в[51] серальском заключении; а при Ахмете I эта система получила свое полное развитие.

Они содержатся в особом отделении Сераля, называемом Кафас (Кафас значит решетка или клетка; на этом основано старинное сказание будто Тамерлан держал Баязета в клетке.), и окруженном высокою стеною; при каждом из них находится несколько рабов и пажей; никто из них не можете иметь никаких сношений с остальною частью дворца; выйдет из своей темницы или мертвый для перемещения в серальское кладбище, или по смерти своего старшего брата, для вступления на его престол. Не один раз для унятия янычарских мятежей султаны должны были поспешно посылать немых со снурками к своим братьям, чтобы смертью их освободиться от опасности быть сверженными с престола бунтовщиками, которые могли возвести другого на их место. В случае тяжкой болезни заключенного нужно особенное повеление султана, чтобы привести врача; и даже мать его, если она живет в старом серале, не может без султанского позволения быть к нему впущена. Бесчеловечие и жестокость[52] Восточной политики не ограничиваются этим. Заключенным принцам дается по нескольку Одалык бесплодных, или которых поят разными напитками, предупреждающими деторождение; а если и родится дитя, оно должно непременно умереть в первые часы своего существования (Закон этот простирается и на детей мужского пола, рождаемых от замужних дочерей султана. Этим предупреждается размножение султанского племени. Дом Аббассидов при Абдаллахе III Мемун состоял из 33,000 князей и княжен (Оксон).).

Таков был доселе образ жизни султанов, которые готовились наследовать престоле. Одни черные евнухи были их воспитателями и наставниками; для препровождения времени обыкновенно заставляли их переписывать коране, и учили какому-нибудь рукоделию; нередко они, получив охоту к своим занятиям, продолжали их и по вступлении на престол, продавали свою работу за высокую цену, и употребляли на благодеяния вырученную сумму.

Эта политика Сераля имела следствием то, что целый ряд султанов глупых и[53] изнеженных, занял воинственный престол Османа. Селим II подал преемникам своим пример продолжать и на престол изнеженную жизнь Сераля. Не так было при первых десяти султанах, коих царствования бросают столь яркий блеск на первые времена турецкой монархии. Тогда султаны, подобно древним халифам, сами предводительствовали войском, и проводили большую часть своей жизни на коне и в лагере. Но от этого остался после них только обычай адресовать все рапорты визиря к султанскому стремени. Эта формула, заменяющая у турок Европейское выражение подножие престола, употребляется также И в султанских фирманах.

Обратимся к Махмуду. Махмуд II, или как он официально именуется Султан Махмуд Хан, сын султана Абдул-Хамида Хша, всегда победитель (Это значение Султанского шифра Тура, который пишется в начале фирманов, вырезывается на мраморах султанских зданий и на монетах. Титул султанов произвольный; каждый из них при вступлении своем на престол препоручает своему историографу сочинить самый блистательный, титул из восточных метафор и гипербол; главной красотою титула считается, чтобы разный его фразы рифмовали между собою.), родился в 1785 году. По[54] смерти его отца престол достался старшему в cултанском роде Селиму III, а Махмуд и сnаршиq его брат Мустафа были заперты, как водится, в Кафасе, и вероятно ничего не знали о проектах и неудачах своего двоюродного брата, когда бунт янычар свергнул его с престола, повел его в темницу Мустафы, и вызвал Мустафу на упраздненный престол. Нет сомнения что злополучный Селим мог это предупредить, если бы в минуту опасности решился предать смерти заключенных султанов; в Турции это было бы не ново; право самосохранения оправдывало бы его в глазах народа, привыкшего видеть кровь у ступеней султанского престола; родоначальник Султанов Османдал первый пример своим преемникам, собственноручно умертвив своего дядю Дундар-Эльба; Баязет убил своего единородного брата, Мурад II четырех братьев, Селим I пять братьев и племянников, Мурад III пять младших братьев, и Магомете III, в самый день восшествия своего на престол, предал смерти девятнадцать[54] родных братьев; таким образом первые четырнадцать султанов всходили на престол сын после отца, умерщвляя, родственников. Но когда явился пред стенами Сераля Муфти, посланный от бунтовщиков с фетвою о низложении Селима, кроткий султан впустил его, выслушал, и покорился своей судьбе.

Это было в мае 1807; Махмуду было тогда 22 года; его заключение усладилось присутствием сверженного султана, и его ум озарился уроками его страдальческой опытности. Дотоле при нем был в качестве наставника какой-то фанатик ходжа. Что могло быть для Махмуда поучительнее наставлений Селима, который узнал от просвещенных людей, окружавших его престол, все преимущества европейской образованности, которого высокий ум умел составить столько обширных и спасительных для его Державы планов, и который изведал всю горечь скрывающуюся под блеском и величием? Их заключение продолжалось около шести месяцев; оно обратилось в класс политики и морали; учителем был прежний султан, учеником будущий слтан; но Махмуд в это время[55] имел одну перспективу долгого плена, и старался только усладить свое одиночество приятными занятиями. Уверяют что Селим успел внушить ему вкус к восточным литературам, и вместе с ним читал арабских поэтов; Селим был сам усердным почитателем Восточных муз, и все помнят в Константинополе элегию, сочиненную им в эту эпоху, и в которой выражается не сожаление обе утраченном престоле, но умилительная философия.

Селим обратил внимание и на характере своего питомца, и силился умерить в нем раннюю заносчивость, пылкость и склонность к жестокости. Рассказывают что нерадение и леность одного раба привела Махмуда в бешенство; они встал с дивана, побил его и растоптал ногами. "Махмуд, сказал ему укоряющим голосом сверженный султан, который присутствовал при этом, когда пройдешь чрез горнило света, столь легкая вина не приведет тебя в гневе; когда потерпишь как я терпел, научишься соболезновать и страданиям раба".

Беседы Селима без сомнения[56] способствовали развитию ума Махмудова, во вряд ли умирили они его характер; и может быть был нужен в будущем исполнителе планов Селима, разрушенных от недостатка твердости и жестокости в его характер, непреклонный и жестокий нрав Махмуда.

Между тем в Константинополе готовились великие перевороты. Мустафа-Байрактар переменял судьбу султанов. Этот Мустафа был сперва начальником тайки дунайских пиратов. Правительство, видя невозможность его наказать, сделало его своим приверженцем, вверив ему защиту берегов, служивших театром его разбоя. В последствии его способности обратили на себя внимание Селима, и Мустафа-Байрактар был сделан трехбунчужным пашею Рущука. Признательность к облагодетельствовавшему его султану заставила Мустафу решиться на неслыханный в турецких летописях подвиг. Он скрытно с войском своим приблизился к столице, и когда показался у ворот Сераля, перепуганные янычаре не осмелились выйти на защиту возведенного ими на престол султана. Мустафа в это время спокойно гулял в Гёк-Сою на[57 ] Босфоре; к несчастью стража не впустила Байрактара, и между тем как он ломал одни за другими серальские ворота, султан скрытно морем приехал во дворец, и дал поспешное повеление Кизляр-Аге и черным евнухам умертвить Селима. Он с черною радостью взглянул на труп своего родственника, пощадившего его в подобных обстоятельствах, и велел выдать его Байрактару, который, вбежав во дворец, громко звал своего Султана и благодетеля. Когда израненный кинжалами труп Селима представился взорам Байрактара, этот суровый пират со слезами и с рыданием бросился лобызать еще не охладевшие руки своего благодетеля; досада и бешенство в неизвестное ему дотоле чувство скорби стеснились ж его сердце, и лишили его способности действовать в столь критическую минуту; его сподвижник Сеид-Али, капитан-паша, дал повеление схватить преступного Мустафу, чтобы предупредить убиение Махмуда. Неприкосновенность гарема была нарушена; Мустафа вырван из среди Одалык, между коими искал он спасения; но Махмуда нигде ее находили; подозревали, не[5 8] пал ли он уже жертвой жестокости своего брата,-- и тогда Мустафа оставался один в роде Османа, и непременным султаном и судьей бунтовщиков. Байрактар был в твердом намерении в таком случае излить свою месть на Мустафу, которого жизнь была в его руках, хотя бы с ним погибла вся турецкая монархия.

Где же нашли Махмуда? Будущий султан, пред именем коего должны были трепетать миллионы, был спрятан в темном углу гарема, под подушками и тюфяками; любимая невольница его спасла, увидев судьбу Селима; а уже было дано от Мустафы поведение убить и родного брата.

Махмуд думал, что его ищут убийцы, когда пришли возвестить ему, что его ожидает престол. Байрактар, еще в исступлении гнева и печали, пал ниц пред новым Султаном, который поднял его, называя своим избавителем и великим визирем.

Наступила ночь; это была ночь казней; Махмуд, или может быть Байрактар, в руках коего находились тогда судьбы империи, явился грозным мстителем свержения[59] Селима и его трагической кончины. Зачинщики янычарского мятежа были схвачены и задушены; женщины султанского гарема, которые и в своем затворничестве имеют иногда весьма сильное влияние на серальские перевороты, и которые в этих обстоятельствах благоприятствовали Мустафе, были защиты в мешки и брошены в Босфор близ башни девы, Киз-Кулеси. На другое утро были выставлены у ворот Сераля тридцать три головы серальских сановников, и среди их аристократически стояла на серебряном блюд черная голова Кизляр-Аги.

Таково было первое утро царствования Махмуда. Полагают, что это кровавое открытие великой драмы Махмуда, оставило глубокое впечатление в его характере, и отзывалось потом во всех великих переворотах, при нем совершившихся. Наверное можно сказать, что его нрав, вышедший железным из рук природы, закалился в сталь в этих волнах крови, которые бросили его на престол Османа.

Байрактар настаивал на том, чтобы малодушный Мустафа заплатил своей жизнью умерщвление Селима; он говорил султану,[60] что собственная его безопасность требовала этой жертвы, что янычаре не простят своего уничижения, и что пока Мустафа жив он не мог быть спокойным на престоле. В Турции сочли редкой добродетелью, что Махмуд не решился тогда же принесши эту жертву своей безопасности, я сохранил дни брата.

Первым помыслом Махмуда было продолжать преобразование начатое Селимом. Он хотел дать сперва правильное образование Янычарской дивизии Сейменом, приверженной к Селиму, и окружил себя всеми министрами и любимцами его, которые избыли янычарской мести. Между тем Байрактар был всесилен, и его войско держало Стамбул в трепетном повиновении. Но он своей вспыльчивостью, презрением к старинным обычаям и к обрядам религии нажил только всеобщую ненависть; а неограниченное его могущество делало его в тягость самому султану. Когда он отрядил большую часть своего войска на защиту своего Пашалыка (тогда была война с Россией), мятеж немедленно вспыхнул.

Ужасы, коих Константинополь был театром в продолжение трех дней,[61] превосходят всякое описание. Пожар длился по городу; Янычаре подожгли дворец великого визиря, и три дня с остервенением продолжалось кровопролитие между Сейменами, защищавшими Байрактара и Махмуда, и остальными янычарами, к коих присоединились толпы народа. Сперва янычаре вопили только против Байрактара, полагая что султан от него откажется; но когда увидели, что Ичогланы ни Бостанджи из бойниц Сераля открыли огонь, они начали провозглашать имя Мустафы. Тогда войско султана вышло на них из дворца под предводительством свирепого Кади-Паши, обратило их в бегство, и беспощадно резало что ни встречалось на ипподроме и по большим улицам, ведущим в семибашенный замене и в Солиманиэ. Мирные жители, женщины и дети не были пощажены. Но Кади-Паша запутался в тесных улицах; из окон открыли по нем огонь, бросали камня и обливали кипятком его солдат. Он стал отступать; пламя пожара, усердно направляемое янычарами, скользя по тесным кварталам Стамбула, связало огненным поясом его отряд. Янычаре успели соединяться, и среди пламени[62] и дыма началась вновь жестокая их сеча с Кади-Пашею.

Картина эта открылась во всем своем ужасе Махмуду, когда он взошел на серальский минарет смотреть на происходящее. В эту минуту он умел показать твердость своего характера; послал поведение бунтовщикам тушить пожар, а Кади Паше возвратиться во дворец. Кровопролитие унялось; янычарский Ага знал, что головою ответит за неповиновение, если Махмуд останется после этого перелома на престоле, а это легко могло статься. Впрочем, спокойствие не было восстановлено; фанатическая толпа окружила вновь дворец, требовала Байрактара и Кади-Паши, и провозглашала султаном Мустафу. Тогда советники Махмуда показали ему необходимость пожертвовать братом. Уверяют, что Махмуд долго еще колебался, и наконец слыша крики приближающихся мятежников, закрыл голову шалью, бросился на диван, и сказал: "делайте что хотите". С этой минуты он оставался неприкосновенным, как единственный представитель священного Османова племени.

Междоусобие прекратилось когда мятежники[63] узнали, что нет другого султана кроме Махмуда, и когда приверженцы Байрактара увидели труп своего героя, обгорелый не пламени, среди коего он погиб, желая вырваться из Сераля. Янычаре насытили свою месть над его трупом; с ругательствами потащили его на свою площадь Этмейдан, и посадили на коль. Хищные солдаты Байрактара, верные Сеймены, фанатики янычаре и константинопольские бродяги, все эти партии, которые накануне дрались со всем бешенством народного междоусобия, примирились, и все покорилось Махмуду. Еще крики толпы требовали выдачи Кади-Паши и других приверженцев Байрактара, но Махмуд их спас, презирая угрозы фанатиков, и зная что покорство мусульман было безусловно, потому что некем было заменить его на престоле.

Несколько разе упоминали мы в этом раз-сказе, что Султаны при всех переворотах могли считать себя безопасными, когда оставались одни без родственников, что и заставляло их жертвовать братьями для своей безопасности. Может быть не всем читателям известны причины, на коих[64] основывается благоговение мусульман к крови Османа, связывающее существование их монархии с этим родом.

Разные предсказания шеиков, слывших на Востоке святыми, положили первое основание величию Эртогрула, вассала Иконийского султана и отца Османова. За несколько дней до рождения Османа он видел во сне, что живая вода била стремительным ключом из его дома, и с таким обилием, что вскоре поток ее потопил весь мир. Со страхом он вопрошал снотолкователя шеика об этом видении. "Твое племя благословенно Алдахом, сказал ему шеик; родится у тебя сын, который будет основателем державы, долженствующей покрыть весь мир". Потом Эртогрул, усердный почитатель всех святош, посетил моллу, славного своими добродетелями, провел у него ночь, и нашедши коран в своей спальне, воспламенился порывом благочестия, и простоял всю ночь над книгой с сложенными на груди руками, с преклоненною головою. На рассвете сон овладел им, и он услышал небесный голос: "О, Эртогрул, ты почтил мое слово, я благословлю и[65] возвеличу твое племя; оно будете владеть обширною державой, коей величие продлится до конца веков!"

Самому Осману были сделаны многие блестящие предсказания: еще в детстве его называли солнцем Востока, и предвещали ему что его царство будет обнимать семь климатов. Но более всех предсказаний имело действия на умы народа, привыкшего приписывать особенную святость особе молодого принца, следующее обстоятельство. Он питал великое уважение к шеику Эдебали, проводил часто дни и ночи в святой беседе с ним, вмел случай увидеть его дочь и пленился ею. Мальгун-Хатун, так она называлась, отвергла его предложения, зная какое расстояние отделяло дочь бедного шеика от наследника престола. Осман не смел просить у своего отца позволения жениться на ней, но сновидения все сделали. Он в доме шеика провел ночь в молитве; распростертый ниц с горячими слезами просил Аллаха наставить его сердце на путь правды, предостеречь от злых искушений, и даровать ему подвиги достойные славы корана. Уснув в этом восторженном[66] расположении духа, он видит во сне, что приятный блеск, подобный полной луне, поднявшись от шеика Эдебали, спустился радугою па его чрево. Вдруг из его чрева взросло древо чудесное; его вершина была между облаков, бесчисленные ветви роскошно красовались плодами, и раскидывали свою тень на два моря; одна их них, прекрасная и, величественная, согнулась саблею над городом Босфора. Под этим деревом взор терялся в перспектив долин и гор, лугов и нив, среди коих свежие реки и прозрачные ключи весело разливали свою влагу. Народы со всех частей свита текли к ним утолить свою жажду, полить свои нивы, воздвигнуть фонтаны и водопроводы, или предаться сладкому кейфу в восторгах радости и удивлении.

Никто в целом Востоке не владел наукою толкования снов подобно шейку Эдебали. Он объяснил, что древо виденное Османом был таинственный Туба, одно из чудес Магометова рая; полная луна изображала дочь шеика, которой тогда было пятнадцать лет, и которую провидение назначало для продолжения султанского племени, а плоды, и ветви и[67] роскошная зелень дерева означали цветущее состоите его державы. Горы и долины, нивы и луга и реки представляли обширность его владений, а ветвь согнувшаяся саблею над Константинополем видимо предзнаменовала падение сей великой столицы цесарей пред одним из преемников Османа; наконец народы, которые утоляли свою жажду под деревом и отдыхали в его тени, представляли различные племена, кои должны были блаженствовать под его законами (Этот рассказ с большими подробностями изложен у Охсона; почти все восточные историки его повторяют, а народ приплел к нему множество других чудес.).

Сон этот убедил Эртогрула женить своего сына на дочери щенка, а распространенный в народе воспламенил все воображения, и более всего содействовал блистательным успехам Османова оружия и возвеличению его державы. От брака, так искусно предуготовленного им и шеиком, родились Алла-эддин и Орхан, и от него происходит все племя Оттоманских султанов, которых оружие умело утвердить могущество и величие, основанные первоначально на сновидениях. В[68] каждом новом успехе оружия первых великих людей сего племени народ привык видеть исполнение блестящих предсказаний, и более и более укреплялась вера в святость Османова дома, и в неразрывную связь судьбы его с судьбою Оттоманской державы.

Махмуд смело основывал свою безопасность на этих закоренелых, набожных понятиях турок. Но он должен был отказаться на время от своих любимых проектов; волнение янычар было слишком сильно, преследования последнего времени слитком скрепили узы их общего братства, и султан не имел довольно силы, чтобы помышлять о скором отмщении; за то султанская опала настигла их с обильной лихвою чрез восемнадцать лет.

ГЛАВА IV.

Начало преобразований. -- Очерк истории янычар. -- Хаджи Бекташ и дервиши. -- Обряд побоев. -- Дисциплина янычар. -- Их бунты. -- Их присяга и селам. -- Привилегии и угнетения. -- Султанские ласки. -- Предусмотрительность Махмуда. -- Поединки. -- Гербы и котлы. -- Торжественный вынос пилава.

В наши дни совершился огромнейший переворот в соседней нам великой империи; монарх с железной волей усильно стряхивает предрассудки закоптевшие на преждевременно устарелой его монархии, и жадно ищет ей элементов новой жизни в преобразованиях. Мы не будем рассуждать об этих преобразованиях, возбудивших досель столько различных толков в Европе; но с уверенностью можем сказать, что ни самый глубокомысленный европейский политик не мог их предвидеть, даже накануне того великого дня, в который волны пламени и крови возвестили испуганному Стамбулу, что раздавлена наконец гидра, служившая всегдашним пугалищем султанов, что звезда Махмуда в несколько часов потушила двухвековой мятеж. Махмуд мечом[70] открыл путь к народному благосостоянию (так выражается его историограф), истребив кусты терниев, в коих зацеплялась его царская мантия.

С того дня как пали янычары беспредельная перспектива преобразований, открылась деятельности султана; посему самому этот подвиг-- пьедестал всех его подвигов--есть первая характеристика современной Турции, так как все прежние перевороты этой империи носили на себе более или менее видимый отпечаток чудного ее военного устройства, и преимущественно проистекали от грозной милиции--ровесницы первых дней величия турецкой державы.

Когда меч первых султанов, преемников Эртогрула, сковал эту державу из разбросанных по Малой Азии дребезгов великой монархии сельжуков, был нужен постоянный корпус пехотного войска для скрепления быстро основанного царства и для прочности дальнейших его завоеваний. Во время первых халифов аравийской монархии не было никакого войска; тогда в фанатическом порыве последователей Пророка всякий правоверный был воином Корана, и целые племена обращенные в[71]

Исламизм шли на кровавое дело его проповедания; только после первого бурного величия Халифата, когда, роскошные столицы Востока напоили негою кочующий от завоевания к завоеванию Аравийский Двор, когда в этом исполинском царстве, основанном религией и кровью, проявились первые стихии гражданства, И с ними поблекла военная его слава, тогда только были образованы постоянные войска. Это было при Абдаллахе II в 700 году. До него при открытии похода раздавалось, оружие всему пароду, и правительство обязываюсь только помышлять о пропитании этой движущейся на завоевания массы.

Но первые войны Османского дома были ив религиозные; турки должны были бороться с единоверцами своими в мусульманской Азии, в после продолжительных мелких войн, служивших первой школою их племени, хлынуться в Европу, и к врожденному фанатизму завоевателей присоединить фанатизме воины против иноверцев, которая и ныне называется у них именем войны священной, как нарек ее Магомет.

При Орхане были уже конные войска: Спаги[72] и Силихтары; туркменцы его не была способны к пехотной службе; он уничтожил состоявшую из них милицию Иая, и желая вести строгую дисциплину в этот род службы, и приготовить к нему людей долгим повиновением и долгими трудами, составил небольшие отряды из молодых христиан, попавших к нему в плен (1530 г.). Какой-то шеик Хаджи-Бекташ, основатель ордена дервишей Бекташи, славился тогда своею святостью по всему Востоку; он благословил новую рать, наложив рукав свой из белого толстого сукна на головы офицеров, и предвещал ей много подвигов. Он дал этой рати название Ени-чери, что значит новое войско. Впрочем какой-то ученый римский монах недавно хотел уверить Европу, что имя янычар происходит от римского бога Януса, находя неизвестно какие связи между воинственною милицией Хаджи-Бекташа и богом мира.

Хаджи-Бекташ был признан патроном и покровителем новой милиции. Кусок Толстого белого сукна, привязанный к чалмам офицеров, напоминал обряд благословения, и орден[73] дервишей Бекташи вступил в братство с янычарами и до последнего времени состоял в 99 их роте. В походах они сопровождали янычар, молились за счастие их оружия, возжигали их воображение пред боем описанием Магометова рая и гурий, и повторяли им слова Магомета: "Не говорите, тот убит кто лег на поле битвы; он жив, Аллах, из своей руки кормит своего избранника", и тому подобные изречения Корана. В парадах в Константинополе восемь Бекташи шли пред конем Янычар-Аги, с кулаками сжатыми на груди; старший из них ворчал Керим-Аллах (милосердый Боже) а прочие глухо отвечали Гу ( он --это один из 99 эпитетов Аллаха); от чего и назывались они в народе Гу-кешаны.

Сперва принимались в янычарские дружины исключительно христиане из Болгарии, Боснии, Албании, Греции и других областей покоренных оружием султанов, или подверженных опустошительным походам мусульман. Их не обращали силою в магометанство; и уважение, коим пользовалась янычарская рать, заставляло родителей желать и просить, чтобы[74] приняли в ее ряды одного из сыновей. Пленные дети вывозимые из Венгрии и Польши умножали янычарские дружины.

Малолетние составляли особенные роты под названием Аджами-Оглан, а в них упражнялись в военном искусстве до определения в действительную службу. В последствии, когда умножилась янычарская дружина и получила новое образование при великом Солимане, принятие христиан прекратилось. По его постановлениям стали принимать в янычары только детей и родственников янычарских; ибо хотя в первое время не был дозволен янычарам брак, но это не долго соблюдалось. Шесть янычар должны были явиться свидетелями родства желающего вступить в их корпус с каким-нибудь из убитых товарищей. Таким рекрутам давалось имя Кул-Оглу сын раба; рабами султана в Турции называются все находящееся в его службе, а военные исключительно присваивают себе это почетное наименование. Прежде до того дорожали правом записаться в янычары, что, по рассказу Эсад Эфендия, купец пожертвовавший при Селиме 160,000 цехинов для войска,[75] просиле, как единственной награды, чтобы единородный его сын был принят в янычары, и эта милость была ему отказана. В наше время до того упали эти строгие постановления, что всякий негодяй и сорванец, искавший защиты после совершенных им бесчинств, вписывался в роту янычар. Весь обряд принятия состоял в том, что унтер-офицеры вводили рекрутов в казармы (кишла) после вечерней молитвы, надевали им чалму и плащ янычарские, и секли в их присутствии по пятам провинившихся в тот день, как бы в предварительный урок нововступающим. В военное время принятие. делалось в лагере; это считалось гораздо почетнее; в присутствии Янычар-Аги Бат-чауш брал каждого из рекрутов левою рукою за ухо, и правою крепко бил по бритому затылку.

Число янычар было неопределенно; Магомет II назначил их 12,000, и назвал этот корпус Килидж сабля; его янычары заслуживали это название; они были первыми на победах, и дрались как тигры под Константинополем. При Солимане их было 40,000; потом постепенно умножились до 200,000.[76]

Многие султаны желало уменьшить число их, но ропоты и бунты янычар препятствовали. Нельзя с точностью определить их число в последние четыре царствования; беспорядок их корпуса был уже в высшей степени, и обыкновенно при выдаче жалованья предъявлялось втрое более билетов, нежели сколько было солдат на лицо; так как жалованье выдавалось по числу билетов, многие вельможи забирали огромны я их количества и получали следуемые по ним суммы; а билеты убитых и умерших никогда не возвращались в казну.

Платья отпускалось из казны только на 12,000, как было при Магомете; оружия обыкновенно не давалось: всякий янычар должен был вооружиться как и чем мог; особенный отряд был назначен для доставления в действующую армию всякого оружия из Константинопольских арсеналов; оно раздавалось накануне битвы не имевшим оружия солдатам, и никогда уже не возвращалось в казну.

В походах несчастные области, по коим двигалась армия, должны были кормить янычар, как и все войско; тогда они все получали[77] жалованье, хотя незначительное, и составлявшее несколько копеек в день; они удерживали утешительное воспоминание богатой добычи, с которой возвращались некогда их победоносные дружины. Во время мира три года службы давали право на жалованье. Пищи отпускалось от казны на весьма малое количество; и потому все почти янычаре в столице и в провинциях занимались разными ремеслами; лодочники, башмачники, хлебники Константинополя большей частью принадлежали к Оджаку, так называлось общим именем их сословие. Едва сотая часть из них занималась постоянно военной службой. И те из янычар, коим были вверены кулуки или гауптвахты, служившие полициями, держали только палки в руках, а оружие им было запрещено носить. Несмотря на то вечно происходили между вини и другими военными корпусами стычки, которые нередко оканчивались открытою войною в самой столице, в виду султана, или в окрестностях. Я видел в 1820 году драку их с артиллеристами топчи на скате Перского холма. Дело, как, обыкновенно, началось под влиянием винных паров, и за бесчестную[78] женщину; со всего города сбирались к месту драки приверженцы той или другой партии; драка продолжалась три дня, и кончилась когда были перебиты все виновники и зачинщики. Между тем в городе все было спокойно; никто этим не встревожился, и менее всех правительство, которое в тогдашнюю эпоху не имело другого врага, кроме своих войск, и с удовольствием смотрело как они взаимно истреблялись. Это напоминает достопамятные слова Абдул-Хамида, когда визирь докладывал ему о безумном намерении капитан-паши послать трехтысячный отряд для принуждения русских снять осаду Лемноса. Визирь предсказывал верную погибель этому отряду, а султан ему заметил "тем лучше, будет тремя тысячами негодяев менее".

Всякой раз, когда вооружался флот Калионджи, или флотские солдаты, имели право ходить по городу в полном вооружении. Нельзя себе представить ничего отвратительнее этих солдат, которые навешивали на себя сколько могли разного оружия, и со всем азиатским молодечеством пьяные толкались по улицам, крутя отчаянный ус. Это была[79] эпоха явных разбоев в гаванях и на улицах, омерзительных сцен разврата и вечных кровопролитий с янычарами.

Подвиги янычар не ограничивались драками и кровопролитием с одними Калионджи или Топчи; в 1819 году янычар вздумал увести невесту черногорца садовника в одном из из предместий. Черногор подстерег своего злодея в кофейном доме, и по обычаю своей родины вонзил ему в сердце кинжал, и умчался в горы, где его ждала бодрая ватага его соотечественников. Черногорцев в Константинополе было в ту эпоху несколько тысяч; они большей частью служили телохранителями при вельможах и при частных людях, или берегли загородные дачи и занимались садоводством. В самой столице султана сохраняли они природную свирепость своих гор, военную гордость, независимость и верность. Туча янычар высыпала из Константинополя, чтобы отомстить за убитого товарища. Черногорцы в числе трех тысяч дружно соединились под начальством старейших из среди себя, и укрепились в горах. Война их с янычарами продолжалась более[80] недели; все окрестности столицы кипели раз-боем. Наконец правительство выслало для их унятия артиллерию и несколько других отрядов.

Таково было в последние годы состояние этого корпуса, которого военная дисциплина и храбрость положили первое основание величию Оттоманской империи, и которого буйный дух, укрепленный сознанием собственного могущества, с давних пор тревожил султанов.

Первый бунт янычар был при четырнадцатилетнем Магомете II, когда Амурат во второй раз передал ему престол (1444), Это заставило Амурата, еще более нежели опасности, угрожавшие извне государству, принять вновь наскучившую ему власть (Подозревают также, что их бунт был тайно возбужден самим Амуратом, который искал предлога занять вновь престол.). Янычаре возмутились опять против Магомета II в Караманийском походе, и требовали денег и даров. Но они имели дело не с четырнадцатилетним султаном; Магомет не любил шутить, и наказал палками всех янычарских полковых командиров. Сила характера первых[81] султанов и беспрерывные военные тревоги Империи удерживали янычар в сомнительном повиновении. Царствование Селима I, славное в турецкой истории приобретением Халифата оттоманскими султанами, представляет эпоху начала их самоуправства в Константинополе и вмешивания в дела правительства. То явными ропотами, письменными жалобами и пасквилями, прибиваемыми к стенам Сераля и мечетей, заставляли они исключать из Дивана ненавистных им вельмож, то вооруженным бунтом требовали смены визирей и министров или их голов. Не один раз война открытая Портою европейским или азиатским соседям имела причиною необходимость удалить из столицы янычарские дружины, и дать буйству их какое-нибудь внешнее направление. Не один раз также заключаем был мир, и Порта отказывалась от исполнения своих планов единственно по той причине, что янычары хотели возвратиться к своему Оджаку. Сколько честолюбивых замыслов пашей и вассалов Порты основывалось также на буйстве янычар, и сколько раз их ропоты служили пружинами[82] политических интриг. Когда Селим II приступил к исполнению своего огромного плана -- соединить Азовское море с Каспийским посредством судоходного канала между Доном и Волгой, крымский хан Девлет-Гирей, опасаясь, что силы Султана окружат его со всех сторон, и что его ханство обратится в простой Пашалык, распустил слухи между янычарами, которые под предводительством черкеса Касим-Бея начали работы близ Царицына, по отступлении русских от Астрахани, о невозможности соблюдать пост рамазана в долгие дни северного лета, и этим одним заставил их бросить все работы, объявить, что северный климат не годится для правоверных, и с ропотами возвратишься в Стамбул (Мураджа Охсон.).

Бунтам их в самом Константинополе, нет числа. В возмущениях проистекавших или от праздной лепи, или от надежды вынудить подарки, но всегда провозглашаемых во имя Бекташа и религии, они умертвили четырех султанов, и многих свергли, вынудив у муфтия фетву об их отрешении. Первыми[83] признаками их неудовольствий были всегда пожары, которые обращали в пепел самые богатые части города. В двадцативосмилетнее царствование Ахмеда III. было сто сорок больших пожаров, и по точным вычислениям весь город перестроился пять раз после всякого политического переворота жители Стамбула должны были сызнова строиться.

Из прежних янычарских бунтов самые кровавые воспоминания о ставил в Константинопольских летописях бунт их при Османе II. Молодой султан, которого ранний гений предвещал Турции одно из самых блистательных царствований, первый возымел твердое намерение ввести преобразование в военную систему Турции. Планы его приписываются наставлениям его учителя Ходжа-Омара. Он намеревался отправиться на поклонение в Мекку, потом остаться в Египте, и там образовать регулярное войско для обуздания янычар. Подозревая его намерения, янычары восстали; реки пламени и кроме облили столицу. Молодой султан пал жертвой их теметовства (1655 г.). Мурад IV наказал их потом, он истребил и предал проклятию[84] шестьдесят пятую роту, коей солдат поднял руку на злополучного Османа -- проклятие которое и до наших времен возобновлялось чрез каждые две недели.

После каждого восстания янычары, соблюдая наружные формы подчиненности, присылали в Сераль депутацию просить прощения у монарха, так как Карл V вымаливал прощение у Папы. Для них было довольно от времени до времени показывать султанам грозу своего могущества. Потом приводили их к присяг пред серебряным блюдом, на коем были Коран, сабля, хлеб и соль. Этот обряд тем более важен, что ни в каком другом случае в Турции нет присяг. Янычарский селам, или приветствие султану в парадах, состоял в наклонении головы на левое плечо, в знак что она готова упасть под грозную секиру повелителя правоверных.

Напуганные уроком Османа II, его преемники проводили время в бездейственном желании освободиться от янычарского ига, и между тем каждый из них при восшествии на престол покупал их приязнь щедрыми подачами. Еще со времени Баязета II (1481 г.) утвердился[85] обычай при восшествия султанов на престол раздавать войску несколько миллионов пиастров, коими как будто окупалось право царствовать над ними. Многие султаны старались, освободиться от этой постыдной дани, но янычары гласно говорили, что мултаны Оттоманского Дома должны пройти под саблею войска, чтобы вступить па престол.

В знак особенной доверенности мултаны вверили янычарам ох ранение своего семейства; это ограничивалось об рядом показывать янычарскому Кул-кеае (Интенданту) тело умершего князя для засвидетельствования пред народом и войском, что не было насилия в его смерти. Все янычарские привилегии до такой степени были уважаемы султанами, что в Байрам 1745 года, потому только, что штаб хранителей оружия, Джебеджи, против установленного церемониала, пошел прежде янычар приложиться к султанскому кафтану, Махмуд I велел казнить церемониймейстера у ворот Сераля, чтобы янычарские офицеры получили удовлетворение при самом выезде, проезжая над его трупом.[86]

Сами султаны записывались в рядовые в первую роту янычар бюлюков (янычары разделились на четыре дивизии: джемат, бюлюк, сеймен и аджами-оглан). После раздачи третного жалованья, султан инкогнито тептиль приходил пред казармами этой роты; ее Ода-Баши или квартирмейстер выносил причитавшееся ему солдатское жалованье, и султан прибавляя к нему две горсти цехинов, раздавал караульным. Иногда и крымские ханы записывались в янычары, желая привязать к себе этих защитников их областей. Султаны соблюдали также другой обряд, введенные Солиманом I, и состоящий в том, что каждый раз, когда они проезжали пред казармами, в коих была главная квартира янычар, офицер подносил им вазу с шербетом. Шербет этот обыкновенно готовился в Серале, и доставлялся в казармы под печатью; султан отведывал его, потом наполнял вазу цехинами. Любопытен Хати-шериф данный Махмудом I при даровании подобной привилегии и новым казармам янычар; он говорил в нем, что хочет дать, новый знак своего благорасположения к[87] войску, славному рядом великих подвигов и своей верностью, отличающемуся воинскими и религиозными доблестями, имевшему в своих рядах героев и мучеников за веру, исполненному благословений неба, вспомоществуемому ликами ангелов, и заслуживающему хвалу и благодеяния Оттоманских султанов. Притом каждый раз когда султаны или первые вельможи проходили пред янычарскими орта, имели обыкновение посылать им денежные подарки; подобные обычаи в Турции обращались в законы, и янычары этими подарками взимали несмешную дань от правительства. Кроме того имели они тысячу средств обирать народ; они заведовали в Константинополе водопроводами, портили сами оловянные трубы, по коим течет вода в разные части города и в дома частных людей, и без значительных денежных сборов оставляли целые кварталы без воды. Перед гауптвахтами имели обыкновение стоять с метлой будто для вымешания улицы, и проходящие должны были окупаться мелкой монетою от необходимости чистить улицу. В пристанях, во всех загородных местах, во всех гуляниях[88] находили они тысячу предлогов чтобы требовать свои кайве-параси т. е. денег на чашку кофе. При входе барок и кораблей с провизии в порт какой-нибудь из янычарских орта навешивал на корму значок с своим гербом, и потом взимал значительную сумму с хозяина за покровительство дарованное ему. Когда обыватели привозили свои фрукты на рынок, это самозванное покровительство иногда отнимало у них весь сбор. Самовольно строили навесы и лавки, и принуждали купцов поселиться в них, предоставляя себе половину их сбора. Овладели привилегией жарить и молоть кофе в огромном заведении, которое снабжало им весь Стамбул, и таким образом по своему произволу взимали подать за этот напиток. При строении домов усильно предлагали свои услуги и покровительство, навешивая роковой значок на материалы; нередко делалось это даже в казенных зданиях; шест, на коем висел их значок, считался главным архитектором и за него взималась особенная плата. В случае надобности сбирали всех мастеровых квартала, и заставляли их даром строить великолепный кофейный дом[89] для полка, с расписанными стенами, с бассейном и фонтаном. Никто не сил на них жаловаться; он подвергся бы мстительным угнетениям целого полка, а правительство не могло наказать обидчика, если полк за него заступался. Были примеры, что сын или брат человека убитого янычаром объявлял суду, что он получил от убийцы цену крови, которую турецкий закон присуждает наследникам убитого, и сам платил судебные издержки, чтобы избавиться от мщения янычар.

Никогда эти злоупотребления не доходили так далеко как при нынешнем султане. С одной стороны народ был напуган ужасами последних янычарских бунтов, с другой правительство на все смотрело сквозь пальцы, допуская обиды наносимые народу и другим войскам от янычар, чтобы от этого возрастало общее негодование на детей Хаджи-Бекташа, чтобы ослабли узы связывавшие их с фанатизмом других классов, и чтобы в решительную минуту они остались одни. Политика Махмуда заблаговременно обтянула свою жертву поясом всеобщей ненависти, и с той минуты, когда он решил в своей душе[90] истребление этого войска, он откладывал все заслуженные им наказания.

Внутреннее управление янычарских орта было и до последнего времени довольно строго; за ослушание начальнику, за обиду товарищу больно секли по пятам; за важные преступления Верховный визирь и Янычар-Ага присуждали янычар смертной казни или вечному заточению в босфорских крепостях. Так как в привилегии каждого класса граждан в Турции входит и присвоенный ему род казни, то янычары гордились и тем, что разделяли с пашами честь удушения шнурком; их душили в крепостях, выбрасывали труп в море, и при исполнении казни пушечный выстрел был последней почестью казненному янычару.

Ссоры между янычарскими полками оканчивались особенного рода поединками; каждая партия избирала по несколько головорезов, которые сходились в известном месте, над большим рвом в Пере, и в присутствии товарищей рубились.[91] знаке, растение ли, птицу, животное, топор, саблю и т. п. эти знаки служили гербами, были нарисованы на палатках, над дверьми казарм, на посуде роты, и даже выкалены на руках и на ногах всех янычар. Оставшиеся. теперь в живых янычары тщательно скрывают эти знаки, по коим их узнавали в дни преследования и истребления оджака.

Янычарский корпус имел огромное шелковое, знамя и белого цвета с разными надписями из корана, вышитыми золотом; в средние была следующая надпись: "Дарую тебе победу, великую победу; всесильный Аллах вспомоществует тебе, о Магомет; объяви радостную весть правоверным! Но более всего были привязаны янычары к своим котлам. Каждый орта имел два или три огромные котла, в коих варился пилав; унтер-офицеры были поварами и хранителями котлов. Когда из казарм посылался пилав в янычарские гауптвахты, два рядовых несли, котел, унтер-офицер за ними следовал с огромной ложкой в руках; они шли мерными шагами, в благоговейном молчании, и если первый вельможа встречался с ними на улице, он должен был[92] посторониться, а христиане и евреи робко опускали взоры пред заветными котлами, и в случав дерзкого непочтительного взгляда доставалось колоссальною ложкою по головам гяуров. По особенному какому-то поверью янычары ожидали величайшего бедствия в случае потери этих котлов, составлявших эмблему братства всей дружины за общим столом, и святые пенаты оджака. Если янычарская рота теряла на войне свои котлы, все офицеры разжаловались в солдаты, целая рота считалась лишенной военной чести, и в парадах, когда другие роты несли торжественно и высоко свои котлы, она проходила пристыженная и без котлов.

Эта религиозная привязанность к котлам простиралась до того, что при возмущении янычар в Константинополе, первому возмутившемуся орта стоило только захватить котлы других, и одним этим он привлекал их на свою сторону, и заставлял действовать заодно. Бунты открывались тем, что янычары торжественно, при раздаче им провизии, опрокидывали свои котлы, и первый опрокинутый[93] котел приводил в трепет Сераль, вельмож и весь Стамбул. Не проходило пятилетия, чтобы опрокинутый котел не производил кровопролития и перемены в министерстве.

ГЛАВА V.

Левенды и калионджи. -- Низам-джедид. -- Халет-эфенди. -- Просьба янычар. -- Смерть Халета. -- Его жена. -- Аллеи из разбойников. -- Первое совещание. -- Речь визиря и фетвы муфтия. -- Положение об эшкенджи. -- Хатишериф. -- Низам-аттик. -- Раздача оружия. -- Учение. -- Опрокинутые котлы. -- Неистовства янычар. -- Спокойствие султана. -- Вельможи и распоряжения. -- Магометово знамя. -- Сила предрассудков. -- Глупость янычар. -- Молитвы и атака. -- Артиллерийский офицер. -- Мясная площадь и побоище. -- Трупы. -- Платан и песня.

Янычары должны были предвидеть свою судьбу, когда Абдул-Хамид, отец Махмуда, уничтожил корпус левендиев, или флотских солдат, в 1774 году после Кайнарджийского мира. Левенды были всегдашние соперники янычар, столько же буйны как они, но не столь многочисленны. Народ так много терпел от буйства левендиев, что Абдул-Хамида, как избавителя своего, прозвал святым за их истребление. Вместо левендиев образовал султан корпус калионджи, и в то же время завел регулярную артиллерию, которую обучали в Левенд-Чифтлике французские[95] офицеры. Селим III продолжал дело начатое предшественником; он присоединил к артиллеристам роты ружейных, и препоручил образование их по европейскому образцу Омар-Аге, бывшему долго в плену в России.

По рассказу турецкой летописи Вассиф-Эфендия сами янычары подали Селиму поводе к введению между ними европейской тактики. Это было во время первой войны с Екатериною. Янычарские офицеры явились к Великому визирю Ходжа-Юсуф-Паше, жаловались ему на то, что их войска было 100,000, а только 8,000 русских переправились чрез Дунай и обратили их в бегство, и все от того, что их не научили этому новому способу сражаться, которым европейцы их побеждают; они писали просьбу султану, чтобы их научили сражаться подобно европейцам, и просили визиря подкрепить их просьбу своим представлением. Селим ободренный этим слишком горячо принялся за европейскую тактику. Он образовал несколько регулярных батальонов, одел их в куртки и шаровары турецкого покроя и в черкеские шапочки, построил им прекрасные казармы в Скутари на берегу[96] Босфора и вскоре увеличил их число до 15,000. Янычары сначала спокойно видели этот зародыш регулярного войска, и многие из них вступили в его ряды. Три тысячи этого войска были в египетской компании против французов. Их хорошее содержание, их храбрость в защите Акры, их дисциплина и кротость, которыми привязывали они к себе жителей, привыкших дотоле к варварскому обращению турецкого солдата, возбудили к ним зависть других войск, в особенности янычар, предчувствовавших, что новое, войско отнимет у них первенство. По возвращении их в Константинополь исключительная заботливость султана о регулярных полках, и возрастающее их число, явно вооружили янычар против Низам-Джедида или "нового устава", так назвал султан свое регулярное войско. Селим не касался привилегий янычар, и он, по выражению турецкого историка, "не обуздал могучих лиц оджака, бешеных скакунов, которые по воле неслись на пажитях беспорядка". Янычары ждали только удобного случая для ниспровержения всех его планов. Случай представился в 1807 году при открытии войны[97] с Россией. Не будем повторять здесь подробностей их возмущения, ниспровергнувшего с престола добродетельного Селима, их трусости при появлении Мустафы-Байрактара, и ужаснейшего из стамбульских кровопролитий, коим началось царствование Махмуда, и в коем могучий Байракшар сгорел в подвалах Сераля примирительной жертвой между султанов и оджаком. Янычары оставшись победителями не подозревали, чтобы Махмуд после подобного урока мог еще помышлять о планах своего двоюродного брата; но Махмуд, наученный, а не напуганный этим уроком, готовил им медленно свою султанскую месть. Неудача Селима показала ему только, что он слишком спешил, действовал слишком открыто, а не имел довольно жестокости и довольно хитрости для подобного предприятия. Махмуд решился задушить своего врага, но задушить после долгих лобызаний, и сжимая его дружески в своих объятиях.

Здесь нам должно упомянуть о самом достопримечательном лице Махмудова царствования, о любимце, который столько лет правил султаном и империей, который[98] приготовил все развернувшееся ныне с такою быстротою преобразование, но не дожил до того дня, когда его планы созрели. Это Халет-Эфенди.

Халет служил в молодости носильщиком у армянского купца Серпо; в этой школе приготовился он носить предназначенное ему в "книге судеб" бремя государственного управления. Какой-то Эфенди, имея дело с армянином, был поражен наружностью и умом его носильщика, и взял его в свою службу. Это было началом политического поприща Халета; он способностями своими пробил себе дорогу при Дворе, сделался известным султану, и когда занимались выбором посланника ко Двору Наполеона, взоры Махмуда пали на него. В новом дипломатическом поприще Халет-Эфенди изучил науку правления, имея образцом европейские государства; вникнул во внутреннее их устройство, взаимные соотношения и в быть европейской жизни. По его возвращении султан с восторгом внимал поучительным его рассказам, и в тайной беседе с ним раскрывал предначертанные им планы преобразований. Он приобрел[99]

искреннюю дружбу своего монарха, сделался первым его любимцем, и хотя всегда довольствовался должностью хранителя султанской печати "Низамджи", и не захотел сделаться визирем, но и визирь и все вельможи трепетали пред ним.

Ему приписывают долговременную систему политики султана относительно янычар; он соединял все правила европейского макиавеллизма с таинственностью восточных дворов. Он научил султана ласкать опасных врагов, поселять между ними недоверчивость и раздоры, губить одних другими, в при удобном случав освобождаться от них то подкупленным кинжалом любимой рабы, усыпляющей свою жертву в любовных восторгах то отравою в дружеской, чашке кофе, или в шербет подносимом немым невольником.

В начале Греческой войны притеснения вельмож и дороговизна съестных припасов породили неудовольствия в народе; какой-то фанатик Дервит Бекташи встревожил янычар своими пророчествами; правительство велело сослать пророка в Малую Азию, но люди посланные Халетом утопили его в[100] Мраморном море; это вооружило янычар. В пятницу 25 октября 1822 года, когда султан ехал в мечеть, представили они по обыкновенно свою жалобу на Халета и на других министров. Долго они ждали султанского решения; наконец они просили своего Агу, чтобы он потребовал объяснения у султана. Янычар-Ага имел привилегию держать султану стремя, когда он садился на лошадь пред дверьми мечети; он в немногих словах изъяснил султану негодование янычар, и говорил о необходимости их успокоить. Султан тогда вспомнил о просьбе, и с гневом узнал, что по проискам Халета она была утаена; а в этой просьбе была фраза оскорбительная для султанского самолюбия: янычары говорили, что Халет сделался полномочным правителем Халифата. Султан, чтобы лично удостовериться в народном мнении, несколько дней, подобно Гарун-аль-Ратиду, переодетый посещал народные гульбища; янычары узнавали своего повелителя, и стали при нем громко повторять подобные намеки. Это погубило Халета; и он и другие министры были сменены. Халет, предчувствуя свою[101] судьбу, умолял только о жизни, и в прощальной беседе с Султаном напомнил ему свою неизменную привязанность; Султан успокоил его, снабдил собственноручным охранным фирманом, и уверил, что его ссылка в Бруссу, в Малой Азии, была не надолго. Халет с почетной стражей отправился к месту ссылки; на пути он получил повеление ехать в Иконию; это показалось ему новою милостью; в Иконии он был связан узами братства с орденом дервишей Мевлеви. Недалеко от городка Булабат проскакал мимо его султанский капиджи с фирманом о его казни; капиджи представил свои фирман местному Аге, извещая что опальный вельможа за ним едет. Ага выехал на встречу к прежнему любимцу, принял его с почестями, как в дни его величия, и угостил у себя. Халет доверчиво пил кофе наедине, с ним, когда представился к нему капиджи с фирманом; он с благоговением приложился к фирману, и в то же время представил охранный фирман, коим был снабжен от Султана. Ага сравнил, два султанские повеления, и заметил что повеление о казни было дано после.[102]

Халега уверял что должна быть ошибка, и просил отсрочки, но его задушили на гостеприимном диване, и чрез несколько дней голова любимца была выставлена на серебряном блюде на дворе Сераля. Жена Халета, питавшая к нему тайную ненависть, так была обрадована сим известием, что принесла благодарственную жертву Аллаху из двух ягненков; потом захотела полюбоваться зрелищем его головы, но была сильно поражена безжизненным укором ее взгляда, и для успокоения своей совести купила ее за 2,000 пиастров, и предала земле в богатом мавзолее, который приуготовил для себя Халет в дни своего могущества, подле Теккие дервишей Мевлеви в Пере. И в этом последнем убежище судьба халетовой головы была подобна беспокойной его жизни. Гроб изменил ему, как изменила дружба. Неистовые янычары насильственно вырыли его голову, и в виду султанского киоска с ругательствами бросили в Босфор, как бы в урок новым любимцам и советникам. Потом однако дервиши, признательные за благодеяния Халета, послали рыбаков, которые тайно принесли им его[103] голову, и теперь оказывают особенное благоговение к гробу, в котором она похоронена. Все имение Халета было конфисковано; пытками выведали у банкира его, жида Хаскеля, где хранились его богатства, и около 5 миллионов рублей поступило в казну.

Ниспровержение Халета было последним торжеством янычар. Махмуд согласил в этом случае чувство оскорбленного самолюбия с удовлетворением фанатиков, которые по особенному инстинкту узнавали своих недоброжелателей; но он не отказался от планов казненного советника. Подобно римлянину, который во всяком случае говаривал: hoc censeo, et delendam esse Carthaginem--Махмуд направлял все свои помышления и все деяния к своей сокровенной и обширной мысли, коей тяжкое бремя так осторожно носил во все свое продолжительное царствование. Мысль эта была ужасная; кто бы из его предшественников не ужаснулся пред нею? -- он думал не о преобразовании но об истреблении своего лучшего войска. Его железная воля так свыклась с ней, что и теперь он[104] деятельно преследует их ненавистную память (В 1830 году султан посетил семейство одного бывшего посланника; две пожилые девицы, Баронессы Г. показывали ему свои портфели; султан с удовольствием рассматривал виды Константинополя, но когда ему попался вид старых янычарских казарм, он оттолкнул от себя портфель, и явно выразил свое негодование на бумагу, которая сохраняла память зданий, им истребленных.).

Махмуд начал предуготовлять свой подвиг издалека. Он упорными усилиями очистил окрестности столицы от шаек разбойников, которые при вспышке политических беспокойств соединялись обыкновенно с янычарами, и безнаказанно продолжали свои разбои в сак мой столице. Не долго спустя по вступлении Махмуда на престол все большие дороги, ведущие к Константинополю, представили ужасное зрелище. Разбойников сажали на кол сотнями. Эти трупы, которых иногда несколько дней не покидаешь мучительная жизнь, расставленные по обеим сторонам больших дорог, составляли отвратительные аллеи, по коим с трепетом во безопасно пробирался народ в столицу Хункяра.

Прежний янычарский Ага Гуссейн и[105] наследовавший ему в этом звании, последний Ага-Паша Магомет Дже-аль-Эддин, всеми силами содействовали исполнению султанских планов, подрывая могущество покорного им корпуса. Все средства коварной измены были ими употреблены; в каждом орта были люди подкупленные, которые ню возжигали взаимные ненависти янычар, то направляли их к поступкам противозаконным, а босфорская пушка возвещала казнь тех, кои своим умом или силою характера могли быть опасными противниками, и коих не удавалось подкурить золотом или обещаниями. "Эти вельможи, говорит турецкий историограф, вполне доказали свою преданность султану, отрубив множество янычарских голов".

13 мая 1826 года соединился в доме муфтия чрезвычайный совет из первых сановников военной и духовной иерархии. Верховный визирь предложил совету присутствовавших улемов рассмотреть в отношении к закону проект правительства, состоявший в том, чтобы взять из каждой янычарской роты по нескольку солдат, и учить их регулярной службе. Бесполезно говорить, что все мнения[106] были уже предуготовлены, для этого собрания. улемы отвечали, что образование регулярного войска согласно с учением Пророка; Янычар-Ага уверил, что его офицеры рады содействовать; все исполнили свои роли. Султан был твердо убежден в скорой вспышке бунта, и тем более хотел оградить свои действия святостью религиозного мнения улемов.

Три дня спустя другое собрание, гораздо многочисленнее первого соединилось у муфтия. Визирь в длинной речи изложил прежнее величие Оттоманской державы, когда она показывалась европейским государствам "грозною гидрою, открывавшею над каждым из них одну из своих пожирающих пасшей" -- и сравнивал с настоящим положением, "когда строптивые рая греки, слабые камыши, удерживали и разбивали неугомонный поток Оттоманского мужества". Всю эту перемену приписывал он ослаблению военной дисциплины янычар; он говорил, что даже ненавистные греки давно вкрались в расстроенные их дружины, то уверяли их, что войны предпринимаемые правительством имели только целью их собственное истребление, то распускали[107] слухи, что министры Порты подкуплены врагами, и продают Оттоманские земли. Визирь спрашивал свободного мнения всех присутствовавших о средствах искоренения сего зла и возвращения Оттоманскому войску прежней его силы.

Затем Реиз-Эфенди изложил трудности греческой войны, и угрожающие со стороны европейских держав опасности.

Улемы отвечали что обстоятельства требовали, чтобы все правоверные изучили науку войны, и оказали бы совершенное повиновение воле султана. Был прочитан султанский рескрипт, коим подвергался рассмотрению совета устав нового образования регулярного войска. В силу сего устава каждая янычарская рота (Читатель заметит, что слово орта заменено без различия словами рота и полк. ) должна была представить 150 человек Эшкенджи, т. е. солдат, находящихся в действительной службе, и кои должны были образоваться в регулярные роты. Устав вовсе не касался остальных янычар, но со всеми подробностями излагал род, службы регулярных рот, по образцу европейских войск,[108] определял им постоянное содержание от правительства, пенсии и проч.

В подтверждение устава муфти прочитал фетва, писанный "могучим пером закона" и основанный на том, что сам Пророк, сражаясь против неверных, употреблял собственное их оружие--сабли и стрелы; потому и теперь следовало принять тактику врагов исламизма на их же поражение. Другой фетва, выданный муфтием в этом же собрании, давал право правительству наказывать всех злонамеренных людей, которые попытались бы поселить неудовольствия в войске и в народе, по случаю принятых правительством мер.

Все присутствовавшие поспешили приложишь свои подписи к приготовленному уже акту, коим обязывались содействовать нововведению султана. Таким образом в этом заседании духовная власть вручала воинам корана штык и тактику христианской Европы. А европейская тактика, по мнению улемов, годилась для правоверных, потому только, что по ее правилам воины строятся в правильные ряды, так как мусульмане в своих[109] мечетях: (магометане в мечетях соблюдают, чтобы строиться линиями).

В тот же день султанский Хати-териф был прочитан толпе янычар пред Домом Янычар-Аги. Эсад-Эфенди, нынешний историограф турецкой империи, рассказу коего мы следуем, заимствуя даже собственные его выражения, служил в ту эпоху секретарем. Он сам читал Хати-шериф, и как он уверяет, "так громко, что могли его услышать обитатели того света". Первое обнародование этих актов не произвело столь сильного действия на янычар.

Составлен был список для желавших записаться в Эшкенджи, и они с такой ревностью подписывались, т. е. по турецкому обыкновению прикладывали свои печати, что этот список "как пучок розы, едва расцветший, был уже смят". На третий день уже считалось до 5,000 эшкенджи. Давно тайным образом значительный запас оружия был приготовлен в Серале; правительство медлило раздать его, опасаясь, что янычары ожидали раздачи оружия для открытия мятежа. Вместо предположенного церемониального[110] обмундирования войска на равнине Даут-Паша, собрали по нескольку солдат и офицеров на Янычарской площади Этмейдане ( Мясная площадь, так названная потоку что в ней раздавались янычарам провизии.), с молитвами и религиозными обрядами раздали им мундиры и ружья, и четыре обучателя начали первый урок ружейных приемов офицерам.

Султан назвал свою новую систему Низам-атик, "старое уложение", для противоположности названию Низам-джедид "новое уложение" данному султаном Селимом его регулярному войску. Но янычары вскоре, поняли, что проект был тот же; они начали роптать, и многие из них, охотно принявшие участие в преобразовании, были увлечены товарищами в тайные совещания оджака, где рассуждалось о том, как ниспровергнуть нововведение. Они то хотели немедленно открыть мятеж, то предпочитали повременить, чтобы большее число оружия было роздано Эшкенджи. Но измена окружала их тайные совещания; правительство было уведомляемо обо всем, не робкая осторожность была заметна во всех его действиях.[111]

Султан предвидел возмущение янычар; его тайная политика даже готовила его; он не хотел бы чтобы янычары покорились новому порядку вещей; было очевидно, что из них и при них невозможно будет образовать регулярное войско, и их истребление было необходимо для его планов. Но он хотел, чтобы они сами призвали на свою главу султанскую опалу, чтобы пред законом и пред народом была оправдана их казнь.

Последнее их возмущение имело поводом обстоятельство незначительное: на учении один Эшкенджи, которого заставляли маршировать, сказал: так только гяуры умеют ходить; египетский офицер, один из обучателей, его ударил; в следующую ночь--это было три недели спустя после прокламации -- со всех сторон Константинополя высыпали янычары на площадь Этмейдана. На утро (4 июня) открылся мятеж, по обыкновению тем что котлы с пилавом были опрокинуты. Отряд бунтовщиков изменою овладел котлами пятого полка Джебеджи, или хранителей оружия, и таким образом этот полк, привязанный дотоле к правительству, нашелся[112] в роковой необходимости присоединиться к бунтовщикам.

Более всего кипели злобою янычары на своего Агу, изменника их братства; толпа их бросилась в его дворец; не было ли его дома, или успел он спастись,-- но янычары не нашедши его излили свое мщение на окна, на диваны, на старух оставшихся в гареме, и изрубили его людей. Другие бросились во дворец Верховного визиря и в дом египетского офицера Неджиб-Эфендия, который был одним из главных лиц новой тактики. Они оба, вероятно предвидя опасность, ночевали в предместьях; их дома были разграблены; скрытное подземелье, спасло гарем Визиря от взоров и от обид фанатиков, а в доме Неджиб-Эфендия они захватили несколько миллионов пиастров. Они подожгли Диван Визиря, в коем хранились государственные Архивы, чтобы скрыть пред светом стыд, нанесённый янычарскому корпусу новыми уставами.

Между тем буйные их отряды обегали константинопольские улицы, и сбирали всех праздношатающихся, всю сволочь Стамбула, особенно многочисленное сословие носильщиков[113] (хамаль), всегдашних приятелей оджака. Везде прозывалось священное для янычар имя Хаджи-Бекташа, и раздавались неистовые крики "смерть аге, смерть муфтию, смерть визирю". Они надеялись, что перепуганное правительство и в этот раз для утешения их согласятся на примирительную, выставку голове. Но времена переменились.

Махмуд в это время, спокойно сидел в загородном дворце в Бетикташе, на Босфоре, и ежеминутно получал донесения о происходившем, внутренне радуясь беспорядкам коими начали свой мятеж янычары, и вооружили проплаву себя промышленные классы народа. Впрочем, они старались успокоить купцов и ремесленников, и убеждали их открыть базары и лавки. "Если кто из наших похитить кусок стекла, кричали они на улицах, мы вознаградим хозяина алмазом; если кто обидит народ, мы изрубим его топорами".--Эти шумные голоса, говорит Эсад-Эфенди, раздаваясь на рассвете по всему городу, отторгли честных людей от объятий сна, и погрузили в океан удивления.[114]

Таково было утро Стамбула в незабвенный день 4 июня.

Верные бостанджи были под ружьем на дворе Сераля; Калионджи держали гавань; ага-паша, глава янычар и злейший их враг, высадил у серальской пристани артиллерию и все войска, которые успели соединиться под его начальством. Визирь и все вельможи собрались на совещание в босфорском киоске Сераля, Яли-киоске, и вскоре увидели они длинный ряде каиков, в коих повелитель правоверных ехал к ним из Бетикташа с своими приближенными, чтобы лично участвовать в их совете. Султан произнес краткую речь великим сановникам своего престола, возбуждая их рвение в наступающий решительный час. Эсад-Эфенди уверяет, что он, видя горячую их готовность идти на мятежников, опоясал меч, и хотел лично ими начальствовать; но что они упросили его остаться во, дворце. Они желали только, чтобы султан вручил им санджиак-шериф, для призвания народа "под этот[115] величественвый кипарис сада побед, под зеленое знамя халифов".

Султан собственноручно вручил это знамя своим наместникам--Визирю муфтию, велел открыть серальский арсенал и раздавать правоверным оружие и снаряды, в чрез Кадиев известить всех жителей Стамбула, Галаты и Скутари о выносе великого знамени, и возбудить их религиозное рвение в критическую минуту борьбы, которая решала участь царства. Глашатаи султана встречались в разных кварталах города с глашатаями янычар; одни призывали Пророка и Хаджи-Бекташа, другие Пророка и санджиак-шериф; все делалось, как и во всех бунтах в Турции, во имя религии.

Мечеть Султан-Ахмета назначена главной квартирой Султанских сил; в ней был водружен санджиак-шериф; визирь с муфтием, сидя на мехрабе, возвышенности занимающей место алтаря в мечетях, совещались с корпусом улемов, о том, имеет ли право правительство наказать мятежников. Такова сила предрассудков; всякий шаг[116] защитников престола должен был утверждаться торжественным ободрением улемов, и нет сомнения, что без Магометова знамени, первой святыня исламизма, которой вид так сильно возжигает всегда фанатизм правоверных, Махмуд не мог бы остаться победителем в этот день (Санджиак-шериф был сперва чалмою одного из Магометовых воинов; потом сделался первым знаменем исламизма и хэлифов; он перешел к турецким султанам вместе с халифатом по завоевании Каира Селимою I. В Серале хранятся также другие мусульманские святыни: черное шерстяное платье Магомета, надетое им по восточному обычаю, в знак высочайшей милости, на одного поэта, воспевшего его славу; один из четырех зубов, вышибленных у Магомета в Ухюдской битве, и клочок Пророковой бороды. Но санджиак-шериф почитается выше всех этих святынь, и имеет неимоверное влияние на фанатизм мусульманской черни. Его выносят обыкновенно в лагерь, когда сам султан или Верховный визирь предводительствует армией; все правоверные должны соединяться под этим знаменем. В 1769 году, при вынос его, толпа эмиров, т. е. потомков Магомета, которые составляют самую грязную чернь Стамбула, была разъярена таким фанатизмом, что бросилась на христиан, зрителей этой военно-религиозной процессии). В первый раз это священное знамя развивалось тогда против янычар. Опасаясь его появления, они[117]....[118] ской славы. Махмуд был обязан своим спасением пишу, что у него не было брата, и что его старший сын незадолго умер. Это обстоятельство подало повод к нелепым слухам, будто он сам посягнул на его жизнь; во положительно известно, что молодой султан умер от оспы, и Махмуд велел тогда же, привить оспу другим детям, не спросясь у муфтия: согласно ли это с законом Магомета.

Янычары могли по крайней мере укрепиться соединенными силами у одних из сухопутных ворот Константинополя, удержать сообщения с окрестностями, и во всяком случае иметь верное убежище в горах. Из 100,000 янычар, бывших в Константинополе, до 25,000 приняли деятельное участие в мятеже; другие заперлись в домах, не решались пристать к ним, ни драться против них; но движете этой фанатической массы могло быть грозно для правительства, имевшего только немногие роты артиллерии, батальоны морских солдат и дворцовую стражу Бостанджи; что же касается до солдат, записанных в регулярные[119] Эшкенджи, они в этот день растоптали свои мундиры, и пристали к оджаку.

Гуссейн-Паша и Магомет-Паша вышли из мечети и повели свое войско к Этмейдану, с двумя пушками, по большой улице Дивана; отряды артиллерии и вооруженного народа были расставлены по всем узким и кривым улицам, ведущим к сей площади. Имамы с муфтием в своих молитвах в мечети призывали благословения Пророка на рать султана, а султан сидел в одном из киосок Сераля, и смотрел, как автор, на открытие колоссальной своей драмы. Первый выстрел очистил улицу от янычар; они заперли большие ворота своей площади, и укрепились в казармах. Паши предложили им покориться и уповать на помилование, но предложения были отвергнуты. Пушечные выстрелы сломали ворота; тогда сила янычар ужаснула войско пашей; янычары дружно бросились на пушки; артиллеристы убежали; один офицере, Кара-Джехмен, оставшись у орудия, выпалил из пистолета по затравке; этот выстрел решил судьбу воинов Хаджи-Бекташа и целой Империи. Картечь в десяти шагах произвела[120] ужасное опустошение в куче янычаре; трупы и раненные заслонили узкую улицу; артиллеристы возвратились, и открыли убийственную пальбу по всей площади. Отчаяние янычар не внушало им довольно храбрости, чтобы вновь попытаться отнять пушки; губительные выстрелы возвещали им последний час. Успех ободрил войска султана и вооруженных граждан; все рынулись на Мясную площадь, которая сделалась тогда площадью трупов. Казармы, в коих скрывались несколько тысяч янычар, были подожжены, и среди пламени и дыму долго продолжалась резня. Те из янычар, которые были пощажены опьяневшим от паров крови солдатом, связанные попарно посылались к Верховному визирю, который в мечети, окруженный вельможами, как Сатурн, среди, своего светлого кольца, принимал поздравления.

Это все кончилось около полудня; но и вечер этого дня был облит кровно; тысячи янычар, искавших спасения в своих домах, не принявших никакого участия в бунте, были схвачены, представлены Визирю, одни казнены, другие подвержены пытке для открытия[121] сообщников. Секира палачей и их адские инструменты довершали победу над оджаком. Палачи всю ночь были в работе. Старые казармы (эски-одалар), кофейные дома, все места, в коих могли скрываться оробевшие янычары, были строго обысканы, и неумолимая казнь их ожидала в тюрьмах, в подвалах, в крепостях. Переодетые офицеры Визиря всю ночь обходили разные кварталы города, чтобы узнать, где могли скрываться еще янычары, и не готовится ли новая вспышка мятежа.

Поспешные, темные казни были впрочем для янычарской черни; визирь на другой день продолжал заседать в мечети, производил суд над значащими лицами оджака, и посылал одного за другим к палачам в Гипподром. Известно, что и в обыкновенное время правосудна в Турции есть вещь самая поспешная; судья сделает следствие, присудит, а у первого переулка, или первого окна, с первою надежной веревкой, палач исполнит приговор.

Янычар-Ага, Мустафа-Паша, Гуссейн-Паша, каждый в своем доме были заняты подобно Верховному Визирю. Последний из них присоединял и иронию и какую-то зверскую[122] веселость к своим кровавым приговорам. У начальника пожарной команды (Пожарная команда (тулумбаджи) состояла из янычар.) спросил: как он не поспешил тушить пожар в казармах?--и мигнул служителям; те повели его в подвал где его ждал палач со шнурком из змеиной кожи. У других спрашивал, как они не были у котлов, и от чего не пришли поставишь их на место, когда их опрокинули; одного из янычарских командиров принесли к нему в сундуке, как нашли спрятанным в гареме; Гуссейн изъявил удивление, что такой высокий чин мог поместиться в такой тесноте.

Каждый из пашей выставил в тот день в Гипподроме по нескольку сотен обезглавленных янычар. Кругом огромного платана; на этой площади, собрали кучу трупов, в память того, что торжествующие янычары в другую эпоху повесили на этом дереве вытребованных ими министров; Эсад-Эфенди говорит о министрах, что они и при жизни и по смерти занимали высокие места, а турецкий поэт сравнивал этот[123] платан с баснословным деревом востока уак-уак, которого плоды имеют человеческую форму, и издают странные, звуки. Вот содержание его стихов:

Преступные люди повесили пред мечетью Ахмета-Хана невинных рабов божьих. Теперь на этом месте преступники лежат лишенные жизни. О древо, коего ветви были прежде обременены человеческими телами, и коего корень окружен ныне трупами, не ты ли уак-уак? Твои плоды созрели и упали.

ГЛАВА VI.

Уничтожение янычар. -- Милости. -- Серальский лагерь и конклав. -- Улемы. -- Сераскир Гусейн. -- Вода апрельского дождя. -- Великолепие Махмуда. -- Старые одалыки и победоносные магометовы войска. -- Трупы и залив. -- Янычарские жёны. -- Ещё казни. -- Государственный историограф. -- Обвинения янычар. -- Анекдоты. -- Негодование и проклятие.

Бунт янычар был подавлен; около двадцати пяти тысяч из них были убиты с оружием в руках, или казнены; многие содержались в крепостях; многих отыскивали в скрытных убежищах; оставалось султану довершить дело уничтожением их корпуса и имени.

Первым признаком сего было то, что на другой день после Этмейданской победы, в пятницу, когда султан поехал по обыкновению со всем двором в одну из Константинопольских мечетей, ни один янычарский офицер не показался в параде, и шествие было сопровождаемо артиллеристами и бомбандирами, а прежде эта честь принадлежала одним янычарам.[125]

Имам после намаза произнес обыкновенную молитву за здравие султана, и в ней благодарил его за услугу, оказанную исламизму подавлением мятежа.

Ночью все вельможи и главные улемы собрались в мечети Султан-Ахмета; им было сообщено намерение султана уничтожить янычар, и дать новому регулярному войску название победоносных воинов Магомета; в совет, который соединился на другой день в серальской зале под председательством Верховнаго визиря, составлен фирман содержавший сие решение Порты, и по обыкновению заседание заключилось молитвами, которые стерли пыль забот, омрачавшую еще зеркало сердец. Решение Дивана было подтверждено Падишахом, которого светлый ум отражает сияние небес, который соединяет в себе правосудие Абубекера, твердость Омара, скромность Османа и мужество Алия (это выражение принадлежит турецкому историографу; нет похвалы выше эпитетов четырем первых Халифов.1). В тот же день муэзымы с высоты минаретов известили народ, что после полуденного намаза, будет читан в мечетях султанский фирман. В Стамбуле[126] народ с трудом мог верить, что грозный оджак уже не существует. Татары (татарами в Турции называются курьеры) понеслись быстрые как ветры, передашь известие во все пашалыки; но в те места, где было более янычар, послано секретное повеление пашам взять предварительно под стражу, или предать палачам опаснейших из них.

Милости султана излились на всех тех, кои содействовали исполнению его плана; но тот, кто приуготовил ему этот триумф, уже не был там, чтобы им насладиться; Халет-Эфенди изрыл могилу янычарам, и сам прежде своей жертвы погиб в ней. С одной стороны раздавались шубы, дорогие кинжалы, места и пенсии, с другой продолжали душить и резать на площадях и в тюрьмах остатки янычар. Политика Дивана требовала не дать им опомниться после первого удара, и сотни голов падали ежедневно, чтобы поддерживать страх, единственное надежное средство для управления азиатов. Янычарские офицеры, давно изменившие своему братству, участвовали в пиру султанских благодеяний, и розданными им наградами, при грозной опале[127] всего корпуса, султан хотел показать своему народу, что он уважает правило восточной морали: милосердие есть пошлина, платимая небу победителем, для узаконения победы.

Глашатаи возвестили народу, что самое имя янычар уже запрещалось употреблять; их тела еще лежали в Этмейдан и в Гипподром, но, султан хотел совершенно стереть это ненавистное имя из памяти народа и из языки. Старые казармы сгорели в день битвы, новые были разрушены до основания; все вспоминали слова корана. "Вот их жилища, опустелые и разрушенные за их преступления".

Санджиак-шериф еще находился в Ахметовой мечети; визирь с большим церемониалом возвратил его во дворец, и султан собственноручно водрузил его пред вратами благополучия. Серальские балтаджи (внутренняя стража, вооруженная топорами) ого окружили; амбра и алой курились пред, ним, и читались главы из корана, доколе не наступила эпоха возвращения его в залу, где он обыкновенно хранится.

Тогда, представилось истинно величественное[128] зрелище; все высшие сановники престола, духовные, военные и гражданские, расположились лагерем пред этой магометанской святыней. Султан оделся сам в простой военный костюм, и объявил своим вельможам, что они проживут таким образом на биваках, доколе не будет совершенно устроено новое образование войска, и не составятся новые законы, необходимые при этой перемене. Таким образом на серальском дворе министры, на биваках среди Стамбула, представили род конклава, и сходство было тем разительнее, что вся духовная иерархия с ними заседала в советах, занятая вечным толкованием закона согласно с волей султана. Новый костюм, новое оружие, новое учение, все перемены должны были волею или неволею основываться на Коране; ибо слово новизна отзывается столь же неприятно в ушах азиата, сколько пленительным кажется европейцу слово мода. Найдете в Турции тысячу нелепых обычаев, которых никто не смеет нарушить; если спросите от чего так слепо им повинуются, вам скажут, что это столько веков так водится; европеец в подобном случае[129] отвечал бы вам: это самая последняя мода. Правило, на коем основана неприкосновенность Корана: всякий новый закон есть заблуждение; всякое заблуждение ведет во ад -- было камнем преткновения для Махмуда, и толкование муфтия, который в своем рвении готовь был доказать, что сам Магомет учился ружейным приемам, было необходимо, чтобы не раздражать нововведениями народных предрассудков.

Махмуд умел обласкать корпус улем, в вместе с тем поселить в янычарах сильную к нему ненависть; улемы, зная что от янычар им пощады не будет, старались искренно содействовать султану, и беспрекословными фетва давали всем его постановлениям силу духовного закона. В ту эпоху султан подарил корпусу их, и обратил во дворец муфтия, бывший дворец Янычар-Ага-сы. Предчувствовал ли он, что когда не станет янычар, улемы заступят их место и начнут свою скрытную, опасную оппозицию? -- Или сам готовился начать с ними прежнюю заученную политику, которая освободила его от янычар?[130]

Гуссейн-Паша, герой Этмейданского дна, был сделан главным начальником, или образователем нового войска, с титлом Сераскира. Он получил от султана кувшин с водою первого апрельского дождя. Эта вода сбирается придворными пажами, Ичь-огланами, на крыши Сераля, и представляется султану, который рассылает скляночки своим любимым одалыкам и кадыням; она имеет чудесные качества, исцеляет недуги, возбуждает любовь, и т. п. она всегда хранится в Серале; и в чрезвычайных случаях посылается от султана любимцу, в знак особенной милости. Необыкновенная деятельность Гуссейна разделилась тогда между новою его обязанностью и преследованием остатков янычар. В несколько дней быль сформирован как-нибудь первый полк победоносных магиметовых воинов, и парадировал пред султаном. Повелитель правоверных являлся в ту эпоху пред своими офицерами с прихотями Восточного великолепия, которые в последствии совершенно уничтожил. На первом смотре два офицера держали с обеих его сторон[131] курильницы, и ароматические облака дыма окружали торжествующего Падишаха.

Домом Сераскира, и главною квартирою нового войска был назначен старый Сераль, Эски-сарай. Это здание было воздвигнуто Магометом II два года спустя по взятии Константинополя; Во время Солимана Великого оно служило казармою придворных пажей, а после него до вашего времени в нем заключались одалыки умерших султанов, которых преемники не хотели или, не могли продать на рынке, или подарить кому-нибудь из любимцев. Это замещение старых гаремных затворниц победоносными воинами Магомета, может быть, одни нашли смешным, другие зловещим. Султан навестил (17 июня) Сераскира в новом его дворце; три регулярные полка сопровождали его шествие, и жители Стамбула в первый раз собрались посмотреть на беглый их огонь и на их маневры.

Но заключим наш рассказ последними судьбами янычар.

Несколько дней таскали из Этмейдана, из Гипподрома и из крепостей двадцать пять тысяч трупов в Босфор; течением их[132] унесло; но южный ветер переменил течение Босфора, море принесло обратно свою добычу, и во многих местах Константинопольский порт был запружен телами. Христиане и турки надолго отказались от рыбной пищи и от босфорских устриц.

Толпа янычарских жен собралась на одном из рынков с жалобами и воплем отчаяния; их посадили в огромные барки, с тем чтобы переслать в Азию, а среди босфорского течения пробили дно барок, и предали их в жертву волнам. Была нарушена неприкосновенность гаремов; отцов семейств брали среди плача женщин и детей, и влекли на смерть; потому что пока сановники, престола стояли лагерем в Сераль, выставка янычарских голов ежедневно возобновлялась. В первые дни казнили по крайней мере виновных или подозрительных; потом одно имя янычар, один знак орта, выжженный на их руке, призывали смертный приговор.

Кровожадный Гуссейн, долго командовавший сим корпусом, получил какой то чудный инстинкт угадывать янычар на улице, в толпе, среди базаров, по первому взгляду; палачи[133] всегда были готовы, и за ним следовали в его неутомимых объездах по Стамбулу.

Несколько янычарских полков Ямак, составленные из азиатов и стоявшие гарнизоном в босфорских крепостях, не захотели принять участие в бунте их собратий; они даже явились к паше начальнику крепостей, прося, чтобы их повели на бунтовщиков. Они ожидали награды за свою верность, но Махмуд вспомнил, что за двадцать лет пред тем они бунтовались против Селима. Было конфисковано все, что у них нашлось, -- они занимались разными ремеслами и рукоделиями,--и без провизии, без денег их высадили на азиатский берег. Они должны были жить подаяниями в дальнем пути к родине, и большей частью перемерли с голоду.

Здесь не место рассуждать о том, был ли спасителен или пагубен для Турции этот ужасным удар, коим отсекался могучий корпус, положивший основание величию империи, а с ее преждевременной ветхостью пришедший в расстройство, и тяготивший ей, при бессилии правительства; но -- поздравляя Махмуда с успехом в борьбе, коей целью было[134] преобразование государства--нельзя не почувствовать неодолимую жалость к судьбе пораженных янычар, когда они, жертвы коварства и измены, подвергаются беспощадной мести, неутолимой реками их крови.

Султан воспользовался этой эпохою казней, чтобы освободиться, кроме янычар, и от всех людей беспокойных или подозрительных, чтобы выплатишь за все вины, которые дотоле оставались безнаказанны. Притом многие лица оджака, которых предусмотрительная политика Султана осыпала милостями, и наградила хорошими местами в разных пашалыках, чтобы удалить заблаговременно из Константинополя, многие преступные янычары, которых не смея казнить держали в ссылке или в заточении, были теперь казнены.

Эсад-Эфенди написал подробную историю истребления янычар, и назвал свой труд основой победы, чтобы хронограммой сих слов выразить 1241 год гиждры (1825--1826), в котором оно совершилось. Он называет себя "паразитом на пиру словесности" но ставит себя превыше всех историков прошедших и будущих веков, потому что ему[135] досталась слава описать подвиги Махмуда, "коего блеск помрачает завистливые Плеяды", и составить из них книгу, "как букет роз, достойный быть поднесенным всем монархам". Из одного его предисловия, исполненного подобных фраз, можно судить об историческом беспристрастии его труда. Он в длинной главе своего сочинения "дал волю своему черновосому калему" (Читатель вспомнит, что турки для письма употребляют не перья а камыши, называемые калем, от греческого слова ***) набрать все обвинения, которые лежали на янычарах.

Из того что число их орта в эпоху истребления было 196, заключает он, что они были отвержены Богом; ибо слово мелун, проклятый, если сложить нумерическое значение его букв, соответствует этому числу. Он обвиняет их в том, что в их казармах найден Коран, на коем была нарисована палица, герб одного полка; что в кармане одного из них найдена печать с гяурским именем Марко; что между мертвыми увидели на руке одного янычара крест гяуров,[136] выжженный вместе со знаком его полка,--это все доказывает, что они были отступники от исламизма. Притом разные сны, чудесные явления и пр. предзнаменовали их падение. Рассказывают даже, что в ту ночь, когда они в последний раз собрались в Этмейдане, гонец был от них послан в Адрианополь, чтобы поднять тамошние полки. Но в ту минуту, когда он прибыль на место, едва открыл уста для исполнения преступного поручения, он лишился употребления языка, и оставался нем, доколе не был обнародован султанский манифест, по предварительном удушении главнейших янычар.

Но более любопытны некоторые анекдоты о янычарах, приводимые турецким историком. Большая часть янычар были так сведущи в военном деле, что желая убить одним выстрелом многих неприятелей, бросали по нескольку зарядов в свои ружья; другие бросали заряды пулями вниз, потом видя, что не могут выстрелить, уверяли, что гяуры околдовали их оружие, и кидали его в реку. Кавалеристы обнажая сабли отрезывали повода и уши своему коню. Когда авангард[137] завязывал дело с неприятелем, они стоя позади стреляли, и если им говорили, что между ними и неприятелем находятся свои, мусульмане, они отвечали -- "так что же? -- Ведь наши пули не могут ошибиться, они знают гяуров".

Если кто из товарищей падал оглушенный раною, они тотчас брали его на плеча, и чтобы благородный сын оджака не был растоптан вместе с плебеями войска, спешили в сторону предать его земле. Однажды офицер видя, что они готовились похоронить раненного, который издавал, жалобные стоны, поспешил предупредить их, что он еще жив. "Не верь ему, отвечали они, мы все видели как он умер; это его дух продолжает стонать".

Рассказывая, как легко было неприятелю иметь шпионов в войске столь беспорядочном, и распускать посредством их разные слухи между янычарами, он приводит забавный случай из, войны с Россией 1196 года.

Три янычара, рыская кругом лагеря, напали на неприятельского фуражера; тот знал по-турецки, и сказал им: Эфенди мои, если вы[138] меня приведете в свой лагерь, получите бездельное награждение; возвратите меня к моему отцу, он богат и даст вам горсти золота. Он клятвами убедил их в искренности своих обещаний, и представил их одному офицеру, которого называл отцом. Хитрый офицер смекнул делом, и дал звать своему генералу; между тем он усердно благодарит янычар за возвращение сына, дает им золота, кормит отличным ужином и подчует вкусными винами. Потом говорит им, что в знак безмерной своей благодарности, он хочет оказать им величайшую услугу открытием важной тайны; переодевает их в Московское платье, и проводит среди своего лагеря к особенной палатке, в которой изумленные Османлы видят пашей и каймаков в огромных чалмах, крымцев в бараньих шапках и разных офицеров султанской армии; пред ними весы и кипы золота; они разделяют золото между собою, и укладывают в бочонки. Тогда офицер приводит их обратно в свою палатку; -- вот моя тайна, говорит им; видели ли вы это золото? Часть его назначена для вашего султана, часть хану[139] татар, Верховному визирю, улемам, вельможам и собственному вашему Аге. Они за золото продали все войско, все земли ваши и самый Стамбул; ваших товарищей янычар, которые будут нам выданы, мы сторговали по пиастру за брата. Это наша тайна, друзья мои; я открыл вам ее чтобы вас спасти; бегите поскорее в Азию, чтобы избегнуть плена, но чур, ни слова товарищам, потому что если генерал мой узнает, что я вас спас, эта услуга, которую из благодарности оказываю вам, мне будет стоить жизни.

Янычары возвратись в свой лагерь подняли тревогу. "Нас продают султан и паши по пиастру за брата, кричали янычарские полки; да это давно мы подозревали, так и колотят нас Москов-гяуры; нас продают"--Ифлашуны и Сократы и все мудрецы мира не могли бы их образумить; весь лагерь разбежался, и русские овладели страною (Этот случай описан в турецкой летописи Васиф-Эфендия.).

"Было время,--прибавляет турецкий историк, когда и наши полководцы могли удачно употреблять военные хитрости, и[140] малочисленными отрядами побеждали армии немцев, и венгерцев, которые на силу могла вынести земля. Да разорвет Аллах листки жизни преступных людей, которые ослабили царство, которые тонули неблагодарные в океане султанских милостей, которых буйная душа не была обуздана мундштуком благодеяний".

ГЛАВА VII.

Ссылки. -- Прогулки Гусейна. -- Ссылки собак. -- Астрологи. -- Дервиши бекташи. -- Их обряды. -- Шаманства и талисманы. -- Календер. -- Ожидание Мегдия. -- Видимость халифа. -- Дервишская шапка. -- Казнь дервишей. -- Фонари. -- Пожар. -- Заговор. -- Новые казни. -- Любопытный фирман.

По истреблении янычар султан счел нужным выслать из Константинополя всех тех, кои не имея в семь городе постоянного жилища и занятия, промышляли, так как во всех больших городах промышляет случайной работой многочисленный класс парода.

Гуссейн Паша сделал несколько прогулок по Стамбулу, ловил народе на улицах, опрашивал всех тех, коих физиономия ему не правилась, и при неудовлетворительных показаниях посылал к пристани, где ждали барки для перевоза азиатов на азиатский берег а европейцев в Галлиполи. Таким образом до 120,000 человек были высланы из Стамбула, и оставлены на произвол судьбы на морском берегу. В тогдашних обстоятельствах мера эта казалась необходимой по[142] малочисленности войска в городе, и потому что люди недомовитые и праздные могли быть опасны в случае новых смятений. Впрочем это делалось не в первый раз в Константинополе; после каждой революции, при восстановлении порядка, правительство очищало столицу от этого класса народа, и каждый раз, когда чувствовался недостаток в съестных припасах, правительство этою простою мерою освобождалось от нескольких тысяч алчущих желудков. Подобные меры более всего доказывают, сколько затрудняются турки управишься б многолюдном городе, своими законами, писанными для кочевой орды, которая пришла "расположиться лагерем", как выразился Бональд, в углу Европы, заняла место просвещенного народа, не перенявши ничего от его просвещения, кроме устарелых его церемониалов и двуличной политики, и в самой своей столице сохранила свои степные обычаи.

В другую эпоху это гонение простиралось даже и на собак; может быть они слишком размножились в стамбульских улицах, где и без них так тесно, может быть они провинились как-нибудь преде астрологами,[143] которые посоветовали Верховному визирю Нассук-Паше выгнать их из Стамбула; а Нассук-Паша до того верил астрологам, что когда они ему предсказали, что он получить корону, а он, как и должно было ожидать, чрез несколько дней получил шнурок, -- видел в этом исполнение их пророчества. В его время многие тысячи собак были посажены в лодки и отправлены в Малую Азию; а убивать собак -- это такое преступление, которое преследуется почти также строго как и убийство правоверного. В иерархии живущих существ, по понятиям турок, собаки занимают место почти почетнее гуяров, и потому преимущественно пользуются их благотворительностью. Есть даже многие мечети, которые вместе с бедными кормят и известное число собак. Самая благотворительность, лучшая из мусульманских добродетелей, становится таким образом унизительной и обидной для человечества.

Стамбульские собаки чувствуют всю важность своих нрав; каждый квартал в числе своих постоянных жителей считает и семьи собак, заселяющих улицы и[144] разделяющих с правоверными их ненависть и презрение к круглой шляпе франков; по иным грязным переулкам от них нет прохода, особенно если европейское платье возбудит негодование четвероногих обитателей.

Мы говорили уже, что Дервиши Бекташи были в братстве с янычарами, и состояли в 99 орта. Участь оджака их настигла: султан вытребовал у муфтия фетва, коим оправдывалось уничтожение этих Дервишей, как богохульников, еретиков, отступников от исламизма. И действительно Бекташи особенной своей привязанностью к Аллию навлекали на себя подозрения в персидской ереси Шии; а известно что турки, хотя и признают Аллия законным халифом, наравне с другими учениками Пророка, но не могут простить Персидским еретикам ненависти их к Омару, исключительной привязанности к Аллию и соблазнительных их рассказов о поведении любимой жены Пророка, черноокой Аише, которая впрочем не один раз навлекала на себя подозрения и гнев своего вдохновенного супруга. В глазах Махмуда главная ересь дервишей Бекташи состояла в том, что они[145] возбуждать фанатизм оджака странными обрядами своего богослужения, и составляли главное звено духовной цепи, коего связывались янычарские полки. В одной из янычарских казарм безвыходно пребывал дервиш Бекташи с длинными волосами и выбритыми бровями; его считали святым; он денно и нощно быль обязан молить Аллаха о благосостоянии оджака.

Посетителям Стамбула не удастся более видеть странные и отвратительные обряды этих дервишей, которых европейцы прозвали "ревущими". В большом теккие их ордена, бывшем в Скутари, они собирались ночью, садились в кружок, потом качаясь головою и всем телом произносили имя Аллаха без отдыха, доколе слова их обращались в рев, и их движения в бешеные метания; они были приуготовлены к этому состоянию порядочным приемом опиума; уста их пенились; религиозный энтузиазм зрителей воспламенялся; тогда приносили им огни и острия обвешенные погремушками. Они то жгли свое тело, и проводили огнем длинные полосы по всем своим членам, то в исступленных качаниях продолжая реветь изо всей мочи, играли в[146] судорожный такт раскаленными остриями, царапали и ранили друг друга или сами себя, доколе прейдя в притворное или непритворное изнеможение, падали без чувств. Настоятель, который также принимал участие в этих набожных упражнениях, шептал на ухо упавшим какие-то таинственные речи, потом накрывал их мантией, брал на руки их живые трупы и клал в сторону. Тогда летаргический их сон, произведенный опиумом, продолжался сутки и более.

Таковы были оргии дервишей Бекташи; при вступлении в ордене они давали обет не входишь в брак, непрерывно хвалить Аллаха и быть нищими; они поведения были самого развратного; хваление Аллаха состояло в беспрестанном бормотании какого-нибудь из девяносто девяти его эпитетов, а обет нищенства давал им право приставать с грубостями и с угрозами ко всем проходящим, и даже входить в дома, из коих нередко они похищали детей. Они открыто пьянствовали и бесчинствовали вместе с янычарами; но народ питал к ним тем более благоговения, чем отвратительнее были их обряды,[147] и верил что чем сильнее они ревут, тем приятнее Аллаху, и тем чаще навещает их таинственный духе. Притом дервиши этого ордена имели обыкновение ходить по улицам Стамбула и по всей империи с живыми змеями обвитыми кругом шеи и рук, заговаривать болезни, навешивать талисманы; они употребляли все роды шарлатанства, чтобы поддерживать народное суеверие, и слыть в народе святыми и чудотворцами.

Нередко дервиши были начальниками мятежей, потрясавших всю монархию; воспламеняя воображение суеверного народа, особенно в азиатских областях, чудесами и восторженной речью, они соединяли под своими знаменами до 50 и до 40,000 войска, и опустошали целые области. Таков был бунт Календера при Солимане; они то принимали, имя Калеидер (Первый принявший имя Календера был испанский араб, ученик Хаджи Бекташа, выгнанный за гордость от своего учителя, и основавший потом орден дервишей Калеидери.), означающее по-арабски чистое золото, и в этом случае знаменовавшее чистоту их вдохновений, то выдавали себя за Мегдия, двенадцатого Имама от рода Алия. Об этом[148] Магомете или Мегди ходят самые нелепые слухи между магометан. Секта Сунн верит что он на небе, и что придет пред преставлением света, и с помощью 360 духов распространить исламизм по всей земле. Шии напротив думают, что он с того дня как пропал без вести, в 260 году гиджры, скрывается доселе в какой-то пещере или на дне коло-деза, к которому они ходят на поклонение, и с года на год ожидают его появления, для восстановления всемирного Халифата (Любопытные подробности об этом Мегди или Магди можно видеть в прекрасной статьи Энциклопедического словаря Алиды.). Эти нелепости заставили между прочим законодателей исламизма постановить законом, что халиф. должен быть видимый, и вменить ему в непременную обязанность показываться сколько можно чаще народу. Уже несколько раз являлись самозванные Мегди, и обыкновенно начинали быстрыми успехами. Последний был при Мураде IV.

В самой столице Бекташи принимали всегда деятельное участие в бунтах янычар, и с, особенным рвением возбуждали их[149] фанатизм во время последнего мятежа. Еще Магомет IV намеревался уничтожить все дервишские ордены; известно что все они основаны на одних только словах Пророка-- "нет лучше дела как хвалить Аллаха"; но народная к ним суеверная привязанность не позволила султану это исполнить. В их сословия часто вписывались значительные лица, и даже в старину самые султаны имели обыкновение надевать иногда, в знак благочестия, дервишскую шапку или кюлаф; в такой шапке изображен и Магомет II в портрете, писанном венецианским живописцем Белини.

Махмуду по разрезании Гордиева узла сделалось все возможным. В новом фирмане наместник Пророка объявлял, что по очищении царства от янычарской язвы, он намерен очистить религию от ее исказителей, ложных детей святого мужа Хаджи Бекташа, отступивших от его непорочной жизни. Серальский лагерь, в который по этому случаю были приглашены в начальники или гроссмейстеры других дервишских орденов, положил казнить трех настоятелей Бекташи, каждого пред своим теккие, разрушить эти здания, сделать[150] строгий розыске над поведением всех Бекташи, экзаменовать их в правилах исламизма, и сослать в дальние области.

Исполнители приговора рассказывали пароду, что при разрушении теккие нашли в них штофы проклятых Магометом напитков, закупоренные листами из Корана. Разумеется, все имение дервишей и их ордена поступило в казну султана. Не напоминают ли эти явления Филиппа Прекрасного и рыцарей храма?....

Еще долго спокойствие не могло быть восстановлено в Стамбуле; боялись мятежа; вельможи суетились и были заняты полицейскими распоряжениями; то приказывали чтобы пред каждым домом ночью горел фонарь (в Константинополе никогда не освещаются улицы), то заметив что этим поддерживается общая тревога, хотели усильно успокоить народе, и приказывали, чтобы по захождении солнца никто не показывался на улице, и чтобы нигде не горел огонь. Вскоре Константинополь был освещен пожаром, какого жители его не помнили дотоле: 19 августа лучшая часть города, дворец Верховного визиря, безестен, много богатых базаров и 6.000 домов[151] сделались жертвою пламени. При свежем ветре янычары подожгли в нескольких местах. Сераскир и визирь держали войско под ружьем, и ожидал бунта не смели заняться пожаром, и дали пламени волю гулять 36 часов по городу. Была образована новая пожарная команда из армян, ибо султан не доверял туркам, зная что они сами были поджигателями, и эта команда еще не была довольно приучена. Султан и здесь показался бдительным и деятельным; с одной стороны сам распоряжался работами у помп, с другой открыл ворота Сераля и дал пристанище многим тысячам несчастных, оставшихся без крова.

Спустя два месяца новые опасности грозили Махмуду; накануне маневров открылся обширный заговор; несколько тысяч солдат были подговорены зарядить ружья вместо холостым" зарядов боевыми, и первым залпом положить на место султана, всех вельмож, всех приверженцев нововведений. Какой то фанатик, переодетый дервиш Люледжи-Ахмед, был душою заговора. Его привели к Верховному визирю, и палачи взялись его терзать; он во всем признался, и среди ужасов пытки с[152] остервенением кричал Визирю, что для него больнее пыток неудача, которая лишала его удовольствия насытиться кровью нечестивых богоотступников, и оставить по себе память вечную.

Настала новая эпоха казней, и Босфор уносил опять тысячи трупов.

Несколько важных лиц, из сословия улем, в частном разговоре выразились как-то, неосторожно о действиях правительства; одних без суда казнили, других сослали в Малую Азию. Ученое сословие должно было скрыть свое негодование. В тоже время вышел фирман, повелевающий, чтобы никто и ни в каком обществе не смел говорить ни хорошего ни дурного о делах правительства; он заключался объявлением, что люди переодетые будут ходить по городу вслушиваться в разговоры; что переодетые женщины будут входить в бани и в гаремы, и что немедленная казнь ожидала того, кто уронил бы неосторожное слово.

ГЛАВА VIII.

Законы лагеря. -- Конфискации. -- Подача из сострадания. -- Наследство султанских чиновников. -- Позволительность лихоимства. -- Дузоглу. -- Новое кругообращение капиталов. -- Предвечная казна. -- Добродетельный еврей. -- Вакуфры. -- Мусульманские индульгенции. -- Софизмы. -- Полгосударства -- собственность неба. -- Следствие благотворительности. -- Задаток вечного кейфа. -- Табачное знакомство. -- Лондонские парикмахеры. -- Систематическое нищенство. -- Отвратительные встречи. -- Великолепные больницы без врачей. -- Жареные соловьи. -- Подтверждение должностей. -- Право смертной казни.

Лагерь, расположенный на дворе Сераля усердно занимался приведением в исполнение обширных планов преобразований, которые так быстро развились тогда по всем частям управления.

Издан по предложению Султана достопримечательный закон, коим запрещалось конфисковать имение людей не бывших в султанской службе. В Турции кто получает жалованье от султана состоит на правах невольников, и потому в случае смерти или казни его, все его имение поступает в султанскую казну. При первых султанах казна[154] конфисковала только имение преступников; в 1729 году явился фетва, коим тогдашний муфти Бехджеш-Абдулах объявил султана законным наследником всех своих чиновников, как рабов. Тиранство Ахмеда III и расстроенное состояние финансов придумали тогда этот новый доход; для одних улем и янычар было исключение от сего закона (Фетва этот покажется менее удивительным, если вспомним, что одна византийский император объявил все дома столицы своею собственностью, и требовал от подданных платы за право жить в них.). Если при конфисковании наследства оставляется часть детям покойника, для чего нужна сильная протекция, или уплачивается заимодавцам часть его долгов -- это называется подачею из со-- страдания. Были случаи что сам султан, или визирь, или областной паша силою надевали почетный кафтан государственной должности на человека, вовсе не желавшего этой честя, но которого богатства и лета обещали скорый и богатый сборе самозванному наследнику. Махмуд I ввел даже обыкновение наследовать после частных людей, у коих оказывалось[155] значительное состояние, или которые богатствами своими навлекали на себя смертную казнь.

В первом случав закон основывается на том, что состояние в службе не может быть законным образом нажито, и потому правительство не обращает никакого внимания на лихоимства чиновных людей, пашей, банкиров Двора; оно дает им наживаться, и поджидает чтобы жертва была довольно тучна для ее заклания.

Армяне братья Дузоглу несколько лет были банкирами Сераля и содержателями Монетного двора. Это опасное место принадлежало всегда евреям или армянам, исключительно присвоившим себе звание серафов (Банкиров.) в Турции. Султан Махмуд особенно благоволил к братьям Дузоглу, и даже послал младшего из них в Голландию, для усовершенствования его в эмальном искусстве, которому хотел сам потом учиться у него.

Дузоглу не боялись расточать свои богатства в глазах турок и рая (Читатель вспомнит, что это общее наименование народов подвластных Порте, и не магометанского исповедания.), и не[156] следовали общему правилу подданных султана: тайно копить сокровища, а жить нищенски. Нередко перебивали они на торгах арабского жеребца у скупого вельможи, и в щегольских каиках, возвращаясь ввечеру в свои босфорские дома, перегоняли важных Османлы. Никогда рая не покушался на такие вольности, и никогда рая не был принимаем в Порте с большей благосклонностью. Это было в 1819 году; в один вечер каики их возвратились из Стамбула пустые; семейства их узнали, что все три брата были арестованы, выходя из весьма ласковой аудиенции у Визиря; на другое утро я видел как их повезли в одном каике с палачами на казнь, и как их вешали у окон богатых их киосок на берегу Босфора, пред глазами обомлевших от страха семейств. Все их имущество было конфисковано, и не смотря на все злоупотребления султанских чиновников, в казну поступило до 20,000,000 пиастров (или 17,000,000 рублей). Без сомнения такие богатства не могли быть нажиты законными путями; они чеканили султанскую монету, и разделяли с казною барыши от порчи металла; но их нежданная смерть[157] произвела ужасное впечатление на весь Константинополь; никакой формы суда над ними не было; с вечера До утра их пытали палачи, для выведывания где хранились их сокровища. После казни семейства их, оставленные без всякого пособия, были сосланы в Малую Азию.

Подобные, примеры прежде были несравненно чаще в Стамбуле; и в областях Паши наполняют свою казну такими же средствами, а когда дойдет очередь и до Пашей, все эти суммы поступают в султанскую казну. Это странное кругообращение капиталов составляло, и еще кажется составляет, главную финансовую систему турецкой империи; это роде Гоббезова взаимного пожирания существ, и все это считается самым естественным и самым законным порядком вещей; ибо кто служит, тот душою и телом принадлежит султану.

Обыкновение вмешиваться в наследство частных людей, было, как я уже сказал, уничтожено законом. Но всякий раз, когда образование новых войск требовало чрезвычайных издержек, закон этот прекращал на время свое действие; хотя стамбульский народ и[1 58] уверен, что казна султанов предвечная, или по крайней мере накоплена до основания мира, но она несколько раз, особенно в последнее время была в больших затруднениях (1) Не только в Турции во в в Европе носятся гиперболически сказания Востока о казне султанов; полагают что во внутренним отделениях Сераля находится особенная сокровищница, в которую каждый Оттоманский монарх считает непременною обязанностью оставить какую-нибудь драгоценность, к что богатства таким образом постоянно накопляются несколько веков, в суеверный страх не позволяет султанам к ним коснуться. Носятся пророчества, что Оттоманская Держава придет на край погибели, все народы восстанут на нее; тогда откроется предвечная казна, и не только возвратит ее древний блеск, но в покорит ей весь мир.

Хотя бы в существовала в самом деле эта сокровищница, во столько внутренних переворотов Сераля, бунты янычар и постоянное несчастие турецкого оружия в продолжение целого столетии без сомнения не раз заставили султанов прибегнуть к ней. А если в ней и хранится запас драгоценностей, алмазы, жемчуге и т. п., то эти вещи, как замечает один английский путешественник, в крайней необходимости не могут доставить значительное пособие; ибо будучи предметом самой медленной торговли, тем самым уже потеряют цену, что будут слишком поспешно в в большом количестве пущены в оборот.

Недавно Роттильд и Лифит предложили султану заем на общем основании Европейских государственных займов. султан не привял их предложений; может быть потому что улемы включили бы возвышение и понижение фондов в категорию азартных игр, строго запрещенных Пророком; может быть потому что турок никогда не поймет, чаю получая эффективную сумму менее суммы, в которой он дает обязательство, он же остается в барыше.). Жид[159] Шапчи был один из немногих иудеев, которые храня древний закон Моисея, сохранили и патриархальные добродетели древнего Востока. Он нажил в торговых и банковых оборотах несколько миллионов; никогда не служил правительству, и не имел с Портой никакого дела; он оставил обороты, и спокойно доживал свой веке среди своих мешков. Благотворительный по чувству, он щедро помогал бедным всех религий без различия, и его называли своим отцом многие сирые семейства Стамбула, христианские, турецкие и еврейские. Однажды чауши (Исполнители повелений Дивана.) остановились у дверей его дома, и потребовали добродетельного старика, который лежал тогда больной. Служители просили их войти, но они сказали что должны ему сообщить султанское повеление, и не задержать его ни одной минуты. Шапчи вышел к ним, опираясь на своего[160] брата я на слугу. Тогда палач, который был переодетый между чаушами, бросился на него, и с проворностью тигра его задушил. Это была не казнь, а просто убийство. Бедняки пришли в обычный час за подаянием, но нашли обезображенный труп своего благотворителя, и на дверях султанскую печать. Из 8,000,000 пиастров поступивших в казну, Махмуд в своем милосердии выдал его брату 100,000.

Подданные султанов искали средства освободиться от этих беззаконных конфискации, и от закона, коим султан назначен наследником всех своих вельмож и последних чиновников своей империи; а так как в Турции религия входит решительно во все, то и в этом случае облегчила она частью подданных от притязаний на их наследство; но в то же время привела в самое запутанное состояние поземельные доходы и собственности всей Империи. Скажем несколько слове о Вакуфах; если читатель любопытствует узнать запутанные подробности этих постановлений, может справиться с Мураджей Охсоном.

Коран после священной войны за веру более всего проповедует благотворительность.[161]

Магомет ставит каждому из правоверных в непременную обязанность жертвовать сороковою частью своего дохода бедным; и турки большею частью платят добросовестно эту пошлину, наложенную Кораном на одну половину общества в пользу другой; притом есть множество мелких прегрешений, за которые закон налагает на совесть правоверных обязанность прокормить столько-то бедных столько-то дней, а во все времена будут мелкие прегрешения и бедные. Многие Халифы и султаны таким образом торжественно выкупали свои жестокости, кормя обедом несколько сот нищих. Это род индульгенций западной Европы, и кажется более согласный с здравым смыслом.

Еще в первых веках исламизма халифы и благочестивые мусульмане даровали при жизни, или отказывали в завещании Постоянные доходы мечетям, которые содержали имареты, или дома посвященные благотворительным целям. Дома, публичные здания и имения сделались таким образом собственностью мечетей, и получили общее название Вакуф т. е. приношение (donatio). В первые века турецкой[162] Империи, когда султаны не были еще халифами, и не имели никакой духовной власти, находясь в необходимости привязать к себе сословие улем, делали им лично и их сословию значительные подаяния, и из всякой завоеванной области религия в лице улем брала свой участок. В эту эпоху положено основание огромного могущества и богатства их касты. Улемы, сами толкователи закона, оградили тогда свои собственности от всяких притязаний султанов, положив в расчетливой своей премудрости, что все имения улем были собственностью неба; а они, служители неба него закона, пользовались только доходами наследственно, каждый в своем роде. Таким образом имения улем освобождались от всяких повинностей, и вещь, однажды поступившая в священное звание вакуфа, делалась неприкосновенной, и не могла уже выйти из этой экономически-церковной власти. В последствии они нашли несметную выгоду, распространив это покровительство закона и на имения частных людей; для сего имение записывалось в вакуфы, и оставалось в полном распоряжении своего владельца, обязываясь только платить[163] известную часть дохода в казну вакуфов; оно переходило к законным наследникам владельца, а мечетям была предоставлена значительная пошлина при его переходе из рук в руки, по наследству ли или при продаже; а в случае прекращения прямой линии в наследстве, оно обращалось в собственность той мечети, к которой было приписано. Улемы сами были законодателями наследства вакуфов, и в юридической тонкости своих софизмов, они постановили, что если отец переживал своих детей, все его имение принадлежало мечети; внуки не могут наследовать от деда, если отец их умер прежде него, ибо, говорили улемы, умерший не мог передать права, которым еще сам не пользовался. Иногда после моровой язвы, которая не несколько дней истребляет целые семейства, опустелые дома Стамбула делаются собственностью неба. Если даже прямой наследник находится вне пределов правоверного Халифата, по возвращении своем, он напрасно будет требовать своего наследства.

Несмотря на это, все классы подданных султана более или менее воспользовались правом, которое обеспечивало их по крайней[164] мвр в том, что детям будет кусок хлеба. Самые рая, христиане и евреи, записывали свои дома в Вакуфы, и каждый Паша считал необходимым запастись заблаговременно значительным Вакуфом, ибо не мог предвидеть минуту, когда султан вздумает наложить руку на его наследство. Само собою разумеется, что число Вакуфов чрезмерно увеличилось во всей Империи; они разделялись на разные классы; одни были полною собственностью мечетей, другие платили только дань мечетям.

В настоящее время, по предположениям людей хорошо знающих Турцию, половина имений, донов и земель всего государства составляет собственность мечетей, или к ним приписана, никакого дохода правительству не приносит, и при существующем порядке вещей совершенно от правительства не зависит.

Может быть покажется удивительным, что Султаны, видя возрастающее зло, не постарались уничтожить эту систему, которая грозит обратить в собственность неба всю их Империю. Но они носят титло глав и защитников исламизма, а преследование улем показалось бы народу преследованием веры.[165]

Первостепенные вельможи, особенно Верховный визирь и Кизляр-Агасы суть главные заведователи большей части вакуфов, и они, разделяя с корпусом улем происходящие от них барыши, получают от этого злоупотребления огромные доходы.

При том цель вакуфов есть содержание мечетей и благотворительность; без пенсий раздаваемых от мечетей, без имаретов; которые ежедневно кормят обедом до 80,000 человек в столице, большая половина турецкого народонаселения Стамбула оставалась бы без хлеба. Ни в одной европейской столице система нищенства не развита до такой степени как в Константинополе; все общества англичан и англичанок, против коих так сильно восстают новые писатели, вписавшиеся вероятно в члены того человеколюбивого общества, которое хочет искоренить нищенство, отказывая нищим в малейшем подаянии, не могут сравниться с благотворительностью исламизма; она делается, можно сказать, постыдной для человечества. Купцы, ремесленники, самые даже старые солдаты и офицеры военной службы пользуются[166] вспомоществованиями мечетей. Можно представить себе до какой степени благоприятствует эта безотчетная благотворительность врожденной лености Востока, и как укрепляет слепую веру в предопределение, и убийственное для общества равнодушие к переменам судьбы.

В прогулках моих по Стамбулу и по Босфорским предместьям более всего меня удивляли почтенные Османлы, опрятной по скромной наружности, которых встречал я постоянно, во всякий час, в кофейных домах; они беззаботно курили свой кальян, поджав под себя ноги на диване, и сонный взгляд их покоился то на семье собаке, то на игре мальчишек, то на водомет; только слова атеш-вер, подай огня, выходили не известные интервалы из уст их, и когда молодое облако дыма фантастически клубилось пред ними, бесстрастное их лицо выражало полноту наслаждения, и чело их, всегда свободное от дум, так прояснялось, что я представлял себе их блаженство обильным задатком вечного кейфа, обещанного Магометом.

Мое любопытство не один раз тревожило этих практических философов школы[167] предопределения; мне более всего хотелось узнать какой род жизни они вели, и какие были их средства существования. Лучший способ вступить в разговор с мусульманином, следуя приличиям Востока--предложить ему трубку своего табака, или попросить его кисета; трубка табаку связывает знакомства; это то же самое что чарка водки для русского человека, что разговоре о погоде в гостиных. После обыкновенных приветствий, мой добрый Османлы почти всегда доходил до чистосердечного признания, что он ничем не занят, ни о чем не заботится, а живет умеренной пенсией от какой-нибудь мечети. Это самый спокойный класс Стамбула; преобразования Махмуда их не тревожат; когда я спрашивал их мнения о судьбе янычар, о преобразованиях, об Ибрагиме, они все приписывали судьбе и книге предопределения, которая посредством Махмуда переменила их красивую чалму на фес.

Многие из них досадовали на преобразования в костюме, потому только, что они убивали промышленность, коей занимались прежде в промежутках кейфов. Шитые кафтаны, собольи шубы, богатые седла и дорогое оружие[168] теперь вывелись из Стамбула, и освободили турок от множества издержек; но это влияние моды не может быть во вкусе многочисленных сословий промышленников, оставшихся без хлеба, или принужденных ограничиться подаяниями мечетей.

Я некоторым из них рассказал, каким образом лондонские парикмахеры, видя что мода снимала с Великобританских голов почтенные, дедовские парики, подали королю Георгу IV протест на моду, отнимавшую у них хлеб. Но кажется, что мои Османды не были расположены жаловаться Махмуду на вводимые им моды.

Несметные доходы вакуфов кормят, как мы видели, значительную часть народонаселения в Турции; не должно впрочем думать, чтобы это освобождало страну от многочисленного класса нищих. Система благотворительности образовала целое их сословие, более многочисленное в азиатских областях, и наводняющее столицу. Есть даже известный округ в Турции, где нищенство обратилось в гнусный промысел. Родители изуродуют своих малолетных детей, иному вывихнут[169] ногу, иного ослепят, и с каждой весною толпа этих маленьких уродов, жертв самого чудовищного из унижений человечества, идет на промысел в столицу. Многие из них в зрелых летах, накопив значительный капитал из милостыни, возвращаются на родину довольные судьбою, и передают детям свое ужасное ремесло.

Нищие мусульмане осаждают мечети по пятницам, евреи по субботам толпятся у синагог, христиане всех вероисповеданий у своих церквей по воскресениям. Каждая религия является окруженная самым жалостным классом своего стада; в прочие дни недели на улицах, по базарам, на гуляньях поражают вас картины жалостные и отвратительные. Иной безногий ползает пред вами, припевает на своем языке протяжным носовым голосом печальные куплеты, и показывает вам пару давно отрезанных у него, иссохших ног, как вывеску своего несчастия..........

Стамбульская благотворительность не заботится о том, чтобы дать убежище этим несчастным; для доставления себе пропитания они должны идти ей на встречу, и на каждом[170] шагу разрушают очарование роскошной природы Босфора раздирающим зрелищем страданий человека. Но в этой стране еще носится предание о победителе двадцати народов, который умолял проходящего, чтобы, он уронил деньгу подаяния в шлем, обвитый лаврами многих триумфов.

Самый Коран, как будто для того, чтобы нищенство никогда не могло быть искоренено в мусульманских землях, повелевает нищим довольствоваться, когда они получили достаточно милостыни, чтобы прокормить себя на один день, и более не просить и на заботиться о завтрашнем. Может быть Магомет хотел продлить навсегда зрелище страданий человека, и уничижение царя создания, в урок счастливцам мира, и для большего укрепления слепой веры не предопределение.

Впрочем, есть в Константинополе при иных мечетях огромные заведения, в коих нищие могут укрываться от непогоды. Это род больниц, и таково было первоначальное нх назначение, как показывает самое их название: Даруш-шифа (дом лечения) и Дева-Хане (дом лекарств). Находящийся при мечети[171] султана Солеймана дом лечения был когда-то, как рассказывал мне его надзиратель, прекрасно устроенной больницей; он состоял из семидесяти отделений, над коими возвышались широкие купола; сады окружали окна, двести служителей ухаживали за больными, и в напыщенном слоге Востока было сказано в султанском повелении, что больных будут кормить самою нежной пищей "жареными голубями, воробьями и соловьями". Губительное время нисколько не уважило султанского фирмана; больница обратилась теперь в ветхий зал, где нищие больные и здоровые, без всякого презрения, валяются на грязных диванах, оставленные на произвол предопределения; когда силы позволяют им, идут просить подаяния по стамбульским улицам.

Остается пожелать для страждущего человечества, чтобы Махмуд успел, между прочими преобразованиями своей империи, дать лучшее направление системе благотворительности, которая имеет огромные средства, но с одной стороны кормите праздную лень, а с другой оставляет безе призрения больных и неимущих. Это касается до вакуфов[172] и улем; может быть преобразования и улучшения по этой части представляют более затруднений, нежели истребление янычар.

Еще два достопримечательные постановления, изданные султаном в эпоху серальского лагеря, обещали народу, что Паши управляющие провинциями не будут так часто сменяемы, и что они не будут иметь права казнить без подтверждения суда. Первое из этих постановлений особенно весьма важно в Турции, где каждое место дается обыкновенно на один год, а по истечении года должно быть вновь подтверждаемо, но гораздо чаще и прежде отнимается; между теме жалования или вовсе не имеет, или самое ничтожное; а потому от паши до писца все живут доходами присвоенными местам, по закону ли или злоупотреблением. Паши, как полномочные намесшники областей, должны спешить выручить суммы издержанные для получения пашалыка, и в то же время запастись на будущее. Их правление более походит на систематический грабеж поселян. О казенном имуществе, лесах и проч. можно себе представить сколько они заботятся.[173]

Что же касается до смертной казни, то турецкие судилища, независимые от пашей, ибо все сословие улемов не подлежит гражданской власти, должны сколько-нибудь обуздывать безотчетное право пашей на жизнь и на имущество подданных султана. В коране сказано "один час правосудия приятнее Аллаху, нежели семидесятидневная молитва"; но турецкое правосудие и существующий порядок вещей в Турции требуют, чтобы лучше пострадали десять невинных, нежели избегнул бы наказания один виновный.

Паши нередко посягали на жизнь и турок и рая из одной алчности к деньгам; может быть со временем султанский закон, будет иметь спасительное действие; покамест все остается по прежнему; еще недавно, при управлении Афин турками, тамошний диздар, или комендант, призвал к себе зажиточного поселянина, и хотел силою навязать ему значительный запас хлеба; тот представлял, что предложения были несходны; рассерженный диздар своеручно в своем покое рассек ему голову.

ГЛАВА IX.

Предназначение Махмуда. -- Чудесные признаки. -- Фанатизм. -- Сила старины. -- Замечание леди Монтегю. -- Астрологи и петухи. -- Толки о Махмуде. -- Статьи журналов. -- Характер и образованность султана. -- Его почерк и слог. -- Литераторы. -- Эмаль. -- Стреляние из лука. -- Воспоминание Ок-Мейдана. -- Джерид. -- Партии двора и древние распри Ипподрома. -- Пляска наяд. -- Волнение гарема. -- Маневры и обеды. -- Неизменный фейерверк. -- Принятие баварского принца. -- Законы на покрой плащей. -- Запрещение прогулок. -- Анекдот об Абдул-Гамиде. -- Казни, требуемые этикетом.

Во всех действиях Махмуда в первые годы преобразований усматривалось желание его прослыть в глазах своего народа человеком посланным свыше, для улучшения судьбы царства и для славы исламизма. Восточное предание сохранило слова Пророка Аллах в начале каждого века будет посылать мусульманскому народу человека, предназначенного придать новый блеск исмамизму; и каждый раз, когда восстанет ересь, провидение ниспошлет святого мужа для восторжествования над нею. "Так в последний из веков,--прибавляет турецкий историк,--когда антихрист Деджаль явится на[175] земле, истинный Христос Исса, сын Марии, вторично низойдет на землю, победит нечестивого, и покорит целый мир законам истинной религии".

Все признаки согласовались в лице Махмуда, чтобы выставить его избранником Аллаха; он рожден в 1199 году гиджры (20 июля 1785 года.). Его первые предприятия ознаменованы необыкновенным счастьем; он кончил войну с Россией, несчастно начатую Селимом; восстановил спокойствие в Империи после смутной эпохи Байракшара, бунтов в Румелии и разбоев вокруг столицы; освободил Албанию и Фессалию от ужасного Али-Паши; исполнил то, о чем не смели помышлять его предместники--истребил янычар; но величайшая его заслуга в глазах правоверных -- подавление сильной секты веггабитов, которые несколько лет бушевали во внутренности азиатских областей, и закрыли благочестивым поклонникам дорогу в Мекку, ограбленную ими; караваны поклонников начали вновь свои обычные путешествия, благословляя имя Махмуда.[176]

Он несколько раз пытался хатишерифами возбудить остывающий фанатизм правоверных (Таковы были хатишерифы при восстании Греции в 1821 году, и пред открытием войны с Россией в 1827.). Может быть надеялся он, по следам первых великих людей своей династии, вести свой народ к великим подвигам; а религиозный фанатизм -- это единственный элемент величия Турции; так как республиканская гордость -- древнего Рима, торговая предприимчивость -- Англии, привязанность к престолу и к вере -- России И счастлива держава, где эта основная идея ее величия вечна и неизменна, как в России. Фанатизм может быстро поднять народ на высокую степень могущества; но он остынет, как всякое чувство проистекающее от игры страстей. Вспомним великую истину Монтескье, что другая система возвышает державу, и другая служит к поддержанию ее величия; сколько с одной стороны полезен в эпоху успехов фанатизм, разогретый верою в предопределение, и направляемый могучим гением, столько же он пагубен в дни упадка.

Самый фанатизм турок находил пищу в[177] слепой ненависти и в презрении ко всей христианской Европе; каким образом согласить теперь закоренелые понятия турок со всем что они заимствуют от европейцев? Султан старается покрыть эгидою религии все свои нововведения, и янычары были истреблены как еретическая секта. Но пред всяким шагом его в преобразованиях старина поднимается пред ним враждебным исполином, со всеми своими предрассудками и причудами; а в Турции, как и везде, доколе существует будущее, прошедшее будет иметь своих поклонников. В нас теплится какая то безотчетная привязанность к обычаям, к поверьям и даже к предрассудкам наших дедов; самая мода нередко прибегала к ним для водворения своей власти, и преобразователи старались основывать свои нововведения на каком либо поверье о старине.

Еще леди Монтегю заметила, что повелитель правоверных, которому закон одна собственная воля, был боле раб народных предрассудков, нежели последний из его рабов. Справедливы ли после этого упреки, делаемые султану в том, что он, стараясь[178] просветить свой народ, имеет однако при себе астрологов; что когда войска выступали из столицы на войну с Россией, привели к нему петухов, чтобы узнать судьбу царств из их драки; что каждый маневр назначается в час и минуту предписанные звездами, и это все официально публикуется в государственной газете? (Охсон замечает, что гению Магомета наиболее делает честь то, что он рожденный в отечестве астрологии, в Аравии, и в таком веке, когда в целом мире никто не смел усомниться в ее таинствах, запретил в Коране все гадательные науки. Несмотря на это однако всегда были астрологи при магометанских Дворах. У турок астрономия и астрология есть одна и та же наука, и они уверены, что все европейские обсерватории служат только к узнаванию будущности.

Никогда, даже в средних веках в Европе не верили так крепко в науку звезд, как вообще в Турции и червь и образованные люди. Были примеры, что вельможи, с часами в руках умоляли султана отложить на несколько минуть свои милости, Селим III предлагал место ревз-эфендия своему любимцу Ратибу; тот просил отложить его назначение до следующего утра; между тем его соперник успел интригами в тот же вечер получать это самое место. Астролог был прав; этот вечер был в самом деле несчастлив для Ратиба, потому что он от суеверия потерял место; но когда ему чрез несколько временя предлагали новое, он не пошел уже совещаться с астрологом.)[179]

Если бы Махмуд решился разрушить целое здание народных поверий, он мог погибнуть как Самсон в его обломках; сколько подобных поверий, может быть смешных издалека, служат подкреплением гражданского общества, и их необходимо или уважать, или во время только заменить правилами и истинами.

Наступит время, когда можно будет оценить беспристрастно дела Махмуда и обширные его планы; успехи покажут понял ли он свой народ и свою эпоху; покрыл ли преобразованием как свежей корою гнилое дерево, или влил в его жилы новые жизненные соки; но современники не по одним успехам должны судить людей, которые вызываются пред Промыслом переменить судьбу целого народа, стряхнуть с его понятий пыль старины осветившуюся веками, в пересоздать его будущность; сила воли, самоотвержение и благородство намерений -- это главные черты в преобразователь, и он выказываются во всех поступках Махмуда. Достигнет ли он своей цели? -- или преобразователи, как и пророки, никогда не входят в обетованную землю? Султан дорожит мнением о себе[180] просвященной Европы, и даже заставляет переводить себе статьи европейских журналов, в которых столько толков о нем. Он на себе испытал как европейское мнение заносчиво, неосновательно и капризно-переменчиво в своих приговорах. Сначала превозносили его твердость, и поспешно внесли его в список великих людей; друзья образованности восхищались намерением его образовать турок, и со дня на день ожидали, что в Стамбуле откроется Оттоманская академия............ Потом охладели к нему; внутренние затруднения, которые на всяком шагу путали ход султанских действий, были приписаны его непредусмотрительности, слабости; наконец стали оспаривать и прежние его заслуги; говорили что в великий день 4 июня Махмуд показался слабым, бесхарактерным; что при открытии янычарского бунта, он стал осматривать в кругу своих вельмож, чьи головы могли бы его примирить с могучими бунтовщиками, и что его вельможи, видя угрожавшую им опасность, решились действовать против воли султана, и без него удержали победу, сполна ему приписанную. Но кто видел поближе дела[181] и характер Махмуда, не поверит этому. Он не уважил бы никаких заслуг при ослушании первого любимца, и головы вельмож истребивших янычар были бы выставлены вместе с головами их жертв; он бы не стерпел, чтобы кто-нибудь имел право помыслить о заслуге, оскорбительной для Султанского самолюбия. Мы видели судьбу Халет-Эфендия.

Главное основание характера Махмуда, первая пружина всех его действий, начиная со дня перехода его из серальской темницы на Османский престол -- непреклонное упорство. План его в истреблении янычар был, как мы видели, не минутной прихотью, но давно любимым его помыслом, и мщение лелеяло этот помысел в его душе; он не пожалел своего брата, глупого Мустафы, при первом их бунте; потом оставшись один в своем роде, он видел неприкосновенность своей особы, и скорее решился бы похоронить себя под обломками монархии, которая без него не могла существовать, нежели уступить фанатизму янычар.

Кроме своих обширных планов преобразований, Махмуд считается несравненно более[182] образованный, нежели длинный ряд султанов его предшественников. Он особенно славится в Серале красивым почерком; царедворцы его говорят, что каждая буква им писанная --это "звезда, достойная висеть на небе вместе с поясом близнецов." Более чести делает Махмуду старание его переменить слог своей канцелярии, и освободить его от надутых матафор и чудных гипербол Востока, которые особенно смешны в теперешнем положении Турции. В начале его царствования, в реляции одного дела, в котором турки удержали некоторый верх над неприятелем, было сказано, что они столько нарубили неприятельских голов, что из них можно было построить мост для переправы всех гяуров в ад. Он изучил слог европейской дипломации буквальными переводами многих нот представленных Высокой Порте от европейских посольств. Не смотря на закоренелое презрение турок ко всякому сочинению, в котором нет ни слова о солнце, о звездах, о песке морском, о всех предметах запасающих восточные словари миллионами матафор, султану понравилась простота, сухость и[183] точность европейского слога; уверяют, что он лучший редактор дипломатической ноты в своей Империи; а Эсад Эфенди говорит, что прославленный слог Фирдоуси был бы плоским в сравнении с его слогом. Махмуд любить литературу и поэзию, особенно когда он ему льстят; литераторы удостоенные его внимания говорят, что одна Султанская благосклонность дает творениям их такую славу, плед которой бледнеют Плеяды; что пред щедростью его воды морей были бы одною глоткою его благотворительности, и все золотые руды земной утробы -- одной горстью его подарков". Но из всего, что гиперболическая лесть Востока расточала пред Махмудом, ничто, как уверяют, не было так приятно его самолюбию, как сравнение с Петром Великим.

В прежние годы, когда он подобно своим предшественникам проводил дни не пред фронтом, не на коне, а в серальской неге, любимое его занятие было рисование эмалью, и работы его отличались чистотою вкуса. По религиозным понятиям, турок каждый правоверный, какого бы ни был звания, должен[184] учиться какому-нибудь рукоделию. Почти все султаны повиновались этому обычаю, и годы затворнической их жизни много способствовали их занятиям; отец Махмуда прекрасно точил янтарь, а Селим рисовал узоры на кисее для женских платков.

Рассказывают чудеса об искусстве Махмуда в стрелянии из лука; мраморные колонны Ок-Мейдана показывают как сильно натягивала лук его султанская рука. Заметим здесь, что Коран ставит выше всех игр и забав приличных мужу стреляние из лука. В нем сказано, что это "одна игра, в которой присутствуют ангелы", и что сам Гавриил вручил первую стрелу Адаму, когда они жаловался на птиц, портивших его огороды. Магомет II по взятии Константинополя назначил особенную равнину для сего благородного упражнения, и назвал ее Ок-Мейданом. Среди ее поднимается высокий мраморный престоле, на котором садятся Султаны, для метания апрель. Здесь были любимые прогулки Махмуда; мечеть и красивые киоски составили живописную группу среди садов, и несколько лет присутствие какой-то гурии, дочери учителя[185]

султана в стрелянии из лука, обращало это место в эдем для повелителя правоверных.

Окмейдан наводит и другие, трогательные воспоминания; на этой площади собирались в дни скорби жители столицы, чтобы общими молитвами умилостивить карающее небо. Это было в первый раз при Мурад II (1592 г.); междоусобная война раздирала царство, и моровая язва опустошала столицу. При Магомете III и при других султанах эти молебствия несколько раз повторялись; то заставляли, детей читать громогласно молитвы, среди распростертой ниц толпы вельмож и народа, то приносили Аллаху языческие жертвы. Примечания достойно, что после этих молебствий султаны иногда изливали милости и благодеяния на народ, иногда, полагая что Всевышний разгневан за нечестие века, громили порок и разврат, и беспощадно казнили людей подозреваемых в вольнодумстве и в безнравственности.

Махмуд в прежнее время любил одушевленное, воинственное зрелище джерида; эта игра была всегда любимым развлечением оттоманской молодежи, и в особенности Двора;[186] был при Дворе особенный класс удалых наездников джинды, которые разделялись на две партии, бамияджи и лаханаджи, и представляли на Атмейдане живописные битвы. Нередко Двор разделялся на приверженцев той или другой партии; страсти, ненависти, серальские интриги, все приходило в движение, и тогда атмейданская площадь напоминала древний Гипподром и партии голубых и зеленых.

При нынешнем султане чаще можно было видеть джерид в широких долинах Босфора; султан со своим Двором на целый день располагался в них лагерем; наездники то скакали густым строем, то в рассыпную один на одного; в левой руке держали связку тупых дротиков, и метали их в голову противников, которые проворно наклоняясь избегали их удара, или ловили дротики налету, или на всем скаку доставали их с земли. Не смотря па опасности подобной игры, нередко вельможи и даже султаны брали в ней участие; верховный визирь, посланный Селимом против Наполеона в Египет, был без одного глаза от джерида; почти всегда эта игра оканчивалась смертью и изуродованием[187] наездников, или их копей, или несчастных слуг, которые должны были между ними бегать, подавать им дротики, и которых часто в суматохе топтали.

Многие европейцы находили эти зрелища варварскими, и достойными народа, который, при всей своей изнеженности, сохраняет дикие обычаи своей суровой старины. Но в них является во всей своей красе азиатский наездник, в пышном наряде, на удалом коне. Чем азиат спокойнее в обыкновенной жизни, чем ленивее протекает его существование, которое кажется продолжительным усыплением, тем бешенее его забавы; его забавы-- струя, которая вырвалась из недвижного озера, чтобы разбиться в брызги стремительного каскада. Кипучая живость игры среди роскошной долины Босфора очаровывает взор. Кто променяете зрелище джерида на отвратительные забавы образованного Рима в Колизее, на тореадоров и матадоров романтической Испании, на кулачные бои англичан?

Но теперь для султана игру джерида заменили маневры его гвардии.

Поговаривали будто султан намеревался[188] открыть в Стамбуле театр, и призвать труппу итальянской оперы; вряд ли турки согласятся променять своих цинических карагёзов на европейские зрелища. Деятельность военных преобразований не отняла у султана вкуса его к наслаждениям; но он давно стал скучать в однообразии и в этикете гаремов. Прогулки его на Княжеских островах доставили ему случай полюбоваться пляскою гречанок, поэтической ромейкою, которую воспел Гомер, которую плясали Наяды на песках Архипелажских берегов, и которой живописную, кружащуюся цепь сохранили доселе девы Ионии в своих хороводах. Княжеские острова некоторое время были любимой его прогулкой; он ездил туда то на своем пароходе, то инкогнито в каике; он там был без принужденности среди мирных христианских семей, и многих из них облагодетельствовал. Но гаремы пришли в волнение; правоверные стали роптать и рассказывает про своего султана тысячу соблазнительных анекдотов; подозревали что эти прогулки имели целью любовные свидания и непозволительные оргии; показывали в то же время не далеко от одного[189] киоска, где он часто проводил летние вечера, разбитые бутылки -- и в последние три года султан стал осторожнее в своих прогулках. Турки все-таки упрекают его, что он более хлопочет о мнении Европы, нежели о мнении своего народа, и что европеизм сделался наконец его прихотью, как прежде были женщины, лук, строение дворцов и т. п.

В 1850 году были первые большие маневры его регулярного войска на широкой равнине предместья святого Стефна и в Скутари. Султан осматривал свои полки, окруженный европейскими посланниками, и с восхищением принимал дипломатические их комплименты; весь перский народ был зрителем. Обеды в европейском вкусе были даны почетным гостям и дамам. Первые вельможи, сераскир Хозреф и капитан-паша Халиль, угощали, и пили шампанское за здравие падишаха и европейских государей; музыка играла то vive Henri IV, то god save the King, то увертюры Россини; сам султан показался за обедом в этом собрании гяуров, и говорил весьма мило с дамами; османлы, задумчиво взирая на эти чудеса, поговаривали Маталлах, и глазам своим[190] не верили. Даже дни выбранные для праздников были воскресные; только конец праздников был во вкусе чисто мусульманском: был дан фейерверке, тот самый, который уже триста лете неизменно дается в Стамбуле во всех праздниках Сераля, как пилав на всех обедах; он представляет взятие Родоса Солиманом II. Это был последний великий подвиге турок, и этим подвигом поставлен пределе военному их величию; если не удалось им потом сделать что либо подобное, они по крайней мере утешаются воспоминанием его в фейерверках, как блестящим сном.

Еще новость, которая привела в удивление Стамбул, это прием сделанный Махмудом европейскому принцу, за несколько дней до прибытия нашего в Босфор. Максимилиан, наследный принц Баварии, в путешествии своем по Леванту, после свидания с братом своим королем греческим, был в Константинополе, и изъявил желание представиться Султану. Махмуд был в затруднении как его принять; еще не было подобного примера; если бы он привстал принцу, потерял бы в[191] мнении своих придворных: султан принял его в загородном дворце стоя, и стоя довольно долго говорил с ним.

В эту эпоху умы были в сильном волнении после мира с Мехмед-Алием: ежедневно сбирались вельможи на тайные совещания, и чтобы отклонить внимание народа от дел правительства, султан прибегнул к старинной хитрости турецкой политики, которую всегда употреблял Диван в подобных обстоятельствах-- к строгим полицейским мерам, составляющим на несколько дней предмет разговоров и помышлении турок. Эти меры были совершенно различных родов: схвачено несколько преступников, которых, может быть, в другое время посадили бы в адмиралтейский острог, по теперь казнили, чтобы напомнить бродягам силу законов, и в то же время изданы повеления, коими запрещалось женщинам всякого звании и религии носишь плащи фередже ярких цветов и с длинными воротниками; запрещалось гулять мужчинам с женщинами вместе, и также запрещались ночные прогулки по набережным, и катания по Босфору в каиках ночью. Султан,[192] любитель поэзии, хотел убить всю поэзию Босфора.

Впрочем подобные запрещения, называемые в Турции яшак, к счастью простираются только на подданных султана, и имеют свою силу не более двух недель. Издавна турецкая политика привыкла их употреблять, единственно как способ отвлекать внимание народа от других предметов, или для напоминания народу своей бдительной строгости. Почти ежегодно издаются в Стамбуле запрещения на такой то покрой женских плащей, особенно на длину воротников, которые у щеголих падают до земли, и на величину шапок из крымских барашек, носимых греками и армянами, и которые также у щеголей делались самых чудовищных размеров. За неимением Парижских мод полиция Стамбула занимается нарядами и фасоном шляп и плащей. По крайней мере подобные строгости не имеют других последствий, кроме нескольких разорванных плащей и растоптанных в грязи шляп. Еще помнят в Константинополе, как Абдул-Хамид, отец Махмуда, в одной из своих прогулок инкогнито, заметив даму[193] в плаще непозволительного покроя, собственноручно, дорогим султанским кинжалом отрезал половину воротника; в гареме много смеялись потом этому поступку, и в праздники, данные при освобождении от бремени одной кадыни, шалуньи одалыки нарядились в костюмы, и в глазах падишаха представили в карикатуре его поступок. Турецкие султаны всегда считали первой добродетелью престола непреклонную строгость, и почти все они, в начале своего царствования, считали обязанностью сделать несколько прогулок по городу, в сопровождении палачей, и оставить кровавый след первой прогулки -- обезглавленных преступников, постигнутых бдительным правосудием нового халифа. Это дает народу самое высокое понятие о добродетели и деятельности султана; но сказывают, что иногда за неимением преступников страдали и невинные, как нужная жертва кровавым прихотям мусульманского этикета.

ГЛАВА X.

Верховный визирь. -- Его немилость. -- Хозреф-паша. -- Его наружность. -- Его жизнь. -- Средство восстанавливать репутацию. -- Полицейская мера. -- Любезность Хозрефа. -- Его страсти. -- Старинная хитрость. -- Киоск. -- Ахмет-паша. -- Вьюк шуб и кафтанов. -- Халиль-паша. -- Его мундир. -- Капитан-паша. -- Казнь жены. -- Вооружение флота. -- Репа и капуста. -- Земля и море. -- Американский инженер. -- Неудача английских офицеров. -- Презрение к ним турок. -- Забавные черты морской тактики. -- Колдовство. -- Флоты турецкий и египетский. -- Регулярное войско. -- Кавалерия. -- Затруднение седел и стремян. -- Стамбульские денди, прежние и нынешние. -- Чины. -- Телесные наказания офицеров и пашей. -- Артиллерия. -- Учение в долине Пресных Вод. -- Лошади. -- Утопленница.

Я имел случай навестить некоторые из замечательнейших лиц Махмудова двора.

Теперь нет Верховного визиря; последний Верховный визирь Кютахи несколько лет имел главное управление Македонии и Албании, приводил в устройство эти области после продолжительной анархии, причиненной войною Али-Паши и делами Греции, и бесплодно силился образовать регулярное войско из воинственных албанцев. Усердный исполнитель планов[195] своего султана, турок старого покроя и храбрый по призванию, он ничего не смыслит в преобразованиях, и принужденный вести войну для искоренения старой системы, он не находил однако чем ее заменить, и должен был сам ей следовать в войне с ее приверженцами.

Когда регулярное войско султана было разбито Ибрагим-Пашею, Кютахи был призван со своими албанцами, и получил главное начальство над действующей армией. Несчастие Иконийской битвы было приписано его необдуманной храбрости; победа клонилась на его сторону, когда он решился ускорить ее; и с отборным отрядом ворвался в неприятельские линии; он был окружен, схвачен; Ибрагим обошелся ласково со своим пленным, сделал ему, как уверяют, самые блистательные предложения, чтобы заманить его на службу своего отца, напомнил ему судьбу ожидающую обыкновенно в Стамбуле побежденных пашей, но храбрый визирь лучше согласился предстать пред лице разгневанного султана, нежели изменить ему. Он теперь в немилости, но[196] живега спокойно в своем доме на азиатском берегу Босфора.

Первое лице между вельможами Махмуда -- сераскир Хозреф-Паша. Ему за восемьдесят лет; но красный нос, и яркий румянец на морщинах его лица, беспокойная живость взгляда, и борода торчащая остроконечным клочком, производить самое неприятное впечатление при взгляде на него. Он хромает, ужасно неловко держится на лошади, и на разводы обыкновенно ездит в кочи, турецкой карете, нерессорной, обитой снаружи красным сукном, и в которой обыкновенно садятся только женщины.

Сказывают, что он приносит обильным возлияния Вакху, и это подтверждается цветом его лица. Он--грузин; рожден в христианском законе; был в молодости серальским невольником вместе с славным Гуссеином, и сдружился с ним. Когда Гуссеин был сделан капитан-пашею, вспомнил старого товарища, и взял его к себе в секретари.

За сорок слишком лет пред сим он занимал египетский пашалык; потом[197] постоянно удержался в высоких должностях, и был всегда любим Двором, при всех его переворотах. Этим он заслужил репутацию глубокомысленного политика. При Махмуде он был шесть лет капитан-пашею; к счастью его пред самым открытием Греческой войны интриги недругов лишили его этого опасного места, в котором, может быть, он бы взлетел на воздух от брандеров Канариса. Он впал в немилость, но и в немилости получил требизондский пашалык.

Махмуд в начале преобразований окружил свой престоле людьми известными по опытности и по уму; Хозреф был вновь сделан капитан-пашею. Славная для греческих моряков Самосская битва должна была, казалось, омрачить его военную славу; но Хозреф придумал средство восстановить свою репутацию; остановился с флотом в Дарданеллах, и стал вводить во флот строгую дисциплину; каждый день засекали до смерти, душили и топили народ; этим до того напугал он турок, что все провозгласили его отличным адмиралом. Дальновидный Хозреф предчувствовал следствия Лондонского[198] трактата при упрямстве Махмуда, и в 1827 году упросил султана уволить его от этой должности, по слабости здоровья и старости лет. Турки, имея, как мы сказали, самое высокое понятие о военных дарованиях Хозрефа, приписали Наваринское несчастие тому, что не он командовал флотом.

С того времени, как его сделали сераскиром, или военным губернатором столицы и главно-начальствующим регулярными войсками, он показал себя одним из тех людей, в коих деятельность растет с летами. Он славится гениальными мыслями, которые рождаются в его голове при самых затруднительных обстоятельствах. Чернь роптала в Константинополе, и Диван опасался бунта янычарской партии. Сераскир послал чаушей обнародовать, что он собирается наказать нарушителей общественного спокойствия; а за чаушами показался немедленно сам, объехал улицы Стамбула, схватил до трех сот человек, которых физиономии показались ему подозрительными, и без всякого разбора велел их душить в пример другим. Не знаю каково покажется это любителям правосудия, но[199] если спросите Хозрефа, он скажет вам, что таким образом сохранено спокойствие, и не пострадали жители столицы от грозившего им возмущения черни. Сердце сераскира окаменело от лет, он стал совершенно равнодушен к крови; впрочем он не проливает ее с свирепой жаждою, отличающей многих пашей, а только тогда когда это нужно его расчетам.

Говорят, что он любезностью своего нрава и остроумным разговором приобрел особенную благосклонность Махмуда; в частной беседе с ним Махмуд снимает бронзовую маску султанской суровости, и свободно шутит со стариком сераскиром. Но он ценит его ум, его преданность, ревность его к преобразованиям, и еще более кажется высокое о нем мнение турок, которые жалеют, что не всегда в Диване следуют мнению Хозрефа.

Хозреф питает закоренелую, непримиримую ненависть к Мехмед-Алию и к Ибрагиму, и эта ненависть еще боле привязывает его к султану, и удваивает его деятельность в теперешних обстоятельствах. Уверяют, что он несколько раз и давно уже имел поручение отделаться от Мехмеда средством подобным тому, какое употребил он с Смириским Муселимом Киатиб-Оглу (См. Архипелаг и Греция. Ч, I. гл. IV.); но это ему не удавалось, потому что Мехмед-Али был всегда на стороже при дружеских его посещениях.

Главная страсть сераскира, которая еще усилилась с летами--непомерная скупость. Султан, зная это, сделал ему недавно вещь весьма забавную; он подарил ему прекрасный дом на Босфоре, давно конфискованный у одного армянина и весьма запущенный. Сераскир отделал его и убрал с роскошью и со вкусом; открыл в горе новые террасы для садов, провел воды, устроил бани и фонтаны, и когда все было кончено, пригласил султана, чтобы показать ему, как высоко ценит его подарок, и что ничего не пожалел для него. Султан до такой степени был восхищен этими улучшениями, что отдавая полную справедливость вкусу старого скряги, взял себе обратно этот дом.[201]

Сераскир принял нас в другом своем босфорском киоске; я ожидал, что он употребит старинную хитрость турок, и войдет в комнату после нас, чтобы не привстать неверным гостям; но сераскир прихрамывая вышел к нам на встречу; вместо важного турецкого вельможи увидели мы веселого, радушного старика, которого разговор был оживлен беспрестанными шутками.

Киоск его отделан в особом вкусе; вдоль окон, под коими шумит Босфор, и в которые влетают иногда свежие брызги волне, поставлен покойный турецкий диван во всю ширину комнаты; по бокам европейские канапе, кресла и стулья; с двух сторон дверей вделаны в стене ниши, убранные цветами; египетская циновка покрывает пол; потолок расписан цветами и арабесками; на стенах обои и зеркала; везде смесь азиатского с европейским.

После сераскира посетили мы Ахмет-Пашу, который теперь пользуется особым благоволением султана, недавно сделан генерал-адъютантом, и слывет первым поборником нововведений, особенно по отрасли[202] промышленности и сельского хозяйства; он намеревался выписать из Южной России овец мериносов. Он был украшен брильянтовыми знаками на груди, которые заменили у турецких вельмож кинжалы и шубы, жалуемые султаном, как в старину в России почетные кафтаны. Турецкие султаны даже в знак благоволения надевали на своих вельмож иногда по пяти и по тести шуб, одну на другую; все эти щедроты обходились недорого; первая опала возвращала шубы в султанский гардероб.

С Халиль-Пашею мы виделись еще в Средиземном море, когда он командовал флотом, посланным против Мехмед-Алия. Неудача компании много повредила репутации этого любимца; он лишился звания капитан-паши, и был сделан главным начальником артиллерии; он удержался, как говорили, от старого сараскира, которого он называет своим отцом, потому что лет двадцать пять назад тому, Халиль привезенный из Грузии для продажи в Стамбул, был куплен Хозрефом, которому понравилась наружность молодого невольника, получил при нем некоторое воспитание, сделался его секретарем, и таким[203] образом дослужился до первых звании султанской службы. Он считается весьма образованным вельможей; к природном ловкости, и любезности его весьма пристало свободное европейское обхождение, для перенятия коего делают столько сметных усилий тяжелые османлы. Его достоинства обратили на него внимание Махмуда, и после Адрианопольского мира Халилю было вверено посольство в Петербург. Когда он возвратился в Константинополь красивое шитье и покрой мундиров и мундирных сюртуков, сделанных им в Петербурге, были предметом всех разговоров и служили образцами для придворных щеголей и для самого султана.

Халиль-паша принял нас в своем отделении в артиллерийских казармах; никакой пышности не было у него; все весьма просто, даже усилено просто; он хочет казаться хорошим солдатом.

Новый капитан-паша, Тагир-Паша, тот самый, который познакомился с нашим флотом в Наварине, стоял в это время с флотом на Босфоре; он известен в турецкой службе, как храбрый офицер, опытный моряк и самый строгий из начальников; и в[204] доме своем, как на флоте, он содержит строгую дисциплину; он собственноручно отрубил голову одной из своих жен, за то что она, неосторожная в своем кокетстве, показала свое лице у окна босфорского киоска проезжавшим франкам.

Со времени принятия им начальства над флотом работы в адмиралтействе производятся с большей деятельностью, и он решился улучить вверенную ему часть. Каждый день было учение на кораблях, а на турецком флоте водится учить матрос у пушек только пред встречей с неприятелем. Но ничего нет забавнее способа вооружать флот пред отправлением в поход. Когда корабли вытянутся на рейд, партии калионджи, флотских солдат, обходят несколько дней улицы Стамбула и Галаты, и набирают команду, по собственному усмотрению, из всех народов подвластных Порте, кроме евреев, которых спасает презрение к ним турок. Бедные лавочники, ремесленники, служители и промышленники всех родов ловятся наборщиками как звери среди Стамбула, и если не могут выручиться деньгами или протекцией какого[205] нибудь вельможи, никакие просьбы, ни самая явная их неспособность к морской службе, не могут их избавить; им связывают руки и посылают на корабли. По окончании ком-паши они возвращаются к прежним занятиям. Можно вообразить себе какое живописное зрелище представляет экипаж военного корабля при необыкновенной пестроте костюмов и физиономий, при смеси стольких языков. Притом турецкие корабли должны иметь команды вдвое против обыкновенного, чтобы в случае чумы, а она почти постоянно свирепствует на флоте, все таки оставалось довольно народа. Стопушечный адмиральский корабль, на коем нас принял капитан-Паша, имел до 2300 человек команды.

Об отправлении корабельной службы и говорить нечего; обыкновенно первые уроки начинаются на рейде тем, что офицеры, разделив толпу по мачтам, и послав на ванты тех, которые имели уже случай получить практику в прежних походах, привешивают ко всякой веревке на палубе разные овощи и фрукты, и когда например нужно скомандовать: м арса-фал отдай, фока-шкот крепи, они[206] кричат в рупор, капусту отдай, репу крепи, и т. д. толпа узнает по знакомым вывескам каждую веревку, и унтер-офицеры только заняты тем, чтобы одушевлять ее рвение, и придавать более жизни и деятельности этой картине обильным градом палочных ударов. После этого нельзя упрекать капитан-пашей, что они имеют обыкновение в последнюю четверть луны, и в известные эпохи бурных ветров заходить в Порты, и совершают свое обычное годовое плавание от Босфора до Циклад в три месяца.

В прежние годы Идра и Специя, находясь в подданстве Порты, были обязаны вместо пошлины посылать ежегодно в Стамбул известное число моряков, для службы на султанском флоте, и они-то были боцманами и распоряжались маневрами; когда их не стало, флот нашелся в самом затруднительном положении; беспрерывные его несчастие не дали образоваться матросам, и правоверные флота плавали по воле Аллаха, истреблялись огнем брандеров, и разбивались точно так как было написано в книге предопределения.

Турки еще в блистательнейшую эпоху их[207] оружия, после Лепантской битвы, поняли что Пророк, даровав им землю, оставил море для неверных. Но видя в истории беспрерывные их бедствия на море, нельзя не удивляться постоянным усилиям султанов для сооружения флота, и средствам, которые находили они в своей Империя. И теперь, после четырех несчастных экспедиций против греков, после совершенного истребления Наваринского флота, при расстройстве финансов, грозная армада носит флаги трех адмиралов; наружная ее опрятность и стройность, блеск бронзовых орудий, на коих играет солнце, и бесконечно широкие алые флаги с огненным отражением в волнах, производят самый живописный эффект на Босфоре.

Красивая форма турецких кораблей, и особенно одного корвета и 130-пушечного корабля Махмудиэ, на коем развивается флаг генерал-адмирала, приводят в удивление европейских морских офицеров. Корвет построен в Америке, а Махмудиэ и лучшие корабли в Стамбуле, под руководством французских, английских и американских инженеров. Американец, занятый теперь постройками в[208] адмиралтействе с особенным удовольствием показывал нам свои новые работы; он строит теперь 130-пушечный корабль, в три палубы, 74-пушечный фрегат, первый в мире по своим колоссальным размерам, готовится на постройку корабля в 150 пушек, и не может нахвалиться морским управлением Турции, потому что, получив однажды к нему доверенность, позволяют ему теперь строить, что хочет и как он хочет, и приводить в исполнение все свои проекты, ни сколько не входя в разбор его чертежей.